Третья часть — записи репетиций некоторых спектаклей БДТ по русской классике, которые показывают практическое применение в моей собственной работе методологии Станиславского. 1 страница





 


РЕЖИССЕР Р. Знакомясь с вашими спектаклями, мы видим, что они по своему характеру, по своему строю, что ли, отличаются от спектаклей других театров. Значит, есть какие-то творческие принципы, свойственные только вашему театру. В чем заключается их «зерно»? ТОВСТОНОГОВ. Когда у англичан спрашивают, как они добиваются всегда ровной и ухоженной травы на газонах, они отвечают: мы ее ежегодно подрезаем, регулярно по­ливаем и делаем это триста лет подряд. Конечно, у нас есть определенные принципы, которым мы следуем в практической работе в течение многих лет.

В чем они? Я отвечу на этот вопрос так же, как отве­тил бы руководитель любого другого театра: основопо­лагающими для нас являются законы сценического твор­чества, открытые К. С. Станиславским. Только нужно стремиться к тому, чтобы они были не декларацией и не иконой, а вероисповеданием и находились в постоянном движении. Это учение надо не просто раз и навсегда «вы­зубрить», надо уметь им пользоваться практически и делать это всегда, чтобы оно стало «своим». Любая мето­дология вне практики превращается в мертвую догму. Важно личное ее восприятие режиссером. Если она не помножена на режиссерскую индивидуальность, возни­кает декларативное ее восприятие, не подтвержденное практикой. Вот на этой-то почве и возникает утвержде­ние, что методология устарела и принадлежит прошлому. И этому нигилистическому отношению противопоставить в таком случае нечего, потому что истина — именно в ор­ганическом сопряжении методологии с режиссерской личностью. Если этого нет, если заявляется лишь теоре­тическая верность букве учения, принципы К. С. Стани­славского опрокидываются и превращаются в беспред­метную терминологию.

Я вижу свою главную задачу в борьбе за чистоту методологии и за ее утверждение в современном театре. И в режиссерской и в педагогической работе я пытаюсь


максимально осуществить соединение принципов учения К. С. Станиславского с живым творчеством.

Не могу похвастать тем, что мне на сто процентов это удается, но у меня есть ученики, которые последовательно и принципиально осваивают в своей практике то, что полу­чили в институте, хотя и не всегда достигают убедитель­ных результатов. Но это чаще всего зависит от степени личной одаренности режиссера.

Я профессионально занимаюсь театром пятьдесят с лишним лет и уважаю всякие направления и школы в сце­ническом искусстве, с интересом отношусь к поискам моих коллег, даже тех, чьи взгляды не разделяю, но сам я испо­ведую принципы театра психологического. Д л я меня глав­ное в искусстве — человек. Все гражданские, нравствен­ные, эстетические проблемы я решаю через актера.

Единственное, что я ненавижу в искусстве,— это ди­летантизм и, руководя много лет творческой лабораторией, вижу свой гражданский, художнический долг в том, чтобы бросить лишнюю гирьку на весы профессионализма.

Если вас привело сюда уважение к нашей профессии и желание ею овладеть, давайте попробуем разговаривать профессионально. Тогда, может быть, нам удастся сокра­тить количество просчетов, которые мы в своей работе допускаем.

I

РЕЖИССЕР Р. Что является для вас критерием подлин­ного искусства?

ТОВСТОНОГОВ. Когда Станиславский говорил о том, что такое искусство и в чем его отличие от жизни, он часто приводил такой пример: вот вы идете по улице или скверу и видите какого-то старика, сидящего на скамейке. Рядом с ним — старая, слепая собака. Вы фиксируете внимание на них на секунду-другую и проходите мимо. Но если эту же сцену запечатлеть в искусстве — изобразительном или театральном,— она может исторгнуть слезы, вызвать сопереживание, глубокие раздумья об уходящей жизни. Такова сила искусства. Конкретная жизненная ситуация, превращенная в художественный образ, вызывает массу мыслей, ассоциаций, эмоционально впечатляет.

