ПИСЬМЕННОЕ НАРОДНОЕ ТВОРЧЕСТВО 25 страница



Как перевести на русский – напор, надрыв, сырая эмоция? Но здесь нет присутствующего в английском слове вектора движения, идеи гона, преследования, удара, атаки. У Высоцкого драйв повсюду – словно в органном звучании, он по­крывает все написанное и спетое им, отчасти выравнивая по качеству. По гулу драйва Высоцкий узнается безошибочно, даже в слабых и не­характерных для него вещах, отчего они вырастают над собой, как скромное платьице с ярлы­ком "Шанель".

Он мог петь сначала "Я не люблю, когда стре­ляют в спину, / Но если надо – выстрелю в упор", а потом "Я также против выстрелов в упор". Иног­да "И мне не жаль распятого Христа...", а иногда "Вот только жаль распятого Христа...". Под на­пором чувств – почти не важно. Так современ­ные российские теледикторы называют Кубу – Островом свободы. Словесный ритуал важнее идеологии и самой сути, не смущают даже такие фразы, как "очередное преследование инакомыс­лящих на Острове свободы". В 70‑е достаточно было произнести, да еще громко и с надрывом, "распятый Христос" – остальное несущественно.

Драйв – дело не русское, как сам термин. К не­му не приспособлен наш язык, с его многослож­ными словами и путаницей сложноподчиненных предложений. Быть может, нет на свете языка, более подходящего для передачи душевных хит­росплетений, чем русский, но завоевал мир анг­лийский – благодаря краткости, логике и энергии. Кочующий по десятилетиям лишний чело­век – от Онегина до Венички – мог быть дове­ден до статуса суперзвезды только в стихии рус­ского языка.

Маяковскому пришлось строить из стихов лесенку, чтобы обратить внимание на разрыв с традицией. Цветаева изломала строки анжамбеманами, понаставила между всеми словами тире – так, что ее стихи узнаются издали по гра­фике. Они двое – по страстному драйву – предте­чи Высоцкого в XX веке. Других образцов что‑то не видать. Разве что в устном народном творче­стве, да еще там, в детском возрасте допушкин­ской словесности, в первоначальной поэтичес­кой пылкости, с которой писали Тредиаковский (библейские переложения) и Державин ("На смерть князя Мещерского" и др.), в простодуш­ной страсти, принципиально отринутой легкой гладкописью Пушкина, а вслед за ним почти все­ми русскими поэтами.

Высоцкий в таких его вещах, как ошеломля­ющая по накалу "Охота на волков", возвращает к нерафинированности, которая всегда отожде­ствлялась с некультурностью. Эмоция без иронии – вечная новизна. Неодолимо привлекате­лен гибельный восторг. "Пропадаю!" – главное слово Высоцкого, с его суицидальным алкоголиз­мом, дополненным наркоманией, с несомненной тягой к самоистреблению.

Год, в который написан "Старый дом" и Вы­соцкому исполнилось тридцать шесть, едва не стал для него последним.

1974‑й – печальный для русской словесности год. Умер 45‑летний Шукшин, повесился 37‑лет­ний Шпаликов, выслали Солженицына, уехал Галич, выгнали из Союза писателей Войновича и Чуковскую.

Для Высоцкого год – один из самых насыщен­ных. Театр на Таганке отметил десятилетие. Шел расцвет застоя, и Таганка была одним из немно­гих оазисов, а Высоцкий в этих кущах играл свои лучшие роли – Галилея и Гамлета (на Шекспире за каждый спектакль теряя по два килограмма – драйв!). Снимался в кино, правда незначитель­ном. Во второй раз съездил с Мариной Влади во Францию, гастролировал в Литве, Латвии, Ленин­граде, на Волге. Много писал. Только для филь­ма "Иван да Марья" – четырнадцать песен, на­родные стилизации с фокусами: "Коли! Руби! Ту би ор нот ту би". Для фильма "Одиножды один" – восемь песен, где встречается смешение мотивов из "Я был батальонный разведчик" и "Старого дома": "Там сидел за столом, да на месте моем, / Неприветливый новый хозяин. / И фуфайка на нем, и хозяйка при нем, – / Потому я и псами облаян. / Это значит, пока под огнем / Я спешил, ни минуты невесел, / Он все вещи в дому пере­ставил моем / И по‑своему все перевесил".

