Поклясться, что бедное сердце



Так стонет средь блещущих нив.

А после подслушать у леса,

У сосен, молчальниц на вид,

Пока дымовая завеса

Тумана повсюду стоит.

Налево беру и направо,

И даже, без чувства вины,

Немного у жизни лукавой,

И все – у ночной тишины. (197)

 

Нас не должно смущать сообщение, что «у жизни» берётся немногое. Эпитет «лукавой» (изменчивой, насмешливой?) позволяет понять, что речь идёт, может быть, о пресловутом «соре», о различных житейских впечатлениях, дающих внешний толчок вдохновению. Признаваясь в «подслушивании», Ахматова тут же опровергает своё признание. Чьё-то «весёлое скерцо» в стихах превращается в любовную жалобу, стон «бедного сердца». Деревья, чей шум на ветру традиционно принято считать их разговором, здесь имеют какой-то иной язык, доступный только пониманию поэта. «Сосны» не просто «молчальницы на вид». «Тумана завеса», скрывающая тайну, возможна только при безветрии, следовательно, «подслушанное» действительно принадлежит безмолвию. Перебрав разнообразные, но никогда не вербальные источники поэзии, «всё» поэт берёт у «ночной тишины». Последнее выражение, именно благодаря своей ёмкости, позволяет увидеть здесь указание на поэтический труд – Ахматова не раз упоминала ночные часы как время творчества, достаточно вспомнить «Когда я ночью жду её прихода…» (173) или «Это – выжимки бессонниц…» (199). Таким образом, стихотворение, написанное спустя три года после четверостишия, где признавалась неизбежность взаимного цитирования, вновь подчёркивает автономность поэтического творчества. Поэт ищет вдохновения не в чужих текстах, а в обращении к миру; «всё», что он создаёт, – результат собственных усилий.Поэтому для неё навсегда оставался актуальным вопрос проявлений и причин зависимости от чужих текстов.

Строгий испытующий взгляд Ахматова постоянно обращает на собственные стихи. То, что при этом обнаруживается, становится для неё источником беспокойства. В разговоре с П. Лукницким 17.11.1925 она не пытается скрыть сходство своей строки со строкой Бодлера, но клянётся, что это «простое совпадение».

18.06.1926 г. Лукницкий записывает её гордое утверждение: «Шилейко, который видит традиции всех поэтов (Блока, например, и т. п.), не видит традиций АА. Не может их назвать». 20.06.1926, возвращаясь к той же теме, Ахматова ограничивает влияние Анненского на свою поэзию первым сборником «Вечер», а влияние Пушкина отрицает полностью: «Нет. На это никто не указывает».

Память, механически подталкивающая к воспроизведению хотя бы чужого стихотворного размера, заставляет её 29.06.1926 смущённо оправдываться: «Александрийский стих – у АА одно стихотворение. Не сознательно написала. Может быть, потому, что в то лето, в какое оно было написано, очень много читала Корнеля (Расина?)».

Но 9.07.1926 Лукницкий описывает перенесённое ею потрясение от сходства, ранее остававшегося незамеченным: «АА, сидя у меня, со смехом оторвавшись от книги, сказала – умышленно грубо: “Здорово я краду у Пушкина!” – и прочитала мне строки из “Мне дали имя при крещенье – Анна...” – и до “И часто, стоя в голубой воде...”, до “Вдали поет о вечере разлук!” – и вслед за тем соответствующие строки Пушкина».

Собеседники Ахматовой приводят свидетельства щепетильности поэта в вопросе о том, какова степень воздействия того или иного образца – например, в разговоре с Л. Чуковской о М. Кузмине: «Я сказала, что стихи:

Озерный ветер пронзителен,

Дорога в гору идет...

Так прост и так умилителен

Накренившийся серый бот,

звучат совсем по-ахматовски. – Это неверно, – ответила Анна Андреевна. – Я писала, как он, а не он, как я. Мое стихотворение “И мальчик, что играет на волынке” написано явно под его влиянием. Но это случайность, в основе все разное. У нас – у Коли, например, – всё было всерьёз, а в руках Кузмина всё превращалось в игрушки...» [666, с. 128].

