Судьбы теории Талкотта Парсонса в России 12 страница



А потом разразилась вся кампания: Ягодкин и Попов против соци­ологии. Там, как я потом установил, последовательность была такова: Ягодкин шел на секретаря по идеологии в МК, будучи секретарем парт­бюро МГУ, и ему полагалось проявить идеологическую бдительность. Вот ему и написали ряд материалов. В общем, мне даже называли, кто это сделал, но я не стал по характеру своему углубляться в эти обстоя­тельства. Ну и выступил он на 15-й партконференции Москвы со своим тронным докладом по идеологии и там среди прочего назвал социоло­гию фронтом идеологической борьбы, где не все хорошо обстоит. И, в частности, были инсинуации по поводу моей статьи из сборника «Мате­матические методы в социологии». Причем все было доведено до неле­пости. Наверное, только так и можно было все это произнести.

Там у меня было три модели, такие блок-схемы. Одна называлась естественно-исторический тип общества, другая — искусственно-ис­торический, а третья — кибернетический. Говоря общепринятым науч­ным языком, первая — это традиционный тип общества, где все на тра­диционных нормах, вторая — где есть рационально спроектированные механизмы, а третья — это некоторое их соединение. И вот Ягодкин публично сказал, что, по его мнению, первая модель — это явный ка­питализм, и он у меня «естественным» назван. Вторая — это социа­лизм, и он, значит, «искусственный», то есть какой-то надуманный, ну

третья — это просто конвергенция, то есть страшнее уже ничего нет. (Как раз тогда сахаровские дела были связаны с понятием конверген­ции.) Когда все было произнесено, потом должны были последовать выводы на административной основе.

Я почему рассказываю? Чтобы еще раз подчеркнуть, что в прин­ципе вовсе не принимался этот тип мысли, то есть вообще работы в таком теоретическом материале, как создание совершенно независи­мых методологических структур, вне каких бы то ни было истматовс-ких аллюзий. Комиссия ВАКа сказала мне: «Вы молодой человек не без способностей, но не с теми связались. Вообще у вас очень много заимствовано из буржуазной социологии». Я говорю: «Сергей Ивано­вич, вот вы указываете на заимствования, а я не привожу никаких ци­тат». Он говорит: «Ну при чем здесь цитаты, дух не тот». Я думаю, здесь выразилась как раз неготовность академической структуры к приня­тию такого типа работ — во-первых, независимых, во-вторых, выпол­ненных совершенно на другом идейном материале, ну и, в-третьих, новых, поскольку до сих пор ничего такого здесь не существовало.

Вообще потребность в этой работе была, скажем так, объектив­ная. Но выражалась она на уровне людей согласием на прикрытие ка­кое-то. Общественность пыталась что-то сделать... В частности, мне было передано, что надо покаяться, надо пойти в ЦК или написать что-нибудь типа: мол, ну глупый, ну так получилось, ну извините. Понима­ете? А когда уже эта вся кампания прокатилась по прессе в целом, воз­никла ситуация: уходить с научной деятельностью в самиздат... В общем, оставалось еще поле для эмпирической работы, но в принципе это не было моим призванием. Делать все то же, но в порядке самизда-товской такой социологии было ближе, мне по крайней мере.

Собственно, с этим материалом (парсонсовским) успел познако­миться достаточно узкий круг молодежи, которой нужно было решать, чем заниматься, при ком быть. Там выбор был очень простой: уходить, допустим, в сторожа и делать что-то для себя или решать проблему своей социализации. (Вообще-то в одиночку читать Парсонса — это несерьезно.) Вот так народ и разбредался. И разбрелся. А уже потом писались, тем не менее, какие-то там истории социологии, в таком фи­лософском, историческом плане, но не так, как это мне было бы инте­ресно.

А когда стало все можно, все открыто, так тут уже, мне кажется, изменилась идеологическая, в хорошем смысле, атмосфера обществен­ного сознания: сциентистского пафоса поубавилось вообще и у нас в частности. Системный подход приучил людей реализовать свое свобо­домыслие в разных сферах, то есть наука уже не была единственной аль­тернативой, было много других способов. Научной теорией занимались те, кто уже в это был втянут. Во-первых. Ну, а во-вторых, в контексте общей гуманизации культуры очень много сдвигов произошло, в том числе явно поубавилась ценность интеллектуального конструирования, ои манеры теоретизирования, которая была у Парсонса.

