Доброе дело старца Вендимиана 3 страница



Мы будем и слышать, и видеть того, кого нет с нами, и останется для нас только одна тоска – тоска о касании.

– Ты здесь?

– Здесь! – говорит знакомый голос и улыбается знакомое лицо.

– Дай мне твою руку!

– Нет, милый друг, это – единственное, чего, пожалуй, никогда не будет.

А пока что – будем благословлять почтовое ведомство, ценою одной семикопеечной марки передающее нам всю душу целиком, со всеми ее извивами и переливами.

Летом все мы разбредаемся в разные стороны, расстаемся со словами:

– Пишите!

– Пишите!

И начинаем писать.

Берем кусочек души, кладем его в конверт, лизнем, заклеим и бросим в пространство. И будет он лететь, пока не упадет в другую душу, – открытую, ждущую.

Разве это не счастье?

 

* * *

 

Сергей Иванович Черников только что отобедал.

Все лицо его выражает одно впечатление – впечатление, полученное от ботвиньи с лососиной, которое не могли изгладить ни последующие цыплята, ни земляничный пирог – словом, ничто.

Сергей Иванович смотрит на жену, сестру и дочку‑семилеточку и видит у всех то же выражение.

– А действительно, она была хороша! – машинально говорит он.

Слово «хороша» напоминает ему Веру Павловну.

– А не черкнуть ли ей пару словечек? А то осенью увидимся – начнутся попреки…

Он встал и пошел в свой кабинет.

– Не беспокойте меня до чаю! Мне нужно позаняться немножко.

Выловил мух из чернильницы и стал писать.

 

«Тверская губ., усадьба Черниковка. Любимая! Где ты?».

 

– Гм! Я, положим, знаю, что она в Павловске на даче, но ведь должна же она понять, что каждое письмо требует стиля!

 

«Любимая! Где ты?

Сейчас глухая ночь. Я один сижу на скале, слушаю глухой прибой волн…»

 

– Неудобно, что пишу‑то из Тверской губернии! Ну, да куда ни шло!

 

«…прибой волн и спрашиваю у моря: „Море, где моя милая?“ Но море молчит и глухо ревет».

 

– И действительно, не может же море ответить, что она, мол, в Павловске на даче Чебурякина! Так что выходит вполне естественно.

 

«…Если бы у меня – увы! – были крылья, я полетел бы к тебе, любимая!»

 

– Нет, это нехорошо! Это совсем неудачно! Выходит, будто у меня нет денег на железную дорогу!

Нет, так нельзя. Лучше так:

 

«Если бы у меня были крылья, я бы все время был с тобою…»

 

– Еще глупее. Точно канарейка! С крыльями и постоянно тут же. Нет. К черту крылья совсем.

 

«Дорогая! Я так тоскую, что буквально ничего не могу есть…»

 

– А ботвинья? – уколола вдруг совесть.

Но стиль после краткой борьбы победил ботвинью:

 

«…а ночью, когда мгновенный сон смежит мои усталые очи, я вижу только тебя, и громкие рыдания потрясают мой организм».

 

– Ну, кажется, ладно. Какого ей еще рожна?!

Теперь можно и всхрапнуть до чаю.

 

* * *

 

Вера Павловна с утра была не в духе: тот самый лиф, который еще в прошлое воскресенье так хорошо сидел, сегодня ни за что не хотел застегнуться. Его крючки и петли, точно не желая иметь друг с другом ничего общего, никак не могли преодолеть маленького пространства в какие‑нибудь два сантиметра на спине своей хозяйки.

– Ведь не могла же я за одну неделю так растолстеть! – дрожащими губами говорила Вера Павловна. – Неделю назад лиф так хорошо сидел. Верно, просто сел…

– Сидел, сидел, да и сел! – шутил веселый муж Веры Павловны. – Сидел, да и сел! Ха‑ха‑ха! Вот так чудеса с твоими платьями!

– Это подло с вашей стороны. Сам же виноват: сегодня подавай ему пироги, завтра – пирожки, – ни одна фигура не выдержит.

– А ты не ешь: кто тебя заставляет? Сиди да смотри, как я ем. Другие, может быть, за такое зрелище большие деньги бы заплатили. Ха‑ха‑ха!