Обнаружение реминисценций всегда огорчало её – тому примером служит и эпизод, приведённый в воспоминаниях Г. П. Макогоненко. Когда он заметил по поводу строки из «Поэмы без героя» «И валились с мостов кареты», что это «характерный петербургско-гоголевский образ», она сделала оговорку: «Литературоведчески это точное наблюдение. Возражать трудно. Но уверяю вас, у меня это вышло непроизвольно. О Гоголе я не думала. Видимо, память подсказала этот гоголевский образ – он оказался органичным в моих стихах» [376, с. 239].

Интересны сведения, которые приводит В. Я. Виленкин. Он показывает, насколько неуклонно и последовательно Ахматова заботилась о том, чтобы её стихи не могли напомнить ничего, сказанного другими [130, c. 118]. При этом даже реминисценции из Пушкина решительно удалялись [130, c. 120, 140, 143]. Несмотря на мнение современных исследователей о сознательной установке на стихотворную перекличку именно с Мандельштамом, у В. Я. Виленкина мы находим показательное свидетельство борьбы Ахматовой с текстом, в котором оказалось выражение, слишком напоминающее мандельштамовский образ [130, c.127].

Виленкин приводит высказывания поэтессы, которую, видимо, раздражали поиски моментов сходства её стихов с чьими бы то ни было: «Мало ли что кому напоминает?» [130, c.118]. «Невольно вспомнишь слова Шилейко: “Область совпадений столь же огромна, как область подражаний и заимствований”» [130, c. 271]. 

Аманда Хейт, общавшаяся с Ахматовой в шестидесятые годы, приводит ее слова, сказанные с явной установкой на запись: «Я какой-то анти-Броунинг. Тот всегда говорит от другого лица, за другое лицо. Я не даю сказать ни слова никому (в моих стихах, разумеется). Я говорю от себя, за себя всё, что можно и что нельзя. Иногда в каком-то беспамятстве вспоминаю чью-то чужую фразу и превращаю ее в стих» [636, с. 244].

До конца своих дней Ахматова сохранила верность представлению об истинном Поэте как творце, который «сам себе предок». Она писала, что стихи О. Мандельштама «поражают совершенством и ниоткуда не идут» [45, с. 210]. Это вызвало недоумение и обоснованный протест Н. Я. Мандельштам, посчитавшей необходимым указать на присутствие литературных традиций в стихах её супруга [386, с. 112]. Но в устах Ахматовой такое утверждение – высшая похвала всякому художнику или (шире) подлинному искусству. В «Поэме без героя» о главной героине, талантливой актрисе, сказано: «Ты в Россию пришла ниоткуда» (293). А «столетняя чаровница», романтическая поэма, заявляет: «Вовсе нет у меня родословной, / Кроме солнечной и баснословной» (303). Фактически перед нами воспроизведение мифологемы автохтонного происхождения культурного героя, которую романтизм трансформировал в миф о поэте и поэзии. Вариант этого мифа, как мы знаем, Ахматова представила в поэме «У самого моря». A относительно «Поэмы без героя» есть у неё неожиданное высказывание: «…читатели же должны верить, что она, как опытная космонавтка, так вот и спустилась с неба, никогда другой не была…» [233, с. 180]. Здесь примечательно обновление древнего мифа новейшими ассоциациями.

Разумеется, жизненные реалии никогда мифам не соответствуют. Поэтому некоторые из приведённых высказываний поэта нуждаются в более развёрнутом комментарии – например, утверждение 18.06.1926 г, будто никто не указывал на влияние Пушкина. На самом деле о пушкинских традициях в творчестве Ахматовой заговорили очень рано, по свидетельству Е. Ю. Кузьминой-Караваевой, – уже после выхода «Вечера»: «Мне помнится собрание в редакции “Аполлон”. Разбирали стихи Ахматовой. Она сама, быть может, всех больше удивлялась тем открытиям, которые делали в её стихах критики. Она впервые узнавала, что здесь-то следует традициям Пушкина, и кстати, именно таким традициям, которым до сих пор ни один поэт не следовал…» [цит. по: 573, с. 110]. Трудно представить, что Ахматова, с её замечательной памятью, могла забыть об этом событии. Но утверждение своей независимости от любых влияний, даже самых лестных, было для неё гораздо более важным. И на склоне лет, когда сближение её имени с именем Пушкина могло играть роль своеобразной индульгенции, она, по свидетельству Л. Озерова, попросила его: «Что вы, не надо так сильно. Погасите! Если уж говорить об этом, то только как о далеком-далеком отсвете...» [440, с. 243]. Была ли она уверена в том, что говорила?

