Немного теории, много примеров, обзор, выборочная библиография



 

Глава 1.

Разновидности дневника – по профессиям людей, его ведущих

 

Дневник как свидетель-профессионал. – Дневники «нелитераторов». – Дневник и устный рассказ.[72]

 

В России и на территории бывшего Советского Союза активное ведение дневника или даже его расцвет наблюдается как бы двумя волнами – во-первых, от начала и в продолжение всего XIX века (вплоть до революции 1917-го) и, во-вторых, с конца века ХХ-го по наше время. Известно, что весьXIX век

ведение дневника было обязательной частью системы воспитания в образованных дворянских семьях того времени. Ежедневный письменный самоотчет, сперва принудительный, под контролем родителей или гувернеров, превращался потом в привычку на всю жизнь, сохранившую для потомства обширные, многотомные, предназначенные авторами нормально для самих себя дневники.[73]

Собственно же советские времена принято исключать из этого естественного процесса: для дневников они были неблагоприятны (Л.К. Чуковская, М.О. Чудакова, Богомолов Н.А.[74]), да и небезопасны. Например, на известном судебном процессе так называемой Спилки вызволения Укра i ни (9 марта – 18 апреля 1930 г. в Харькове) дневник был использован следствием для давления на обвиняемых (дневник академика Всеукраинской академии С.А. Ефремова[75]). Зато сейчас, в начале XXI века, как нетрудно видеть по прилавкам магазинов и как отмечают исследователи, книжный рынок насыщен, и даже “наводнен всевозможными модификациями этого жанра – или кровосмесительного сращения дневника, записных книжек и автобиографии...[76]

Оговорюсь еще раз, что к дневниковым я отношу, вообще говоря, широкий спектр текстов, удовлетворяющих по крайней мере таким требованиям: во-первых, они имеют в целом автобиографическую направленность, будучи обращены на мир из субъективной точки зрения, уникального здесь и теперь своего автора и центрированы вокруг субъекта. (По-другому их еще называют – эго-текстами, или эго-документами[77]: на мой взгляд, сюда могут быть причислены и мемуары, и письма, и альбомы, и даже некоторые устные рассказы.) Во-вторых, это все-таки не-художественная литература, но так называемая(ое) non - fiction – текст, ориентированный на действительность, то есть на реально бывшее, а не на творческий вымысел. Некоторые еще и другие критерии «дневниковости» уже обсуждались и еще будут обсуждаться в книге ниже. Сейчас рассмотрим дневник с точки зрения профессиональной деятельности человека, его ведущего.

· Дневник как свидетель-профессионал

 

Дневники возможно описывать и классифицировать не только по близости/дальности соприкасающихся с ними жанров, но и по профессиональной принадлежности автора – могущей из-за этого возникнуть, либо так и не возникающей специфике дневника.

Перед нами открывается необозримое море дневников, с одной стороны, собственно профессиональных рабочих тетрадей, записных книжек, черновиков, дневниковых текстов писателя, журналиста, публициста, литературоведа, поэта, филолога (I), а с другой стороны, дневников «непрофессиональных», к примеру, когда их ведет ученый, военный, государственный деятель, кинорежиссер или некий “наивный” автор, даже простой обыватель, какой-нибудь, как сказано Мариной Цветаевой, “читатель газет” (II).

Внутри первой, традиционно более обширной группы литературных профессионалов (она более частотна не в абсолютных цифрах, а по концентрации тех людей, которые ведут дневники среди самой группы в целом), следует в первую очередь уяснить, как данный вид текстов соотносится с другими видами творчества человека:

(Ia) служит ли, например, просто вспомогательным материалом для дальнейшей работы, как записные книжки Чехова, из которых, по мере использования, планомерно вычеркивались – как бы “вычерпываясь” –сюжеты и фразы (то же самое прослеживается у Е.Замятина, И.Ильфа), или какрабочие тетради Достоевского (где, по мнению исследователей, просто многократно на-говаривалось и про-говаривалось то, что потом воплощалось в романы);

(Iб) или дневник вполне самостоятелен и независим, будучи отделен от остального творчества – как было у Михаила Пришвина или у Льва Толстого.

Толстой вел дневник, с перерывом, всю сознательную жизнь, от 1847 г. до смерти в 1910-м: 55 его записных книжек и дневников составляют 14 томов в Полном собрании его сочинений (с 46 по 58). Он не вел регулярного дневника только 8 лет – с 12 нояб. 1865 г. по 5 нояб. 1873, в это время дневник был заменен записными книжками, а в самый разгар работы над «Войной и миром» (1866-1867) не успевал записывать и в записную книжку (ПСС Т.48-49, с. XII) Остерман Л.А. Сражение за Толстого. М. 2000, с.16.

Внутри второго случая (II), то есть “непрофессиональных” дневников (авторы которых, согласно моему рабочему определению, не-литераторы), следует, в свою очередь, различить и противопоставить друг другу

(IIа) дневники, ориентированные на ту или иную профессиональную область[78] – но не писательскую, а ту, которой автор дневника занят, что называется, по жизни, будь он политик, врач, актер, военный, священник, композитор, художник, коллекционер живописи, светская дама, крестьянин, купец или кто-то еще), и описывающие присущую этим занятиям специфику, стремящиеся донести до читателя уникальные стороны его жизни, неповторимый контекст существования пишущего. (Часто именно эти дневники можно назвать творческими, как, например дневник кинорежиссера Александра Довженко, где он вынашивал планы своих будущих произведений.[79]) И, кроме них, –

(IIб) дневники, обыкновенного человека, или “наивные”, “обывательские”, представляющие частную жизнь уже без претензий на ее уникальность, не вдающиеся в сложности проблем, которыми приходилось заниматься автору по роду профессиональной деятельности (или почитаемой за таковую: случай со светской дамой все-таки спорный), не берущие на себя задачу донести эту специфику до слушателя[80]. (Впрочем, в одном и том же дневнике порой можно выделить профессиональную и непрофессиональную линии.)

Последнее разделение обусловлено прежде всего различной направленностью дневника – с одной стороны, на узкий круг профессионалов или на широкий круг современников, чтобы ознакомить их с обстоятельствами собственной уникальной жизни, попытаться донести уходящую в прошлое натуру, “застолбив” ее для потомков, во всяком случае оставив нам какие-то свидетельства, для возможности ознакомления в будущем, учета личного опыта автора: в этом случае дневник все же явно адресован вовне (IIа). Или же, во втором случае, автор не претендует на уникальность описываемого, а пишет что взбредет в голову, что кажется ему важным в данный момент, скорее для себя, чем для кого-либо (IIб). Но дальнейшая судьба дневника, после смерти автора, особенно в последнем случае, как бы подвешивается в воздухе: такого рода тексты чаще всего просто уничтожаются – самими авторами или, по их просьбе, душеприказчиками. Впрочем, иногда, как мы знаем, воля авторов бывает нарушена – может быть, к счастью (в случае Макса Брода, сохранившего для человечества, вопреки желанию своего друга Франца Кафки, дневники и ненапечатанные к тому времени произведения последнего), но может быть, и нет.

