From Southampton – Cherbourg – Queenstown 26 страница



Мысль № 2:   радость, счастье, и еще эта чудесная оградка, младшая сестра всех самых харизматичных городских оград, решеток и окантовок мостов! Если присмотреться, на ней можно увидеть самых удивительных животных, самые фантастические растения – они совершили побег из скучной и пыльной Красной книги, осели здесь и никуда не собираются уходить. И никто бы отсюда не ушел, так здесь хорошо! Летняя терраса никогда не существовавшего дома, – чтобы вдохнуть в нее жизнь, потребуется совсем немного усилий. И кое‑какие предметы, красно‑синий детский мяч, например. Вернее, половинка мяча, она наполнена дождевой водой. В воде плавают резные листья смородины и резвятся головастики, участь толстых жаб   им не грозит. Трава на кровельном железе не растет, но она, вопреки всем законам ботаники и дешевого здравого смысла, все равно пробьется. Нежно‑зеленая и шелковистая на ощупь. Созданная для того, чтобы прятать в ней самые удивительные, самые невинные и исполненные тайного смысла штуки, которые когда‑либо изобретало человечество. Все они связаны со «смотреть», но еще больше – с «видеть» –

телескопы, калейдоскопы, подзорные трубы, полевые бинокли с двенадцатикратным увеличением.

Как удержаться от того, чтобы не заглянуть в окуляр? Жизнь мечтателя, вот как это называется!

Жизнь, безусловно, предпочтительнее, чем смерть, хотя детский калейдоскоп и проигрывает восхитительно взрослому кожаному шлему.

– …Ну, – подал голос Илья за Елизаветиной спиной. – Как тебе место для пикника?

– Вполне. Ты предлагаешь выбраться на крышу?

– Почему нет? Знаешь, как долго я просидел взаперти? Несколько часов свежего воздуха, вот и все, что я прошу.

– А… это не отразится на… э‑э… твоем здоровье? – Елизавета, по своему обыкновению, проявляет чудеса гиппопотамьей грациозности.

– Ты же в курсе – здоровья у меня нет. Так что и отражаться не на чем.

– Я хотела сказать – на самочувствии…

– Хуже, чем сейчас, оно не будет. Ну, что?

– В принципе, я не против.

– И ты откроешь окно?..

Разве это проблема – открыть окно? Разве обязательно было ждать Елизавету, чтобы сделать это?

Обязательно.

Оконные рамы тяжелы, покрыты несколькими слоями масляной краски, застывшей в щелях подобно клею. Кроме того, сами щели заклеены полосками белой бумаги – чтобы не сифонило, чтоб не задувало, чтобы даже полуденная тень от сквозняка не коснулась такого же бумажного тела Ильи…

Странно.

Стоя сейчас спиной к Илье (вернее – стоя на коленях на подоконнике, и уже потом – спиной к Илье), Елизавета совсем не думает, как она выглядит в этом не слишком выгодном для нее ракурсе. Всегда думала – и не только в контексте Ильи, а в контексте любого другого человека, и даже бродячей собаки, и даже памятника кому‑то конкретно, и мемориальной доски черт знает кому, – а теперь нет. Теперь все мысли Елизаветы (№ 3, № 4, № 5)   сосредоточены на Илье, на его бумажном теле. Ну, не совсем бумажном, не прямолинейно.

Илья – фигурка оригами, что‑то пернатое.

Это не вступает в противоречие с китайскими палочками для еды. Китайские палочки легко трансформируются в японские, стоит только ошкурить их, нанести рисунок (рикиси [22] Акэбоно хлопает в ладоши и притопывает перед поединком, рикиси Онокуни рассыпает соль на дохё[23]). И залакировать. И поставить рядом с ними фигурку оригами.

Палочки можно сломать, не прикладывая к этому таких уж запредельных усилий.

А фигурка оригами вообще сминается за секунду.

Тело Ильи так же хрупко и ненадежно, как все эти предметы. О состоянии разума и души судить невозможно, как невозможно понять, для чего все‑таки Илье так срочно понадобилась Елизавета. Для того, чтобы провести с ней особенный день, переходящий в вечер, переходящий в ночь? Или просто для того, чтобы открыть окно? Ведь сам он сделать этого не в состоянии, так же, как кошка – забраться в закрытый холодильник.