В 74‑м среди четырех десятков песен – одна из его лучших "На смерть Шукшина", где если и есть чуть печали о себе ("Смерть тех из нас всех прежде ловит, / Кто понарошку умирал"), то все в целом – истинная благородная скорбь по ушед­шему, без позы и горестного самолюбования: "Мы выли, друга отпуская / В загул без времени и края". На похороны Шукшина Высоцкий вы­рвался с ленинградских гастролей и, возвраща­ясь из Москвы на машине, попал в аварию, чуть не пополнив собой мартиролог 74‑го.

Высоцкому суждено было прожить еще шесть лет, а лирический герой "Старого дома" пропа­дает безнадежнее многих других его персонажей.

Песня – вторая, и последняя, часть коротко­го цикла "Очи черные". Первая – "Погоня". Ез­док, отбившись в лесу от волков, добирается до дома – такого, какой есть, какой описан: стоило ли отбиваться? Хотя запросы у него невелики и вроде достижимы: оказаться там, "где поют, а не стонут, где пол не покат", и всего‑то. Но, спас­шись от волчьей погони, он попадает в вязкую человеческую западню.

Рушится традиционный образ домашнего очага как средоточия порядка и покоя. Дом из песни – отчаянно чужой по всем признакам и ощущениям, хотя ясно, что родной и в широком (родина), и в узком буквальном (домашний очаг) смысле: "Видать, был ты долго в пути – / И людей позабыл..."

"Старый дом" – апофеоз одиночества имен­но потому, что напряженно и напрасно ищется соборность, обернувшаяся бросовым сборищем.

Фольклорность Высоцкого – та самая, кото­рая мешает внятно и окончательно определить его место как выдающегося явления культуры, большого русского поэта – здесь проявляется не столько в цыганщине черных очей, сколько в зловещей сказочности дома на проезжем тракте, где по законам жанра обитает знакомая и близкая, но оттого не менее нечистая сила. Ужас в том, что она тут не таится по углам, а выступает от­ветственным квартиросъемщиком.

Диалог, который ведется в песне – классичес­кая балладная беседа, – жутковат: говорят люди одного сознания и языка, легко и сразу понима­ющие друг друга, по сути человек разговаривает сам с собой. Раздвоенный персонаж: один не ра­зучился изумляться и возмущаться, а другой ус­тал. Как если бы автор провел в Париже не пол­тора месяца, а полтора десятка лет, вернулся – и ахнул. Высоцкий‑внутренний проводит экскур­сию для Высоцкого‑внешнего. И куда это он, вне­шний, поскакал в предпоследнем куплете? Дос­тоевский финальную реплику Чацкого "Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету..." трактовал полицейским образом: "За границу хочет бе­жать".

Может, и за границу. Приговор Высоцкого родному дому страшен и безысходен, потому что под ним – любовь и знание. До появления героя там происходило то, что подробно и доступно описано в "Смотринах", спетых годом раньше "Старого дома": "Потом пошли плясать в избе, / Потом дрались не по злобе – / И все хорошее в себе / Доистребили". Каждое слово незыблемо на месте, каждый слог, особенно приставка в последнем глаголе – добили‑таки. Та вековая народная забава, о которой заезжему говорит местный: "Мы всегда так живем!"

 

 

МУЗЫКА ИЗ ОКОШКА

 

Булат Окуджава 1924‑1997

Арбатский романс

 

Арбатского романса старинное шитье,

к прогулкам в одиночестве пристрастье,

из чашки запотевшей счастливое питье

и женщины рассеянное "здрасьте...".

Не мучьтесь понапрасну: она ко мне добра.

Светло иль грустно – век почти что прожит.

Поверьте, эта дама из моего ребра,

и без меня она уже не может.

Бывали дни такие – гулял я молодой,

глаза глядели в небо голубое,

еще был не разменян мой первый золотой,

пылали розы, гордые собою.

