Что делать в условиях таких вопиющих противоречий? Официальная власть предпочла молчать и делать вид, что все нормально. 13 страница



– Книжка у него уже есть, – добавил он. – Примем его? – Принимать мы можем только на общем собрании, – возразил прозаик Метнев . – Ну вот и примем, – ответил Николай Степанович. – Открытым голосованием. Никто против него голосовать не будет. Ты сам-то хочешь к нам? Витя был честным человеком. Он не понимал, зачем ему нужно вступать в Союз писателей. Ведь пить водку с Николаем Степановичем можно и без этого. Но он чувствовал, какого ответа от него ждут, и ответил: – Хочу.   3   Аргунов не хотел идти на собрание. Он уже давно разочаровался в Союзе как в организации мертвой, формальной, ничем не желающей помочь писателю. И все же не мог полностью оторвать себя от старенького, с обваливающейся штукатуркой, двухэтажного особнячка на набережной Оки, построенного знаменитым в свое время в городе купцом-тугодумом, крестившим высокий морщинистый лоб двумя кривыми корявыми перстами. Здесь прошли юность, молодость, да и зрелые годы Аргунова Теперь там все изменилось, даже машину поставить было негде. Повсюду красовались наглые знаки платных парковок, появились новые кафе и магазины. И ничто уже не напоминало время благообразного и степенного купца-старообрядца, отдавшего свой дом городской думе и построившего в городе несколько ночлежек и вдовьих приютов. Весь этот квартал, расположенный неподалеку от речного вокзала, полностью преобразился. Стены домов обделали разноцветным декоративным кирпичом, а кое-где облицевали гранитом и мрамором. На набережной исчезли ужасающие ямы. Но чем ровнее, чем красивей становилось дорожное покрытие набережной Оки и прилегающих к ним кварталов, тем отчетливей ощущал Аргунов шаткую почву под ногами. Казалось ему, что скоро, совсем скоро наступит такой момент, когда все эти современные строения, как неустойчивые карточные домики, упадут и обратятся в прах Он не появлялся в этом здании более года. И совсем не потому, что люди в мятых пиджаках, входящие в правление и возглавлявший это самое правление седовласый и благообразный Николай Степанович были ему как-то особенно неприятны. Скорей всего, он просто чувствовал, что та самая «духовность», о которой постоянно говорил председатель, сродни сухим дохлым мухам, валяющимся между рамами. А мертвечина была ему не по душе. На старом потрескавшемся пианино лежало несколько самодельных книжечек на скрепках, и одна из них была Витина книжка, то самое «Вдохновение», которое выпустил Николай Степанович на деньги депутата-сочинителя. Почитав стихи, Аргунов вновь почувствовал, как под его ногами ходит земля. С одной стороны, совсем не было ничего ужасного в том, что эти беспомощные тексты были набраны типографским шрифтом. Но с другой стороны, очень понятной Аргунову, вся история изящной словесности как нашего отечества, так и других стран ярко свидетельствовала о том, что именно такие произведения и не должны как раз этим самым типографским шрифтом набираться. Они имели полное право существовать на поздравительных открытках, в блокнотах, альбомах, ученических тетрадках, даже в загадочном и до конца не понятном Михаилу Петровичу интернете. Но никак не в книге, поскольку книга – вещь особая, святая для нас. Это ощущение было для Аргунова настолько органичным, настолько продиктованным его предыдущей жизнью, что он посчитал книжечку Вити какой-то ошибкой, нелепой шуткой, чем-то таким, чем заниматься кощунственно. Михаил Петрович узнал, что кроме этого Вити планируется «вступить» в союз еще восемь человек – шесть поэтов и двух очеркистов, пишущих, разумеется, о духовности. Голосовать против этих людей Аргунов не хотел – ему не нужны были враги. Но голосовать за них он не мог тем более. Что оставалось делать? «Сейчас я скажу, что буду воздерживаться, поскольку не читал этих книг», – подумал Михаил Петрович. Но тут же поймал себя на том, что и в воздержании от голосования содержится какая-то чудовищная неправда. Он пошел в туалет по гнилым, колеблющимся доскам, и ощущение шаткой почвы вновь овладело