В связи с этим требует оговорки и высказанное в 1926 году утверждение: «Сейчас от гения Пушкина никто не страдает». Уже упоминалось объяснение поэтессой причины, по которой осталась недописанной поэма «Русский Трианон»: «Не на этой ли строфе я спохватилась, что слышится Онегинская интонация, т. е. самое дурное для поэмы 20 в. (как, впрочем, и 19-го)» [44, с. 427]. Видимо, не случайно так вспоминалось ей на склоне лет признание Блока, что ему мешает писать Лев Толстой. Можно сказать, что Ахматовой мешал писать Пушкин.

С её уст не раз срывались жалобы на создателя «Евгения Онегина». У ряда мемуаристов находим записи одной и той же мысли. Ахматова то шутя, то сердито называет этот роман «шлагбаумом», который перекрыл дорогу развитию русской поэмы [205, с. 335; 224, с.174; 387, с. 61; 423, с. 34; 538]. Эта мысль высказана ею и в прозаических набросках: «Л. Н. Толстой утверждал, что хорошо только то произведение, которое не помещается в рамки жанра, и восклицал: “Что такое «Мертвые души» и что такое «Былое и думы»?” Когда [С-ов] пришел ко мне в Ташкенте (1942 г.) просить, чтобы я отказалась от “Поэмы без героя”, потому, что это не поэма – таких поэм, дескать, никто не писал, я ответила, что именно поэтому это поэма, и привела как пример три имени (Пушк[ина], Некр[асова], Маяк[овского]) поэтов, произведения кот[орых] не вмещались в установл[енный] для них жанр. (“Кавк[азский] пл[енник]”, “Кому на Руси” и “Облако в штанах”). Отсюда же неудача “традиционного” “Возмездия” Блока (Онегинская интонация в поэме 20 века невыносима. Думаю, она была невыносима и гораздо раньше) и триумф не имеющего предшественников “Двенадцати”» [389, с. 76; 233, ср. с. 282–283]. Мысль эта настолько занимала Ахматову, что она, видимо, собиралась развить её в отдельной статье. Но нам ничего не известно о работе, на которую она ссылается, излагая свои мысли о невозможности подражать таким гениям, как Блок и Пушкин: «См. мою работу об “Евгении Онегине” и русской поэме» [233, с. 282].

Видимо, именно здесь лежат истоки повышенного внимания Ахматовой к форме «Поэмы без героя». Д. Е. Максимов приводит авторскую характеристику поэмы: «Это – антионегинская вещь, и здесь ее преимущество. Ведь “Онегин” “испортил” (т. е. лишил индивидуального лица – Д. М.) и поэмы Лермонтова, и “Возмездие” Блока» [379, с. 152].

Присутствие в «Поэме без героя» пушкинского влияния теперь не вызывает сомнений, оно не раз обсуждалось литературоведами [197; 281; 367; 506; 537;560 и др.]. Но Ахматову беспокоили не те глубинные связи, которые привлекли внимание исследователей после её смерти, когда поэма, наконец, была опубликована полностью. Её волновали замеченные черты внешнего сходства с другими авторами, и она их выписывала, оправдываясь: «Кто-то сказал мне, что появление призрака в моей поэме (конец 1-й главки:

“Или вправду так кто-то снова

Между печкой и шкафом стоит

Бледен лоб и глаза открыты…”)

напоминает сцену самоубийства Кир<иллова> в “Бесах”. Я попросила Н. Ильину дать мне “Бесы”. Открыла книгу на разговоре Кир<иллова> с Ставрогиным о самом самоубийстве: “Значит, вы любите жизнь?” – “Да, люблю, а смерти совсем нет”.