Официального завещания Кафка не оставил. После смерти в 1924 году среди бумаг его письменного стола была найдена написанная чернилами записка [адресованная другу, Максу Броду]: “Дорогой Макс, моя последняя просьба: все, что будет найдено в моем наследии (...) из дневников, рукописей, писем, чужих и собственных, рисунков и так далее, должно быть полностью и нечитанным уничтожено, а также все написанное или нарисованное, что имеется у тебя или иных людей, которых ты от моего имени должен просить сделать это. Те, кто не захочет передать тебе писем, пусть по крайней мере обязуются сами их сжечь” [но в 1921 г. Кафка передал все написанные им к тому времени дневники – Милене Есенской, а вел он дневник до 1923 года][81].

При этом вполне естественно, что один и тот же автор охватывает в дневнике как правило сразу несколько доступных ему профессиональных областей. Чаще всего такое совмещение нарочито – собственно, оно и диагностирует нам подобного рода дневник «наивного» автора, такого как, например, отец А.П. Чехова, Павел Егорович, который начинает вести «Мелиховский дневник», когда на деньги сына семья приобретает землю в Серпуховском уезде Московской губернии. Его текст оказывается и перечнем приезжающих гостей (или что-то вроде гостевой книги), и дневником садовода, и хроникой хозяина-помещика, следящего за уборкой, обмолотом, продажей зерновых, овощей, фруктов, и чем-то вроде дневника церковного певчего, а более всего просто семейным журналом – когда отец бывает в отъезде, в дневник делает записи кто-нибудь из живущих в доме сыновей. Павел Егорович заносит в свой дневник рецепты растирок, мазей или поразившие его газетные сведения[82]. – Но почему мы причисляем этот дневник – к «наивным»? Вообще-то П.Е. Чехов был купцом 2-й гильдии. – По-видимому, наивным логичнее всего назвать дневник непрофессионала (во втором смысле, из рассмотренных выше) – то есть человека, берущегося описывать «не свое дело».

 

Велики при этом профессиональные различия «дневниководов» (то есть тех, кто так или иначе ведет дневники: воспользуемся не слишком казистым словом для удобства обращения с соответствующим понятием – по аналогии со счетоводомикниговодом). С одной стороны, следует выделить, как самую распространенную разновидность, дневники писателей (их можно считать вдвойне, то есть сразу в двух смыслах, профессиональными) – к примеру, журналы В.А. Жуковского, огромные по объему дневники и записные книжки Льва Толстого); весьма лаконичные, по сравнению с ними, записные книжки Чехова и сходные с ними, по лаконизму, – Андрея Платонова[83]; рабочие тетради и военные дневники Александра Твардовского[84], чудом сохранившийся «Конармейский дневник» Исаака Бабеля; обширные дневники Михаила Пришвина, значительно превышающие объем его художественного творчества[85]; или же ранний дневник (1922-1926) Михаила Булгакова, от продолжения которого тот вынужден был отказаться, в мае 1926, когда при обыске у него в доме дневник вместе с некоторыми литературными произведениями был изъят: тогда же он принял решение больше никогда не вести дневник (по свидетельству Е.С. Булгаковой), а затем, в 1930-м, даже возвращенный ему «органами» текст дневника, скорее всего, сам уничтожил: впоследствии его текст все-таки “не сгорел”, став известен по фотокопии из архива ГПУ-КГБ-ФСБ.

Как пишет М.О. Чудакова (цитируя слова В.М. Молотова), «Дневники Булгакова читало все Политбюро», поскольку их “для членов Политбюро каким-то путем размножали – в виде машинописей или фотокопий”, в 1989-м “преемники ГПУ сами отыскали у себя сделанную в этих стенах копию выдержек из дневника Булгакова и передали ее в ЦГАЛИ”[86].

Дневник жены Михаила Булгакова, Елены Сергеевны, ею был подхвачен от мужа (тогда еще будущего) как некая эстафета – 1 сентября 1933, в годовщину их встречи: Сегодня первая годовщина нашей встречи с М.А. после разлуки. # Миша настаивает, чтобы я вела этот дневник. Сам он, после того как у него в 1926 году взяли при обыске его дневники, – дал себе слово никогда не вести дневника. Для него ужасна и непостижима мысль, что писательский дневник может быть отобран. – Обычно Елена Сергеевна делает в дневнике записи глубокой ночью, когда разошлись последние гости, утомленная за день, записывая события наспех, как придется, зная, что из памяти исчезнут штрихи, еще памятные сегодня.[87]

Надо сказать, что само решение отказаться от ведения дневника после непрошенного вторжения через него в личную жизнь автора достаточно типично: так и этнограф Нина Гаген-Торн о свом аресте в 1937 писала: Бумаги перерыли все, перечитывали все мои девичьи письма и дневники. С тех пор я не могу их писать[88].

Многие писательские дневники еще и дополнительно литературно обработаны.Таковы, например, «Путешествия по Италии» Стендаля: даты, указанные в тексте совершенно произвольны, сведения, которые автор сообщает о себе, по большей части ложны или не соответствуют действительности, истории и анекдоты, связанные с достопримечательностями, часто заимствованы из путеводителей, и пишет он под псевдонимом: «барон де Стендаль, кавалерийский офицер» [89] (там же, Т.9, с.388).

Автор может «перерасти» свои дневники или же, наоборот, прийти к дневнику в старости, чтобы «подвести итог своей жизни»[90]. В.Брюсов начал вести дневник в гимназии. В юношеские годы записи в нем идут почти ежедневно, но с годами становятся всё реже и реже: так, в 1899 г. события отмечаются не чаще двух раз в месяц, за 1904-1906 гг. в дневнике лишь по одной записи на год, в 1910-м дневник иссякает[91]. Видимо, “внешняя” реализация себя этим человеком начинает существенно перевешивать то, что он мог доверить тексту для “внутреннего” пользования. Но истинным дневниководом следует назвать того, кто ведет дневник в течение всей жизни – как, например, Лев Толстой или его дочь Татьяна Львовна[92]. С другой стороны, человек иногда берется за ведение дневниковых записей, попав на какую-нибудь интересную работу, как, например, ставший в 1898 г. директором императорских театров – В.А. Теляковский.

 

С другой стороны, дневники журналистов, например, Ярослава Голованова[93], «Блокноты журналиста» Фриды Вигдоровой[94], Лазаря Бронтмана[95], переводчиков (Н.М. Любимова), литературоведов (Н.Я. Проппа, Б.М. Эйхенбаума, Игоря Дедкова, Л.Г. Андреева[96]). – Все их следует причислить к первой группе (I), то есть к дневникам людей, профессионально владеющих пером и занятых исключительно литературной работой. (Вероятно, среди них теоретически возможны написанные как-то специально «непрофессионально», но мне таковые неизвестны[97].)