всем его существом, и он почувствовал, как закружилась у него голова. Зачем, зачем, Миша? Зачем ты полез на эту карусель? Ведь эта карусель для больших детишек, а ты еще маленький, маленький… Он отчетливо услыхал мамин голос, вспомнил, как остро пахла резеда в городском парке, вспомнил эти ужасные карусели, окурки на земле, коричневатую бутылку из-под лимонада «Буратино» с отколотым горлышком. Зачем-то ее бросили прямо в клумбу, прямо в резеду и анютины глазки. Зачем, зачем? Разве так можно? Да и почва-то у нас шаткая, шаткая. В туалете Михаил Петрович умылся, посмотрел в небольшое зеркальце над раковиной, медленно причесал волосы деревянной расческой с надписью «Из Сибири – с любовью!» и окончательно пришел в себя. Нет, все не так. Ничего ужасного не произошло! Он совсем не изменился! Совсем не изменился! Изменился мир, который его окружает. Вот где собака зарыта! Так что он, Миша Аргунов, совсем не виноват в той карусели, в той чудовищной свистопляске, охватившей всю нашу землю. Он понял, что надо делать. Аргунов тихо прикрыл дверь туалета, тихонько прошел мимо актового зала, где уже началось собрание и где седовласый председатель что-то бубнил загробным голосом, как будто читал псалтырь возле покойника. Спустился по лестнице, вышел на берег Оки. На набережной стоял пухлый гаишник с мешками под глазами и смотрел с видом римского патриция на то, как эвакуатор поднимает не по закону припаркованное авто. Машина чуть раскачивалась на крючьях. Аргунов широкими шагами шел по набережной. До того места, где он оставил свой автомобиль, было не меньше километра. Ничего страшного! Ведь его машину еще не забрали! И плевать ему было на гаишников, на Союз писателей, на шаткую почву! У него пока еще было его творчество, отобрать которое никто не в силах.   Елена КРЮКОВА   Родилась в Самаре. Окончила Московскую государственную консерваторию (фортепиано, орган) и Литературный институт им. Горького. Поэт, прозаик. Публикуется в литературно-художественных журналах. Автор книг стихов и прозы, куратор и автор художественных проектов в России и за рубежом. Лауреат премии им. М. И. Цветаевой, Кубка мира по русской поэзии, премий журнала «Нева» за лучший роман года («Врата смерти», 2012), им. Горького («Серафим», 2014), им. И. Гончарова («Беллона», 2015), Международной литературной премии имени А. Куприна (фрагмент романа «Солдат и Царь», 2016). Член Союза писателей России. Живет в Нижнем Новгороде.   ЕВРАЗИЯ   Фрагмент романа     Ты не забудешь   ...я бросила сына. Я ушла из дома. От лысого нищего мужа. Муж ушел на завод, я вышла на балкон и сверху вниз смотрела на землю, на людей. Потом попятилась; я испугалась, что спрыгну вниз. Стала собираться. Шарила по шкафам, по полкам, по тумбочкам. Судорожно уталкивала вещички в большой целлофановый пакет. Оставила у младенца, сладко спящего, записку на груди: «НЕ ИЩИ МЕНЯ НИКОГДА. ПРОСТИ». Я это мужу или сыну писала? Обоим. Во сне мой сын засунул себе в рот палец и сосал его. Я снова окидывала взглядом, стоя на пороге и кусая до крови губу, свое постылое, коляски, пеленки, суп на плите, сырники разогрей, носки на батарее сохнут, молоко в бутылочке, соски прокипяти, телевизор с получки купим, не плачь, давай в картишки сразимся, свое унылое прошлое: обратного хода в него не было, и я это хорошо знала. Ход был только вперед. Только бежать! А может, остаться?   Я понимала: меня могла спасти только я сама. Я. А от чего мне было меня спасать? Разве я не прекрасно жила на свободе? Я бежала по улицам города, где я родилась, и не испытывала ни малейшего желания прибежать в дом, где я жила когда-то, где меня насиловали и хотели сделать из меня послушное домашнее животное. Правда, горькая мысль посещала: а как там мать? Мать, моя пьяная мать? Вечно молодая и вечно пьяная. Вся в морщинах, и не просыхает, и не просохнет. Мысль, горькая сизая полынь, я ее нежные веточки перемалывала зубами, и зубы скрипели. Мне было опять больно. Но эту боль я быстро прогнала. Как делать нечего. На барахолке, перед автостанцией, я купила с рук у пьяного подростка старый рюкзачишко. За