Не так давно я снова вспомнил об этом примере К. С. Станиславского, когда читал эссе Тенесси Уильям-25


са — его размышление о театре, которое прежде всего удивило меня полным отсутствием так называемого «авторского эгоизма». Наблюдения Уильямса удивительно совпадают с тем, о чем говорил Станиславский. Это звучит примерно так: мы живем в быстротекущем време­ни, в беспрерывно меняющихся обстоятельствах, в напря­женных ритмах и проходим мимо многих явлений. И толь­ко искусство может остановить его беспрерывное движе­ние, остановить время. Зрители в театре начинают жить временем воображаемым, предложенным автором и спек­таклем, а их личное время останавливается, их житей­ский секундомер выключается. Включается секундомер искусства, и они начинают жить как бы в другом времен­ном измерении. Когда театру удается такое переключение, тогда становится возможным и его эмоциональное воз­действие на человека, и возникновение ассоциативного ряда. Конечная цель театра — через прикосновение к подсознанию зрителя разбудить его сознание.

Я многократно проверял правильность этого суждения на своем зрительском опыте. Когда мы начинаем скучать в театре? Когда находимся между временем, предложен­ным спектаклем, и своим личным, когда наш секундомер оказывается невыключенным и мы то и дело поглядываем на вполне реальные часы.

Зритель подсознательно ждет этого переключения, он хочет выйти из обыденной повседневности и войти в при­думанный мир. Прекрасный он или жестокий, страшный или смешной — это уже вопрос жанра, избранного теат­ром.

Д л я нас важно, что человек вырывается из обыден­щины и начинает жить по иным временным законам.

Смена временного измерения — сценического и лично­го — и является для нас критерием, позволяющим опреде­лить, получился или нет спектакль, происходит процесс переключения или нет, остановилось зрительское время или течет по-прежнему. Это очень мудрый критерий, очень точный.

И в репетициях наступают иногда эти драгоценные секунды, когда нам удается погрузиться в воображаемый мир, как в реальный, и тогда останавливается наше личное время.

РЕЖИССЕР В. Видимо, чтобы этого эффекта достичь, и с артистами должно произойти какое-то переключение.


Слово «вдохновение» ушло из нашего актерского лекси­кона, артисты все делают как будто бы правильно, а при­поднятого настроения ни на репетиции, ни на спектакле не возникает. Как переключить время? Как перевести ар­тиста в другое измерение?

ТОВСТОНОГОВ. Вы правильно говорите: чтобы переклю­чить зрительское время, нужно прежде всего привести артиста к тому, чтобы он отошел от обыденщины и зажил воображаемой жизнью как подлинной. Без этого нам ничего не удастся сделать. Мы проживаем, кроме соб­ственной, многие чужие жизни. Наш внутренний мир обо­гащается от соприкосновения с ними. Человек, приоб­щенный к искусству как артист или как зритель, живет многообразнее, нежели тот, кто ничего не видит, не слы­шит, не читает. Воспринимая произведение искусства, он как бы проходит путь Отелло или Анны Карениной, проживает их жизни, погружается в их время. На эту внутреннюю способность человека мы и должны воз­действовать. Работая по стандарту, просто по профессио­нальному навыку, воздействовать нельзя, а момент вдохновения мы часто в своей работе минуем, в то время как именно он и только он может провести нас в вообра­жаемый мир на той высоте, которой требует произведе­ние, если оно подлинное. И зритель, настроенный на внутреннее переключение, пойдет за нами. РЕЖИССЕР Д. Остановка во времени есть понятие не статическое, а динамическое. Остановка эта может про­изойти только в том случае, когда зритель в чужом времени начинает ощущать собственное. Он приходит в театр с единственной целью — узнать себя. И как только он видит в чужой жизни свою, в это мгновение время для него останавливается. Он приходит смотреть не Гамлета, не Шекспира, а себя, ему надо себя узнать. И мы, как художники, погружены в свое время и не можем из него выйти, в любом произведении мы должны увидеть свое собственное время — это и есть эффект заразительности. Ведь зрители не в абстрактную метафизическую кате­горию верят, а в конкретное узнавание секундности своего существования в той жизни, что происходит на сцене. Тогда и вспыхивает искра взаимопонимания и зри­тели включаются в то, что видят.

ТОВСТОНОГОВ. Переключение происходит независимо от их сознания, они начинают жить тем, в чем узнали


себя,— это и есть импульс к переключению, некий внутренний сигнал.

РЕЖИССЕР Л. А почему они начинают жить тем, что видят?

