Приключения солдата в канун рождества 8 страница



– Наконец‑то я понял, как прославиться на весь мир.

Я остолбенел. И не потому, что он заговорил со мной, не представившись – я ведь не швед, – и не потому, что передо мной, кажется, был сумасшедший, – ведь и среди моих знакомых есть такие. Нет, я остолбенел, потому что… Впрочем, лучше мне помолчать. Слишком много у меня недругов, не стоит мне раскрывать тайны своей души. Я немного успокоился и сказал:

– Забавно. И как же вы собираетесь это сделать?

– Дело в том, что я готовлю цирковой номер, – ответил он, – а, как известно, великие цирковые номера всегда завоевывали мировую славу.

Я кивнул.

– Вы правы. Грок, братья Ривельс, Баггесен…

Мой спутник продолжал.

– Я готовлю феноменальный номер, – сказал он. – Вот сейчас я сидел и думал. Теперь мне ясно все в деталях, и если вам интересно…

– Еще бы.

– Но вы, конечно, не злоупотребите моим доверием?..

– Ну, что вы! Фокусов я не краду.

– Так слушайте… Сначала выходят два помощника с реквизитом. Они в ливреях. Я много думал, в каких ливреях: в красных или зеленых, но все же склоняюсь к тому, что они должны быть в зеленых. Красный цвет – это слишком избито. Так вот, темно‑зеленые ливреи с золотыми галунами.

– Очень эффектно, – вставил я. Мне хотелось показать, что я внимательно слушаю его.

– Реквизит, – продолжал он деловито, – состоит из стола, аквариума, десятка золотых рыбок и десятка головастиков. Золотые рыбки и головастики – в аквариуме из пластмассы, чтобы он не разбился. Придется, наверное, заказать в Америке.

Служители вносят стол, аквариум стоит на столе, а рыбки и головастики резвятся в аквариуме.

Установив стол в центре манежа, помощники уходят.

– Не помню, сказал ли я, что в аквариуме должна быть также и вода, но вы, наверное, и сами догадались.

Я кивнул. Конечно, догадался.

– Потом выхожу я.

Правда, мне еще не совсем ясно, в чем я буду, во фраке или в обычном костюме. Все же думаю, что остановлюсь на костюме. Да, костюм чуть поновей, чем этот. – Он взглянул на измятые жилетку и брюки. – Но ничего особенно дорогого или слишком нарядного. Представляете, как это ошеломит – слава, богатство и такая скромность в одежде.

На остановке мой сосед смолк: видимо, он боялся, что кондуктор проникнет в его великий замысел.

С передней площадки в вагон поднялся рабочий, и мы снова тронулись.

– Я кланяюсь, – продолжал мой попутчик, – с достоинством, но учтиво. И номер начинается. Оркестр затихает. Понимаете? Почти весь номер должен идти в тишине. Тогда зрители сразу почувствуют: это нечто невиданное!

Я опускаю руку в воду, вылавливаю головастика, маленького, невинного головастика, и бросаю его вверх. Под купол цирка. И он исчезает.

– Исчезает? – перебил я с неподдельным изумлением.

– Да. Становится невидимым. Растворяется в воздухе. Тогда я хватаю золотую рыбку и – вверх. Представляете, как все уставятся?!

– Еще бы, – сказал я. – Вытаращат глаза. Я‑то знаю, как реагируют зрители. Они и рты разинут, чтобы лучше видеть.

– Головастик – золотая рыбка, головастик – золотая рыбка и так далее. До тех пор, пока все они не исчезнут под куполом.

Я осторожно спросил:

– Вы действуете внушением?

Но он не ответил на мой вопрос и продолжал:

– И вот очередь дошла до аквариума. Я беру его обеими руками и швыряю вверх. Он исчезает.

– И аквариум?!

– И аквариум.

– Но каким же образом?..

– Тут я хватаю стол. И – в воздух! Стол исчезает. Тает, словно в тумане. А публика сидит ни жива ни мертва. Был стол, и – пшик – нет его!

– Вот черт…

– Я кланяюсь. Учтиво, но с достоинством. И ухожу.

– Уходите?

