Год. Подавление советскими танками пражских волнений. 20 страница



В общем, чад и смрад, а по стенам – корыта, лохмотья на гвоздях, корзины из прута, двуручные пилы, завернутые в примотанные шпагатом желтые, пыльные и ломкие газеты, на полу – сундук на сундуке, крашенные белым столики с висячими замками, табуретки, волглые и отчего-то мыльные, на каковых тазы под рукомойниками. Нет ни складу ни ладу от тускнеющих повсюду ведер с водой, ведер мусорных и ведер с помоями для поросенка, которого откармливает крестная где-то в Марфине, от раскладушек старого народного типа – холст на крестовинах, от санок, кадок, бочек, бадеек, от лопат с присохшей к железу желтой глиной, вил и грабель, ибо у жильцов первого этажа под окнами грядки, а иногда – кролики или куры. Стоят там еще и детские лыжи, выцветшие и прямые, как доски, по бедности одна лыжина короче другой. Стоят там просто доски, тоже разномерные, с пригнутыми к их лесопилочной поверхности кривыми бурыми гвоздями. Стоят принадлежавшие некогда правящему слою какие-то прекрасные, но непригодные в обиходе барачных троглодитов вещи: сломанный стул со шнуром по бархату, подставка для тростей, а то и диванчик лицом к стене, округлая спинка которого вместе со стеной образует прекрасную емкость для хранения картошки.

Страшный коридор, поганый коридорчик, конца ему нету! Но бесконечность его все же не безупречна – ее пресекают или отворившаяся дверь, или разговор, всегда похожий на скандал, или ум-па-ра ум-па-ра-ра на баяне, а в одной из комнат – удивительный голос патефона, доблестно прокрутившего на прошедшей всю войну тупой игле прекрасную пластинку «Так будьте здоровы, живите богато» (жаль вот, за последнее время пластиночка сильно треснула).

Иван Чистяков. Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935–1936. Протяжный гудок бамовского паровоза. Стоп. Остановился странного вида поезд. Товарные вагоны обшиты вторым рядом досок, в люках стекла, на крыше труба, дымит, что твой паровоз. На тормозах чего только нет. Колеса походной кухни, кипятильные бочки, кипы сена, брезент, ведра и котлы. По вагонам человеческие голоса, лошадиное ржание, хрюканье свиней и коровье мычание. Люди в бушлатах в полушубках, люди в валенках и абиссинках, все мужчины на вид, но много женских голосов. В чем же дело?

Вот в чем – все женщины, одеты по-мужски. В первую очередь на земле кипятильник и котлы. Рогатки костры, и готов чай. Звон котелков и мисок, звон ложек, кружек, ведер. И смешно, и чудно кажется, как это люди приехали, остановились среди поля и чувствуют себя, что дома. Раздается песня, бесшабашно веселая. А в другом конце поезда гремят лопаты, ломы, кирки. Кузнец уже раздувает походное горно.

Повар с картошкой на спине, прачка с бельем, конюхи с сеном, с ведрами. Режут близстоящие деревья, колют. Умываются, выколачивают сенные матрасы, вытрясают одежду. Кто просто разглядывает местность, кто выбирает деревцо посуше на дрова, а кто, может быть, думает о родине, вспоминая знакомые места, кое-кто может быть о побеге мечтает, разные люди, разные мысли.