ТОВСТОНОГОВ. Их захватило, заворожило происходя­щее на сцене.

РЕЖИССЕР Д. Заворожить может только то, что я узнаю. Меня не может заворожить то, чего я не узнаю, даже в фантастике. Значит, что бы мы ни ставили, мы должны искать в произведении ритмы нашего сегодняш­него существования. Но мы не умеем говорить о своем времени так, чтобы заразить зрителя, выключить его из сферы сиюсекундного существования, заворожить. По­чему так сложно ставить пьесы о современности? Потому что в жизни идет постоянный процесс обновления, а мы не улавливаем его сути и свои частные ощущения от сегодняшних проблем пытаемся выдать за нечто общее. Часть зрителей это принимает, а многие не принимают, по­тому что видят больше нас. Идеальный театр — тот, где время становится категорией не метрической, а нравствен­ной, и заботиться нам нужно не столько о профессиональ­ных вещах, сколько о том, как стать людьми, которые могут говорить о своем времени.

РЕЖИССЕР Г. И о профессионализме тоже необходимо говорить, потому что мы потеряли основные качества профессии — мы не умеем фантазировать, наблюдать, мы не слышим, как разговаривают сегодняшние люди. Читаем новые пьесы и не слышим их речи, их ритмов. Вот о чем надо подумать. Чтобы остановить время, надо его понять, а у нас этого понимания нет. Я не могу поставить пьесу о молодежи, я не слышу, не понимаю ее. Это и моя вина — я не развиваюсь. Это и вина педагогов — меня не научили ни видеть, ни слышать, ни фиксировать, ни фантазировать.

РЕЖИССЕР В. Как я могу остановить время? Только своей болью. Если кто-то откликнется на нее, значит, для него время остановилось. А что значит понимать или не понимать время? Есть режиссеры, которые всегда могут его остановить, у них в зале полно зрителей и они, зрители и театр, друг друга прекрасно понимают. Режис­сер такого театра, естественно, считает, что только его искусство современно. Если бы оно не было современным, разве зрители ходили бы! И замечательная конструкция,


выстроенная нами, приобретает трагикомический оборот, потому что дело не в этой конструкции, а в том, что нам вообще не надо предлагать друг другу никаких конструк­ций. И вместо того, чтобы клясть себя: мы ничего не умеем, ничего не понимаем,— лучше спокойно разобрать­ся в том, чем мы можем обогатить друг друга в смысле профессии. Чего уж нам о боге думать, давайте о быте подумаем, о нашем режиссерском быте, чтобы по крайней мере не предлагать избитых решений. Любая прекрасная мысль повисает в воздухе, если она не подкреплена зна­нием конкретных путей ее воплощения.

РЕЖИССЕР Г. Как ты умеешь разрушать мысль! Для меня принципиально — создание спектакля, который был бы произведением искусства. Театр каждый день требует от меня работы на износ и мне необходим стимулирую­щий момент, выбивающий меня из каждодневной суеты и заставляющий подумать о высоком искусстве. РЕЖИССЕР В. Каждый день надо жить по этому постула­ту. Но как?

ТОВСТОНОГОВ. Я не берусь ответить на этот вопрос. И, думаю, никто на него не ответит. Искусство — такая область, где все равно остается огромное пространство необъяснимого, неизведанного, и сказать, что мы здесь найдем пути, которые помогут нам остановить время, было бы преувеличением. Мне достаточно, что я разбудил, взбудоражил ваше сознание. Беспокойство повысит вашу требовательность к тому, что вы делаете. Большей задачи в этом плане я перед собой не ставлю. Невозможно отве­тить на вопрос — как создавать произведения искусства? На него еще никому не удалось ответить, даже Льву Тол­стому. Если бы у меня была готовая формула, было бы гораздо проще, а так как формулы нет, то задачу свою я вижу в том, чтобы в ходе беседы вместе с вами осмыс­лить какие-то вещи, которые меня волнуют, передать свое беспокойство вам.

Д л я нас главное — не позволять себе опускаться в обыденщину, которая противопоказана искусству, сохра­нять в творчестве художническое начало, уходить от ремесленничества. Для этого необходима мобилизация наших человеческих ресурсов. Но поскольку нас беспо­коят эти проблемы, значит, мы находимся в движении и, следовательно, можем найти ответы на многие вопросы. Моя главная задача — поддерживать в вас стремление


к постоянному движению. Поэтому мы неизбежно будем возвращаться к каким-то первородным вещам. Это необхо­димо для того, чтобы держать наш художнический порох сухим, находиться постоянно в состоянии творческой активности.

