Приключения солдата в канун рождества 14 страница
Он возвращается и, не садясь, идет опять за содовой.
– Жена в городе. – Он торопливо взглядывает на часы. Уже в третий раз, как мы вошли. – Наверно, разговоры с приятельницами. И неизвестно, когда вернется. Будем есть или подождем? Ты голодный?
– Нет‑нет, – поспешно отвечаю я. – Есть я вообще не буду. Я договорился встретиться кое с кем. Зашел только для того, чтоб вот это передать.
Протягиваю ему сверток и, видя его в руках у отца, чувствую великое облегчение.
– Ну, спасибо. – Отец вертит его, рассматривает с обеих сторон, кладет на стол между нами и торопливо начинает меня расспрашивать. Оттого, быть может, что я сказал, что скоро уйду. Нравится ли мне моя работа? Сколько я получаю? Скучаю ли по Копенгагену, или мне и там хорошо? Намерен ли специализироваться в этой области?
Но немного погодя он снова берет сверток со стола, может быть, мои ответы кажутся ему чересчур лаконичными.
– Так что это такое, говоришь? – спрашивает он, распаковывая сверток. – Отчет?
– Я не читал. Я получил это, как сказал тебе по телефону, от одного старика, который лечился у нас в санатории. Ханс Вильгельм Хансен. Пообещал, что передам тебе.
– И, говоришь, он знал меня?
– Да. Он когда‑то жил здесь, во времена подполья. Он был, кажется, столяр…
– Столяр? А, помню… мы звали его Якоб. Он, я слышал, умер не так давно. Что ж, не молоденький был. С одной койки на другую переходил. Жена его была у меня несколько раз…
|
|
Развернув бумагу, он сидит и читает первую пачку листков, исписанную крупным косолапым почерком. Я тоже читал эту первую пачку, где старик пишет, что он хочет рассказать нечто, случившееся десять лет назад, «потому что я много лежу и мне некуда девать время, хотя нового тут, наверно, особенно ничего». Дальше я не читал. И не подумаю читать.
– А он сказал, что это для меня? – спрашивает отец, листая галопом бумаги.
– Да. Он много говорил о тебе.
– Обо мне? Вот как. Жаль, что с ним так получилось. Чудак он был порядочный. Зато пропасть жизненной энергии… и ярости. Помнится, я еще раздумывал, что могло втянуть в это человека его лет. Да что там, я сам был немногим моложе. И оба мы не слишком годились. Не то что молодые, для них это – вступление в жизнь, скверное начало, что и говорить, но всему должно быть начало. А для нас это было по‑другому, словно завершение… Которому, однако, никогда не будет конца. Да, для него по крайней мере…
– Он постоянно твердил то же самое.
– И тебе, как я вижу, это порядком наскучило, – говорит отец. – Для вас это, верно, и всегда скучновато, вы ведь, можно сказать, не испытали на собственной шкуре.
– Не испытали? Думаю, отец, что я испытал достаточно. Больше чем нужно. И не понимаю, отчего это всем вам беспрерывно хочется вспоминать, вроде как этому старику, времена оккупации. Ведь больше десяти лет прошло. Кому же интересно слушать, когда все уже слышали столько раз?
|
|
– Может быть, ты и прав. Ты тоже, конечно, пережил, но ты был слишком молод, чтобы понять. Понять, что́ это, в сущности, значило и сделать выбор. Так мне кажется…
– Что ты хочешь этим сказать?
– Ах, мне просто подумалось, что часть твоих сверстников все же участвовала. Хотя для них, конечно, это было не так опасно.
– Оставь, пожалуйста. Тебе очень даже хотелось, чтобы я тоже участвовал.
– Нет. Это неверно. Ты был мой сын, и я любил тебя. Я не желал, чтобы ты связался с чем‑то таким, чего б не осилил и что, быть может, погубило бы тебя. Видя, что дело затягивается, я боялся, я очень боялся, ибо знал, что все ближе надвигается тот день, когда может прийти и твой черед. Вот тебе правда. Но верно и другое: мне больно было чувствовать, что ты не мог выбрать между дедом и мной.
– Значит, тебе все же хотелось, чтобы я участвовал. А сделать это я мог бы, только попросив тебя дать мне задание.