Оригинальной формой являются стихотворный дневник – именно так составлены книги стихов Г.А. Воропаевой: и в том случае, когда стихотворение не имеет заглавия, и тогда, когда у него собственное заглавие имеется, ему все равно предшествует – дата написания[98].

Отличия художественного текста от дневникового могут исчезать или же маскироваться: вот, например, извинения перед читателями Ги де Мопассана, обрамляющие его чисто описательный и как будто не претендующий на художественность Дневник мечтательных раздумий («На воде», 1888 г.), они следуют вначале, а потом повторяются в финале этого текста, не будучи лишены обыкновенного писательского кокетства перед читателем: “Этот дневник не содержит какой-либо интересной повести, какого-либо интересного приключения. Предприняв прошлою весною небольшое плавание вдоль берегов Средиземного моря, я каждый день для собственного удовольствия записывал то, что видел и о чем думал.” И в конце: “Я писал для себя одного этот дневник мечтательных раздумий... # Меня просят напечатать эти страницы, у которых нет ни последовательности, ни композиции, ни мастерства, которые идут одна за другой без связи и внезапно обрываются на том единственном основании, что налетевший ветер прервал мое путешествие. # Уступаю этой просьбе. Может быть, и напрасно.[99]

Некий промежуточный пласт между группами I и II образуют дневники людей филологически образованных [или упростим условие:] имеющих дар слова, но не считающих себя профессионалами, становящихся литераторами поневоле, приобщающихся литературе через посредство дневника[100] (таков, например, университетский преподаватель, академик словесности и профессиональный цензор – А.В. Никитенко)[101].

· Дневники «нелитераторов»

 

Противоположную группу (II) составляют профессионалы другого рода, уже не литературных, а иных призваний. – В первую очередь здесь следует назвать людей свободных профессий, как то: актеров, певцов, драматических артистов, режиссеров – например, взять хотя бы знаменитые воспоминания «Маска и душа» Шаляпина, «Режиссерский дневник» К.С. Станиславского, «Прожитое» Георгия Жженова[102], «Дневник актрисы» Татьяны Дорониной или «Таганский дневник» Валерия Золотухина. (Надо оговориться, что это, все-таки, в большинстве своем, несмотря на названия, именно воспоминания, а не собственно дневники.) Часто обращаются к дневниковому жанру также композиторы (Чайковский, Прокофьев, Свиридов); пианисты[103], художники, историки и собиратели искусства (Микеланджело[104], П.Филонов[105], А.Н. Бенуа[106], Н.Д. Лобанов-Ростовский[107]).

Сложный случай ведения дневника во врачебной (и судебной) практике – «Дневник Натальи Васильевны Каировой в сумасшедшем доме». Ее, как будто, побудил к ведению дневника врач-психиатр, с одной стороны, с тем чтобы просто занять чем-нибудь пациентку, отвлечь от навязчивых мыслей (вот начало дневника: “Приступила! Приступила к писанию своих наблюдений над больными”). С другой стороны, возможно, на самом деле глубинной целью было – добиться для нее оправдательного решения на предстоящем судебном процессе (что и было достигнуто): вначале ведения дневника Каирова отбывала 4 месяца в тюрьме (так как покушалась на убийство своей соперницы – бритвой), а затем еще 9 месяцев пролежала в «Доме нервных и душевных больных», после чего состоялся суд, во время которого были зачитаны отрывки из ее дневника и в результате она была оправдана присяжными[108].

 

Учтем здесь же дневники и воспоминания врачей (Н.И. Пирогова, Н.А. Белоголового[109] или какого-нибудь лейб-медика императоров Павла и Александра I – Якова Виллие[110]), ученых (Ю.М. Лотмана, Н.И. Толстого, В.И. Вернадского[111], И.М. Дьяконова [112], М.В. Нечкиной[113]),археологов – к примеру, дневники, ведшиеся директором Эрмитажа Б.Б. Пиотровским во время поездок на раскопки в Армению, или уже не личный, а более казенный Дневник разборки руин Успенского собора Киево-печерской лавры (взорванного в начале ноября 1941 г. то ли советскими войсками, то ли немцами: автор дневника В.А. Шиденко, 1952); дневники лингвистов, математиков[114]... Примем во внимание также воспоминания и дневникицерковных деятелей, проповедников (как, например, известное «Житие протопопа Аввакума» или дневник Иоанна Кронштадского[115]); разнообразных учителей жизни[116], философов (Ж.-П. Сартра, Л.Витгенштейна[117], Я.Друскина[118]); просто учителей[119]. (Можно упомянуть и самый простой –школьный дневник, хотя последний попадает в нашу классификацию лишь формально, по одному только имени.)

Интересно парадоксальное мнение Ж.-П. Сартра, который следующим образом фиксирует неизбежную двусмысленность личного дневника: «надо ли думать, когда пишешь дневник или записывать то, что продумано? Думать, когда пишешь, то есть уточнять и развивать тему с пером в руке, значит рисковать тем, что будешь себя насиловать, станешь неискренним. Записывать то, что продумано – это уже не личный дневник; он утратил какую-то органичность, что ли, составляющую его интимность. По правде говоря, дневники полезны, на мой взгляд, только в двух вещах: тем, что служатmemento, представляют наряду с мыслями историю мыслей» (Сартр 2002, с.77-78). – Он подмечает тут философский парадокс. Конечно, дневник – это и не запись чего-то продуманного заранее, и не (только) сочинение чего-то нового, с карандашом в руках. Но в чем тогда его суть? Наверное, все-таки, и в том, и в другом, одновременно.

 

Весьма распространены дневники путешественников по разным странам, (как «Хожение за три моря» Афанасия Никитина), паломников,первооткрывателей новых земель (к примеру, “Путешествие вокруг света на шлюпе «Сенявин»”[120] или множества путешествовавших в разное время по России иностранцев: дневники А.Олеария, С.Коллинса, Я.Рейтенфельса, Н.Витсена, маркиза де Кюстина[121], так называемые травелоги)... Часто можно видеть здесь, конечно, и совмещения разных сфер интереса, например, дневник иностранца-военного, состоящего на русской службе, в чем-то напоминает, да и является, по сути, дневником путешествия (поскольку автор ощущает себя в чужой стране чужестранцем), к примеру, как в сочинении состоявшего на российской службе некоего “маеора Патришиуша Гордона, Шкотской земли немца[122]”.