Елизавета не знает, какой из ответов выбрать, раскачивается, как на качелях, – то в одну сторону, то в другую. Качели ржавые, скрипящие; когда‑то они были размалеваны цветами, особенно выделяются тюльпаны и ромашки. Полукружья ромашек и тюльпаньи зубцы выполнены в технике примитивизма.

Югославский наив, так будет вернее.

Югославский наив, оседлавший югославский наив, Главный Герой собственной жизни ни за что не сел бы в такие, с позволения сказать, «лодочки». Для Главного Героя приготовлены совсем другие забавы   – американские горки, колесо обозрения; центрифуги с вертикальным взлетом; подводный комплекс экстремальных развлечений «В поисках капитана Немо»; кресла, взмывающие на трехсотметровую высоту – только оттуда можно охватить взглядом горные цепи многочисленных достоинств Главного Героя. Пики его величия, отвесные скалы его неземной физической красоты. Плато уверенности в себе. Для Главного Героя настежь распахнуты ворота всех Диснейлендов в мире, в каждом из них для него приготовлены абонемент и право внеочередного прохода на любой аттракцион. Не то, что для Второстепенного, удел которого – зимний луна‑парк. Никогда не существовавший, так же, как летняя терраса с травой.

Его нет, а проклятые качели есть.

Ну почему из всех возможных трактовок ситуации Елизавета выбирает именно ту, что представляет ее в невыгодном свете?..

 

* * *

 

…Невыгодного света не существует.

Возможно, он и существует, – но где‑то там, на дне «второго или третьего двора»; у подворотен, где дежурят совсем не ангелы‑хранители, а воришки мобильных телефонов с ворохом симок вместо мозгов, с крошечными аккумуляторами вместо сердец. В окрестностях продвинутой Мухи, чьи джинсы едва держатся на бедрах, и невозможно нагнуться, чтобы не вылезли трусы‑стринги с видами Фонтанки, Летнего сада и памятника дедушки Крылову в окружении зверей, «do not feed the animals» хорошо бы и Елизавете не пожрать месячишко‑другой, а посвятить эти месячишки тренажерам, диагностике эндокринной системы и курсу самовнушения «Я ненавижу сладкое»! В невыгодном свете все недостатки толстой жабы   проступают особенно явственно.

Но сейчас над миром (а, следовательно, и над Елизаветой Гейнзе) разлит совсем другой свет. Der anderer. Сначала он был другим солнечным. Потом стал другим закатным. А потом наступила белая ночь и он стал другим светом белой ночи. Он не искажает действительность, но как‑то по‑особенному преломляет ее. И потому посреди вполне обычных питерских крыш со слуховыми окнами, трубами и антеннами; посреди знакомых куполов, шпилей и высотных ориентиров то и дело возникают новые, совершенно необычные силуэты.

Елизавета уже наблюдала барселонский собор Саграда Фамилиа , и лондонский собор святого Павла, и римский собор святого Петра. Жаль, что Кельнский собор так и не удосужился проплыть перед ее глазами (вот бы Карлуша порадовался!  ), но его с успехом заменили оранжевый купол флорентийского Санта‑Мария дель Фьоре и что‑то очень французское.

Парижское.

Не парижопольское, как уничижительно выражается Праматерь, не бывавшая нигде, дальше городишки Удомля, где якобы живет ее родня, – ПАРИЖСКОЕ. Тамошняя башня и все такое прочее. Вкрапления чужой архитектуры мимолетны, они появляются и тут же исчезают, и их место снова занимают питерские крыши. Это похоже на мираж, и еще на полет счастливого дирижабля, о нем Елизавета не забывает ни на минуту. К маленькому паровозику Кортины‑дʼАмпеццо пристегнули вагончики других городов, вот они и мелькают сквозь облачные просветы.

Собственно, Елизавета и видит всю эту красоту в необычном ракурсе: не только фронтально, по и как будто сверху, как могла бы видеть, будучи птицей с круглыми глазами и калейдоскопом под крылом; как могла бы видеть, будучи листком или плодом бобового дерева.