– Я не могу не есть, когда все кругом едят! У меня душа чуткая!

Она ушла надутая и злая к себе в комнату, заперлась, вытащила из‑под подушки письмо Черникова и несколько раз перечитала его.

– Н‑да! Это действительно – любовь. Какого числа? Двадцать восьмого. А сегодня первое. Какое счастье, что существует почта, а то он там мучится, а я бы и не знала ничего. И за что он меня так любит?!..

Она достала бумагу, попрыскала ее белым ирисом и стала писать:

 

«Твое письмо возродило меня к новой жизни, Сергей!

Я так измучилась! Ты знаешь, как странно, – ведь я тоже ничего не ем. Я так исхудала, что стала совсем прозрачная, и платье, скользнув, падает к моим ногам.

Вся жизнь моя сосредоточена теперь на одном только слове, и это слово – „Сергей Иванович Черников“.

Пусть лицемеры забросают меня каменьями, но это так.

Милый! Любимый! Единственный! Не презирай меня! Я вся – один порыв к блаженству с тобой!

Твоя Птичка».

 

Вера Павловна вздохнула.

– Нет, действительно, я растолстела! Это прямо отчаяние! Я покончу с собой!

Потом перечитала письмо. Оно ей очень понравилось, особенно некоторые фразы, и, как хорошая хозяйка, она решила немедленно сервировать их еще раз.

– Напишу сейчас же Аркадию. Тем более, что они с Черниковым даже и незнакомы, да и порядочные мужчины никогда не показывают друг другу письма любимой женщины.

 

«Аркадий! Любимый мой! Единственный! Твое письмо возродило меня к новой жизни.

Вся жизнь моя сосредоточена теперь на одном только слове, и это слово – „Аркадий Петрович Попов“.

Пусть лицемеры забросают меня каменьями, но я вся – один порыв к блаженству с тобой!

Твоя Мышка».

 

– Это еще лучше вышло. Короче и сильнее.

Она торопливо лизнула оба конверта, запечатала и бросила в пространство кусочек своей души, и он полетел, пока не упал в другую душу, открытую, ждущую.

Загудели поезда, заработали усталые, закоптелые машинисты, выбежали с фонарями в руках невыспавшиеся стрелочники, захлопотали начальники станций, защелкал аппаратом изможденный телеграфист, побежали, спотыкаясь, замученные почтальоны, подхлестнули лошадей сонные ямщики.

– Почту везем! Гей! Дело срочное, не опоздать бы.

Гул, шум, треск, стоны, стоны, стоны…

Это летит душа Веры Павловны, которая «вся – порыв к блаженству» с Сергеем Ивановичем и отчасти с Аркадием Петровичем.

И разве можно сказать, что всех этих хлопот слишком много, чтобы обслуживать великую и могучую человеческую душу?

Какое счастье для всех нас, бедных, разлученных, что существует почта!

 

Коготок увяз

 

Супруги Шнурины только что переехали на новую квартиру.

Был вечер. Шнурины бродили по темным, заставленным мебелью комнатам, натыкались на столы, на стулья и друг на друга. Каждый держал по свечке в руке, и оба в своем бестолковом блуждании похожи были на отбившихся от процессии членов какой‑нибудь мистической секты.

В передней постукивал и поскребывал проводивший электричество монтер.

– И чего он так долго возится! – волновался Шнурин, капая стеарином на пиджак. – Не могу я больше в потемках бродить. Вон и без того шишку на голове набил. Черт знает что!

– Чего же ты на меня кричишь? Ведь я же не виновата. Ты сам монтера позвал, – отвечала жена, капая на кресло.

В эту минуту вошел монтер.

– Проводка кончена, – сказал он. – Прикажете дать свет?

– Ну, конечно! – закричала Шнурина.

– Позволь, – остановил ее муж. – Ведь там висит пломба от общества. Мы не имеем права срывать ее самовольно.

– Пустяки‑с, – ответил монтер. – Я срежу. Я то ждите еще два дня, покуда из общества пришлют.

– Конечно, пусть срежет. Уж он знает, что делает, – сказала Шнурина. – Ты вечно споришь!

Шнурин промолчал; монтер дал свет, получил по счету и ушел.

Шнурины гуляли по залитой огнями квартире, переставляли мебель и радовались.