Еще моя походка мне не была смешна,

еще подметки не поотрывались,

из каждого окошка, где музыка слышна,

какие мне удачи открывались!

Любовь такая штука: в ней так легко пропасть,

зарыться, закружиться, затеряться...

Нам всем знакома эта губительная страсть,

поэтому не стоит повторяться.

Не мучьтесь понапрасну: всему своя пора.

Траву взрастите – к осени сомнется.

Вы начали прогулку с арбатского двора,

к нему‑то все, как видно, и вернется.

Была бы нам удача всегда из первых рук,

и как бы там ни холило, ни било,

в один прекрасный полдень оглянетесь вокруг,

а все при вас, целехонько, как было:

арбатского романса знакомое шитье,

к прогулкам в одиночестве пристрастье,

из чашки запотевшей счастливое питье

и женщины рассеянное "здрасьте...".

 

[1975]

Уже лет тридцать я знаю, что такое старость. Жду и понимаю, что не пропущу ее прихода – она наступит тогда, когда исчезнет ощущение: "...из каждого окошка, где музыка слышна, / какие мне удачи открывались!"

В прошлом – это главное, что вспоминается, что стоит вспоминать. Почти недоступно изложению – как пересказывать мелодию словами, удивительная выходит чушь. Как описать предчувствие события? Какого именно – значения почти не имеет, воплощение не столь уж важно.

Как‑то, когда я пошел на музыку из окошка, меня ударили топором по голове. Это было в Риге на улице Артилерияс. Моросил летний дождик, в деревянном доме большого двора мой тезка Лещенко хрипло пел про чубчик. Я окликнул и застрял в этой квартире на три дня. Оставался бы дольше, но пришел человек, предъявивший права на хозяйку – кажется, даже законные. Все завершилось благополучно: простонародный аргумент только уголком лезвия чиркнул по черепу, и я ушел под дождь и чубчик – оба не сти­хали все это время. Шрам до сих пор прощупывается под волосами: начну лысеть – выйдет наружу.

Однажды мы с друзьями вышли поздним ве­чером из общежития физкультурного института с неодолимым желанием продолжить. В спаси­тельном кафе "Сауле" был закрытый вечер, одна­ко из дома по соседству гремела музыка, и когда грянуло "Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала", меня отрядили на добычу. Часа через полтора вернулся с черным бальзамом – друзья, усыпленные трогательной верой в товарища, жда­ли на лавках у трамвайной остановки. Часто по­том я думал: что говорили друг другу молодожены, разглядывая свадебные снимки? Кто этот человек, который танцует с невестой, целуется с ее подругой, обнимается с женихом и родителями?

Во дворе на улице Фридриха Энгельса нам с Юркой Никаноренко просто махнули рукой из окна и позвали, перекрикивая радиолу: "Не скуч­но, ребята?" К ночи веселье достигло апогея, ког­да хозяйка квартиры, желая понравиться Юрке, мастеру спорта по гимнастике, встала на мостик и не смогла распрямиться. "Скорая помощь" при­ехала неожиданно быстро, хозяйку выпрямили, а врач, санитар и шофер задержались еще на сут­ки. Помощь оказалась взаимной, по‑другому не бывает: отдавая – получаешь, приобретая – рас­плачиваешься. О чем бы ни шла речь.

Случались встречи, конечно, и значительнее этих, когда я, словно зомби, шел не столько на звуки и голоса, сколько подчиняясь внутренне­му влечению, холодея от восторженного ожида­ния удачи. Но не хочется выстраивать иерархию удач – сам позыв существеннее результата. Му­зыка из окошка – какая разница, что именно ока­зывалось за ней: жизненный поток и состоит не из эпохальных происшествий, а из такой ерун­ды, без которой жить не хочется и не стоит. Му­зыка звучала. Мелодия эта, память о мотиве, непреходящее его ожидание – псевдоним жизни.

Остальные строки "Арбатского романса" не трогают, некоторые коробят неуклюжей манер­ностью – про гордые розы, про даму из ребра. Да и с подметками какая‑то путаница: они ведь от­рываются как раз в юные годы, по бедности и раз­гильдяйству. Но какие точные и внятные слова найдены для образа молодости – предощущения события.