А у нас во дворе - Миллер Лариса. Меня не посвящали в те сложные перипетии, с которыми было сопряжено появление первой в нашей жизни отдельной квартиры. Я даже не присутствовала при переезде. Меня отправили на время студенческих каникул в Дубулты. А вернулась я уже не в коммуналку в Новокузнецком переулке, а в отдельную квартиру на Трифоновской. Это было уникальное жилище – кривой пол, кривизну которого пытался замаскировать неровно постеленный (ровно, по-видимому, не удавалось) линолеум, две длинных, узких, темных комнаты, окна которых упирались в необъятных размеров жилой дом, тесный коридор и кухня, совмещенная с ванной. Крошечной кухневанной (ванна сидячая, плита двухкомфорочная) мама особенно гордилась, так как с помощью этого хитроумного изобретения удалось выделить комнату для меня. Моя малометражная, переделанная из кухни комната оказалась единственным светлым местом в новой, а на самом деле очень старой (когда-то в этом доме находилось общежитие консерваторцев) квартире. Окно смотрело во двор, а на окне висели не шторы, как в других комнатах, а белые занавески. Без штор было не обойтись. Квартира находилась на низком первом этаже и хорошо просматривалась. Когда мимо нас ехали трамваи, а ходили они регулярно, дом дрожал. Я вообще-то любила трамвайный перезвон и то, как вагоны спотыкались на стрелке. Квартира хоть и была отдельной, но оказалась весьма общительной. Она охотно взаимодействовала с внешним миром: когда проезжал тяжелый транспорт, позвякивала посуда на столе; когда кто-нибудь входил в подъезд, вздрагивала дверь нашей квартиры; когда в теплую погоду во двор высыпали бабульки, казалось, что они усаживались посудачить не на лавочку под окном, а на мой диван, настолько отчетливо было слышно каждое слово. Квартира наша так свыклась со своим коммунальным прошлым, что не в силах была смириться с тем насилием, которое над ней совершили, превратив в отдельную. Можно ли забыть о том, как я, вернувшись из Дубулты, впервые переступила порог СВОЕЙ квартиры? Мама встретила меня на Рижском вокзале и повела домой. Идти было недалеко. Наш двухэтажный, бесконечно длинный серый дом начинался прямо от вокзала. Мы прошли несколько подъездов и, дойдя до нужного, позвонили. На звонок вышел отчим: «Ну, деточка, располагайся. Чувствуй себя как дома». «Что сначала – есть или мыться?» – спросила мама. Конечно, мыться. Я ведь никогда еще не мылась в своей ванне. И вот я сижу в наполненной душистой пеной малогабаритной ванне и слушаю мамину сагу про то, как мы оказались в отдельной квартире. Я очень быстро потеряла нить, усвоив только одно – если бы не мама, мы бы так и не вылезли из коммуналки, все случившееся – чудо, наше жилье – предел мечтаний. Я слушала, как шумит колонка, смотрела на дрожащий фитиль и чувствовала, что засыпаю. Спала я на мамином диване (моя комната была еще не вполне готова) под трамвайные звонки, стук колес, шелест шин, шарканье ног и людские голоса. Когда на следующий день меня переселили в мою комнату, в которой помещался только диван и журнальный столик, я посмотрела в свежепобеленное окно с воздушными занавесками и вспомнила есенинское: «Вот оно, глупое счастье с белыми окнами в сад». В сад выходили не только белые окна, но и двери черного хода, с которого в подъезд часто забредал разный вокзальный люд. То клянчили милостыню, то стакан, то переночевать просились. В общем, наша квартира явно испытывала ностальгию по коммунальному прошлому.