– Ну да. За кулисы. Музыка тем временем начинает играть что‑то торжественное. Скорее всего какой‑нибудь гимн. Музыканты могут играть довольно долго. Ничего, что зрители в замешательстве, а может, даже несколько раздражены. Тем сильнее будет эффект в конце. При последних тактах появляются помощники, они несут большую круглую лохань и ставят ее точно на то место, где стоял стол.

Затем они наполняют лохань водой. Я думаю, тут лучше воспользоваться шлангом, ведрами носить слишком долго. Потом все уходят, музыка прекращается, и снова появляюсь я. Кланяюсь. Учтиво, но с достоинством. На арену выходит шталмейстер. На четырех языках он объявляет, что зрителям будет продемонстрировано величайшее чудо циркового искусства! Как все это произойдет, он объяснить не может – это тайна великого артиста. До сих пор никто не смог проникнуть в нее. И никто не знает, что это – гениальный фокус или загадка природы. Шталмейстер уходит. Я немного выжидаю, до тех пор, пока в цирке не воцарится мертвая тишина. И тогда, ничуть не смущаясь, подхожу к лохани, бросаю взгляд вверх под купол и легонько хлопаю в ладоши. В лохань плюхается головастик. Зрители пока еще молчат. Они сомневаются, действительно ли они видели все это. Снова хлопок, и золотая рыбка, блеснув, словно молния, уже плавает в воде. И так я хлопаю до тех пор, пока все головастики и все золотые рыбки не шлепнутся в лохань. Потом я хлопаю два раза – вниз несется аквариум; три раза – стол.

Я кланяюсь… Вы слышите аплодисменты?..

– Слышу, слышу. Это колоссально!

– Ну как, прославит меня этот фокус на весь мир? Как вы считаете?

– Еще как прославит! В этом нет никакого сомнения. Вы затмите самого Чаплина! Но как, собственно, вы собираетесь это сделать?

– Да, вот именно, – произнес он с сомнением в голосе, – я как раз сидел и думал, как мне это сделать? И надо сказать, я еще не совсем понял как, – тут лицо его вдруг прояснилось, – но я пойму и прославлюсь на весь мир.

Я снова был потрясен. У меня даже дыхание перехватило. Это же именно…

Впрочем, об этом я лучше тоже умолчу.

Я сошел на следующей остановке. На две остановки раньше, чем надо. И поплелся пешком по одной из тех грустных, прозаических окраин, которые рождают мечтателей и фантазеров. Рассказ моего попутчика расстроил и смутил меня. Так случается, говорят люди, когда встречаешь своего двойника.

 

 

Вильям Хайнесен

 

Девушка рожает

Перевод С. Петрова

 

Северная Атлантика иногда даже в самую мрачную зиму ведет себя по‑летнему – штиль, теплынь, пронзительный блеск солнца. Удалые моряки былых времен называли такую летнюю погоду в зимнюю пору «гальционовой». Об эту пору зимородок – гальциона – высиживал птенцов, и, пока он сидел на яйцах, боги бури отдыхали.

Такова была погода на море в конце декабря 1919 года, когда пароход «Ботния» вдруг наскочил на плавучую мину между Исландией и Фарерскими островами. Мина эта была полуподводная. Вахтенный заметил ее, когда уже было бесполезно бить тревогу: он услышал, как она шаркнула по борту, и на несколько секунд потерял ощущение реального, перенесясь домой, к молодой жене – ему было всего лишь двадцать, и он недавно женился. Но ничего не произошло, мина не сработала. Может быть, она испортилась, слишком долго находясь в воде. Пароход преспокойно шел своим курсом, а волны веселыми молниями взблескивали на солнце. Вахтенный подумал, что, если бы пароход пошел ко дну, солнце светило бы по‑прежнему и все в мире шло бы своим чередом.

Через несколько дней, когда «Ботния» находилась приблизительно в восьмидесяти морских милях к востоку от Фарерских островов, срок высиживать птенцов у зимородка кончился, и три тысячи океанид, которых Нептун прижил со своей женой Фетидой, ринулись проказничать, всячески пакостя добропорядочным кораблям. Им как маслом по сердцу, когда горка посуды съедет с накренившегося буфета и грохнется на пол. Когда несчастные пассажиры без кровинки в лице, с ледяным бисером пота на лбу проходят через неописуемые муки морской болезни, они орут, как детишки на качелях, и помирают со смеху, когда зеленая кипучая водяная гора с белым гребнем валится на палубу и железный корпус содрогается и жалобно стонет под ней.