Следует иметь в виду, что некоторые из ведущих дневник и обращаются к записям исключительно по причине (или во время) своего путешествия – как, например, Чайковский, бравшийся за дневники по дороге за границу, в Германию, Швейцарию, на Кавказ, в Италию или Францию[123]. – Может быть, именно потому, что в это время у человека накапливаются впечатления, которыми ему не с кем поделиться, не перед кем выговорить? С другой стороны, подчас в одном и том же тексте объединены разные дневники – дневник путешествия и дневник писателя (например, как в путевых заметках,carnets de route за 30-е годы Андре Жида), или дневник политического деятеля и частного лица, так сказать, “обывателя”. (Ромэн Роллан, приезжавший в Россию летом 1935 года вместе с женой по приглашению Горького, распорядился опубликовать свой московский дневник через 50 лет – он никак не мог получить у Сталина, несмотря на неоднократные просьбы и напоминания, разрешения опубликовать сделанную А.Аросевым запись их беседы со Сталиным[124]. Или, скажем, дневник Якова Друскина – одновременно дневник философа, музыковеда, математика, исследователя Библии... О внутренних жанрах дневника следует говорить особо. Проблема, или подстерегающая здесь опасность – постоянная возможность перехода дневника (в частности, дневника путешествия) в чисто нарративный, художественный текст, как, например, в сочинении И.А. Гончарова “Фрегат Паллада”, рассказывающем о кругосветном плавании (1852-1854 гг.), в котором автор принял участие. – Оказывается, однако, что кронштадтские моряки, хорошо знавшие подробности этой экспедиции, после опубликования очерков Гончарова в журнале (в конце 50 годов) были разочарованы явной для них “облегченностью” текста, то есть представлением путешествия в виде некой увеселительной прогулки[125]. – Всегда возможен конфликт профессиональных точек зрения.

 

Встречается и такая уже экзотика, как – дневник крестьянина, дневник купца, дневник мещанина и даже (не самоназвание, но такое самообозначение встречается в тексте) – дневник обывателя[126]. При этом, надо сказать, дневник настоящего рабочего так и не встретился. (Это не значит, что рабочие вовсе не пишут дневников, но их доля в обследованном массиве текстов минимальна[127].)

В многотомном «Аннотированном указателе» П.А. Зайончковского, написанном в советские годы и потому включавшем в себя разделы «Рабочее движение», можно отыскать, например, текст, озаглавленный «Сапожник Ваня. Дневник молодого рабочего-революционера (Из эпохи 1901-1903 гг.». Л. 1925), повествующий о событиях личной жизни некого рабочего-печатника Вани (фамилия не указана), жившего в Нижнем Новгороде (по рассказу издателя дневника Л.Сосновского, сам текст был найден им (а также Д.Бедным и В.Д. Бонч-Бруевичем) лежащим на полу в Архиве царской Московской Судебной Палаты в Кремле в 1918-м году, и представлял из себя синюю тетрадочку с сургучной печатью на обложке: «Приложение к Делу №...», без фамилии автора: при этом дневник был исчеркан цветным карандашом следователей. Тогда же Я.Свердлов называл Сосновскому фамилию автора дневника, которого он знал еще по Нижнему Новгороду, но к 1925 году издатель уже не мог ее вспомнить.

Или же другой текст из книги Зайончковского: «Дневник за время забастовки на Франко-Русском заводе (бывшем Берда) с 31 окт. по 8 нояб. 1905 г. включительно», повествующий о забастовках с требованием 8-часового рабочего дня, – также дневник, хотя и краткий, но написанный кем-то из конторских служащих, по просьбе дирекции[128].

Существует, правда, целое исследование, посвященное дневнику рабочей женщины – Е.Г. Киселевой[129], но такой дневник следует считать исключением из общего правила – к тому же, по сути дела, автор дневника всю жизнь была разнорабочей.

А вот уже из дневника настоящего купца: “Еще при самом начале моего путешествия по Египту [1899 г.] я был очарован всеми получаемыми впечатлениями от этой дивной страны и уже тогда решил вести записи вроде дневника, чтобы в будущем можно было бы составить воспоминания о своем путешествии. В Александрии у какого-то фотографа нашел карточки с видами всех египетских достопримечательностей и решил ими воспользоваться для двоякой цели: на обороте фотографий писать в конспективном виде всё переживаемое и их отсылать в закрытом виде в Москву детям, с предупреждением, чтобы они карточки сохранили до моего приезда.[130]” – Автор этого более чем 700-страничного труда, некогда владелец 11-миллионного состояния, нажитого собственным трудом, известный купец Н.А. Варенцов закончил работу над своей книгой, живя в Москве уже во второй половине 30-х годов ХХ века, будучи нищим стариком. Он записывал воспоминания на основе дневниковых записей (а также сохраненных им деловых заметок и писем). Ранее подобные ему люди, не имея литературных амбиций, но располагая средствами, печатали воспоминания в ограниченном числе экземпляров, не предназначая их для продажи, но с указанием: “Для лиц, принадлежащих и близких к роду составителя”[131]. Еще один похожий текст – бывшего крестьянина, также ставшего купцом-миллионщиком, – принадлежит Николаю Мартемьяновичу Чукмалдину[132]. Или еще выдержка из подобного текста, до настоящего времени остававшегося в рукописном виде, дневника московского купца 1-й гильдии Александра Сергеевича Капцова (1847-1897), веденного им уже на склоне жизни (1882-1893), из которого мы узнаем, что в купеческих семьях принято было подводить итоги года именно на пасху: (26 апр. 1883) “Как всегда, во вторник на Пасху у нас конечный счет. (…) Прибыль оказалась в 225 тысяч рублей, тогда как за 1881-1882 год только 175 тысяч.[133]

Печальна судьба дневников малоизвестного пролетарского поэта (по происхождению из крестьян) и политика (до 1917 г., когда он вступил в эсеровскую партию, беспартийного), участника нелегальных марксистских кружков 80-90 гг. XIX века и первого в России председателя совета рабочих депусатов, в 1905 году во время Иваново-Вознесенской стачки ткачей, – Авенира Евстигнеевича Ноздрина[134]. Большая часть его дневникового наследия вообще не сохранилась, погибнув частично в 1905-м во время ареста автора теми, кого тогда называли черносотенцами, а остальное довершили в 1938-м, уже сотрудники НКВД.

В отличие от дневников рабочих, совсем не экзотичны, а как раз весьма традиционны – дневники политиков, революционеров, дипломатов, военачальников, также часто представляемые в ретроспективной форме, как мемуары, да и пишущиеся, как правило, после ухода автора в отставку, когда у занятого делами государственной важности человека появляется, наконец, необходимый досуг[135].

Здесь можно указать – «Дневник партизанских действий» Дениса Давыдова (и он написан задним числом), «Дневник посла» (французского посланника в России Мориса Палеолога, 1914-1917 гг.), «Дневник политика» П.Б. Струве или «Дневник» российского дипломата графа Ламздорфа[136]. Но так называемый «Дневник» С.Ю. Витте представляет собой на самом деле мемуары (причем существующие в короткой, более скандальной, и в более пространной, сглаженной, легальной форме), зато уже дневник царя Николая II – это именно дневник в собственном смысле. Известны воспоминания начальника императорской канцелярии А.А. Мосолова; воспоминания А.Ф. Керенского, Л.Д. Троцкого[137], Ю.О. Мартова[138], дневники царских генералов – Ф.Я. Ростоковского, А.Е. Снесарева (первый был сторонним наблюдателем революции и ее последствий[139], второй перешел на сторону красных), воспоминания генерала-инакомыслящего, уже советского времени, Петра Григоренко[140]... Ни Ленин, ни Сталин, ни более поздние российские правители (за исключением разве что опального Хрущева, у которого было свободное время после отставки, и претерпевшего на своем пути к власти Ельцина) ни дневников, ни воспоминаний не оставили.