Татьяна Толстая: «Куда делся "совок", когда исчез Союз». Вот есть улица Волхонка в Москве, она у разных людей ассоциируется у людей с разными вещами. Для одних это Пушкинский музей, конечно, для других – Институт философии, для третьих – в этом здании, в Институте философии, жил Пастернак, один из его адресов. А для меня Волхонка – место, где поздним ноябрьским вечером, в сгущающихся сумерках, заметаемая снежной крупкой, я шла с двумя малыми детьми и вдруг вижу, что в магазине дают гречку. И человек всего 15 в очереди, ничего страшного – какой-то час постоять. А самое главное, что её дают 2 кг в одни руки, а у нас этих одних рук три, значит, 6 кг гречки я сейчас получу! Это же можно зиму перезимовать на 6 кг гречки, это неслыханно, я никогда этого не забуду. Какое счастье, что я взяла двух маленьких детей с собой. А я их волочила как раз в художественный кружок в Пушкинском музее – да пропади он пропадом, всё равно ничего хорошего из этого кружка не вышло – их отучили рисовать навсегда! Два города, которые я знаю, это Ленинград и Москва. В Ленинграде всё жильё было коммунальное. По сравнению с Ленинградом Москва казалась городом просторных квартир – все эти хрущобы, пятиэтажные дома, но зато своя квартира, своя – это же замечательно... Я на работу из своей московской квартиры ходила так. До метро (не было метро там, «Медведково» построили ещё нескоро) надо было сквозь глину пройти, потому что там глина текла, там глинистая почва, в Медведково, сесть на автобус, доехать до метро «ВДНХ» и там уже сделать вид, что ты цивилизованный человек, и ехать на работу. Работа была на Кузнецком мосту, в издательстве. Что делалось с утра: ты вставал, надевал на сапоги пакеты целлофановые (а пакеты-то – дорогая вещь, так не найдёшь), и в этих пакетах – через глину пешком. Так многие делали. Потом эти дамы в хороших пальто и в этих страшных пакетах залезали в автобус и ехали. А потом уже на «ВДНХ» это всё сдиралось и выбрасывалось. Я вспомнила это, когда в 90х годах увидала одну остроумную старуху. Я прямо узнала сестру по молодости. Она была какая-то совсем одичавшая. Вот она шла через дождь и грязь, сделав себе галоши из большой бутылки из-под «Кока-Колы»: она её разрезала вдоль, привязала и осторожно шла... В магазинах не было сёмги, не было шоколадных конфет, в магазине совком можно было взвесить карамель «Подушечка» с повидлом, ирис «Кис-кис» был, тянучка сливочная – она пропала где-то к 70-м. Пряники тульские были всегда, да. Помадка? Нет, сливочная помадка была в заказах, это была дорогая вещь. Она вся белая такая была, и иногда один ряд вдруг коричневой выкладывали – кофейная помадка... Спекулянтские вещи были дорогие. Они были, но это был вопрос денег. Со спекулянткой созванивались, она всё приносила. А второй путь – это портниха. Шить нельзя было тоже, это запрещалось, даже нельзя было самообложиться налогом. Просто нельзя было – и всё, подсудное дело. Поэтому, когда они шили всё же на машинках, они радио включали и музыку ставили, чтобы соседи не слышали... Хороший вопрос: «Расскажите, пожалуйста, что у Вас осталось от того времени: одежда, техника, мебель, посуда?» Вот недавно совсем выкинула я купленный в 1975 году молоток для отбивания мяса. Я даже жалею, что я выкинула, но невозможно уже было. Я его выкинула, потому что он был сделан так: была ручка деревянная, и сверху на ручке гвоздём он был прибит. Я им всего несколько раз пользовалась, потому что в советское время не было много того мяса, которое стоило отбивать – больше делали котлеты. Одежды, конечно, никакой нет, это невозможно. У меня другая одежда осталась. В своё время была такая интересная выставка нижнего белья. Она была в Питере, не знаю, была ли она в Москве. Там показывалось женское нижнее бельё – каждое десятилетие отличалось своим бельём. Самые страшные были, конечно, 50-е – 60-е: это такие байковые женские штаны до колена, вот тут резинка. Стыдно было в них вообще не то что появиться, даже мысль о том, что надето под одеждой. И меня поразило на этой выставке, что в 20-е годы в Советском Союзе производили очень красивое тонкое бельё. В частности, то, что потом стало называться комбинации – такие рубашечки батистовые, очень простые, две лямочки, белое полотно, а на груди обязательно кружавчиком вышитый треугольник, причём кружавчики какие-то натуральные... Я знаю, кто у нас был стукач, и в дом к нам ходил стукач. Мне папа сказал, кто стукач, я спросила: так что ж ты его в дом пускаешь? Он ответил: «Так я знаю, что он стукач, а если я его удалю, кто-то ещё захочет со мной зазнакомиться».