А у меня там же:

“Смерти нет – это всем известно,

Повторять это стало пресно”.

И кто поверит, что я написала это, не вспомнив “Бесов”.

23 сент<ября> 1962 (два совпадения рядом). Там же из “Пик<овой> дамы”. (То, что вдруг мелькнуло в окне), а дальше “Макбет”» [233, с. 155].

В Записных книжках Ахматова несколько раз возвращается к этой теме [233, с. 237, 276, 451]. Количество признаваемых ею «источников» при этом меняется, но ни разу не превышает двенадцати. Одна из записей сводит их до шести:

«Классические связи

Пушкин (Пик<овая> дама)

Лермонт<ов> (Улыбка Там<ары>)

Достоевск<ий> (Самоуб<ийство> Кир<иллова>)

Гоголь (кареты с мостов)

Блок (роза в бокале)» [233, с. 558].

Любопытно, что здесь в один ряд поставлены случайные совпадения, неосознанные реминисценции, как в случае с Пушкиным, Гоголем и Достоевским, сознательное использование суггестивного обаяния лермонтовских образов и цитата-отсылка, необходимая для характеристики Блока. Всё это объединено заглавием «классические связи». Но недифференцированность перечисленных связей наводит на мысль, что поэта не занимает их функциональное разнообразие, а по-прежнему беспокоит необходимость оправдания самого факта их присутствия, для чего и служит нейтральный заголовок. Главный мотив записей: «В поэме нет никакой традицион<ности>» [233, с. 650].

В статье, посвященной «Поэме без героя», Д. Е. Максимов вспоминает слова Ахматовой, сказанные на склоне лет: «Мы (подразумевалось: поэты) часто и много заимствуем друг у друга – это естественно и не криминально» [379, с. 138–139]. Здесь та же оправдательная интонация, которая подтверждает: оригинальность поэтического произведения в глазах Ахматовой до конца её дней была связана не только с неповторимым своеобразием текста, но и с нежелательностью вкраплений, которые могли бы быть идентифицированы как чуждые элементы. Существование таковых для Ахматовой – неизбежное зло. Неизбежностью его она пытается оправдаться, но примириться с ним так до конца и не может.

Э. Г. Бабаев в своих воспоминаниях о беседах с Ахматовой связал четверостишие 1956 года с её поисками и находками «созвездия эпиграфов» к «Поэме без героя», освещавших «историческое пространство замысла», превращавших разделённых годами и веками поэтов в равноправных собеседников, способствовавших созданию новых смыслов [52, с. 4, 6]. В таком случае именно новый смысл становится итогом работы с «цитатными» текстами. Это заставляет нас вспомнить о таком признаке настоящей системы, как эмерджентность, то есть несводимость к отдельным элементам. Этот признак есть показатель целостности системы и её способности к самоорганизации. В ахматовском творчестве «Поэма без Героя», сплетающая множество голосов, образов и мотивов, которые могут быть квалифицированы как «чужие», представляет неповторимое сочетание сгустков смысла, и это сочетание обладает той степенью целостности и единства, которое не может быть объяснено через какой-либо отдельный элемент, а требует понимания их общего взаимодействия. Таким образом, исключение подтверждает правило: оригинальность для поэта по-прежнему оставалась на первом месте.

Всё это позволяет не согласиться с представлением, уже несколько десятилетий влияющим на направление ахматоведческих исследований: будто Ахматова вместе с Мандельштамом, как это формулировал В. Н.Топоров, «построили сознательную глубоко разветвлённую систему из отражений “чужих” слов» [596, с. 343]. Поэтика Мандельштама не является предметом нашего исследования. Сознательная позиция Ахматовой, как видим, состояла в утверждении полной независимости своих произведений от чьих бы то ни было текстов. Об этом говорит и один из её поздних набросков, датированный 1959 годом:

 

 

Хвалы эти мне не по чину,

И Сафо совсем ни при чем.

Я знаю другую причину,

О ней мы с тобой не прочтем.


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 213; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!