Больше всего они веселятся и радуются, когда шхуну ударит насмерть, и ничто их так не бесит, как спокойствие и решительность моряков или невозмутимость пассажиров, которые не поддаются морской болезни, а сидят себе как ни в чем не бывало в курительном салоне, попивая грог и попыхивая сигарами.

Особую ненависть злокозненные дочери морского бога питали, видно, к старому капитану «Ботнии» Тюгесену, чье багровое одутловатое лицо всегда сохраняло неуместно веселое и насмешливое выражение; похоже было, что он насмехается над разбушевавшейся стихией. Первый штурман Странге был человек серьезный и тоже не любил эту беззаботность капитана. Он считал ее ненормальной и происходящей, видимо, от старческого склероза. Ведь не было ровнехонько никакой причины ухмыляться в такую мерзкую погоду, когда ветер не меньше десяти баллов, а барометр предвещает бурю, да еще когда идешь по такому фарватеру, где плавучих мин, что изюмин в рисовой каше. Судно уже восемнадцать часов еле тащилось, и шансов вернуться домой в сочельник не осталось. Штурман Странге мысленно видел, как его жена и три дочурки сидят, уныло и растерянно глядя на зажженную елку, если только вообще надумали зажечь ее.

 

Когда море волнуется, каюты на пассажирском пароходе превращаются в лазарет, там до омерзения воняет желчью, и рвотой, и камфарными каплями, и из тесных каморок исходят стоны тихого отчаяния или несутся громкие крики о помощи вперемешку с кашлем и полузадушенным клекотом в горле. Само собой разумеется, что морская болезнь не смертельна, но она вроде как бы в карикатурном виде преподносит нам предвкушение той смерти и гибели, что всех нас в конце концов ожидает, и телодвижения жертв ее мало чем отличаются от телодвижений грешников в Дантовом аду, хотя, надо сказать, последние куда менее разговорчивы.

При таких обстоятельствах судовой горничной предъявляются прямо‑таки нечеловеческие требования, она должна творить чудеса и спасать грешные души. Горничная во втором классе, семнадцатилетняя исландская девушка, почти сутки напролет делала на совесть все, что могла, а потом свалилась сама, и некому стало отзываться на мольбы больных о помощи. Официанту Эрнфельдту, который сидел себе спокойненько в кают‑компании и играл в домино с единственным оставшимся на ногах пассажиром, следовало заменить ее. Это было ему вовсе некстати. Он попробовал вдохнуть жизнь в изнемогающую девушку.

– Как тебе не стыдно, Мария! – увещевал он. – Нельзя горничной поддаваться такой ерунде, как морская болезнь. Это вовсе не болезнь, а одно воображение.

Девушка лежала в обмороке и не отвечала. Растрепанные светло‑рыжие волосы свисали ей на лоб, усеянный капельками пота.

Ресницы у нее были светлые, как у телки. Она лежала одетая, да еще наверчено на ней было всяких юбок, платков и прочего вздора.

– Сбросила бы с себя хоть малость тряпок‑то, чего в них кутаться! – сказал официант. – Сроду этакого наряда не видывал!

Он с раздражением рванул все это дурацкое тряпье. Горничная лежала неподвижно с закрытыми глазами и открытым ртом.

– Дьявол! – произнес официант голосом, охрипшим от изумления. – Так ты в положении? Черт меня подери, ежели она не в положении, господи, прости меня, грешного! Ну и история! Чтобы в положении да на судно…

Мария рванулась и пыталась избавиться от руки, которая шарила по ней. Вдруг она очнулась, приподнялась и со злостью глянула на него.

– Убирайся!

– Подумаешь, какая неженка, – сказал он, скаля зубы в возбужденной улыбке.

Лицо у Марии исказилось, она закусила губу и вдруг ударила официанта по лицу. Тот схватился за нос – на руке была кровь.