Вайль Петр - Стихи про меня. Лучшим подтверждением, что Россия, при всей своей изоляции, все же была частью мира, служат 60-е. Странно и удивительно, но в СССР в эти годы шла такая же социальная (молодеж­ная, сексуальная, музыкальная) революция, как в Штатах или Франции, с понятными по­правками, конечно. Решающим стало открытие Запада. Дом преобразился решительно. Хлынул поток вещей с клеймом «Мade in...»: бытовая техника, плитка для облицовки ванной, посуда, как ми­нимум – заграничная бутылка с пробкой на вин­те. В воспоминаниях певицы Галины Вишневской история о том, как выдающийся музыкант со своей прославленной женой везут через всю Европу кафельную плитку на крыше автомоби­ля, преодолевая кордоны и заслоны. Примечательно – и через годы ощущение гордос­ти, а не унижения... На российскую целомудренность наложилась общеевропейская викторианская. Меня в детстве озадачивал «Та­инственный остров» Жюля Верна: при дотошном описании устройства жилья в пещере – ни слова о сортире. Зощенко упоминает характерно: «Раз, говорит, такое международное положение и во­обще труба, то, говорит, можно, к примеру, убор­ную не отапливать». Повышенное внимание к этому делу было знаком чуждости: в «Молодой гвардии» для оккупанта «была сделана отдельная уборная, которую бабушка Вера должна была ежедневно мыть, чтобы генерал мог совершать свои дела, не становясь на корточки». На корточ­ки в те времена становилось подавляющее большинство населения страны. Не раз ходивший в первый год срочной службы «мыть толчки», знаю, что в армии уборные строились в расчете 1 очко на 20–25 солдат. Нам хватало. Городские туалеты служили убежищем зимой: здесь выпивали и закусывали, в женских – тор­говали косметикой и одеждой, так что пользоваться сортиром по прямому назначению дела­лось неловко.

А.Макаревич, Мужские напитки. С падением железного занавеса (вечное спасибо Михаилу Сергеевичу!) нас сшиб с ног поток информации, хлынувший со всего мира. Не обошлось без разочарований: кока-кола, как заметил классик, оказалась обычным лимонадом, а напиток с волшебным названием «оранжад» – апельсиновой водичкой. (С колой, если быть точным, мы познакомились раньше – уже в 1975 году в Новороссийске заработал завод отечественной пепси-колы, и это все равно было круто – привезти в Москву в подарок с юга не корзину с фруктами, а ящик пепси! Или смешать теплую водку (а откуда летом на юге холодная?) с теплой же колой, разболтать как следует и махнуть залпом – ух, забирало! Сейчас это все выглядит диковато, но если вспомнить, какие километровые очереди стояли в первый «Макдоналдс» в Москве и как богатые грузины прилетали из Тбилиси в «Макдоналдс» пообедать, то понимаешь: да нет, все нормально...

Александр Кабаков, Проехали. «Москвич-401» 1952 года первый народный.Он вообще был помешан на бытовой технике, дядя Юра. Взрослые относились к нему снисходительно, как к дворовому юродивому, а начитанная моя мама дала прозвище «слесарь-аристократ», обнаружив тем самым знакомство с полузапрещенными Ильфом и Петровым. Работал он в какой-то тихой конторе незаметным служащим, семья жила более чем скромно, а все деньги, включая выигрыш, вдруг свалившийся на принудительно купленную в профкоме облигацию, дядя Юра тратил на удивительные, невиданные в нашем доме устройства. На кухне, под усмешки соседей, он установил эмалированный шкафчик холодильника «Газоаппарат», в тесном, с посылочный ящик, нутре которого вполне умещались небогатые семейные запасы. В комнате мерцал по вечерам сиреневым экранчиком телевизор «КВН-49», а в наполненной водой линзе, стоявшей перед экраном и увеличивавшей пугливо вздрагивающее изображение хора имени Пятницкого, плавала муха, жертва прогресса. По ночам дядя Юра в общей ванной печатал фотографии, сделанные широкопленочной зеркалкой «Любитель», относительно которой существовала легенда, что она ничем не отличается от какой-то самой знаменитой в мире. Дядя Юра и въехал во двор на автомобиле «Москвич-401», первом увиденном нами частном автомобиле. Стоил он восемь тысяч девятьсот рублей с какой-то мелочью, и вообразить такую сумму не мог никто не только из нас, мальчишек, но и из наших родителей. Две с лишним тысячи получал мой дядька, профессор; килограмм «Любительской» стоил двенадцать с копейками; бутылка самой дорогой водки – двадцать один двадцать… Правда, каждое лето наша семья ездила в Сочи, и обходилось это едва ли не в стоимость того же «москвича», так что отцу приходилось брать деньги в кассе взаимопомощи. Но такая трата считалась правильной и даже престижной (впрочем, слова такого еще никто не употреблял), а выбросить жуткие деньги на железяку с мотором… Зачем?! Вокруг полно такси, отличных двухцветных «побед» и даже, при желании, ЗИСов с шашечками, да и в метро всегда просторно... По вечерам дядя Юра выводил свой драндулет, как его немедленно прозвали дворовые женщины, из дощатого сарая, собственноручно сколоченного и по согласованию исключительно с дворником установленного за деревянным ларем помойки. Распахнув настежь все двери и подняв крылышки капота, так что машина сразу начинала напоминать кузнечика, автолюбитель приступал к ритуалу бесцельной разборки и сборки экипажа. Прежде всего зачем-то вынимались маленькие тощие сиденья с металлическими хромированными поручнями на спинках и аккуратно ставились на землю. Немедленно кто-нибудь из мальчишек усаживался на заветное, обтянутое дешевым гобеленом сиденье, за что и получал от хозяина пенделя. Потом наступала главная стадия: ежевечернее ТО. Со смазыванием прозрачно-янтарным маслом всего, что можно смазать, с залезанием под машинное брюхо и подкручиванием там чего-то (при этом ноги дяди Юры в сандалиях и сбившихся носках дергались), с отчаянным рычанием на холостых оборотах двигателя, с протиранием стекол мокрыми газетами и изнурительной подкачкой узеньких шин ручным насосом. Последнее разрешалось делать кому-нибудь из малолетних болельщиков, жаждавших продемонстрировать силу… В сущности, это был первый, появившийся задолго до анекдотического «горбатого», легендарной «копейки» и великой «шестерки», отечественный народный автомобиль. Аккуратно срисованный с довоенного «Опеля-Кадета» и старательно собранный на Московском заводе малолитражных автомобилей (еще не имени Ленинского комсомола!) руками сбежавших из колхозов робких мужиков. Он оказался вполне хорош для своего времени – чего стоила только модификация «фургон» с очаровательно обшитым деревянными панелями кузовом. Использовавшаяся в основном для перевозки по Москве мороженого… «Четыреста первый» – одно из свидетельств того, что стало окончательно ясно лет через сорок: советская промышленность могла делать нормальные вещи для людей только в нетронутые никакой идейной модернизацией истинно советские жутковатые времена. А как пошли оттепели да перестройки – тут, слава Богу, все и накрылось. Вечная тебе память, «Москвич», железный наш земляк.