Весело, когда светло!

Но в радости их было что‑то тревожное, какой‑то неприятный привкус.

– Скажи, Леля, – вдруг спросила жена, – ты не обратил внимания, что на этой пломбе было написано?

– Видел мельком. Что‑то вроде того, что, кто самовольно ее снимет, тот ответит по всей строгости закона, и какая‑то еще уголовная статья упомянута.

– Значит, это – преступление? – Ну, еще бы!

– Так как же мы так легко на это пошли?

– Преступная натура. Отшлифовали воспитанием, ну а натура рано или поздно прорвется наружу.

– По‑моему, это не мы виноваты, а монтер. Он нас научил.

– Так ведь ему‑то от этого никакой выгоды нет.

– Все‑таки он подозрительный. Выгоды нет, а учит. Верно, сам преступник, так ему досадно, что невинных увидел, ну и давай соблазнять. А где эта пломба?

– Не знаю. Он ее, верно, выбросил.

– А то мне пришло в голову, что ведь ее можно как‑нибудь опять на место укрепить. Подделать печати…

– Покорно благодарю. Присоединить к краже еще и мошенничество. Крали электричество, взломали печать и потом еще мошенничали. Тут, милая моя, по самой снисходительной совокупности и то на десять лет каторги наберется.

– Господи! Что ты говоришь!

– Ну, конечно.

– Знаешь что? Я на суде скажу, что это он нам велел.

– Ну кто поверит такому вздору!

– Сочиню что‑нибудь. Скажу, что он был в меня влюблен… и вот решил отомстить… Ну, словом, вывернусь.

– Как красиво клеветать на невинного человека, да еще такую грязную ерунду. По‑моему, уж лучше поджечь стенку в передней и сказать, что вот, мол, начинался пожар, и пломба сгорела.

– А потом на суде выяснится, что сами подожгли, и нас, все равно, на каторгу.

– Какой ужас, какой ужас, какой ужас! А время идет! А лампы горят!

– Проклятый монтер – и чего он выскочил. Свинья! Только людей подводит!

– Подожди, не волнуйся, мы еще как‑нибудь вывернемся.

Оба задумались. Сидели молча друг перед другом, освещенные ярким, краденым светом шестидесятисвечной люстры.

Шнурин посмотрел на жену пристально и тихо сказал:

– А знаешь, Маня, я не знал, что ты такая.

– Какая такая?

– Преступная. Не знал, что ты преступница по натуре. Смотри, вот за какие‑нибудь полчаса открылось, что нет такого преступления, на которое ты не была бы способна. Началось с кражи, а потом коготок увяз, и пошло, и пошло. Клевета, мошенничество, поджог…

– Поджог ты выдумал. Сам хорош, а на других валишь.

– Ну, пусть. Пусть я. А все‑таки, благодаря монтеру, я многое узнал.

– Убить бы этого монтера! – вдруг всхлипнула Шнурина. – Попадись он мне, я бы его зарезала и нож облизала!

– Видишь, видишь! Я бы не стал его резать. Я бы эту свинью задушил, как с‑собаку!

– Леля, Леля! Какие мы несчастные!

Опять замолчали. Опять сидели, тихие, освещенные краденым огнем. Потом она спросила тихо:

– А сколько в Сибири тысяч жителей?

А он ответил:

– Не знаю. Но скоро на две персоны больше будет.

Опять помолчали. Потом он сказал:

– И отчего мы такие преступные? Должно быть, вырождение или дурная наследственность. Скажи, Маня, откровенно: в вашей семье не было сумасшедших?

Она взглянула испуганно, даже вздрогнула.

– Нет!.. То есть да. Репетитор младшего брата сошел с ума.

– Вот видишь. Вот оно откуда. Наследственность – ужасное зло. Ты не виновата ни в чем. Ты и сама не знаешь, на что способна.

– А ты?

– Я тоже. На мне тоже проклятие рока. Наследственность. Дядя, брат моей матери, женился на Опенкиной, у которой отец за поджог судился.

– Ага! Видишь, поджог‑то когда сказался! Как это все страшно!

Она вся съежилась, села рядом с мужем и прижалась к нему.

– Жалкие мы с тобой, – сказал он.

– Худо нам будет в Сибири, – снова всхлипнула она.