Но в том‑то вся и фишка, что сейчас, сию минуту, Елизавете не хочется быть ни птицей, ни плодом. Ни даже Кэтрин‑Зэтой с худышкой Вайноной Райдер, ни всеми остальными, которым она так завидовала всю свою жизнь; теми, кто без проблем натягивает на себя сапоги с высоким подъемом.

Ей хочется быть Елизаветой Карловной Гейнзе, восемнадцати лет от роду, девушкой не слишком умной, но забавной и доброй; жуткой фантазеркой, самым сентиментальным существом на свете. Обладательницей всепогодных ботинок с несносимой подошвой. Обладательницей всепогодной юбки и умопомрачительного секонд‑хендовского свитера по колено. Бело‑черной арафатки (а дома есть еще бело‑красная, жаль, что их можно носить только попеременно).

Ей хочется быть самой собой, потому что именно она, а никто другой, сидит сейчас на крыше…

нет – на летней террасе в ожидании, когда же стрелы ярко‑зеленой травы пробьют кровельное железо.

Неизвестно, чего ждет Илья, сидящий рядом с ней.

Быть может, того же самого?..

– А ты бывал в Париже, Илья?

– Да.

– А в Барселоне?

– Случалось.

– А Лондон с Римом и Флоренция тоже случались?

– Тоже.

– Но в Кельне ты не был, правда?

– Правда.

Вот и вся разгадка проплывающих мимо Елизаветы соборов‑кораблей. Это – его корабли; те, на которых он какое‑то время плавал, сначала – в качестве юнги или матроса, затем – стармеха, затем помощника капитана. А капитаном он так и не стал, помешала болезнь – и пришлось переквалифицироваться в лоцманы. Должность ответственная, но Илья с ней справляется, вон как аккуратно он вводит суда в Елизаветину бухту.

– Скажи, ты видишь то же, что и я? – спрашивает Елизавета.

– Нет. Но что‑то похожее.

– Там, наверное, здорово – в Барселоне, в Париже… Лучшего и желать нельзя. Права я?

– Не знаю. Лучше всего – здесь.

Елизавета хмурится: интересно, куда это подевалась Ильинская абсолютная честность  ? Рикиси Онокуни простодушен и не слишком развит, но даже он понимает: Барселоно‑Париж не идет ни в какое сравнение с Питером. Городом пусть и красивым, но до дыр изученным и потому – обыденным. Надоевшим, как старые обои в прихожей их с Карлушей квартиры: мелкие букетики незабудок в очередь с крупными букетами львиного зева. Елизавета раз двадцать намеревалась их поменять, но так и не поменяла. В случае с Барселоно‑Парижем она бы не раздумывала так долго. И Илья вряд ли бы раздумывал, будь он здоров… Ведь там, во всех этих чудесных городах, он наверняка был здоров. И, возможно даже, счастлив.

– Лучше всего здесь и сейчас. Вот что я хотел сказать.

Здесь   – на крыше. Сейчас   – рядом с Елизаветой. Это похоже на правду, во всяком случае, Елизавете хочется верить, что это правда. Она и сама чувствует то же самое, хотя Илья не ее парень и не смог бы стать ее парнем ни при каких, даже кэтрин‑зэтовских обстоятельствах. Он гей, он неизлечимо болен, и пришлось затратить огромное количество усилий, чтобы летняя терраса на кровле все же состоялась. Сначала Елизавета сражалась с наглухо задраенным окном, чуть ли не зубами отдирала неподвижные, залитые краской шпингалеты. Окно поддалось минут примерно через пятнадцать, когда она уже совсем выдохлась и всерьез рассматривала два варианта: первый, умиротворяющий – отказаться от идеи вылазки на небо и заменить ее обычной тихой беседой в помещении. И второй, экстремальный – выбить стекла к чертовой матери и выйти наружу через осиротевшие рамы. Последний вариант таил в себе и некоторую, весьма немаленькую, опасность: что, если она не рассчитает силу удара и осколки брызнут во все стороны? Заденут ее, заденут и без того слабенького Илью. И его кровь, со спящим в ней вирусом, разлетится по комнате, подобно все тем же стеклянным осколкам. Нет, она вовсе не боится этого (а если и боится – то самую малость), а вот Илья… Неизвестно, как его организм отреагирует на порезы и – возможно – глубокие раны.

