Что делать в условиях таких вопиющих противоречий? Официальная власть предпочла молчать и делать вид, что все нормально. 16 страница



Он, смеясь, пальцем трогал мой пирсинг на губе, потом приближал ко мне лицо и кусал мне губу, как пес. Каким он бизнесом занимался в своей стране, я не знала. На такие вещи мне, как настоящей женщине, было плевать. Я должна была знать только постель и сервировку стола; а, да, еще как правильно париться в бане, я теперь все знала про турецкие бани хамам, я сама любила сидеть в клубах белого, голубого горячего пара, разваливаться голяком, куда рука куда нога, на мраморной скамье, а слева сиял и мерцал бассейн, и справа светился синей водой бассейн, на мраморном дне играли лучи и звезды, под водой переливалась перламутром мозаика, вспыхивала вязь позолоченных арабских надписей, турок и здесь, в Чечне, устроил себе маленький Стамбул: бани тут ему сварганили просто роскошные, такие, должно быть, были у римских императоров. Серкан ночами, натешившись мной, попивая вино и заедая его персиком, а я лежала вниз лицом и отдыхала от его изнурительных, бесконечных приторных ласк, рассказывал мне про римских императоров. Про византийских вождей. Про пророка Мухаммада. Про то, чем газават отличается от джихада. Про великий арабский Халифат. Мы возродим великий Халифат! Дай срок. Мы все, как один, встанем под зеленое знамя Аллаха. Все как один! Не будет препятствий нашей силе. Мы покатимся клубком огня по миру, взорвемся потоком огненной крови. Земля вкусит смерть от нас, но земля все равно будет наша. Вся! И навсегда! Здесь, у вас, в вашей Чечне, – только начало. Мы очистим Землю от неверных. Очистим ее от скверны. От вас. Вы – отбросы Земли, ее мусор, ее грязь и шелуха. Ваш Христос – всего лишь нищий бродяга Иса ибн Марьям аль-Масих, он ходил по пыльным дорогам и учил, как надо жить. Всего лишь! И до него ходили и учили, и после него ходили и учили! А вы, вы все зачем-то бесполезно верите в него! Вместо того, чтобы верить в Аллаха и Мухаммада, пророка Его! Но мы заставим вас. Вас, тех, кто не захочет умирать! Вы все примете Ислам. И ваши дети уже будут мусульманами. Ты знаешь, глупая Раиса, что грядет великая, на много десятков, а может, сотен лет великая война мусульманского мира с поганым миром христиан? Ты собрала чемодан? Вах, она еще не собрала чемодан! О чем ты думаешь, глупая девчонка?! Надо отдать ему должное, этому Серкану: он тогда еще не бил меня. Он мог так хлестнуть словом, что после его слов болела грудь, будто тебя поперек тела крепко, с потягом ударили хвостатой плетью. Но руку на меня не поднимал. Значит ли это, что он любил меня?   Его чемоданы были уже собраны его верными слугами. На него надели перед зеркалом чистую рубаху. Он даже галстук завязал. Вдали глухо ахали разрывы. Работала артиллерия. Наша? Повстанцев? Ну и что, и пусть бы эта чертова Чечня отделилась от России, шептали мои пересохшие от жары губы, черта ли лысого нам в ней, в этой крохотной, как божья коровка, республике, отпустили бы уже ее с миром в этот фанатичный мусульманский мир, влилась бы она в него, как молоко в огромный чан, и булькала бы там, и чего мы-то, мы ее жалеем? И кладем за нее жизни наших ребят? Я понимала: наши солдаты каждый день гибнут за эту противную Чечню. Ну отдали бы, уже отдали бы ее этому Дудаеву! Серкан рассказывал мне про Дудаева. Он считал его героем. Говорил: если Джохар погибнет на этой войне, его память увековечат не только в Чечне, но и во всех странах мира, где бьются сердца мусульман. Иди, глупая девчонка, беги