– Пустяки! Подбодрись, дурочка, чего там. С нашими‑то талантами мы и там не пропадем. Отбудем каторгу, а там останемся на поселении. Я к какому‑нибудь казенному подряду присосусь, деньжищ нагребу, – воровать‑то ведь будет уж не впервой. Или игорный притончик открою.

– Я буду гостей завлекать, – бодро сказала жена и вытерла глаза.

– Ну, конечно. Не пропадем.

Она улыбнулась сквозь слезы, он тряхнул головой, и они пожали друг другу руки, готовые бодро вступить на новый путь.

А краденое электричество на шестидесятисвечной люстре подмигивало лукаво и весело.

 

Счастливая любовь

 

Наталья Михайловна проснулась и, не открывая глаз, вознесла к небу горячую молитву:

«Господи! Пусть сегодня будет скверная погода! Пусть идет дождь, ну хоть не весь день, а только от двух до четырех!»

Потом она приоткрыла левый глаз, покосилась на окно и обиделась: молитва ее не была уважена. Небо было чисто, и солнце катилось по нему как сыр в масле. Дождя не будет, и придется от двух до четырех болтаться по Летнему саду с Сергеем Ильичом.

Наталья Михайловна долго сидела на постели и горько думала. Думала о любви.

«Любовь – очень тяжелая штука! Вот сегодня, например, мне до зарезу нужно к портнихе, к дантисту и за шляпой. А я что делаю? Я бегу в Летний сад на свидание. Конечно, можно притвориться, что заболела. Но ведь он такой безумный, он сейчас же прибежит узнавать, в чем дело, и засядет до вечера. Конечно, свидание с любимым человеком – это большое счастье, но нельзя же из‑за счастья оставаться без фулярового платья. Если ему это сказать, он, конечно, застрелится, – хо! Он на это мастер! А я не хочу его смерти. Во‑первых, потому, что у меня с ним роман. Во‑вторых, все‑таки из всех, кто бывает у Лазуновых, он самый интересный…»

К половине третьего она подходила к Летнему саду, и снова душа ее молилась тайно и горячо:

«Господи! Пусть будет так, что этот дурак подождал‑подождал, обиделся и ушел! Я хоть к дантисту успела бы!..»

– Здравствуйте, Наталья Михайловна!

Сергей Ильич догонял ее, смущенный и запыхавшийся.

– Как? Вы только что пришли? Вы опоздали? – рассердилась Наталья Михайловна.

– Господь с вами! Я уже больше часа здесь. Нарочно подстерегал вас у входа, чтобы как‑нибудь не пропустить.

Вошли в сад.

Няньки, дети, гимназистки, золотушная травка, дырявые деревья.

– Надоел мне этот сад.

– Адски! – согласился Сергей Ильич и, слегка покраснев, прибавил: – То есть я хотел сказать, что отношусь к нему адски… симпатично, потому что обязан ему столькими счастливыми минутами!

Сели, помолчали.

– Вы сегодня неразговорчивы! – заметила Наталья Михайловна.

– Это оттого, что я адски счастлив, что вижу вас. Наташа, дорогая, я тебя три дня не видел! Я думал, что прямо не переживу этого!

– Милый! – шепнула Наталья Михайловна, думая про фуляр.

– Ты знаешь, ведь я нигде не был все эти три дня. Сидел дома, как бешеный, и все мечтал о тебе. Адски мечтал! Актриса Калинская навязала мне билет в театр, вот посмотри, могу доказать, видишь билет, – я и то не пошел. Сидел дома! Не могу без тебя! Понимаешь? Это – прямо какое‑то безумие!

– Покажи билет… А сегодня какое число? Двадцатое? А билет на двадцать первое. Значит, ты еще не пропустил свою Калинскую. Завтра пойдешь.

– Как, неужели на двадцать первое? А я и не посмотрел, – вот тебе лучшее доказательство, как мне все безразлично.

– А где же ты видел эту Калинскую? Ведь ты же говоришь, что все время дома сидел?

– Гм… Я ее совсем не видел. Ну вот, ей‑богу, даже смешно. А билет, это она мне… по телефону. Адски звонила! Я уж под конец даже не подходил. Должна же она понять, что я не свободен. Все уже догадываются, что я влюблен. Вчера Мария Сергеевна говорит: «Отчего вы такой задумчивый?» И погрозила пальцем.