копейки. Наверное, парень украл его у деда из кладовки, а ему позарез надо было выпить. Старый рюкзак, ты вернулся ко мне. К кому вернусь я? Я решила: удеру-ка я из города в деревню. Такие деревни под Нижним! Одни леса вокруг, мрачные, мощные, еловые и сосновые, тут раньше прятались и гуляли разбойники, резали крестьян и купцов, крали их деньги, наторгованные на рынке, уводили их лошадей. Как давно это было! Желтая скучная страница учебника истории для пятого класса. Скоро люди этого всего не будут помнить, потом не будут знать, потом при слове «крестьянин» будут делать круглые глаза: а это что такое? Ой, простите, кто такой? Я прибыла в село большое, оно называлось Сосенки, и на окраине села высилась лесопилка. Я явилась туда. На работу возьмите! Мне мужики смеялись в лицо. А ты разве мужик, чтобы тебя на лесопилку брать? Ты ж ни пилить, ни рубить не умеешь! Ты топор когда-нибудь в руках держала? Я зажмурилась и вдруг увидала: топор, я размахиваюсь и всаживаю лезвие в башку моего почти позабытого отчима. Потом выдергиваю топор из черепа, размахиваюсь снова и опускаю – с хряком, как мужик – на его плечо. Потом на его грудь. Потом на его морду. Текут ручьи крови. Я стою и гляжу на дело рук своих. ...эй, эй, очнись, девочка! ...а чего это она свалилась? ...может, беременная? ...какое беременная, что, не видишь, она же совсем ребенок... Я разлепила глаза и дернула головой. Мне в нос совали нашатырную ватку. Я дергала головой и выпучивала глаза, потом слабо вякнула: хватит, задыхаюсь! Ватку убрали. Ты, молодец, что очнулась! А то мы уж думали, тебя в районную больничку повезем. У нас в селе и скорая имеется! Такая, знаешь, серая «буханка»! С красным крестом, все честь по чести! ...а кем мы ее возьмем? ...а где мы ее поселим? ...а может, она из тюрьмы драпанула? ...нет, она паспорт показала, все нормально у ней... ...а тогда что это у ней шрамы? Видишь, здесь и здесь? Я ни в какой тюрьме не была, сказала я тихо, но веско, и быть там не собираюсь. Берете на работу? Только, и тут я обвела всех их, мужиков, столпившихся вокруг меня, а я лежала на полу, только не насилуйте. Ясно? А то я нож с собой ношу. В кармане куртки у меня и правда лежала маленькая, в чехле, изящная финка. Я стащила ее у мужа из тумбочки. Вот видишь, скобу с собой носит! А ты говоришь – в санатории не была! Это ты в санатории был, тебе все повадки больных знать. Нет, тюрягой от нее не пахнет. Уху свежую будешь? Из свежих судачков? А тебя как зовут? Только не сочиняй. Правду говори! И я сказала плотникам правду.   Доски, доски, желтые, пахучие, свежие доски. Как свежая рыба, длинные. Желтые, золотые, белые, хочется лизнуть, и наверное, они сладкие, да заноза в язык вопьется. Меня поселили в избу к хромой старухе Татьяне Аверьяновне, а на лесопилку я приходила каждое утро и делала все, что прикажут. За тарелку ухи, за денежку малую, просто – за улыбку, за кусок хлеба. Иной раз, к праздникам, к Новому году или к Пасхе, денежку и побольше раздавали. Старуха, хромоножка Татьяна Аверьяновна, пугала меня буйством густых, кудрявейших серебряных волос. Не шевелюра, седой костер! Белое пламя горит над сморщенным, как мятый сапог, лицом. Зачерпывает ковшом ледяную воду из ведра, тяжело прихрамывая, идет к самовару. Выливает из ковша в самовар воду. На руке, чуть выше запястья, черный номер. Семь цифр, я запомнила. Классное тату, кивнула я на ее тяжелую старую руку, рука эта, трясясь, отвинчивала краник самовара, и в чашку лилась перевитая струя крутого кипятка. Зачем набила? Давно? Что, что? Что ты бормочешь? Что это еще за туту? Это мой лагерный номер. В Освенциме нас так всех клеймили. И взрослых, и детей. Мне было пять лет. Я узница Освенцима, деточка. Слушай, я тебе денежек дам, поди в сельмаг, купи мне шоколадку белую, а? А что такое Освенцим, баба Таня?   