быстрее, нас ждет вертолет! Мы побежали к вертолету, а артиллерия лупила уже совсем близко. Слишком близко. Я видела, как бежавший впереди нас боевик, его имя было Арслан, упал и забил ногами. Дергался всем телом, страшно выгибал шею, хрипел. Прямое попадание, холодно бросил Серкан и толкнул меня в спину, беги! Мы все, Серкан и я и воины с автоматами за плечами, бежали к вертолету – он ждал нас, дверь кабины была открыта, нам спустили лестницу. Мы, как обезьяны, карабкались по ней, а вокруг уже разрывы вспарывали, вспахивали землю, поднимая вверх черные фонтаны, разворачивая каменные веера. Винт завертелся, внутри вертолета загудело, лопасти резали воздух, от жары лопались стекла. Мы поднимались, сначала вертикально, потом полетели по касательной, и земля под нами закачалась и накренилась. Раздался далекий грохот. Бомбу сбросили, холодно, как обычно, процедил Серкан. Его галстук на снежно-белой, прямо свадебной рубашке смотрелся смешно и жутко. Будто бы в вертолете летел президент, а на него сейчас совершат покушение – вон, вон они, черные солдаты, уже стаскивают с плеч автоматы, уже нацеливают стволы на самого главного человека, что движет миром. Аллаху акбар! Аллаху акбар, шептали и вскрикивали воины, когда вертолет пропарывал горячий воздух пылающим стальным телом, Аллаху акбар, да будет благословен тот день и тот час, когда мы встали под твое бессмертное знамя! Пахло пылью и почему-то инжиром. Сидящий рядом со мной воин запустил руку в карман и вытащил оттуда горсть вяленого инжира. Протянул мне. Ешь, ханым-эфенди, это вкусно! У вас в России фиги не растут! Фиги, хмыкнула я, и не спешила протягивать руку. Серкан поправил галстук. Пальцы у него чуть дрожали. Ешь, глупая девчонка! Да не забудь поблагодарить! Я уже немного могла говорить по-турецки. Чок, тешшекюр эдерим, вежливо наклонила я голову, мне в ладонь скользнули сушеные фиги, и одну я забросила в рот. Жевала. Вертолет летел, жужжал пчелой. Мой турок глядел на меня слишком пристально. Будто разрезал глазами, а зрачками подцеплял мои внутренности и тащил наружу, вынимал все мои тайны, все мои фишки, чтобы лучше рассмотреть. Все мои сладкие секретные фиги. Где-то мы сели подзаправиться; я не поняла, где. В России или уже не в России. Пару раз по вертолету палили, пилот сквернословил по-ихнему, поминал шайтана. Нас не подбили, хотя могли это сделать сто раз. Нажравшись горючего, вертолет взбодрился и летел странно весело, и гудел уже как-то особенно, бодро, не уныло. Серкан вдруг запел. Я навострила уши. Он пел недурно, точно попадал в ноты, приятный ласковый, кошачий баритон наполнил горячее нутро вертолета. Ким Эйер башарылы олмак истийорсаныз заман арзу сыныры кояр? Не олурса олсун, не истедийиниз шаркы ве данс этмек. Бир шей бана гелийор, сизе сеслери вюджудунузун, харекет эттирин! Я улыбалась. Качала головой в такт. Подпевала. Серкан не слышал. Он пел, закрыв глаза, и тоже улыбался. Я так поняла: мы уже летели над его родиной. А ты-то куда летишь, спросила я себя весело, ты, раба восточной любви? Куда тебя-то занесла нелегкая? Я стала петь погромче, вот я уже пела вместе с ним, и он удивленно открыл глаза, но на меня не смотрел. Он умолк и смотрел в иллюминатор, а я пела одна, я подхватила эту музыку и сразу поняла, ощутила ее, и я импровизировала на нее, голос мой сам выделывал чудеса, взлетал и падал, и наконец мой турок перевел на меня взгляд и стал на меня смотреть, как на облака за бортом вертолета: молча, длинно, восхищенно. А мы уже снижались, и желудок подкатил у меня к горлу, и я оборвала турецкую песню и засмеялась, и турок вдруг быстро наклонился и легко коснулся губами моей голой шеи. Того места, где шея плавно перетекает в плечо. Одного из моих тайных мест. Он любил в постели целовать меня в шею. В мою, всю резаную, в грубых шрамах, шею. Шептал: у тебя шея Шехерезады. А кто такая Шехерезада, спрашивала я. Вах, глупая девчонка! Ты и об этом не знаешь!   