— Это вы имеете в виду — у нас?

О. Генисаретский. У нас. Про «вообще» — это особая статья Причем есть такое слово: «интеллектоз», такой диагноз, так сказать Это некий недуг интеллигенции.

— Интеллектоз?

О. Генисаретский. Да, интеллектоз, то есть заболевание интел­лигенции, которая считала, что нет ничего выше культуры, ну а в ней именно они — операторы, деятели. Но как только мало-мальски пуб­лично стала признаваться реальность духовной жизни как чего-то бо­лее высокого, так, соответственно, публичная ценность такого теорети­зирования, интеллектуальных игр попритихла. И, я думаю, вот именно спад этой атмосферы как раз в тот момент, когда уже многое стало мож­но, и оказался тормозом, для внедрения Парсонса в том числе.

— А ведь был еще кружок, который вы организовали. Что-то он вносил тогда в социологию... Это были 70-е годы.

О. Генисаретский. Да. Сразу после 70-го года, когда с социологи­ей все, так сказать, кончилось. Тогда появился Вадим Зильберман со своим новыми конструкциями модели методологии. Уже был не очень большой, правда, но все-таки круг людей, заинтересованных в разви­тии каких-то социологических, культурологических конструкций, и в живом контексте к тому же. Тогда все пересекалось, движение умствен­ное только-только возникало, все это было связано с брожением умов, с какими-то веяниями. А в целом это была реакция на происходящее, на наши собственные этические проблемы. Хотя вовне, конечно, не появлялось ничего. У меня практически ничего не выходило...

— «Моделирование социальных процессов» — это сборник 1970 года. И дальше был период интеллектуального молчания?

О. Генисаретский. Дальше я десять лет просто занимался церков­ным ремонтом за пределами Москвы. И наукой. Была какая-то эссеис-тика культурологическая, которая печаталась иногда в «Декоратив­ном искусстве » (это единственный был канал публикаций), и еще всякие религиозно-философские заметки, так сказать, для себя...

В. Чеснокова. Приходила ко мне папка такая толстая с рукописью, кажется, году в 78-м.

О. Генисаретский. Сейчас вот я издал ее книжечкой. Но в целом это был период молчания. Моратория. Психического моратория. Как бы зона такая, которую нужно пройти, чтобы потом опять перейти к интенсивной теоретической — культурологической и философской — работе. У каждого это по-своему. Бот Щедровицкий работал, так ска­зать, до последнего часа, пока не скончался. А я отошел от науки, в 1976 году уехал в Казахстан, потом вернулся. Через два года. Не об­щался ни с кем...

—■ Какие-то семинары посещали? Левады, например?

О. Генисаретский. Нет. В тот период — нет. Я присутствовал на заседаниях в лаборатории, когда она еще существовала, там выступал. Дружил с молодежью, со своими сверстниками, а с самим Левадой у

меня не было тесного контакта. Как-то не сложился он, скажем так. Хотя Левада поддерживал меня в процессе защиты диссертации, ока­зывал всяческую помощь. А когда я отошел от науки, то и связи пре­рвались. Не было достаточных контактов с коллегами. Соответствен­но какие-то карьерные дела тоже не двигались.

По тем временам, по тому, как складывались судьбы других лю­дей и как я сам представлял себе будущее, нужно было как-то адапти­роваться. Тогда я бросил заниматься этими ремонтами, потому что почувствовал, что вот дошел до какой-то грани и могу уже больше ни­когда не вернуться в науку, в публичную науку. И дальше все само со­бою стало получаться. То, что я писал в это время, — писал для себя. Это было как бы естественное движение: вот эти мысли в единстве с личной судьбой. Они все время пересекаются. Потом воскресили ди­зайн, я позанимался им и написал диссертацию, которую тоже отверг­ли, — по методологии системного подхода. Тогда через год я написал еще одну диссертацию и защитился — уже в 1989 году. Но и это все не публиковалось. Только вот во ВНИИТЭ мы издали в 1991 году какие-то материалы, касающиеся дизайна и сферы проектирования... В це­лом же продолжал только для себя работать. А публично вот только теперь включился.