В «Записках для сведения» (1845-1846, 1849-1855) начальника штаба Корпуса жандармов при Николае I Дубельта, ежедневно с курьерской почтой отправляемых шефу, тогдашнему начальнику III отделения Орлову, содержались служебные донесения, которые автор получал обратно уже с резолюциями начальника (впрочем, помимо самих «Записок», он вел еще и личный дневник)[141].

После выхода в отставку с поста министра внутренних дел при Александре II, в 1868 г., граф П.А.Валуев начинает перерабатывать ведшиеся им дневники в текст, который назовет “Отрывки из дневника”, тогда как собственно дневник – он подчеркивает это в «Предисловной заметке»: писавшийся ввиду и среди событий – не предназначается им для публики, а только для себя. На полях этой рукописи есть, например, такая авторская вклейка: Несколько страниц мною уничтожены, потому что некоторые из заключающихся в них сведений подлежат забвению в интересах России[142]. Или еще вставка (на полях против записи от 5 марта 1861): Многое, что мною сказано о ходе крестьянского дела, носит печать торопливых впечатлений и суждений минуты. Мой позднейший, установившийся взгляд виден в моих заметках 1881 г. [хотя за указанный год заметок в его архиве уже не содержится]. После окончательного выхода в отставку (Валуев успел побывать еще в 1872-1879 гг. министром государственных имуществ и вынужден был уйти, как говорили, из-за “злоупотреблений”), занявшись литературной деятельностью, в частности, он стал автором двух романов и повести.

Иная судьба у служебных записок государственного секретаря при Александре III А.А. Половцова, который при поступлении на эту должность получил следующие инструкции, от великого князя Михаила Николаевича: (1 янв. 1883) он должен был писать для государя самые краткие извлечения из посылаемых ему меморий. Это составляет секрет и заведено лишь при нынешнем государе для облегчения его в многочисленных его занятиях. Уговор с государем такой, что эти бумажки он уничтожает по прочтении.[143]

А.Ф. Керенский так описывает известное бегство из гатчинского дворца в 1917-м: “Я ушел из Дворца за 10 минут до того, как предатели ворвались в мои комнаты. Я ушел, не зная еще за минуту, что пойду. Пошел, нелепо переодетый под носом у врагов и предателей [никакого переодевания в женское платье на самом деле не было]. Я еще шел по улицам Гатчины, когда началось преследование. (…) Когда на автомобиле я мчался по шоссе к Луге, оттуда к Гатчине подходили поезда с долгожданной нами пехотой… судьба умеет иногда хорошо шутить[144]”...

 

Из профессионалов своего дела следует также назвать и дневники – любителей (так выражались в веке XVIII[145], или, если нашим теперешним языком,любовников), например, записки Дж. Казановы или друга Пушкина Алексея Вульфа, а также – совсем в другом роде – юношеский дневниквлюбленностей – философа А.Ф. Лосева[146]. Сюда с некоторой натяжкой можно прибавить и так называемый «Дон-Жуанский список» Пушкина: но его следует считать «топикальным» дневником[147] – поскольку перед нами один лишь список без дат и подробностей событий, с обозначением только имен, перечнем сердечных увлечений поэта.

Собственно говоря, и в дневнике Вульфа мы видим не просто дневник любовника, а совмещение любовного опыта автора – со светским, военным, бытописательски-помещичьим и некоторыми видами других: (23 фев. 1833) Я был в 20 лет хватом, слыл забиякою (чего и желал, не будучи им никогда), пил также в свое время из удальства, потом волочился за женщинами, как франт. Наконец оставалось мне испытать только игру, чтобы заключить курс моей молодости, что теперь я, кажется, и делаю. – [8-ая глава «Евгения Онегина» вышла в 1832 г., так что здесь можно видеть реплику-цитату из пушкинского Кто в двадцать лет был франт или хват[148].] В момент данной записи Вульф находится в городе Холм, на инспекции полковых счетных книг, однако им уже послано прошение в Петербург об отставке. Его дневник пишется в два приема: сначала по горячим следам делаются черновые записи, а затем, через некоторое время, иногда через год, автор возвращается к ним, заимствуя из записной книжки точные даты и как бы освежая в памяти подробности событий (дописывая их: там же, с.206,286). Вот в 1829 г. он пишет в дневнике под рубрикой “роман воспоминаний”, описывая недавнее увлечение своей двоюродной сестрой Лизой: “...Уже во второй день нашего знакомства... я вечером, обнимая ее, лежавшую на кровати, хотел уже брать с нее первую дань любви, однако не успел: она не дала себя поцеловать. (...) Проводя с нею постепенно целые дни (...), я провел ее постепенно через все наслаждения чувственности, которые только представляются роскошному воображению, однако не касаяся девственности” (с.63,65). Случались в его любовной практике и откровенные «проколы», отчеты о чем автор также старательно (а может быть равнодушно?) фиксирует в своем дневнике. Так, через некоторое время предмет его недавней страсти Лиза переезжает в семью их общих знакомых Панафидиных, где сближается с еще одной молодой особой, Сашей, у которой за несколько лет до этого уже был роман с Алексеем Вульфом: (18 дек. 1928) “Лиза, приехав в Тверь, чрезвычайно полюбила Сашу, они сделались неразлучными... – Лиза, знав, что я прежде волочился за Сашей, рассказала тотчас свою любовь ко мне с такими подробностями, которые никто бы не должен был знать, кроме нас двоих. Я воображаю, каково было Саше слушать повторение того же, что она со мною сама испытала. Она была так умна, что не ответила подобною же откровенностью” (с.66). – Мы видим, что “наука страсти нежной”, развитая Пушкиным «в теории», при механистическом ей следовании могла привести к неудобоприятному для описания повторению, однако обстоятельный ученик и это заносит в свой дневник.