Вариант с тихой беседой все же предпочтительнее.

Елизавета как раз собиралась тактично сообщить об этом Илье. Намекнуть на горящую внизу помойку, а лучше – на помойку, которую не удосуживались вывезти в течение последних трех недель. А лучше – на выброс на ЛАЭС и «слу‑ушай, совсем из головы вон: ЛАЭС‑то крякнулась слегонца, радиоактивное облако движется в сторону города, уже накрыло Ломоносов и Мартышкино, и лучше нам повременить со свежим воздухом». Но в тот самый момент, когда Елизавета совсем уж собралась возвести чудовищный поклеп на персонал Сосновоборской атомной станции,

окно…

Нет, оно не поддалось. Не случайно поддалось, не вдруг, – ощущение было таким, что нечто (или некто), стоящий за ним, просто и без всяких усилий толкнул створки. Р‑раз – и они распахнулись, впустив в комнату не множество разных запахов, а один‑единственный – нагретого солнцем железа. Следом за запахом потянулись звуки, этих‑то было не счесть: шорохи, вздохи, хлопанье невидимых крыльев, далекие автомобильные гудки, обрывки чьих‑то голосов, обрывки музыки – то приближающиеся, то отдаляющиеся. И в то же самое мгновение Елизавете смертельно захотелось услышать голос ТТ , а не малахольный попс, малахольный рэп, малахольный шансон. Никто не имел большего права на это небо, эти крыши, эти облака, чем он. И тогда вопрос кто открыл окно отпал бы сам собой. Ребенку ясно, это сделал Голос, приходящий на помощь именно тогда, когда это особенно нужно.

Но никаких знаков свыше (от голоса ТТ ) не поступало.

Напротив, малахольный рэп и малахольный шансон продолжали наступать при активной поддержке с воздуха. А авиационные бомбы – по закону подлости – метала ненавистная Елизавете Катя Дрель с ее основательно подзабытым, но от этого не менее ненавистным хитом про джагу‑джагу.

А потом все стихло (наконец‑то!), музыка и голоса убрались с крыш, и Елизавета обернулась к Илье:

– Ну, ты как?

– Хорошо. Очень хорошо.

«Очень хорошо» означает изменившееся лицо Ильи. Оно выглядит гораздо более оживленным, чем обычно, щурится, жмурится, морщится.

Убедившись в том, что Илья относительно благополучно пережил вторжение улицы в прежде закупоренный наглухо дом, Елизавета принялась исследовать подступы к импровизированной терраске. От края окна ее отделяло сантиметров пятьдесят, в крайнем случае – восемьдесят. Всего‑то и нужно, что спустить ноги вниз и спрыгнуть на железо: плевое препятствие даже для Елизаветы с ее, весьма сложными, отношениями с физкультурой и спортом. Но как переправить сюда Илью, который даже ходит с трудом?

Как‑нибудь.

Сначала нужно позаботиться о том, чтобы с относительным комфортом разместиться на железе, пока сквозь него не пробилась трава.

– Не будешь возражать, если я возьму парочку одеял? Постелим себе под задницы, чтобы было помягче…

– Нет, конечно, хоть все забирай.

Прихватив с Ильинской кровати пару одеял – одно тонкое, суконное и одно ватное, – Елизавета перелезла на площадку и постучала ногой по крыше, проверяя ее крепость. В ответ крыша загудела. Но не резко, а приглушенно и ровно, как будто в невидимой печке вдруг вспыхнул невидимый огонь. Теперь остается уложить одеяла под окном (сначала суконное, затем ватное) – и часть дела сделана!.. Так Елизавета и поступила, и даже минутку посидела на одеялах: что ж, неплохо и довольно мягко.

Мягко для твоей жопищи,   подумала она в стиле Праматери, а Илье, наверное, будет не очень удобно; кости, обтянутые кожей, обречены на страдания всюду.

Придя к таким неутешительным выводам, Елизавета снова вернулась в комнату, сгребла с кровати все оставшееся тряпье и прикинула на ходу: еще три одеяла поверх уложенных и два – Илье, чтобы не замерз, а она уж как‑нибудь перекантуется в своем свитере.