Л. Седов. Это время и в моей биографии довольно-таки драма­тичное. Левада как бы поставил под удар наш теоретический семинар и наш отдел теории и методологии тем, что опубликовал свои лекции. Но надо сказать, что он их читал на протяжении нескольких лет, и все было спокойно. Потом он их опубликовал, очень ограниченным тира­жом. И тут вдруг на него начались гонения. Но это произошло в 69-м году. А я в этом коллективе подвергался гонениям буквально с момен­та своего туда перехода, потому что я пришел туда в конце 67-го года и тут же оказался в числе подписантов. И после этого меня каждый год стали выгонять из института, проводя какие-то сокращения. А свои меня в это время прятали, то отправляя в отпуск, то еще как-то.

— Большие мастера были на это все тогда.

Л. Седов. Да, пока был директором Румянцев, меня изгнать как-то не получалось. И в партбюро был Лапин. Короче говоря, меня всеми способами как-то удавалось отмазать. А уж когда Левада попал под нож, стало труднее. А затем уже сменился Румянцев — и наша судьба была практически предрешена. Но и то нас выгнать, так сказать, малой кровью не удалось, а пришлось почти треть института так или иначе выгонять под реорганизацию. Так что тут я не могу себя чувствовать героем, потому что в общей массе был изгнан. Это произошло в 1972 году, летом. Ученые советы были там драматичные тоже. Я судился с институтом. Пытался... В общем, там достаточно много было нарушено юридических норм при реорганизации, так что я мог даже судиться.

В. Чеснокова. Я помню, как блестяще все уходили. Под конец уже пытались удерживать — и ничего не удавалось. Народ уходил прямо потоком.

Л. Седов. Да, кому удавалось куда-то уйти, все бежали. Остава­лись только люди с пятым пунктом, которым уйти трудно, но они уез­жали потом за границу, как Виткин, например, сделал, и масса дру­гих — Рожковский, Зильберман. А те, кому некуда было уйти, там остались и тихо сидели.

У меня еще и далее был очень драматический момент. Еще более драматический. Когда я ушел, две недели я был без работы, а потом меня должны были брать в ЦЭМИ, где в это время работал и Левада. И вот все уже было на мази, я прошел все инстанции, все подписи были — вице-президента академии Федосеева, директора института, — все были подписи на приказе о моем зачислении. Накануне меня поздравили в Президиуме Академии наук, и кураторша этого ЦЭМИ сказала: «Вы будете работать, и, я надеюсь, у вас больше не будет никаких полити­ческих проступков». Я сказал: «Да-да». А на следующий день пришел в отдел кадров — мне вернули книжку трудовую и сказали: все! Все переменилось. Мой приказ в это время был на машинке, как я узнал. Я пошел к Шаталину, заместителю директора. Он сказал: ни о чем меня не спрашивайте, но все действительно переменилось... И так я никогда и не узнал, что же переменилось. Хотя волосатая рука ГБ за этим про­сматривалась довольно четко, мне кажется.

— А потом?

Л. Седов. Потом я с полгода примерно работал вместе с Левин-соном в Проектном институте зрелищных зданий и спортивных соору­жений. Очень милый коллектив, чрезвычайно интеллигентные люди. Мы там такую небольшую социологическую группу создали, но через полгода я ушел в издательство «Энциклопедия», там, в общем, поте­рял (не совсем, но в достаточной мере потерял) 17 лет своей жизни. Да. Вот только сейчас я начинаю понимать, что это был большой ку­сок. То есть я продолжал работать, я продолжал писать. Как раз мои лучшие публикации, самостоятельные, так сказать, в этот период были написаны. Но все это было достаточно мучительно, через очень изну­рительную редакторскую работу, а в «Энциклопедии» она особенно изнурительная, там все надо выверять по многу раз.