Две строки из тридцати двух, шесть процен­тов с четвертью – отличный результат даже для чтения. Подчеркиваю "для чтения" – потому что здесь другое: сочиненное не для глаза, а для слу­ха. Стихи Окуджавы – только песни. Все барды таковы, единственное исключение – Высоцкий, многие вещи которого выдерживают испытание печатью. Окуджава тоже сильно выделяется: ему вдобавок к тексту необходимы только голос и мотив. Такое сочетание называется красиво – монодия. Остальные монодией не обойдутся – нужна, как минимум, эпоха (Галич) и почти все­гда – обстановка. Поэтика "остальных" довольно полно описывается анонимным четверостишием: "Люблю я авторскую песню: / Когда сидишь, бля, у костра, / И все, бля, рядом, все, бля, вместе, / И так, бля, на хер, до утра". Если не костер, так выпивка – непременно, кто и где видал костер без выпивки? Окуджава же может существовать вне зависимости от антуража, как всякая настоящая лирика. Лично‑доверительная интонация – и есть Окуджава. Явление "Окуджава".

Это явление могло вызывать и вызывало раз­дражение – что накапливалось и в начале перестройки гласно проявилось вместе с общим от­рицанием шестидесятничества: как демонстра­ция компромисса, полупротеста‑полупризнания. Дело даже не в "комсомольской богине" и "ко­миссарах в пыльных шлемах", не в том, что Окуд­жава печатался с 1945 года, книжки выходили с 56‑го, с 66‑го – пластинки, песни звучали в десятках фильмов, в 84‑м ему успели вручить ор­ден Дружбы народов. Главное, что примиритель­ный пафос "Возьмемся за руки, друзья..." казался фальшиво прекраснодушным в том обществе, в котором звучал. Но Окуджава, напрочь лишен­ный учительства (Владимир Уфлянд в некроло­ге назвал его "великий ученик жизни") писал всегда про себя и для себя. Когда "Союз друзей", он же "Старинная студенческая песня", сделался гимном клубов самодеятельной песни, Окуджа­ва, не желавший, чтобы со всеми "рядом" и "вме­сте", перестал исполнять эту вещь.

Он пел подкупающе безыскусно, не обладая сильным голосом, не одаренный способностью к изыскам, мелизмам (как Высоцкий со своим завораживающим протяжением согласных). Его проникающее обаяние просто и наглядно. В кон­це 90‑х замечательный поэт, продолжавший (ка­жется, и продолжающий) отвергать Окуджаву за стилистику заведомо придушенного протеста, стал у меня в гостях объектом опыта. Выпили, установилось благолепие, и я поставил диск. Захорошевший поэт начал подпевать и пропел едва не все двадцать девять песен выпущенного во Франции альбома "Lе soldat еп рарiеr" – от "Мо­литвы Франсуа Вийона" до "Опустите, пожалуй­ста, синие шторы...".

Окуджава вошел в слух и сознание, пробил подкорку, потому что отважно взял на себя стыд­ные чувства нежности и теплоты. Откровенно, прямо и беззастенчиво он высказывался на свои главные темы: Война, Женщина, Двор.

Молодой Сергей Гандлевский, непримиримый в то время, писал в 80‑м: "Здесь с окуджававской пластинкой, / Староарбатскою грустинкой / Го­дами прячут шиш в карман..." Безжалостность 27‑летнего – лермонтовского, отрицающего – воз­раста. Даже прилагательное отвратительно, на звук и на взгляд: "окуджававской". Но и безуслов­ное признание здесь – тоже. Гандлевский пишет о своей улице, над которой – для всего нашего поколения, где бы мы ни жили – витает образ окуджавского арбатского двора. Создано лекало, по которому нельзя не вычерчивать свое детство, отрочество, юность – так оно плавно, удобно, натурально.