Моя вторая цель — укрепить вас в познании законов профессии, методологии, чтобы вы шли к высокой цели не вслепую, а сознательно направляли творческий процесс в русло, где может пробудиться подсознательная природа артиста, его вдохновение. Наши конкретные примеры будут подкрепляться теорией Станиславского, и эту теорию мы все должны постоянно осуществлять и разви­вать. И надо твердо помнить, что легко не будет ни­когда.

II

РЕЖИССЕР Л. Что является главным при выборе пьесы, автора?

ТОВСТОНОГОВ. Творческое лицо театра и его диапазон. Если у театра нет лица, у него нет и диапазона. В таком театре процветает дилетантизм. Вот пример, поясняющий, по-моему, это положение: мы с вами, бреясь по утрам, можем петь все — и арию Риголетто, и арию Ленского, хотя они написаны для разных голосов. И нам никто не скажет: почему ты поешь не свою партию? Как хочу, так и пою. Это и есть дилетантизм.

Театр, который ставит все подряд,— заведомо диле­тантский, у него нет границ, как у человека, поющего для себя, с той только разницей, что я своего «вокального искусства» никому не навязываю, а театр на такое же искусство продает билеты. У коллектива должен быть свой диапазон, если он претендует на художественность. Иначе говоря, есть пьесы, которые должны быть ему «противопоказаны». Лицо театра определяется не столько тем, что он играет, сколько тем, чего он не играет, не может и не должен играть. И очень важно понять — чего театр не м о ж е т играть. Есть партии, которые может петь и баритон и бас, но все-таки всегда было ясно, что Шаля­пин не может петь Ленского. Если театр может играть все, лишь бы хватало актеров, то есть действует не по художественным законам, а по организационно удобным, он может скатиться до уровня самодеятельного кружка. РЕЖИССЕР М. Какие произведения вы предпочитаете —


те, что воспроизводят жизнь в формах самой жизни, или

условные?

ТОВСТОНОГОВ. В этой проблеме есть две стороны —

отвлеченно теоретическая и конкретно практическая.

Поскольку нас в большей мере интересует второй аспект,

будем размышлять чисто теоретически, чтобы дойти до

практического выражения проблемы.

Что значит — отражение жизни в формах жизни? Если это понимать упрощенно, впрямую, то лучше цветной фотографии ничего быть не может. Чем она качественнее, чем технически совершеннее, тем идеальнее воспроизводит жизнь в формах жизни. Но думать так — значит ликви­дировать существование «магического кристалла» худож­ника, то есть лишить искусство главного его признака — образности. Если же существует «магический кристалл», то жизнь, преломляясь сквозь него, меняет свой облик. Всякое отражение действительности через личностную призму художника таит по отношению к объекту возмож­ность и даже неизбежность отклонения.

Ван Гог видит мир так, а не иначе и заставляет нас видеть его по-своему. Это деформированная действитель­ность, но она заставляет нас сопереживать, будит наше воображение и создает величайший эффект. Можно ли сказать об искусстве этого художника, что это форма самой жизни? В известной степени — да. В той мере, в какой жизнь угадывается в видении художника, ибо в подлинном произведении искусства художник, воспроиз­водя действительность через собственную призму, создает, и в сознании зрителя некую проекцию жизни. Отражение действительности, преображение ее через личное восприя­тие творца, через этот «магический кристалл» не обяза­тельно копия жизни, но оно должно рождать в воспри­нимающем ассоциации с жизнью. Это и есть подлинная условность, которая будит воображение зрителей в нуж­ном для идеи, для мысли, для содержания направлении. Если ассоциаций возникать не будет, мы попадем в плен той деформации, которая приводит к рациональному, холодному формотворчеству, внутренне пустому.

Говоря о нашей профессии, мы должны прежде всего отдавать себе отчет в том, что искусство режиссуры вторично, так как мы имеем дело с уже отраженной жизнью. Стало быть, нам надо найти меру деформации, то есть условности, которая задана автором. Это и есть


самое сложное в нашей работе: определить меру отхо­да от действительности, соответствующую тому углу зре­ния, который выбран писателем.