8 янв. 1830, будучи в молдавском селе Монастырище, он показывает дневник одному из своих полковых товарищей, Якоби: “Якоби вчера был первый, которому я показал мой дневник; я очень рад, что его любопытство было удовлетворено, когда он прочитал несколько страниц; другому, более взыскательному литератору, никак не показал бы я его, и впредь я надеюсь быть скромнее.” Впрочем, неизвестно, удалось ли выполнить автору последнее взятое перед на себя обязательство, однако мы видим, что помимо любовного опыта, светских и политических новостей в его дневнике вынашиваются и определенные литературные планы, совершаются как бы первые беллетристические опыты. Первоначально вдохновил Вульфа вести дневник сам Пушкин: его дневник начат именно под влиянием последнего 10 авг. 1827 г. в Тригорском, но как только наставник покинул Михайловское, дневник был прерван и будет продолжен только уже в Петербурге, опять не без воздействия старшего товарища. (Пушкин понимает, что прежде всего интересует Вульфа, и в письмах к нему касается исключительно своих и его любовных историй. Впрочем, ученик берет пример с учителя не только в “науке страсти нежной”, но и в таких вполне прозаических вещах, как обливание холодной водой (запись от 1 окт.1828: “Вот третий день, как я стал по утрам окачиваться холодною водою, что приятно и здорово”). 28 июня 1830 г., уже в херсонской глуши, куда забрасывает его служба, узнав из письма о готовящейся свадьбе Пушкина на Натали Гончаровой, первостатейной московской красавице, Вульф записывает в свой дневник загадочно пророческое: “Желаю ему быть счастливу, но не знаю, возможно ли надеяться этого с его нравами и образом мыслей. Если круговая порука есть в порядке вещей, то сколько ему, бедному, носить рогов, и – то тем вероятнее, что его первым делом будет развратить жену. – Желаю, чтобы я во всем ошибся” (с.14-15, 28, 39). Загадка в том, что означают здесь слова развратить жену, а «пророчество» состоит в уверенности автора, что муж такой жены как Гончарова, непременно должен стать или прослыть рогоносцем [а впрочем, не вписано ли это замечание Вульфом уже после смерти поэта и истории с присылкой гнусных дипломов?]. Комментаторы справедливо замечают, что он как вполне рядовой человек своего времени только тогда мог осознать жизнь отчетливо и полно, когда эта жизнь была уже кем-то – до него – пропущена сквозь «фильтры» литературы. Не освоенных же ею, литературой, событий он как бы не замечал и о них говорить не умел (там же, с.18.)[149].

 

Если б подобный пушкинскому «дон-жуанский список» стал вести нобелевский лауреат, академик Л.Д. Ландау, то этот список получился бы весьма внушительным – с разработанной автором специфической терминологией обольстителя: «освоение» [новой девушки], «ногист», «рукист», «красивист», «фигурист», специалист по фигуре, «душист», «эклектик» [то есть: предпочитающий те или иные стороны своего объекта]...[150]

 

По поводу мемуаров Казановы Стефан Цвейг остроумно заметил, что “если бы граф Вальдштейн взял с собой доброго Джакомо [из замка Дукс, где тот их писал] в Париж или в Вену, хорошо бы его кормил и дал бы ему почуять женскую плоть, если бы в салонах ему оказывали honneur d’esprit [честь по уму], эти веселые рассказы [тексты мемуаров] были бы преподнесены за шоколадом и шербетом и никогда не были бы запечатлены на бумаге. К счастью, этого не случилось”[151]. – Здесь встает еще одна проблема, способ наиболее адекватного выражения, присущего человеку, его самореализации, в устной или письменной форме. Как для первой, так и для второй возможности необходим специальный талант и лишь некоторые личности счастливым образом сочетают в себе обе способности.

Замечательный актер М.С. Щепкин, будучи прекрасным рассказчиком, так и не претворил все сюжеты своих устных рассказов в занимательные письменные тексты, как то было им обещано Пушкину. – По свидетельствам современников, он начал свои «Записки» именно по настоянию А.С. Пушкина весной 1836 г. – тот своей рукой написал название и первые строки «Записки актера М.С. Щепкина»[152]. Щепкину в то время шел 48-й год, а писал он их до самой смерти, в 1864 г., но когда записки появились в свет, собранные уже его сыном (из оставшихся после отца фрагментов), читающая публика была разочарована. По-видимому, будучи блестящим устным рассказчиком, человек может вовсе не вдохновляться письменной формой изложения своих текстов. Приведем только один из забавных эпизодов из самого начала его рукописи, повествующий об обстоятельствах появления на свет автора (возможно он был известен Пушкину в своей устной форме):

(17 мая 1836, Москва) “Я родился в Курской губернии.... Но двое первых детей [у моих родителей], сын и дочь, родившиеся в первые два года супружества, умерли один за другим.... Наконец мать моя сделалась беременна мною; следуя совету старых людей, которые придерживались предрассудков, родители мои положили: ежели бог даст благополучно родить – взять встречных кума и куму, несмотря на то, что первых детей крестил который-нибудь из господ. А потому, когда благополучно явился я на белый свет, крестный отец мой был пьяный лакей, а [крестная] мать – повариха ” (Щепкин, с.23).

 

По мысли Т.В. Радзиевской, с одной стороны, дневник может быть топикальным (зашифрованным, хранящим на себе следы внутренней речи автора, понятным, по большей части, только ему самому), но может быть, с другой стороны, – дескриптивным, коммуникативным, когда всё проговаривается до конца, с целью выразить и донести свои мысли до всех и каждого.

Наличие этого свойства у дневника проверить должно быть достаточно просто, стоит уяснить, есть ли в нем сокращения, не понятные внешнему читателю, нуждается ли он в комментариях? Если такие сокращения есть, то это текст топикальный, эгоцентрический, или собственно дневник. Если сокращения старательно раскрыты автором уже в самом тексте (а не его комментатором или издателем), то это – дневник, рассчитанный на читателя, подготовленный к печати, или произведение литературное. Но есть, конечно, много переходных случаев: не будем забывать, что всякая публикация дневника – уже “вторичное” его использование. (Так, например, в «Осадной записи» А.Н. Болдырева очень много таких сокращений, которые надо раскрывать и комментировать, а вместе с тем этот дневник был предназначен, в том числе – и для чтения другими.) Важно учитывать, если такое вообще возможно, каков адресат дневника, но не всегда это помогает: сначала текст может не предполагать читателя вообще, потом быть рассчитан на чтение кем-то из близких автора, но в результате оказаться востребованным большой читательской аудиторией (или же наоборот, в обратном порядке).

 

Особый жанр среди дневников и воспоминаний представляют собой записи за великим человеком, ведущиеся кем-то из его окружения – женой, секретарем,добровольным биографом. Таковы знаменитые «Разговоры с Гёте» Эккермана или «Дневник» секретаря Екатерины II А.В. Храповицкого, дневник Анны Григорьевны Достоевской (оригинал которого сохранился в стенографической записи, которая могла быть расшифрована практически только ею самой[153]), а также весьма обширные записи за Львом Толстым – его секретарей Н.Н. Гусева, В.Ф. Булгакова, доктора Д.П. Маковицкого, друзей и частых посетителей Ясной Поляны и дома в Хамовниках музыкантов С.И. Танеева и А.Б. Гольденвейзера, дочерей – Татьяны и Александры Львовны...