С.А. Рейсер в «Палеографии» сообщает, что первые советские шариковые ручки заряжались в специальных заправочных мастерских.

Ъ-Weekend - Предметный показатель - Коммерсантъ (http://kommersant.ru/doc/2625753):

Дмитрий Бутрин. Трельяж – в такой степени обычный предмет советского быта, что из этих трех вертикальный зеркал на простейшей тумбочке вдумчивое дитя сделает себе что угодно... Ошибочно считать «застой» метафорой: советский быт 1970-х в силу материальной бедности был буквально забит артефактами всей истории СССР. Так, долгое время я, привыкший к картонным елочным игрушкам ранних 1950-х, воротил нос от всех этих стеклянных шаров. Они лежали в небольшой коробке слева на верхней полке в трельяжной тумбе. Могу нарисовать план, но покажу только из рук: это тайна. Я и по сей день помню всю священную географию этих полок – точнее, наверное, священную археологию? Вот шиньон, вещь из 1960-х. Вот открытки поздних 1950-х: спутник, Лайка, орбиты. Вот газеты с выступлениями тов. Хрущева перед делегацией Мали. Вот дедовы чернильные справки 1940-х. Вот какие-то сувениры поздних 1930-х: полуразбитые стеклянные пирамидки с какими-то кремлевскими башнями внутри. Вот опасная бритва: в возрасте четырех лет я так увлекся вырезанием ею из газет, что мама обнаружила меня через какие-то десять минут весело истекающим кровью из порезанных пальцев; боли не было, содержимое трельяжа всегда было лучшим анестетиком.

Тимур Кибиров, «Эпитафии бабушкиному двору»:

Распахнута дверь. И в проеме дверном
колышется тщетная марля от мух.
И ты, с солнцепека вбежав за мячом,
босою и пыльной ступней ощутишь
прохладную мытую гладь половиц.
Побеленных комнат пустой полумрак
покажется странным. Дремотная тишь.
Лишь маятник, лишь монотонность осы,
сверлящей стекло, лишь неверная тень
осы сквозь крахмал занавески… Но вновь,


Дата добавления: 2018-04-15; просмотров: 186; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!