– А где же ты видел Марью Сергеевну?

– Марью Сергеевну? Да, знаешь, пришлось забежать на минутку по делу. Ровно пять минут просидел. Она удерживала и все такое. Но ты сама понимаешь, что без тебя мне там делать нечего. Весь вечер проскучал адски, даже ужинать не остался. К чему? За ужином генерал Пяткин стал рассказывать анекдот, а конец забыл. Хохотали до упаду. Я говорю: «Позвольте, генерал, я докончу». А Нина Павловна за него рассердилась. Вообще масса забавного, я страшно хохотал. То есть не я, а другие, потому что я ведь не оставался ужинать.

– Дорогой! – шепнула Наталья Михайловна, думая о прикладе, который закатит ей портниха: – «Дорогой будет приклад. Самой купить гораздо выйдет дешевле».

– Если бы ты знала, как я тебе адски верен! Третьего дня Верочка Лазунова зовет кататься с ней на моторе. Я говорю: «Вы, кажется, с ума сошли!» И представь себе, эта сумасшедшая чуть не вывалилась. На крутом повороте открыла дверь… Вообще, тоска ужасная… О чем ты задумалась? Наташа, дорогая! Ты ведь знаешь, что для меня никто не существует, кроме тебя! Клянусь! Даже смешно! Я ей прямо сказал: «Сударыня, помните, что это первый и последний раз…»

– Кому сказал? Верочке? – очнулась Наталья Михайловна.

– Катерине Ивановне…

– Что? Ничего не понимаю!

– Ах, это так, ерунда. Она очень умная женщина. С ней иногда приятно поговорить о чем‑нибудь серьезном, о политике, о космографии. Она, собственно говоря, недурна собой, то есть симпатична, только дура ужасная. Ну и потом все‑таки старинное знакомство, неловко…

– А как ее фамилия?

– Тар… А впрочем, нет, нет, не Тар… Забыл фамилию. Да, по правде говоря, и не полюбопытствовал. Мало ли с кем встречаешься, не запоминать же все фамилии. У меня и без того адски много знакомых… Что ты так смотришь? Ты, кажется, думаешь, что я тебе изменяю? Дорогая моя! Мне прямо смешно! Да я и не видал ее… Я видел ее последний раз ровно два года назад, когда мы с тобой еще и знакомы не были. Глупенькая! Не мог же я предчувствовать, что встречу тебя. Хотя, конечно, предчувствия бывают. Я много раз говорил: «Я чувствую, что когда‑нибудь адски полюблю». Вот и полюбил. Дай мне свою ручку.

«Как он любит меня! – умилилась Наталья Михайловна. – И к тому же у Лазуновых он, безусловно, самый интересный».

Она взглянула ему в глаза глубоко и страстно и сказала:

– Сережа! Мой Сережа! Ты и понять не можешь, как я люблю тебя! Как я истосковалась за эти дни! Все время я думала только о тебе. Среди всех этих хлопот суетной жизни одна яркая звезда – мысль о тебе. Знаешь, Сережа, сегодня утром, когда я проснулась, я даже глаз еще не успела открыть, как сразу почувствовала: «Сегодня я его увижу».

– Дорогая! – шепнул Сергей Ильич и, низко опустив голову, словно под тяжестью охлынувшего его счастья, посмотрел потихоньку на часы.

– Как бы я хотела поехать с тобой куда‑нибудь вместе и не расставаться недели на две…

– Ну, зачем же так мрачно? Можно поехать на один день, куда‑нибудь, – в Сестрорецк, что ли…

– Да, да, и все время быть вместе, не расставаться…

– Вот, например, в следующее воскресенье, если хочешь, можно поехать в Павловск, на музыку.

– И ты еще спрашиваешь, хочу ли я! Да я за это всем пожертвую, жизнь отдам! Поедем, дорогой мой, поедем! И все время будем вместе! Все время! Впрочем, ты говоришь – в следующее воскресенье, не знаю наверное, буду ли я свободна. Кажется, Малинина хотела, чтобы я у нее обедала. Вот тоска‑то будет с этой дурой!

– Ну что же делать, раз это нужно! Главное, что мы любим друг друга.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 178; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!