Часто слово «вторичность» обижает молодых режиссе­ров, для которых литературно изложенный текст есть только предлог для собственного творчества. Как же так? Я автор спектакля, сценического произведения, самостоя­тельного искусства! — возмущается такой режиссер. А оно самостоятельно только в известной мере, если мы говорим о театре, основанном на литературе. Если речь идет о самостийном театре, например, площадном, где литература играла вспомогательную роль, там вступают в силу другие законы. Но если мы имеем дело с литерату­рой, нужно твердо понимать, что искусство театра и искусство режиссуры является вторичным. Нам нужно включиться в жизнь другого художника, обнаружить его законы и по ним действовать. А так как каждый из нас этот авторский закон поймет по-своему, то, руководст­вуясь одними и теми же принципами, мы избежим опас­ности повторить друг друга, особенно при встрече с боль­шим писателем.

Чем старательнее вы будете раскрывать образный мир литературного произведения, тем ярче и талантливее раскроется ваша собственная индивидуальность. Практи­чески же происходит совершенно другое: режиссер, минуя литературный первоисточник, стремится выразить себя. Это путь опасный и вредный. Позиция режиссера, который превращает однажды удачно использованный прием в некий унифицированный подход к любому произведению, открывая ключами, годными для одного автора, все пьесы подряд, как медвежатник открывает сейфы, кажется мне опасным заблуждением. Личность режиссера гораздо ярче обнаруживается не в однотипности решений, а тогда, когда разные авторы открываются разными клю­чами. Но есть еще нечто, что объединяет всех авторов, представленных на афише театра,— назовите это темой театра, если хотите, или его сверхзадачей. РЕЖИССЕР К. И всегда надо идти за автором? ТОВСТОНОГОВ. Всегда. Особенно в классике. Да и в современных пьесах тоже, хотя здесь могут быть и не­однозначные пути. Приведу два примера из собственной практики.

В 1949 году я поставил в Москве, в Центральном Дет-32


ском театре спектакль «Где-то в Сибири». Это было после постановления ЦК о репертуаре, нужно было поставить современную пьесу, пьес не было. Тогда театр взял «Где-то в Сибири» — дневниковые записи комсорга и решил пре­вратить их в спектакль. Автор И. Ирошникова была отме­чена несомненным литературным даром, умением наблю­дать, но произведение было абсолютно нетеатральное. Просто живые наблюдения, изложенные хорошим лите­ратурным языком, своеобразные характеры, но драматур­гии никакой. Театр предлагал постановку многим режиссерам, все отказывались, а я за нее взялся. Меня увлек материал, и я попытался его сценически организо­вать. Инсценировка делалась в процессе репетиций. В ре­зультате спектакль получился и долго держался в репертуаре. Здесь я точно шел за автором, ничего не меняя принципиально, только вносил в прозу драматур­гические законы в той мере, в какой понимал это как режиссер.

А вот другой случай. Когда я пришел в Большой дра­матический театр, мы взяли к постановке комедию Н. Винникова «Когда цветет акация». Пьеса очень слабая, сюжет банальный, но в ней была живая атмосфера сту­денческой жизни пятидесятых годов. Автор — умный человек — сам относился к своему произведению ирони­чески, что нашло выражение в ремарках. Я отдал ремарки ведущим, превратив скрытую иронию автора в явную. Вин-никову это очень понравилось и он, приехав на репетиции, дописал роли двух ведущих.

Я не пошел впрямую за автором, но и не нарушил его «правил игры». Если бы я нагружал пьесу тем материа­лом, который был для нее неорганичен, спектакль не получился бы.

Так что даже в слабой пьесе надо идти за автором, если вы нашли в произведении что-то вас взволновавшее. Если не нашли и ставите только потому, что это «нужно», значит, вы просто конъюнктурщик и обрекаете себя на провал. Имея дело со слабой драматургией, надо пытать­ся сценически выявить ее сильные элементы, ее «изюмин­ку», то, из-за чего вы выбрали именно ее, тогда у вас есть шанс на выигрыш.

РЕЖИССЕР М. Раз уж мы обратились к вашим давним постановкам, позвольте еще один вопрос: когда вы инсце­нировали книгу Ю. Фучика, вы шли тем же путем?