Так меня привезли из России в Стамбул, нелегально переправили, как запрещенный товар, контрабанду. В первые дни я ничего не понимала – из того, что говорят на улицах, то, что говорил мне Серкан; он немедленно перешел на турецкий язык, в Чечне он говорил то по-русски, то на плохом чеченском, а на родном – только с убитым Арсланом и с еще одним воином, Джанибеком . Здесь, в Стамбуле, у моего турка тоже был в распоряжении дворец, как в Чечне. Думаю, так: в Чечне он просто оккупировал один из богатых домов, откуда Дудаев, когда объявил независимую Чечню, выгнал советского чинушу. А в Стамбуле дворец был его собственный, наследный, кровный. Я не сам его построил! Его строили мои прадеды и деды. Он достался мне по наследству. У нас в семьях родится много детей, и для каждого ребенка добрый отец должен построить добрый дом. Дворец? Ах да, по-русски это – дворец! Да, дворец. И чтобы сын, когда вырастет, привел в этот дворец жену. Он смотрел на меня опять этим выворачивающим душу, как чулок, длинным, пронзительным взглядом. В этом его дворце было множество залов, комнат, комнатенок, кладовых. Стояли старинные сундуки. Сундуки меня очень привлекали. Я сочиняла про них разные истории. Вот в этом хранится драгоценный атлас и бархат; в этом – громадные океанские раковины, и в иных таятся жемчужины. А здесь, под этой обитой узорчатой жестью крышкой, покоятся футляры с наследными сокровищами. Диадемы, ожерелья, браслеты. Что в сундуках, Серкан? Заткнись, глупая девчонка! Там то, про что знаю только я. Я и еще моя бабушка. У тебя, такого старого, есть бабушка? Ты же старый и лысый! Он вставал передо мной на одно колено и церемонно, по-европейски, целовал мне руку. Ты такая прелесть, Раиса-джаным! Ни журналов. Ни газет. Ни телевизора. Ни радио. Я жила как на острове. Как на необитаемом острове. Нет, обитаемом; но тут обитали только мы, слуги и служанки. С утра Серкан уезжал на деловые встречи. Меня он оставлял на попечение служанок. Они молчали, их лица были закутаны чадрой. Сверкали только глаза. Однажды я резко открыла дверь в одну из комнат дворца и увидела там на столе огромный железный ящик, а рядом с ним – экран, вроде как маленький телевизор. Я тогда не знала, что я впервые увидала компьютер. Первую, нелепую модель. Женщина, сидевшая за столом, вскочила, от неловкого ее движения локтем на пол упала доска с пластмассовыми буковками. Похоже на пишущую машинку, только меньше размером. Испуганная турчанка закрыла экран спиной. Я поспешила захлопнуть дверь. Я даже не крикнула по-турецки: аффед эрсиниз! Извините!   А на другой день я обнаружила в другой комнате огромный белый рояль.   