Семинар Левады продолжался. Разные были точки опоры у него: в Гипротеатре, в ЦЭМИ, еще в каких-то учреждениях время от време­ни нас пригревали. Потом были случаи, когда закрывали. Но до послед­него времени он в Гипротеатре существовал. Ну и домашние семинары в узком кругу левадовцев мы проводили. В том числе был семинар о бюрократии, о советской бюрократии, вообще о системе здешней. И то, что там было наговорено, уже через много-много лет, когда нача­лась перестройка, мы опубликовали в статье за четырьмя подписями в журнале «Коммунист». Да-да, в журнале «Коммунист». Она, надо ска­зать, произвела сильное впечатление, эта статья. Как только откры­лась возможность, мы какие-то свои идеи опубликовали. Это был плод домашних семинаров. Но вообще, конечно, эта активность потихонеч­ку ослабевала. Или я ослабевал сам. Такое ощущение было.

В. Чеснокова. Я была на этих семинарах, несколько раз попада­ла. Мне показались любопытными и интересными сами доклады, но уровень реакций на эти выступления очень меня разочаровал.

Л. Седов. Да. Вот именно. Много очень было какой-то публики, о которой складывалось впечатление, что просто деваться людям неку­да, вот и ходят на наш семинар. Им все равно куда ходить. Девочки какие-то, да. То есть по сравнению с тем, что было в период расцвета, еще в институте, это, конечно, было немножко печальное зрелище и большого энтузиазма не порождало. Да, кстати, еще Шведов ведь дер­жал домашние семинары, наверное, вы знаете. Это уже совсем после­дние годы. Уже левадовский семинар практически перестал существо­вать. Или едва теплился. Собирались в доме у Шведова. Научное общение, конечно, поддерживалось в меньшей степени, чем сборища по поводу попеть, но все-таки были домашние семинары и научные.

А левадовский семинар — это один из очень значительных куль­турных очагов того времени. Левада, бесспорно, в этом смысле выдаю­щаяся личность, он не мыслит себя вне такой молодой поросли. Хотя, когда начинался этот семинар, он сам был по сути дела, с точки зрения уже нынешних лет, мальчишкой. Когда этот погром вокруг его лекций случился, ему было 39 лет. Да, да. А он уже тогда выглядел маститым ученым-педагогом, потому что он все время был в окружении моло­дых и, надо сказать, очень талантливых людей. Там и Вика Чаликова была, теперь уже покойница, которая только в годы перестройки про­явила все свои таланты. Ну не все, а те, которые многие до этого про­сто не знали, все-то она не успела. Она была блестящий публицист. Зильберман, он не покорил Америку, скажем так, но тем не менее у него там тоже сложился какой-то круг почитателей, издали его книж­ку. В общем, все, кто из левадовского семинара уехал за границу, все нашли свое место и достаточно хорошо работают. Так что в этом смысле у Левады, бесспорно, талант именно в поисках одаренных молодых людей.

В. Чеснокова. Мне еще кажется, там была очень важная функ­ция. Я вот не участвовала в этом семинаре, но мы, новосибирцы, были в курсе, как-то причастны были к разговору, к статьям и вот к перево­дам Парсонса, очень много ведь переводилось — вряд ли кто и знает сейчас все эти переводы. Так вот, когда я сюда, в Москву, приехала, я поняла, что могу говорить на одном языке с нашими теоретиками и понимаю их. И они меня понимают и принимают. Видимо, была и вот эта важная функция левадовского семинара: функция формирования языка социологии.

Л. Седов. Да. Более того, вы знаете, каким-то совершенно, я бы сказал, полумистическим образом существование левадовского отде­ла создавало в институте в целом интеллектуальный климат. Не пото­му что к нам ходили на семинары все работники института. Нет, от­нюдь нет. Был какой-то эталон, какой-то такой энтузиазм интеллектуальный, вот он невольно сказывался на всем институте. И вот не стало левадовского отдела, ну не только левадовского, ушел Грушин, — все разбежались.

В. Чеснокова. Это все-таки было коллективное мнение, мне ка­жется, не просто случайность. Каждый высказать может свое мнение а это было уже мнение, основанное на согласии семинара.

Л. Седов. Да, бесспорно. Какие-то сообщающиеся сосуды были Да. Это трудно даже объяснить, но действительно влияние вот этого коллектива, этой группы людей выходило дальше тех стен, где, соб­ственно, собирался семинар. Через личное общение. Может быть, кто-то не бывал у нас на семинаре самом, но мы со многими общались и обсуждали эти все вещи. Короче говоря, все это не было замкнуто. Совершенно не было.