Что такое Освенцим, я узнала от нее. Что такое, когда новорожденных детей топят в бочке с тухлой водой, я узнала от нее. И что такое, когда брюхатой бабе разрезают без анестезии живот, чтобы вытащить на свет ребенка и рассмотреть его тщательно, со всех сторон, славянского раба, урода, недочеловека, а потом взрезать, как лягушку, я тоже от нее узнала. От хромой старухи с белым огнем надо лбом. Я много чего от нее узнала. Такого, что мне моя жизнь, перейденная тощими ножонками едва ли на треть, показалась сущим раем. Рая! Ты девочка из рая. И ты вернешься однажды в рай, это точно! Только дорожку не перепутай!   Ночью я проснулась от удушья. Дым лез в ноздри, забивал легкие серой горелой ватой. Горим, заорала я и сбросила ноги с постели, горим, баба Таня! Кровать Аверьяновны была пуста. Старуха тяжелой глыбой стояла у окна и, вместо того, чтобы открыть форточку, плотно закрывала ее. Деточка, это не мы горим. Это торф горит. Леса горят. Лесной пожар. И он идет на село. Будем молиться, чтобы нашу избу не тронул огонь! Будем? Я на всякий случай кивнула: будем. Старуха раскрыла толстую церковную книжку и загундосила псалом. Я вышла на крыльцо и закрыла за собой дверь. И прилипла к ней вмиг покрывшейся мокрым ужасом спиной. Стена огня шла на деревню со стороны соснового леса, и длинные стволы гигантских корабельных сосен подламывались и падали, сгорая, и в воздухе стоял и надвигался все ближе, ближе горячий гул и треск. Вой стоял! Я впервые услышала: огонь может выть. Как зверь. Как человек. Как безликая, красная масса зверей и людей, что катятся валом, хотят пожрать, хищно обнять, задушить, убить. Испепелить. «Баба Таня!» – крикнула я, а из горла вылетел писк. Я влетела в избу, старуха все так же стояла у окна и слушала ужасающий далекий гул. Гул подбирался все ближе. Баба Таня, завопила я, бежим, бежим! Ведь сгорим! Старуха обернула ко мне пустое, великое светлое лицо. Ее глаза смотрели внутрь, не на меня, не на стены и утварь, а себе под череп. В прошлое. В будущее. В смерть. Я впервые увидела, как человек глядит в лицо своей смерти. Нет, деточка, никуда я не побегу. Поздно мне бежать. Огонь пришел, значит, так надо. В моем Освенциме людей в печах сжигали. А я, малышка, вместе с мамой молилась, чтобы нас не удушили и не сожгли. Маму удушили. Потом сожгли. А меня освободили наши солдаты. Печи перестали гореть. Огонь умолк. А теперь вон опять пришел. Он пришел, он меня нашел. Раечка, не тяни меня за собой! Я уже видела огонь в окне. Он уже приблизился к пряслу, лизал крышу сарая. Баня бабы Тани уже полыхала громадным желтым факелом. В избе стало жарко. Ну не могла же я вот так просто оставить, бросить ее, старую дуру! Аверьяновна, я больно дернула ее за руку, потом схватила за другую руку и потащила, ну сдвинься ты с места, ну давай, давай, шевели ногами, хромай ты как хочешь, идем, идем! Спасемся! Огонь плясал уже перед окнами. Беги, деточка, шепнула старуха, не глядя на меня, лесопилка сгорела, вся жизнь сгорела. Ты спасешься. Беги! С пожарки бил и бил, колотил в ночь безумный колокол. С улицы доносились истошные крики. Я всунула ноги в старые джинсы, накинула на плечи вечную куртку, чертову кожу. Взбросила на плечо рюкзак. Там всегда наготове у меня, бродяги, лежала пара трусов, полотенце, мыло, зубная паста и теплый свитер, для зимы. Выбежала на крыльцо. По улице, вопя, бежали люди. Они текли черной рекой к пожарке. Набат захлебывался звоном. Ближайший пруд, с мелкими, как монеты, карасями исчез за стеной огня – огонь нагло обошел его, обтек, насмеялся над черной бесполезной водой. «Горим! горим!» – орали в ночи люди. А толку что орать, все и так понятно. И что спасенья нет, и что село сгорит дотла, тоже всем быстро понятно стало. И люди спасали свои жизни, а не свои избы. Дико, страшно мычали быки и коровы. Блеяли овцы и козы. Они горели вместе с деревянными срубами, заживо горели, и только в крике могла выйти наружу их зверья душа. Желтые, красные сполохи метались близко, рядом. Жар жег щеки и лоб. Я сбежала с крыльца и побежала от пламени вместе с толпой. Мат, вопли, слезы. Баба кричала: «Дашенька! Дашенька, а ты ведь у меня, внученька, там осталась! В избе! В избе!» Ей кричали: «Зина, потом помолишься за упокой младенчика, а сама-то беги! Беги! Потом свечку поставишь! Если сама жива останешься!» Мы все, обезумевшим стадом, бежали от огня, и вместе с