На нем, сдается мне, никто никогда не играл. Просто некому было. Белый, сахарный, лаковый; бока блестят; педали светятся двумя золотыми карасями, даже жалко давить на них грязными подошвами. Я подергала крышку: она была закрыта. Тут же в комнату неслышно вошла служанка в черной сетчатой чадре, вынула из кармана ключик, быстро открыла инструмент, откинула крышку. Склонилась в поклоне. Как они все тут за мной следили! Где у них находились потайные окошки? Или эта женщина стояла за гардиной, за атласной портьерой? Я придвинула к роялю стул, села, одним пальцем простучала простую мелодию. Из края в край вперед иду, и мой сурок со мною! Под вечер кров себе найду, и мой сурок со мною! Глаза в прорези чадры горели восхищенно. Я уже пела, а служанка, приседая от восторга, глядела на меня, как на божество. Кусочки хлеба нам дарят, и мой сурок со мною! И вот я сыт, и вот я рад, и мой сурок со мною! Эту песню я разучивала с Аглаей. Зачем я ее запела, жалобную? Чтобы служанку разжалобить? Чтобы самой себе пожаловаться на свою судьбу? Русская девушка на чужбине, вах, вах! И мой сурок со мною. И турок мой со мною. Внезапно я разозлилась как следует. Вскочила из-за рояля. Подбоченилась. И пошла, пошла, пошла грудью на бедную служанку, и глаза над черной маской чадры сначала округлились, удивленные, потом вспыхнули ужасом. Я пела на русском языке, но не Цоя, не Гребенщикова, не Бутусова – я пела свою песню, и она была гораздо страшнее. Потому что она была моя. Меня распинали и резали ножами! Меня поедало хищное пламя! Меня рассекали, меня зашивали! А я – вот она! Вот я, живая! Начнете войну, проклятые рожи, а та же земля, и солнце все то же! Все та же кровь, вам ею напиться – отдать и отдаться, забыть и забыться... Вы дряни! Вы сволочи! Жадные волки! А я вашу шерсть прошиваю иголкой! Застряну занозой я в вашей коже! И выйдет война вам себе дороже! Огонь полыхает! До крика! До дрожи! Огонь, мы с тобою... похожи... похожи! «Похожи!» – выкрикнула я в лицо служанке, она очумело смерила меня круглыми рыбьими глазами и выметнулась за дверь. Я осталась одна. Я и белый рояль. Рояль, похлопала я его по белому гладкому боку, дружок мой, теперь ты мой единственный друг, ну да мы с тобой еще споем. Еще споем! Еще как споем! Поздно вечером явился мой турок. Под хмельком. Он нашел меня в комнате, где рояль. Я сидела за роялем и неумело тыкала пальцами в клавиши. Распеваться меня научили, а вот играть на рояле – нет. Пьяненький Серкан поглядел на мои беспомощные потуги, улыбаясь, развел руками: я тебе учителя музыки найму! А лучше учительницу, чтобы ты в учителя не влюбилась! Я уже ни в кого не влюблюсь, Серкан, успокойся, никогда, тускло и скучно сказала я ему. И он успокоился. Попросил: помой мне спинку в бассейне! И мы пошли в хаммам, и я напустила горячего пару и терла турку сутулую узкую спину мягкой ноздреватой губкой. Он пьяно качался взад-вперед, чмокал, как младенец, и распевал турецкую народную песню.   Турок нанял мне учительницу-пианистку и учителя пения. Учитель пения оказался глубоким стариком, можно было не беспокоиться, что я Серкану вдруг изменю. Старый и седой, с тонкими белыми усиками, похожий на старого хитрого кота. Я не помню его хитрого имени. Он ставил меня к роялю и распевал примерно так же, как Аглая, только чуть похитрее. А-а-а-аоу-у-у-у-э-э-эы! И-и-и-и-и! Я визжала как порося. Ноты я умела немного читать. Он подсовывал мне оперные арии. Я послушно разучивала их. Старик восклицал: какой интересный диапазон, и низы есть, и верхи! Все есть! Может, ты колоратурное меццо-сопрано, эфенди-ханым? Пианистка, пожилая турчанка с огромным вислым носом и волосами на подбородке, густо растущими из огромной родинки, ставила мне пальцы на клавиши, как ставят на ноги хромого и увечного, запрещала вздергивать локтями. Когда я играла, она громко хлопала в ладоши: отстукивала такт. Если я ошибалась, она била меня по рукам маленькой розгой. Кожа на кистях вспухала. Я терпела: Серкан заплатил за уроки деньги. Наверное, много денег. Однажды я не