Об Арбате Окуджава писал с конца 50‑х (про Леньку Королева, про текущую рекой улицу со странным названием) до самого конца, и это яркий пример сознательно и настойчиво внедря­емого образа, который выглядит естественным. Родившийся в Москве Окуджава жил на Арбате до десяти лет, а потом еще с тринадцати до шест­надцати – и всё. Строго говоря, строчки "Я высе­лен с Арбата, арбатский эмигрант... Ходят окку­панты в мой зоомагазин" ничем не обоснованы. Он в 40‑м уехал в Тбилиси, а когда после войны, после Калуги, в 56‑м вернулся в Москву, то жил в других местах. Тем не менее и через четверть века писал о своем дворе: "Когда его не станет – я умру, / пока он есть – я властен над судьбою", называл себя "дворянин с арбатского двора". Вер­ность завидная.

Для меня окуджавский двор – любой, где му­зыка из окошка. Арбатский – пусть арбатский.

В 75‑м, в год "Арбатского романса", на весенней сессии заочного отделения Московского полиграфического, я пошел искать дом и двор, где часто бывал мальчиком. Нашел и теперь знаю, что это совсем рядом с Окуджавой. Его – № 43, под арку против Спасопесковского переулка, он и теперь есть, только двор усеченный, перестро­енный. Наш, где жила когда‑то тетка, сестра отца, и ее дети, мои двоюродные брат и сестра, куда меня в детстве привозили из Риги, – в квар­тале оттуда, ближе к Смоленской площади.

В 75‑м, никакого Окуджаву не имея в виду, я наткнулся, как сейчас понимаю, именно в его 43‑м дворе на компанию с гитарой. Разговори­лись, мне понравилось, как уже сильно затума­ненный в два часа дня очкарик мечтательно ска­зал: "Одно из двух – или Арбат, или арбайт". Мы плодотворно продолжили эту мысль, пополняя и тасуя свои ряды до позднего утра, и когда я прямо с Арбата прибыл на Садовую‑Спасскую, принимавший экзамен по зарубежной литерату­ре профессор Урнов, увидев меня, сказал: "Ой!" Сдав экзамен, я вернулся в тот двор, в тот дом и пробыл там под гитарные аккорды еще два дня вплоть до практической стилистики – с арбатцами и, что важнее, с арбатками, ничем не отличав­шимися от рижанок из наших дворов: трогатель­ная легкость нрава, стремительная отзывчивость к вниманию, всегдашняя готовность к необязательности.

Как правильно писал именно в те годы Окуд­жава: "...Гордый, сиротливый, / извилистый, ко­роткий коридор / от ресторана "Праги" до Смоляги, / и рай, замаскированный под двор". Ага, рай, что же еще? Такие рай (как глупо, что это слово обходится без множественного числа, какая бедность воображения) снимали с себя маски в Москве, Тбилиси, Питере, Пскове, Вильнюсе, Ки­еве, уж не упомнить, потом в Нью‑Йорке, хотя дворы там другие. Чаще всего, разумеется, в Риге, откуда я уехал в неполные двадцать восемь – хо­роший возраст: уже вполне, но еще впереди.

"...Из каждого окошка, где музыка слышна, / какие мне удачи открывались!" Мало поэтиче­ских строк, которые я повторяю чаще. Понимаю, что это – заклинание. Что никуда не денешься, когда‑нибудь ощущение музыки из окошка прой­дет. Но пока оно есть, ничего не страшно.

 

 

МАНИФЕСТ

 

Александр Володин 1919–2001

 

 

Простите, простите, простите меня!

И я вас прощаю, и я вас прощаю.

Я зла не держу, это вам обещаю,

но только вы тоже простите меня!

Забудьте, забудьте, забудьте меня!

И я вас забуду, и я вас забуду.

Я вам обещаю, вас помнить не буду,

но только вы тоже забудьте меня!

Как будто мы жители разных планет.

На вашей планете я не проживаю.

Я вас уважаю, я вас уважаю,

но я на другой проживаю. Привет!

 

!976

Как неуклонно, стремительно и на­глядно нарастает с годами количе­ство людей, к которым хочется обра­титься с этими непритязательными строчками.

 

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ ГОЛОСА


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 163; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!