– А я бы отказал.
– Но ты бы гордился мной.
– Допустим. К счастью, этого не произошло, так что ты избавил меня тогда от душевных мук, – говорит отец и, улыбаясь, опять наливает себе рюмку.
|
|
Но мне видится в улыбке его насмешка.
Как и раньше, когда он также издевался надо мной… и я ощущал это каждый раз словно вызов. Если я расспрашивал о тех, кто жил у него на первом этаже, он улыбался и только пожимал плечами.
– Чего ты не знаешь, о том уж никак не станешь рассказывать другим. А ведь в доме у деда ты со всяким народом встречаешься.
Он знал, что это неправда, уж такого‑то сорта люди никогда не бывали у дедушки. Но отец без устали издевался над тестем за его отношения с немцами, а надо мной – за то, что я не порывал с дедом, как он сам.
А в другой раз получилось из‑за Анеты. Я как раз выходил из дверей, уже вечером, когда запрещено было выходить из дому, и вдруг является он сам, уже порядочно после комендантского часа, и спрашивает, куда это я собрался. А я сказал, как и на самом деле было, что хочу только мигом перебежать дорогу.
– А, все еще Анета, – сказал он. – Ну, на Анету можно положиться. А зеленых ты там не встречаешь?
И такое презрение было в его голосе, что я рассвирепел. Я мало что знал об отце Анеты, но считал, что это уж никоим образом не касается моих отношений с девушкой.
|
|
Может быть, захаживали и немцы, но я этого не знал. А если и так, то что особенного, у родителей других моих знакомых тоже бывали иногда такие гости, гости как гости, в собак не стреляли, их спокойно пускали в дом, угощали и обделывали с ними дела за рюмкой виски.
В первый раз они себя так показали в тот день, когда вломились к нам в дом и застрелили Горма в саду. А в следующий раз сорвали замок с калитки у еврея и перерыли пустой дом. Но с тех пор многое изменилось, и легче стало разбираться, что к чему. Деду тоже теперь визиты немцев были неприятны. Однако отношения у них с отцом по‑прежнему были скверные.
– Ну, ладно, – говорит отец, находя, очевидно, паузу слишком долгой. – Поговорим о чем‑нибудь повеселее. Кто нас заставляет.
Он чуть ли не с досадой отпихивает бумаги старика.
– На них мы и остановились, – говорю я, словно что‑то меня толкает.
Отец лишь пожимает плечами.
– Ответишь ты мне на один вопрос? – спрашиваю я. – То, что я не попросил тогда у тебя задания, сказалось это впоследствии на твоем отношении к дедушке?
Он снова пожимает плечами.
– Вот уж не помню. Но вы, во всяком случае, переоценивали мое влияние. Я все равно не смог бы ничего поделать.
– Это неверно.
– Нет, верно, – говорит отец. – А, впрочем, ведь со стариком ровно ничего не случилось.
– Он же был интернирован!
– Да. Просидел три дня в школе на жестком стуле и чувствовал себя мучеником. Но впоследствии ему щедро заплатили за причиненное неудобство командорским крестом и несколькими миллионными заказами. Жаловаться ему нечего.
– Ты никогда не понимал его. Представляешь, что это должно было означать для такого человека, как он! Да еще когда забрали таким образом. А все соседи торчали в окошках и не скрывали своих чувств.
Отец опять только улыбается. Той же насмешливой улыбкой. И в этот миг я вижу, что все‑таки изменилось в комнате. Две миниатюрные искусной работы модели мостов, в строительстве которых участвовал дедушка, уже не стоят на стеклянной полочке на стене. Как же это я сразу не увидал! Ребенком я часами стоял перед ними и не мог оторваться.
Отец собирался снять их вскоре после начала оккупации. Но мама остановила его взглядом.
– Ты постоянно забываешь, чем ты обязан папе, – сказала она, чуть не плача, как это часто бывало.