Тут перед нами дневник, обращенный к памяти другого человека, для воссоздания его слов, действий, характерных интонаций, жестов. – Но таковы, в целом, почти все тексты памяти, например, дневник Натальи Шмельковой, подруги последних лет жизни Венедикта Ерофеева, посвященный писателю[154]. Чаще всего они оформляются задним числом, с определенного временного расстояния – как, например, воспоминания третьей, последней, жены Бабеля о писателе[155] или записанные на магнитофон (Михаилом Ардовым) уже устные рассказы Максима и Галины Шостаковичей об отце. Таковы же и воспоминания жены Ландау о муже, написанные и подготовленные к печати после его смерти, по настоянию племянницы – они ходили долгое время в рукописях по рукам, а напечатаны были уже после смерти автора [156].

 

Естественно присоединить сюда также записи устных бесед, например, магнитофонные записи бесед Дувакина с Бахтиным[157] (как и другими учеными, артистами, политиками, среди которых монархист В.В. Шульгин и генетик Н.В. Тимофеев-Рессовский) или записи таких диалогов, как например, С.Волкова – с И.Бродским; А.Гордона – с множеством людей, которых он приглашал на телевидение; отдельных устных разговоров и остроумных высказываний Виктора Шкловского, сделанные его соседями по квартире.

Вот пример едкого сарказма последнего – по поводу готовности писательских жен писать мемуары после смерти мужей, в которых уже сами «воспоминательницы», как правило, выходят на первый план (25 сен. 1973): Видимо, они думают, что талант передается при помощи трения. Или (28 сен. 1973): После смерти Володи Маяковского осталось два чемодана писем женщин к нему. Эти чемоданы забрала Лиля Брик, сожгла письма в ванной и приняла из них ванну.[158] К стилю записей Шкловского вполне применим его собственный афоризм (11 июня 1976): Я вру мало. Я выдумываю (с.360).

 

Наконец, завершим этот перечень дневниками, написанными в исключительных условиях, в экстремальных ситуациях, – как, например, упоминавшийся дневник А.Н. Болдырева, (велся во время ленинградской блокады)[159], дневник Виктора Клемперера (начатый в Гамбурге при нацистах)[160], дневник еврейской девочки Анны Франк[161] (та вела его в Амстердаме во время фашистской оккупации, пока ее с родителями не обнаружило гестапо – они скрывались в специально приспособленном тайном помещении, расположенном над конторой отца); дневник В.К. Кюхельбеккера (смертная казнь ему была заменена на 20 лет каторги); или уже в форме воспоминаний книга А.А. Ванеева (о годах, проведенных им в сталинском концлагере)[162]; воспоминания известной русской народоволки Веры Фигнер (были написаны заграницей, после освобождения из тюрьмы)[163]. Но экстремальные обстоятельства могут быть и чисто субъективного плана, как те, что освещены в «Дневнике наркоманки», написанном от лица 15-летней американки[164]. (Впрочем, тут мы имеем дело скорее не с исповедью, а с литературой, причем, явно паразитирующей на форме документальных текстов – как какая-нибудь стилизация под реальный дневник викторианской эпохи[165].) При этом множество дневников совмещают в себе разнообразные профессиональные «специализации» своих авторов, как и сама жизнь, будучи устроены весьма прихотливо. Так, книга изданная Московской патриархией в 2001 г. под заглавием «Записки монаха-исповедника», представляет собой рассказ инока ликвидированного в конце 30-х годов на Кавказе Ново-Афонского монастыря, проведшего потом долгие годы на Колыме и вновь вернувшегося на Кавказ (который там и скончался, после 30-летнего отшельничества).

 

Итак, среди дневниководов мы можем выделить, так сказать, профессионалов первого рода (не писателей, но – скрипторов, фиксирующих для памяти свою жизнь на бумаге) и – профессионалов второго рода, уже профессиональных писателей, литераторов, записывающих за самими собой, как бы по инерции, в силу привычки, по роду основной своей деятельности (раз уж попал в поле зрения такой объект, как я сам). Бывает и так, что скрипторскуюроль берет на себя кто-то посторонний – секретарь, помощник, интервьюер – как в случае записей Эккермана, записывающего за Гёте, или Дувакина, беседующего с Бахтиным, Соломона Волкова – с Бродским, или журналистки Шарлотты Чандлер – с Федерико Феллини[166].

Автор книги о Феллини замечает о своем методе сбора материала следующее: это “запись рассказов режиссера на протяжении нашего 14-летнего знакомства, которое началось весной 1980 года...; последняя запись сделана осенью 1993 г., за несколько недель до его смерти. Можно считать, что эта книга не столько написана, сколько наговорена [в кафе, в ресторане, в автомобиле]. # В каком-то смысле Феллини был и интервьюером, и интервьюируемым, а я – просто свидетелем происходящего. (...) Я никогда не задавала вопросов...” [В этом можно видеть сознательное самосокращение интервьюера из «диалога».]

Тем же стремлением к сохранению максимальной объективности в изложении чужих мыслей при автобиографическом рассказе продиктована и форма составления воспоминаний иерарха западной православной церкви в Париже митрополита Евлогия (1868-1948) – его помощницей и духовной дочерью Т.Манухиной:

“В феврале 1935 г. И.П. Демидов сообщил мне, что ему удалось уговорить Митрополита Евлогия припомнить все автобиографические рассказы, чтобы составить из них книгу, и просил меня, от имени Владыки, обдумать, не согласна ли я изложить их в форме последовательного повествования[167]”. Предстояла задача: не пользуясь стенографией, изложить прослушанные рассказы – как бы от первого лица. Для этого в течение трех лет митрополитом был выделен специальный день (понедельник), к которому он каждый раз готовил план очередного рассказа: “красноречиво-связными его рассказы не были, но, даже немного разрозненные, они давали превосходный материал для последовательного изложения. # После понедельника я вручала Владыке мой текст для просмотра и утверждения. Иногда он добавлял к нему то, что сказать забыл или что я случайно пропустила; вносил более точные детали, а иногда, наоборот, опускал какие-нибудь подробности, считая их лишними” (там же).

Сходным образом Людвиг Витгенштейн – обычно диктовал материал своих книг ученикам или слушателям, а потом, просматривая текст, вносил в него изменения[168].

 

Итак, есть как бы две различные категории людей, или две способности человека: первая – способность переживать события и наблюдать их заново, держа и вызывая из памяти. Эту способность и связанную с ней функции мы можем назвать homo sensilis et memor (человек переживающий и запоминающий: не говорю тут о способности самому принимать участие в событиях, активно их создавать и провоцировать, – ее нужно было бы назвать homo actor). Вторая, приниципиально от нее отличная – это способность излагать факты, повествовать о событиях, их описывать (homonarrator, человек излагающий, рассказчик). Далеко не всегда обе способности объединяются в одном человеке. Впрочем, как мы видели, уже вторая заключает в себе снова две – во-первых, способность рассказа устного и, во-вторых, способность его письменного изложения. (Они не всегда одинаково присущи одному и тому же лицу.)