– Закрой глаза, – сказал Илья, когда Елизавета сообщила ему, что площадка готова, и, если он не передумал, можно переместиться на нее.

– И начать считать? Желательно на немецком?

– Можно не считать.

Она не послушала Илью и, закрыв глаза, начала считать. На немецком. И получилось даже не до zwanzig, как в прошлый раз, а до vierzig ;[24] русская составляющая потянула еще на тринадцать… нет, четырнадцать. Итого – пятьдесят четыре, показатели Ильи все же ухудшились, хотя и не кардинально. На пятидесяти четырех он ухватился за Елизаветино плечо. Дыхание пусть и учащенное, но без особенных сбоев, отметила про себя Елизавета, – уже хорошо.  

– Ну, чего будем делать дальше? – спросила она. – Сам‑то ты не переползешь.

– Я постараюсь.

– Не получится. Ты слишком слабый.

– Слабый, но не настолько, – уперся Илья.

– Ты слабый. А я сильная. Я тебе помогу.

– Интересно, каким образом? Возьмешь деточку на ручки? – в обычно глуховатом, лишенном каких‑либо эмоций голосе Ильи засквозила злая ирония.

– Хорошая идея, – спокойно ответила Елизавета.

– И как ты себе это представляешь?

– Как взять деточку на ручки. Как же еще?..

У Елизаветы нет и не было знакомых, которых можно взять на руки. Прежде всего имеются в виду дети. Как дочь Бельмондо‑героя, она не подходила к ним ближе чем на метр. Как дочь Бельмондо‑комика, она широко улыбалась им, когда они смотрели на нее. И наблюдала за ними, когда они отворачивались, переключаясь на свои детские дела. Единственный ребенок, которого она знает лично, – Аркадий Сигизмундович, но это знакомство можно считать весьма поверхностным, шапочным. На руки можно взять животное – котенка или щенка, или взрослую кошку; или взрослую собаку карманного формата – чихуахуа по кличке Дженис. Подобные манипуляции обычно проделываются и с куклами, но отношения с ними не складывались у Елизаветы никогда. Сначала – из‑за двух страшных пупсов‑Кали. Затем – из‑за трех кукол Барби. Добряк Карлуша покупал их маленькой Елизавете по собственной инициативе и очень удивлялся, когда через день (максимум – неделю) находил фрагменты расчлененных пластмассовых тел в самых неподходящих местах. И только после того, как голова последней Барби (с дырками вместо глаз и рта) обнаружилась в заварочном чайнике, счел нужным поинтересоваться:

– Тебе не нравятся куколки, блюмхен?

Вместо ответа Елизавета разрыдалась так отчаянно, что Карлуша насмерть перепугался:

– Ну и бог с ними, с куклами. Мы в их сторону и не посмотрим больше. Пройдем мимо и не оглянемся. А хочешь, язык покажем?.. Только не плачь…

Впоследствии Елизавета неоднократно пыталась анализировать свою детскую иррациональную ненависть к Барби и пришла лишь к одному выводу: все дело в их внешности. Одним своим самодовольным – тонконогим и тонкозадым – видом они пробуждали в малышке Гейнзе подсознательное чувство неполноценности. А раз так – пусть сдохнут!.. Хорошо еще, что взрослая Гейнзе не обращает свой гнев на барби‑ телок – уже не из пластмассы, а из плоти и крови. Таких вокруг – пруд пруди, Пирог с Шалимаром первые. Вот был бы ужас, вот был бы трэш, если бы она взяла лобзик или двуручную пилу и отправилась кромсать несчастных направо и налево. И совать их головы в урны, потому что в заварочный чайник они точно не влезут. И когда ее заметут, как серийную убийцу… Нет‑нет! Это исключено. Серийная убийца Елизавета Гейнзе не должна попасть в руки правосудия, иначе будет дан зеленый свет долгоиграющей мыльной опере о любви. Смогла бы Елизавета полюбить своего адвоката? А прокурора? А судью? А мужскую половину присяжных? А конвоиров с мужественными лицами уроженцев Нечерноземья?..


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 134; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!