– Ах, чтоб тебя!.. – воскликнул он, выхватил носовой платок, намочил и, встав перед зеркалом, стал прикладывать его к кровоточащему носу.

Мария по‑детски зарыдала во весь голос, широко открывая рот, но через секунду вдруг сорвалась с койки и исчезла.

– Погоди ты у меня, сука! – крикнул ей вслед официант и угрожающе захохотал. – Будешь ты у меня порядок знать!

 

– Чистая комедия! – сказала горничная первого класса Давидсен и начала раздевать Марию. На палубе Марию окатило волной, и она насквозь промокла. Дрожала и щелкала зубами.

У Давидсен были суровые чаичьи глаза и глубокая морщина на лбу.

– Сколько? – спросила она.

– Восемь месяцев, – сказала Мария.

– Эх ты, бедолага! – сказала Давидсен. – Вот выпей‑ка, согреешься.

– На девятый пошло, – закрыв глаза, шепнула Мария.

– Рехнулась девка, – сказала Давидсен. – Ложись здесь и лежи спокойно!

– Нечего мне лежать, – ответила Мария. – Мне теперь совсем хорошо стало.

– Да уж лучше некуда, – сказала Давидсен. – Что ж, надо как‑то выпутываться. Поговорю‑ка я со стюардом!

– Ой, не надо! – взмолилась про себя Мария.

Давидсен исчезла и вернулась со стюардом. Он глядел на девушку и качал головой. Это был пожилой мужчина отеческого вида, со сверкающей плешью и обвислыми усами. Он приподнял холодную руку Марии.

– Болит где‑нибудь?

Мария покачала головой.

– Нет. Теперь опять хорошо. Я пойду к себе…

– Эрнфельдт приставал к ней, – пояснила Давидсен.

– Пускай Аманда побудет во втором классе. От той он живо отстанет, – сказал стюард. – Есть у тебя жених? – обратился он опять к Марии.

– Нет.

– Бросил?

– Да.

– Зачем же ты из дому удрала?

Мария молча опустила веки.

– Ты просто сумасшедшая, – сказал стюард.

– Теперь мне опять хорошо стало, – ответила Мария. – Я справлюсь с работой.

Стюард обернулся к Давидсен:

– Приглядывай за ней!

 

На другой день буря поослабла и судно начало потихоньку продвигаться по курсу. Анемометр колебался между семью и девятью. Таким образом прошли еще добрые сутки, настал сочельник, а норвежский берег еще и не показался. К обеду погода испортилась, ветер перешел в настоящий шторм. Пена кипящих валов шквалом обрушивалась на судно. Но воздух был чист, и между солеными водопадами сверкало у самого горизонта багровое солнце, озаряя все вокруг волшебным и словно подземным пламенем.

В первом классе были на ногах только четверо пассажиров. Они сидели верхом на мягких стульях в курительном салоне, закинув назад руки и охватив ими спинки стульев. Трое из этих салонных всадников были исландцы: врач, часовщик и известный поэт Эйнар Бенедиктссон. Четвертый был фаререц, машинист Грегерсен, низенький, лохматый, бородатый, неизменно улыбающийся доброй улыбкой старый фавн. Исландцы сжимали в руках стаканы с водкой. Фаререц был трезвенник. К стулу врача была прикреплена соломенная плетенка, в которой, точно младенец в колыбели, покачивалась и перекатывалась бутылочка.

Шум непогоды и неистовая качка судна затрудняли беседу, но часовщик увеселял компанию пением. У часовщика Балтазара Ньяльссона были хорошие голосовые данные, однако использовались они только в кругу добрых друзей и под влиянием возбуждающих средств, а репертуар у Ньяльссона был хотя и ограниченный, но зато изысканный: он состоял из великопостных и погребальных псалмов старинного псалмослагателя Халлгрима Пьетюрссона. Балтазар, сын священника и сам священник по образованию, отверг религию, считая ее безнравственной, старинные псалмы, однако, любил по‑прежнему и знал их назубок. Оба его соотечественника подпевали ему в тех местах, где они помнили слова.