— А какое-то сообщение с семинаром Щедровицкого происходило?

Л. Седов. Не очень. Генисаретский одно время активно участво­вал в нашей работе и, как он только что рассказывал, пытался у нас защититься. Не получилось. И уже тогда не могло получиться. Нача­лись эти преследования. Хотя не всегда социологи преследовались за свои социологические убеждения, больше за политические, как я по­нимаю. И самой жесткой формы преследования, а именно, посадки в тюрьму, я что-то сейчас вспомнить не могу из нашего социологическо­го окружения. По-моему, до посадки дело не доходило. Формы пре­следования были в основном — запрет на публикации, изгнание с ра­боты тем или иным способом, негласная слежка, вызовы, прослушивания телефонов и даже просто квартир.

Я, например, знаю, что у меня просто квартиру слушали как та­ковую какое-то время, не всегда, но такой период был. Однажды я, сняв трубку с моего телефона, вдруг услышал чужую чью-то кварти­ру, то есть, видимо, как-то канал там соединился не так или что-то они забыли выключить, и я несколько, ну пять или чуть больше минут, слы­шал эту чужую квартиру. Причем там никакого разговора даже не было, какой-то обмен чисто бытовыми репликами, какое-то покашливание, но отчетливо-отчетливо. И я сразу понял, что, видимо, в таком же виде пребывает и моя квартира, где каждый мой чих, наверное, слышен. По­том вдруг это вырубилось. Чья квартира, это мне осталось неизвестно, но я понял сразу же, что это. Потом поинтересовался, возможно ли такое. Люди знающие сказали: да, конечно, и скорее всего ты тоже сто­ишь на этом прослушивании — замкнулся как-то этот канал.

— Это в связи с семинаром?

Л. Седов. Нет. Моя деятельность не ограничивалась семинаром. Я поддерживал отношения с иностранцами, с иностранными учеными, которые приезжали в Москву, я никогда не ставил никаких ограниче­ний себе в этом смысле. Приезжали ко мне домой. Я ни перед кем в этом не отчитывался. Потом дом, где я жил, был очень в этом смысле своеобразный. Кооперативный дом, метро «Пионерская», оттуда мас­са выдающихся людей вышла. Там жил писатель Владимов, там Янов жил, ныне знаменитый политолог американский, писатель ЖуховиЦ-

кий, еврейский диссидент Занд, один из первых лидеров эмиграции. Пятигорский там жил. Короче, кого там только не было. Со всеми мы общались очень тесно. И дом был под наблюдением просто снизу до­верху. На Малой Филевской, дом 16. Кооператив Союза журналистов. Это был один из первых московских кооперативов, где еще брали сто процентов, без аванса, и туда устремилась бездомная научная моло­дежь. Раздобыли денег — ну кто как. Это был такой очень молодой и очень выдающийся дом. К сожалению, его сломают когда-нибудь, это пятиэтажка обычная такая. Хрущевская. А он заслуживает мемори­альной доски. Я перечислил отнюдь не всех, кто там пребывал...

Так что преследования, да. Преследования. Ну потом, конечно же, люди просто вытеснялись в эмиграцию. Уехавших социологов ока­залось довольно много.

Уже с началом перестройки, в 1987, по-моему, году, я опублико­вал статью в журнале «Народы Азии», где предложил свою типоло­гию. А до этого были домашние заготовки. Это была идея о разных типах ориентации, культурных ориентации и ценностных. Тут что са­мое важное? Важен был вообще культурологический подход с точки зрения того, что решающую роль в строе человеческих отношений иг­рают в конечном счете не какие-то экономические базисы, а способ осмысления мира, различный в различных культурах, что можно по-разному представлять себе картину мира и отсюда следуют уже ка­кие-то социальные и политические дальнейшие конкретизации. С этой идеей я написал работы, которые опубликовал за границей в «Синтак­сисе». Отправной точкой у меня была идея о различном отношении к смерти прежде всего, к посюстороннему и потустороннему существо­ванию. Это уже было развитие, так скажем, парсонсовских идей.


Дата добавления: 2019-07-17; просмотров: 150; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!