Отец вернулся домой через несколько месяцев после визита немцев. Сперва на день или на два. Потом, очевидно, почувствовал себя увереннее и оставался на более долгие сроки. А в другое время его не было. Я тогда думал, что он боялся, как бы снова не нагрянули. Позже мама объяснила, что не только потому. У него тогда была связь с какой‑то молодой женщиной. И каждый раз его отсутствие объяснялось дома страхом перед немцами. В ту пору они не говорили об этом – по крайней мере при мне. Но часто ссорились и бранились, и всегда из‑за дедушки. Мама боялась за его судьбу, а отец только злобствовал и насмешничал. Он вышвырнул вон старика, когда тот пришел к нему – конечно, с кое‑какой суммой, которую хотел пожертвовать Сопротивлению.
Странное было настроение у нас в доме весной сорок пятого. Отец нервничал и беспокоился, то был мрачен и зол, мучаясь мыслями о том, как пойдут здесь у нас последние бои, а в другие дни бывало воспрянет духом, носится со всевозможными слухами и уверен, что капитуляция произойдет уже в ближайшие часы. Мама тревожилась из‑за дедушки, ее и дедушкина тревога заражала меня, и все виделось мне в каком‑то бестолковом тумане. Сперва перевернули все вверх дном, так что белое стало черным, а черное – белым, а теперь все смешалось для меня в одну серую массу, где я уже не мог отличить фальшивые цвета от настоящих. Я только радовался, когда отца не было дома. Его лихорадочная бездеятельность, беготня взад‑вперед, из комнаты в комнату, действовали на нервы и мне. И каждый раз, как мы встречались, я чувствовал на себе его испытующий взгляд, хотя в то же время мне казалось, что он не замечает нашего присутствия, ни моего, ни маминого.
Потом произошла капитуляция. Я помню тот вечер. По многим причинам. Это было двадцатилетие папиной и маминой свадьбы – 4 мая, они решили отпраздновать его у кого‑то из друзей. Отношения у них тогда улучшились. А я решил сбегать за Анетой, когда они уйдут. У нас с ней не очень что‑то ладилось. Никогда не было где побыть вдвоем. Надо воспользоваться случаем, думал я, и нетерпеливо ожидал их ухода. Но тут объявились двое, которым зачем‑то понадобился отец. Мама была уже одета и ждала в нетерпении, пока отец говорил с этими двоими в прихожей. Прошло много времени. И у меня иссякло терпение. Они включили радио, чтобы послушать новости из Англии. Но там не было ничего особенного, и они продолжали что‑то обсуждать. Потом вдруг все трое замолкли и прислушались. Отец подошел и открыл дверь в комнату, где ждали мы с мамой. И мы все услышали, как диктор повторял сообщение о капитуляции.
Потом заиграли национальный гимн, и мужчины орали наперебой, а мама стояла и плакала. Отец пустился в пляс, не зная, как выразить свой восторг. Вдруг он ринулся в погреб.
– Угощаю в честь победы! – весело крикнул он, возвращаясь из погреба с виски. – Припрятал для нынешнего вечера.
Золотистая влага забулькала в рюмки, мы торжественно подняли их и чокнулись.
– Ну, нам пора, – сказал один из гостей. – Дел теперь будет по горло.
– Конечно, – ответил отец.
– Но не тебе, в сегодняшний‑то вечер, – сказала мама.
– Нет, и мне, видит бог, – сказал он. – Надо только ружье прихватить.
– Ружье? Это у тебя‑то? – ухмыльнулся один из пришедших.
– В саду закопал. – И отец засмеялся, как школьник, которому удалось сыграть с учителем шутку. – Оно у меня хорошо упаковано.
Я знал, где оно лежит. Немцы топтались в тот день как раз на этом месте. Отец часто туда поглядывал. Иногда и меня тянуло поглядеть.
Он вернулся вскоре с ружьем в руке, а руки испачканы землей. Гости чуть заметно улыбались, но он этого, конечно, не заметил. А я заметил, и мне стало стыдно, что он в таком виде: рубашка в грязных пятнах, волосы в беспорядке, а сам держит неуклюже, но гордо длинноствольное ружье.
Мама загородила ему дорогу.
– Мы обещали прийти, – сказала она. – И нас ждут.
– Господи боже! Да у них теперь праздник. И без нас.
А как же я? – спросила она. – Ты забыл, какой сегодня день?
– Разумеется, нет. Но это совсем иное. Я слишком долго бездействовал. Сидел и ставил крестики на дурацких карточках в картотеке. Теперь мой черед. Разве ты не понимаешь, что теперь и от меня польза будет?