выдержала, и, когда толстоносая старушня снова ударила меня розгой по рукам, я развернулась, выхватила розгу из ее сухой лапки и заехала ею прямо поперек носатого, волосатого лица. Красный рубец на лбу и щеках рос на глазах. Я швырнула розгу на пол и отчетливо сказала по-турецки: вы не смеете меня бить. Старушонка подняла кулак. Я думала, она меня убьет, такая ненависть сверкнула в ее черных, как два угля, глазенках. А кулак внезапно разжался. И произошло удивительное чудо. Старуха сползла со стула мне под ноги. Встала на колени. Униженно поцеловала мне руку и пролепетала: Раиса-ханым, прости старую дуру, не бей меня больше, и бей-эфенди не говори, что я тебя розгой била, он велит меня розгами засечь. Прости, я забыла, кто ты такая! Я изумленно просунула руки ей под мышки и стала поднимать ее с пола. Старушонка оказалась тяжеленькая. Я ее все-таки подняла и усадила на стул. Не бойтесь, ханым, я никому ничего не скажу. Я пропитывалась музыкой. Я пела, как пила воду в жару. Я пела и хотела петь не дома, а на сцене: среди людей, людям. Иногда это желание охватывало меня и разжигало, и мне хотелось убежать из дворца Серкана, да тут всюду были понатыканы охранники, все окна были затканы проводами сигнализации. День и ночь меня наблюдали; а я наблюдала эту богатую невольничью жизнешку, да устала наблюдать. Раиса-джаным, ты хочешь петь в Стамбульском оперном театре? Твой учитель сказал: у тебя колоратурное меццо-сопрано, ты можешь петь Розину, Джильду, Виолетту! Кто такая, к чертям, Виолетта? Кто такие Розина и Джильда, я уже знала – я пела их партии. На белом рояле лежали толстенные оперные клавиры. Турок отвез меня на белоснежном «мерседесе» в Стамбульскую оперу. Меня слушала высокая комиссия. Женщины с высокими европейскими прическами кивали и лениво обмахивались веерами. Тощие и толстые мужчины в смокингах, в галстуках-бабочках тоже кивали и переглядывались. Они все переглядывались, а я глядела на них. Наконец высокая дородная дама поднялась из краснобархатного кресла и что-то сказала, я со сцены не расслышала. Я глядела из круга света в темную яму зала, и у меня тоскливо сосало под ложечкой. Я внезапно сильно, бесповоротно захотела в Россию. До полусмерти. Они берут тебя в театр, Раиса-джаным! Берут тебя в Стамбульский оперный театр! Какая честь! Какое счастье, уважаемые дамы и господа, спасибо, благодарю! Мой турок целовал всем оперным дамам руки. Склонял голову с залысинами перед старыми певцами. Обернулся ко мне, глаза его сияли гордостью и да, черт побери, любовью. Любовью! Ко мне! Нет, мне это только кажется. Джаным, ты слышишь?! Ты поняла хоть что-нибудь?! Ты – солистка Стамбульской оперы! Праздник, праздник по этому великому поводу! Всех друзей созову! Он и правда позвал друзей. Повара и халдеи сбились с ног. Столы в парадном зале были уставлены снедью и винами. Я впервые видела такое богатое застолье. Меня заставили надеть лучшее платье. Из блестящей ткани, полоса черная с блестками, полоса золотая, на груди золотая розочка. Тьфу! Платье в пол, на боку громадный разрез. На меня не надевали чадру, попробовали бы только напялить. Я бы и чадру ногтями разодрала, и рожи тех, кто попытался бы ее на меня надеть. Серкан сам застегивал мне на груди ожерелье, оно слепило мне глаза, я жмурилась. Он смеялся от удовольствия. Мои друзья одобрят мой выбор! Несмотря на то что я худая как щепка, съязвила я. Я не знала по-турецки слова «щепка» и сказала: «палка». Меня усадили слева от моего турка. Застолье гудело. Бокалы звенели безостановочно. А еще говорят, мусульмане