ТОВСТОНОГОВ. Это совсем другое дело. Фучик написал репортаж, но в самих его записках, мне казалось, есть театральный ход — в приеме реминисценций. Поэтому характер инсценировки — мы назвали ее «Дорогой бес­смертия» — был здесь подсказан автором, и нам нужно было только найти точную форму сопоставления событий, происходящих в камере, с событиями жизни героя до ареста. И я придумал такой ход: с приближением основ­ного действия к концу реминисценции по времени от­далялись. Получился контраст: постепенное движение к смерти и — все более светлые воспоминания. Так что формальный прием таился в самом содержании и построе­нии «Репортажа». В этом случае ход пьесы и спектакля мне померещился сразу по прочтении произведения Юлиу­са Фучика.

РЕЖИССЕР А. Обязательно должно что-то помере­щиться?

ТОВСТОНОГОВ. Мало ли что может померещиться! Надо ощутить при этом «рациональное зерно», заложенное в материале, даже в слабой пьесе. Только если вам удастся извлечь решение из самой пьесы, вы можете выиграть. Если же она так плоха, что и опереться не на что, вы обре­чены.

Сложность здесь заключается в том, что литера­турная работа протекает одновременно с репетиционной. Вы же не можете, как драматург, переписать плохую пьесу и сделать ее хорошей. Если бы вы это умели делать, вы бы стали драматургом. Ваши поиски заключены в сфере сценических средств. Это особое сочинительство, оно идет сразу по двум направлениям: литературному и работы с актером. Это требует времени. Над слабой пьесой надо работать долго — к этому выводу я пришел в результате многолетнего опыта. Из-за недостатка времени плохие пьесы к «датам», как правило, никогда не получаются. Я много ставил слабых пьес в своей жизни, но без внут­ренней опоры ни за одну не брался. Только материал, в котором что-то увлекает!

РЕЖИССЕР Л. Говоря о теме театра, как вы формули­руете главную задачу БДТ? ТОВСТОНОГОВ. Пробуждать совесть.

РЕЖИССЕР Б. А как эта тема реализуется, например, в таком спектакле, как «Волки и овцы»?

ТОВСТОНОГОВ. Этот тезис не надо понимать прямо-34


линейно. Если вы хотите увидеть его прямое выражение, приходите на «Три мешка сорной пшеницы», там об этом речь идет впрямую, тема спектакля — человеческая совесть. «Три мешка» и «Волки и овцы» — произведения полярные. Мой тезис надо понимать не буквально и не ждать, что каждый раз вы будете уходить со спектакля с точным знанием того, «что такое хорошо и что такое плохо».

В «Волках и овцах» через игру, через форму провин­циального театра, через комедийную канву, через устарев­ший сюжет «запрограммированные» идеи все равно про­рываются. Вы невольно связываете свое отношение к жиз­ни с лыняевским, и хотя вы совсем не похожи на либера­лов восьмидесятых годов прошлого века, но вы находите какие-то человеческие совпадения. Эту связь надо препод­носить как можно тоньше, иначе мы сведем классическое произведение к элементарной морали.

А есть спектакли, где тема выражена впрямую. В пьесе А. Гельмана «Мы, нижеподписавшиеся...» она выражена в непосредственной апелляции к зрительному залу, в ут­верждении, что за свой идеал надо бороться. И когда герой говорит в финале: «Нет!», мы понимаем, что он не примирится с неудачей, понимаем все одинаково, потому что об этом прямо сказано, чтобы нас как можно сильнее встревожить. Пьеса Гельмана — публицистическая. Она более художественна и психологична, чем другие его пьесы, но это все равно публицистика, которая оперирует определенными средствами. И в «Трех мешках» тема вы­ражена впрямую.

Но призыв к совести может быть выражен и опосредо­ванно. Ну что гражданского было в «Принцессе Турандот» у Вахтангова? А было! Хотя там сказочный сюжет и спек­такль был построен на откровенной игре.