нами, за нами и вокруг нас бежали коровы и овцы, что смогли вырваться на волю из хлевов и гуртов. Я оглянулась на лесопилку. Доски горели ярче всего. Веселее и безумнее всего. Бегите к трассе, завопил мужик с нашей лесопилки, к трассе! Кричите, голосуйте! Останавливайте все, что сможете остановить! Кто доберется до соседней деревни – звоните оттуда в город, если провода не сгорели! Звоните ноль один, ноль два, ноль все что угодно! Сообщите, что Сосенки горят! Бегущий рядом со мной старик, запыхавшись, остановился, посмотрел назад и выплюнул из беззубого рта: уже сгорели. Мы все тоже поглядели назад. Село полыхало, пламя билось на большом, крепком ветру, захватывало в объятья и сухую траву, и сады, и овраги, и там, где только что спали, сопя, в избах, под иконами и телевизорами, под охотничьими ружьями и желтыми фотографиями в рамочках, безвинные сельчане, умотались за день и сладко спали, гудело безумное пламя, гудело и ныло, и стонало, а может, оно пело, но только слов никто из нас не смог бы уже никогда разобрать. Огонь гудел и метался на ветру слишком близко. Я повернулась и побежала. Вместе со всеми. Пламя лизало нам пятки и плечи. Воздух пропитался жарой, как хлеб маслом. У меня за пазухой еще билась моя жизнь, а баба Таня, хромая Аверьяновна, малышка из Освенцима, заживо горела там, за моим затылком, в своем доме. Печь Освенцима все-таки настигла ее.   На попутке я вернулась в город. Садилась в попутку не одна: со мной в машину влезли две плачущих сосенковских бабы – одна молодая, другая толстая и старая. Обе они голосили непрерывно. Я прикрикнула на них: замолчите! Они подавились слезами. Шофер покосился на нас. Куда вам, красавицы? Сосенки-то все сожглися ай нет? Шуруй на Нижний, как и шуровал, мрачно бросила я, по Казанке, не ошибешься! Да, все сгорело! Подчистую! А тебе-то что? Бабы плакали в голос. Как я не хотела появляться в родном городе! Я не хотела в нем засвечиваться. Да вот пришлось. Я подумала: может, мне мои патлы отстричь? И брови перекрасить в русый, в золотой цвет? И веснушки акварелью нарисовать? Да, вопрос не праздный: у кого я буду жить? В рабочее общежитие мне идти не хотелось. Работу искать мне тоже не хотелось. Я уже поела сладкой свободы. А еще во мне звучал голос; мой собственный, он звучал и звучал. Я мычала, заталкивала его внутрь, он прорывался все равно. Уроки церемонной Аглаи, моей неудавшейся мамашки, не прошли даром. Голос мой разбередили, разворошили кочергой. Он горел, огонь шел стеной, горящий лес дышал в меня, только не снаружи, а внутри. Под ребрами. Звонить знакомым, чтобы приютили? Не было у меня знакомых. И все нижегородские телефоны я растеряла. Жизнь выпотрошила все мои записные книжки. Друзей у меня никогда не было; но я все чаще вспоминала моих уральских рок-музыкантов и Рыжего Сэйка. Вот с ними бы я дружила. Черт, я бы с ними пела! А так кто я такая? Петь, петь! Но и пить. Пить, гулять! А есть? В поисках еды я бродила по пыльному, мусорному городу. Я пришла на Московский вокзал, там с потолка свешивалась необъятная, как остров в океане, люстра, она была сплошь золотая и вся тихо звенела медными висюльками, золочеными сосульками. Пассажиры сидели под люстрой, у них была своя жизнь: кто жрал пирожок с котятами, кто дрых, подложив под голову пожитки, кто читал газету, а может, не читал, а слепо, сонно таращился в нее, держа ее кверху ногами; кто играл с ребенком, тетешкал его и подбрасывал в воздух, а кто бил свое родное дитя по щекам и вопил: ах, собака, опять у меня из кошелька деньги пропали! Ребенок, зачем ты уже вор? Ребенок, прости своей матери, она ведь не со зла, а любя! Я вспоминала, как моя пьяная мать бродила по ночной квартире с ножом. Как она, выпив бутылку, пустой бутылкой била меня по голове. И как моя теплая кровь со лба стекала по ушам и щекам мне на шею, за воротник. Заложить за воротник, ведь это же значит выпить! А кровь, что стекает тебе за воротник? Ее что, тоже пить можно? И кто ее пьет, какой вампир?

Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 170; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!