Он покосился на гостей, которые опрокинули остатки виски и переминались с ноги на ногу. Подошедший сосед на радостях получил свою долю.
– Ступай, – сказал отец. – Я приду попозже, если смогу.
– Ничего подобного! – рассердилась мама. – Ты думаешь, что я поеду на вечер одна?
– Да, а мне надо идти, – ответил он коротко и нацепил на себя ружье.
– Тогда и я уйду, – сказала она. – И не вернусь больше.
– Как хочешь, – ответил он. И словно смысл этих слов дошел до него с запозданием, прибавил уже сердито: – Только смотри, не ходи к отцу. Там теперь неспокойно.
– Как ты смеешь! – закричала она.
– Я только предостерегаю тебя, – ответил он.
– Постыдился бы!
– Его я предостерегал давным‑давно, – сказал отец. – Но он и слушать не хотел.
И он ушел. А на другой день мама уехала, забрав меня с собой.
Через три дня взяли дедушку.
Двое парнишек немногим старше меня гнали его перед собой, наставив на него автоматы. И один из них не переставал повторять: «Поживей! Поживей!», а старик в поношенных болтающихся штанах еле плелся впереди них. Последние дни ожидания он провел, копаясь в саду, и теперь его, одетого в самое старое платье, вели к открытому грузовику.
Хорошо, что хоть мы были в эти дни с бабушкой, она совсем потеряла голову от страшных событий. И пока мы ждали, а от отца не было ни слуху ни духу, я решил про себя, что никогда не вернусь к нему. Даже если б мама и вернулась.
Когда я увидел в тот майский день, как они гонят сгорбленного старика, мне вспомнилось, как он пришел к нам в дом, когда у нас были немцы. И вот теперь, когда я гляжу на пустое место на стене, где некогда висели дедушкины модели, эта сцена живо возникает передо мной.
Маленький человечек – ведь он и вообще малорослый, а теперь, в старости, так сгорбился, что, по‑моему, вряд ли достанет до плеча двенадцатилетнему парнишке – он спокойно проложил себе дорогу между лаявшими немцами в форме, которые тыкали в него автоматами, пытаясь остановить. И ни одна черта на его морщинистом лице не дрогнула, пока он спокойно объяснял свою принадлежность к дому и протискивался в столовую, где они сторожили нас с мамой.
– Они попали в собаку, – вот и все, что он сказал, беря стул и усаживаясь рядом с нами, несмотря на окрики немцев.
Я подумал, что он не из трусливых, и продолжаю так думать. Куда храбрее отца, который удрал, оставив дома женщину и ребенка одних с немцами.
Я говорю это ему теперь, чтобы он перестал улыбаться так снисходительно.
– Храбрее? – отвечает изумленный отец. – Да нет же! Для этого не нужно много храбрости. Он был в полнейшей безопасности. Храбрость и смелость моего тестя у него в мошне. А впрочем, какая разница. Неужели этот вопрос все еще что‑нибудь для тебя значит? Я хорошо знаю, что ты в те годы был труслив как заяц. Но то была не твоя вина, мне следует упрекать только себя самого. Так мы тебя воспитали. Ты мог получать все, и ты получал. От затруднений избавляли тебя мы. И я забыл внушить тебе, что обстоятельства могут перемениться. Ах, да я и сам‑то, пожалуй, не очень задумывался, пока над нами не грянуло.
– И тогда ты вмешался, хотя тебе и нечего было там делать, и нас втянул.
– Как это? – говорит отец. – Я вас?
Ты взялся ругаться с дедом. И с мамой из‑за него. И ушел от нас.
– Или она от меня.
– Это ты…
– Да, да, да! – Теперь он вскидывает и заламывает руки. – Пусть так, если тебе угодно. Но я не виноват, не я начал. Понимаю, что твоей матери было тяжело… Но ведь нелепо же было пытаться заставить меня уважать коллаборациониста, будь он ей хоть десять раз отец.
– А не глупо ли так говорить, теперь‑то?