не пьют вина! Впрочем, Серкан не придерживался строгих традиций ислама. Ты споешь нам? Дай мне пожрать! Я уписывала жареное мясо в тесте, виноград, пахлаву за обе щеки. Мясо в тесте, с луком и пряностями, напомнило мне башкирские бэлиши. Да на Востоке все похоже, и чадры и паранджи, и бешбармак и бэлиши, и намаз, когда они в урочный час молельный коврик где угодно, хоть под дождем, хоть в сугробе, раскладывают, у них везде один и тот же; а Восток – это полмира, и правду они пророчат, что скоро Востоком станет весь мир. Мы и ахнуть не успеем, станет! Кончай жевать. Он грубо схватил меня за руку, тряхнул. Из моих пальцев выпала виноградная кисть, виноград раскатился по цветному навощенному паркету. Я чуть не подавилась ягодой. Серкан за руку потащил меня вверх: вставай! Я встала. Он жестом попросил тишины. Гости прекратили болтать и вздымать бокалы. Турок указал пальцем на меня, как на выбранную в магазине вещь. Вот она! Все насторожились. Она, да! Я выбрал ее. Уважаемые, достопочтенные друзья мои, Серкан Кайдар наконец выбрал себе жену! Первую жену, смею заметить! Верю, будут и другие. Но Раиса-джаным навеки останется самой любимой и почитаемой женой! Одобряете ли вы мой выбор? Поздравляете ли вы нас? Радуетесь ли вы нашему нишану? Нишан, что за чертовщина такая, нишан, что он болтает. Бокалы вновь поднялись над головами. Все стали кричать: нишан, нишан! Поздравляем жениха и невесту с нишаном! Серкан-эфенди и Раиса-джаным, скорой вам свадьбы и долгих лет жизни, и множество прекрасных детей! К нам подковылял старичок с жиденькой белой бородкой. В руке божий одуванчик держал раскрытую коробочку. В ней лежали два золотых кольца, связанные алой лентой. Старичок проскрипел: даете ли вы клятвы друг другу в вечной верности? Я глядела оторопело. Так внезапно все это обрушилось, турок хоть бы что-нибудь загодя сказал мне, хоть бы в любви объяснился. Что надо говорить? Как клясться? Я не знала. Серкан произнес клятву, больно сжал мне пальцы и властно шепнул: повтори. Я повторила, слово в слово. Старичок дрожащими руками вытащил из коробки кольца, развязал зубами тугой узел, кольца скользнули ему в морщинистую ладонь. Протяни руку! Я протянула. Протянул руку и Серкан. Старик стал надевать кольцо на палец турка. Кольцо болталось на безымянном пальце слишком свободно. Потом, беззубо улыбаясь, старик схватил мою руку. Мне кольцо на палец не налезало. Старик поднажал, я ойкнула от боли, кольцо налезло, и я с ужасом думала: а как же я его сниму? Палец отрежут! Мы стояли во главе стола, окольцованные, и я в ужасе твердила себе: это все ерунда, это только помолвка, это театр такой, оперный это театр, все понарошку, все это еще можно разрушить, разбить как бокал, пусть вино на паркете, пусть кровь, а какая разница, и вдруг кто-то крикнул издали, с другого конца стола: Серкан-бей-эфенди, а она у тебя мусульманка? Мы слыхали, что она русская девушка! Турок нашелся: что, в России разве нет мусульман? Все захохотали и опять приподняли бокалы. Да разве сам я правоверный мусульманин, пьяно смеялся Серкан, вот ведь на нишане нельзя пить спиртное, а мы пьем! И будем пить! Хорошее, сладкое вино разве запретишь мужчине? А моя невеста не пьет! Она – чиста! Чиста, как фаришта на небесах! Что ты несешь? Что слышала! Попробуй только вякни! Он еще сильнее сжал мою руку, по щекам моим потекли слезы. Опять боль, и опять надо терпеть. А если я не захочу терпеть?

Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 163; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!