Мы не должны сужать задачи театра до моральной проповеди. Театр — развлечение, театр — зрелище, где через игру доносится мысль, иногда даже трудно форму­лируемая, но волнующая душу и сердце зрителя. Театр должен приносить радость. Об этом тоже не стоит забы­вать. Сверхзадача пробивается через плоть любого жан­ра к душе человека. Иногда она бывает усложненной, не явно выраженной, но все равно она есть. Не надо понимать её как отвлеченную декларацию, как лозунг. Я не уверен, что тему попустительства, которую мы обнаружили в


«Волках и овцах», каждый зритель непременно для себя сформулирует. Я в этом совершенно не убежден, да это и не обязательно.

Обратимся к примеру из живописи. В произведениях передвижников идея выражена зримо, в них литература непосредственно переходит в живопись, давая ей сюжет­ную конкретность. А есть произведения, казалось бы, совершенно отвлеченные, например натюрморт. И все-таки они тонко, а порой и сильно эмоционально воздей­ствуют на нас.

Меня поразила выставка «Русский натюрморт». На картине изображен кусок хлеба, почти пустой стакан, письмо в конверте. Все это сдвинуто на край стола вместе с несвежей скатертью. И вы ощущаете, что человек, сидевший за столом (человека на картине, разумеется, нет), только что в отчаянии покончил жизнь самоубий­ством. Натюрморт особенно будит воображение зрителя. Следовательно, и натюрморт решает высокие идейные задачи искусства. В натюрморте идея опосредованна, но она есть, и мы, глядя на полотно, совершенно безоши­бочно ощущаем особенности мировосприятия худож­ника.

РЕЖИССЕР Б. Есть две точки зрения на производствен­ные пьесы. Первая. Это не драматургия, а публицистика. Вторая. Производственные отношения есть отношения между людьми, а отношения между людьми есть предмет искусства, следовательно, производственные пьесы, пьесы Гельмана, к примеру, являются искусством. Как вы счи­таете, являются ли производственные пьесы предметом искусства?

РЕЖИССЕР Л. Тема совести, независимо от того, где она звучит — на строительстве пекарни или на ракетодро­ме,— всегда является предметом искусства. ТОВСТОНОГОВ. Мне вообще непонятно утверждение, что производственные пьесы — не предмет театра, а публи­цистика. Публицистика — тоже искусство. РЕЖИССЕР Б. Лично я ее искусством не считаю. ТОВСТОНОГОВ. Вы слышали, как зал принимал «Про­токол одного заседания»? Как же можно игнорировать то обстоятельство, что люди выходят из зала взволнован­ные? Они живут этими проблемами и, когда слышат со сцены честный разговор на затрагивающие их темы, театр становится им интересным. Нельзя проходить мимо этого.


И если вы лично не приемлете такую драматургию, зна­чит, вы не живете проблемами, которые волнуют миллионы людей.

Мы не можем предъявлять производственной драма­тургии претензии с позиций эстетики Чехова или Достоев­ского, надо судить ее по ее законам, а это законы публи­цистические.

Драматургия Гельмана — явление не статичное, не­трудно заметить внутреннее движение от пьесы к пьесе. Его последние произведения менее функциональны, чем «Протокол» или «Обратная связь», в них есть инте­ресные характеры, хотя это та же публицистика, но чем полнокровнее написаны в ней люди, тем она совершен­нее. У Гельмана каждая пьеса драматургически сделана с точностью шахматной партии — он умеет найти неожи­данные повороты, до самого последнего мгновения со­храняет свежесть, небанальность ходов. Нужно ценить такое мастерство.

Гельман — публицист. Его волнуют проблемы, о ко­торых он пишет, они жизненные, актуальные, драматург бросает их в зал и находит отклик. Как можно это игнори­ровать? Театр не может существовать только на глубин­ных произведениях классики, он обязан затрагивать болевые точки нашей действительности. Это и делает театр живым и подлинно современным. А рядом пусть идут «Три сестры». Одно не подменяет другого. Наряду с масштабными, глобальными, вечными проблемами театр обязательно должен обращаться к актуальным, сегодняш­ним. Если же мы будем отвергать новую драматургию и говорить, что нас волнуют только Чехов или Шекспир, мы рискуем оказаться в стороне от жизни наших современ­ников. Тем более что художественное значение сегодняш­них произведений, их место в мировой творческой сокро­вищнице может определить только время. РЕЖИССЕР А. Но появилось много подделок, которые дискредитируют направление.


Дата добавления: 2015-12-16; просмотров: 8; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!