Что значит глупо? Я понимаю, что ты имеешь в виду. Дед не пострадал, он по‑прежнему в почете, сидит во главе стола и получает свой кусище пирога, все так. Ему это не повредило, а мне отнюдь не пошло на пользу, вот что ты думаешь, верно?
– Ну, пожалуй… что‑то в этом духе.
– Ему даже удалось отомстить мне. Он ведь винит меня во всех ошибках и перегибах в дни освобождения, и ему‑таки удалось отвадить значительное число старых клиентов.
– Вряд ли он этого хотел. Не думаю.
Отец опять улыбается, но к насмешке примешивается усталость.
– Ну, и что ты хочешь сказать?
– А то, что нет никакой разницы в том, что вы делали тогда: что ты, что дедушка. Все, из‑за чего вы ссорились и разбили начисто семью… Что толку в этом, как поглядишь теперь? Ты хотел сражаться с немцами, а дедушка – служить им. Сегодня мы с ними торгуем… и помирились с тем, что ни так, ни этак нам их не избежать!
Отец отодвигает стул и начинает бегать рысцой взад и вперед.
– Ты чересчур поспешен в своих выводах. Неужели из того времени ты понял только одно, что все было зря и ненужно? Просто обидно за тебя.
Я вижу, что он разволновался, мне тоже неприятен наш разговор. Но с какой стати этот тон?
– А тебе‑то самому это что дало, что у тебя сохранилось, кроме каких‑то смутных воспоминаний?
Он останавливается посреди комнаты, проводит обеими руками по жидким волосам, а сам смотрит на меня. В его взгляде неуверенность, замешательство.
– Я научился разбираться, – говорит он наконец. Тебе кажется, что мои и дедушкины поступки были ненужными. И мои более, чем его. А мне кажется, они имели большое значение. Я вовсе не хочу хвастаться, но то время многому научило меня в отношении самого себя. Я научился разбираться и научился действовать. И я стал бы делать то же самое и сегодня, если бы…
– Ну, теперь‑то было бы иначе.
– Иначе?
– Если будет новая война, так немного надействуешь.
– Ты разумеешь атомное оружие и тому подобное?
– Да. Или ты думаешь, что от твоего ружья будет великая польза?
– Ну, пускай! Я, впрочем, тогда же потерял его. Кто‑то стянул. Досадно, конечно. Но вот что я тебе скажу. Я думал, как и ты, – в наше время все это стало бесполезно. Знаешь, что я думал? Слава богу, что у меня нет сына. Да, потому что, милый ты мой, тебя у меня больше нет. Десять лет ты не желал меня видеть. Мне хотелось бы иметь еще детей, думалось, конечно, что кое‑что тогда можно было бы изменить и поправить, но детей у нас не было.
Он замолкает, а мне нечего отвечать.
– Я думал, – продолжает он, – как бы я сумел научить сына различать правду и кривду в мире, где людям не остается ни искорки надежды, где ни вера, ни ружья не могут ничего поделать.
– Не могут, ты прав, то же самое и я думал, – говорю я, и мне приходит в голову, что потому‑то я и пришел. Я нутром чувствовал, что настало время, когда он сам признает, как не нужно было все, что нас разлучило. – Мы ведь все равно ничего не сможем поделать.
– Ну, нет! – насмешливо прерывает он меня. – Я был не прав. Ни в малейшей степени. Именно сегодняшний вечер показал мне, как глубоко я был не прав, думая таким образом. И не найди я в себе сил на другое, это просто значило бы, что я так же мало понял в том времени, как и ты, раз ты вообще считаешь возможным сравнивать мои и дедовы поступки. Человек всегда способен внести какой‑то вклад, если только захочет. Самое мерзкое – это сидеть сложа руки и сдаваться сильнейшему. Даже если нам грозят, что заставят ученых уничтожить нас всех с помощью нескольких формул. Чем больше угроза, тем больше объединяемся мы в борьбе. Так было тогда, так, надо думать, будет и вновь. Я должен был бы научить тебя этому заблаговременно, тогда мы не стояли бы с тобой друг против друга, как чужие.
Тут мы слышим, как поворачивается ключ в двери, и оба невольно встаем.
Она проворно входит в комнату. Молодая, нарядная, и приносит с собой дыхание свежего ветра. Отец смотрит на часы.
Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 185; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!