Фарерский машинист внимательно слушал и удивленно рассматривал трех распевающих соотчичей. Двое из них, поэт и врач, были, видно, силачи; первый – статный, с пронзительным взглядом; второй – грузный, как бык, и черномазый, как мулат. Часовщик же был чахлый и бледный, безбородый, с тонкими чертами лица. Одет он был аккуратно и даже франтовато – в пиджаке и при белом воротничке, а остальные были в халатах и туфлях, и их утомленные бессонной ночью лица за сутки поросли щетиной. Про Эйнара Бенедиктссона всем было известно, что он, кроме писания стихов, занимается еще и политикой, а также торгует недвижимостью. Ходили слухи, что он продавал богатым и чудаковатым английским дельцам такие земельные участки, где были бы и землетрясения, и золотые жилы, и северное сияние.

Начинало темнеть, и официант пришел зажечь свет, но поэт об этом и слышать не хотел, он предпочитал блаженствовать, сумерничая и глядя, как носятся по волнам светлые отблески. Врач протянул официанту пустую бутылочку, чтобы тот заменил ее, и, пока медленно вечерело, а буря все бушевала, самовластная и обезумелая, исландцы продолжали петь свои псалмы.

 

Смерть суждена на муку

тому, кто жить рожден.

Отвесть угрозы руку

напрасно тщится он.

Не минешь муку эту –

у мрака быть в гостях.

Едва взнесясь ко свету,

ты снова станешь прах.

 

За вечер шторм превратился в ураган. Вокруг судна кипел неугомонный прибой, корпус напрягался и стонал, как роженица в муках. Шальная волна сорвала две спасательные шлюпки, уцелевшие требовали дополнительного крепления. В одиннадцать отдраился грузовой люк на баке, и – тут уж не зевай! – матросы в клеенчатой одежде ринулись во мрак с инструментом, фонарями и веревками. Командовал штурман Странге. Взгляд у него освирепел и стал совсем дикий. Ремонтные работы, которые в спокойную погоду были бы безделицей, вылились в ожесточенную войну с великанами; двоих моряков унесло бы за борт, если бы не предусмотрительность штурмана, который велел их привязать крепкими веревками к кабестану.

Когда Странге, покончив с этим делом, поднялся на мостик, капитан опять по своей привычке улыбался в бороду.

– Какого черта вы, в сущности, ухмыляетесь? Чему? – спросил штурман в бешенстве.

– Ухмыляюсь? Да неужто? – расхохотался во все горло Тюгесен.

Штурман отвернулся и пробормотал что‑то вроде «ненормальный» и «безответственность».

– Вы молодец, Странге! – заметил капитан, и казалось, что его опять одолевает приступ смеха.

 

А внизу, в пассажирском отделении, положение стало прямо‑таки катастрофическим; у многих не хватало сил ухватиться за койку, и их швыряло во все стороны. Они стукались, набивали себе желваки, обдирали до крови кожу или теряли сознание. Дети и женщины кричали и стонали от дикого страха. И было чего бояться. Стюард, официант и юнги были вынуждены прийти на помощь горничным, у которых дела было по горло. В разгар всего этого Марии опять стало дурно. Опасаясь самого худшего, Давидсен уложила ее на койку, но немного погодя упрямая девчонка снова была на ногах.

Наверху, в салоне, четыре всадника скакали сквозь ночь на своих привинченных стульях. Под потолком, между недвижными лампочками сигарный дым стоял столбом или плавал спокойными кругами, словно ему и дела не было до трагических метаний судна. Часы на стене остановились, время перестало существовать и не имело больше значения. Дьявольское безвременье царило в освещенном салоне, а свирепые чудища рычали и обезумело выли во мраке моря.

Балтазар кончил петь псалмы и предавался наслаждению сигарой. Он считал, что пришла очередь поэту развлекать честную компанию. С этим согласился и врач, а Эйнар Бенедиктссон был не таков, чтобы махнуть рукой на своих добрых соотечественников, стосковавшихся по литературе. Он опорожнил стакан, закрыл глаза, припомнил и начал мягким, но вдохновенным голосом читать свою великую оду океану всемогущему, колыбели и могиле жизни.

 

Как роскошны владений твоих и картины и тени!

Ты мне припомнился в дни, когда свет брезжит в сумрачной сени.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 139; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!