В дневнике Дмитрия Фурманова есть запись (20.7.1924) о встрече с Исааком Бабелем, где приводится отзыв последнего о «Чапаеве»: “Это – золотые россыпи, – заявил он мне. – «Чапаев» у меня – настольная книга. Я искренне считаю, что из гражданской войны ничего подобного еще не было. (...) Я сознаюсь откровенно – выхватываю, черпаю вашего «Чапаева» самым безжалостным образом. Вы сделали, можно сказать, литературную глупость: открыли сокровищницу всем, кому охота, сказали щедро: бери. Это роскошество. Так нельзя. Вы не бережете драгоценное. Вот разница между моей «Конармией» и вашим «Чапаевым» та, что «Чапаев» – первая корректура, а «Конармия» – вторая или третья. У вас не хватило терпения проработать, и это заметно по книге – многие места вовсе сырые, необработанные[169]”.

Вполне естественно, что опытный, искушенный писатель способен извлечь гораздо больше материала, обработав его, из пересказанных начинающим – как бы только голых – фактов.

 

· Дневник и устный рассказ

 

Многие дневниковые тексты, как уже сказано, первоначально существуют в устной форме и только потом выливаются на бумагу – либо через посредство секретаря, либо сам автор записывает себя на магнитофон.

Так, Жорж Сименон перед своим 70-летием, женившись на своей бывшей горничной, стал диктовать так называемый “разговорный дневник”: с 1973 по 1979 год он издал 21 том устных книг (Mes dictées)[170].

Эти две различные сферы творчества – устная и письменная – долгое время могут вообще не пересекаться: история первоначально многократно «обкатывается» в узком, близком автору кругу друзей, только потом выливаясь на бумагу, что сопровождается, как признают свидетели и очевидцы устных авторских исполнений, значительными изменениями, иногда с явными упущениями.

Часто записан бывает не свой собственный, а чей-то чужой рассказ. Так, например, сохранилась запись «Уединенного домика на Васильевском» – как устного рассказа Пушкина, помещенная Владимиром Титовым (под псевдонимом Тит Космократов) в журнале «Северные Цветы» 1829 года – рассказ был первоначально записан по горячим следам и сразу же показан самому Пушкину (так сказать, им авторизован), а потом напечатан, с его разрешения (история текста подробно рассмотрена В.Ф. Ходасевичем и Вяч.Вс. Ивановым).

В приложении к воспоминаниям барон А.И. Дельвиг сообщает (ссылаясь на письмо самого В.П. Титова А.В. Головнину от 29 авг. 1879): “В строгом историческом смысле это вовсе не продукт Космократова, а Александра Сергеевича Пушкина, мастерски рассказавшего всю эту чертовщину (...) поздно вечером у Карамзиных, к тайному трепету всех дам. (...) Сидевший в той же комнате Космократов подслушал, воротясь домой не мог заснуть почти всю ночь и несколько времени спустя положил с памяти на бумагу. Не желая однако быть ослушником ветхозаветной заповеди «не укради», пошел с тетрадкою к Пушкину в гостиницу Демут, убедил его прослушать от начала до конца, воспользовался многими, по ныне очень памятными его поправками, и потом, по настоятельному желанию Дельвига, отдал в «Северные Цветы»”[171]. В чем-то сходна история опубликования устного текста рассказа Бунина – Ириной Одоевцевой под названием «Украинская ночь не по Гоголю», только она не была представлена на глаза автору. Новелла не присутствует ни в одном из бунинских текстов, она записана Ириной Одоевцевой как устный рассказ писателя и напечатана в книге ее мемуаров. Одоевцева приводит такой рассказ, который не включался Буниным ни в одно из изданий – по-видимому, по причинам сомнительности самого сюжета: в нем говорится про специально продуманный способ мести-измены, совершенной вдовой – непосредственно на могиле бывшего мужа, с рассказом как бы от лица соблазняемого ею повествователя. Он записан мемуаристкой по памяти, вскоре после того как был услышан от автора в октябре 1949 года, в Жуан-ле-Пэне, под Ниццей, и снабжен достаточно яркими подробностями: Она... отчетливо, с каким-то яростным восторгом произнесла отборное национальное ругательство и звонко плюнула на могилу. # – Получай, гад![172]. – Была ли авторизована рукопись Одоевцевой самим Буниным, неизвестно, но авторская манера в рассказе вполне очевидна, он вполне вписывается в стилистику «Темных аллей» (о чем писал еще Ю.М. Лотман[173]). Но это всё тексты, от авторства в которых реальный автор или вовсе устраняется, или предоставляет их публиковать современникам и потомкам.

Обычно подготовительными материалами к мемуарам служит некая черновая подневная запись или просто сам устный рассказ – как в случае пересказываемых В.Канторовичем в “Воспоминаниях о Бабеле” устных новелл последнего (о Бетале Калмыкове), записанных на бумагу спустя 35 лет после того, как они были произнесены и услышаны[174]. (Ср. сказанное ранее по поводу воспоминаний М.С. Щепкина, появившихся в печати уже после смерти автора.)

Незаконная дочь Маяковского – Патриция Томпсон (Елена Владимировна Маяковская) опубликовала книгу «Маяковский на Манхэттене» (М. 2003), основывая текст на 6 расшифрованных и прокомментированных кассетах, наговоренных ее матерью (были записаны в 1979-1972 гг.), на рукописях последней и собственных воспоминаниях, а также переплетающихся с ними воспоминаниями других людей (мать умерла в 1985)[175].

 

Глава 2.

Интер-текст из пред-текста. Вопрос об адресате

 

Попытка определения факта или события в дневнике. – Об адресате дневника, «замыкании» круга авторов и об отражении в ста зеркалах – Анны Ахматовой. – Тексты со сложным авторством, интерактивность дневникового текста.[176]

 

В своем чтении как бы из-за спины у автора – через его дневники и записные книжки, я хочу понять, что писатель (как и любой человек, становящийся по тем или иным причинам автором) думает вне иллюзий и установки на вымысел, без завораживающего блеска того магического кристалла, который так или иначе отсвечивает в создаваемой беллетристической форме.

В целом, можно считать, что существуют как бы только три рода текстов: литература-0, литература-1 и литература-1а. Меня интересует, как меняется способ изложения от смены этих по крайней мере трех важнейших жанров – во-первых, записок от себя лично, или даже только для себя одного: эго-текстов по конкретным, утилитарным поводам, условно говоря, “берестяных грамот” (вид письменности, наиболее близкий к устной речи):

Ты мне был должен две куны, так отдай или: В гостях у нас были Иванов и Петров с женами или даже: Вчера было несварение желудка: не забыть бы купить лекарство – в первом случае имеем отрывок явного диалога, во втором фиксацию события, в котором участвуют посторонние лица, а в третьем – сообщение и направленное на самого себя, и сообщающее только о себе. Все это можно назвать литературой-0 и соотнести ее с тем, что Ролан Барт называл «нулевой степенью письма».

Во-вторых, следует выделить тексты с подстановкой и облечением себя в одежды лирического героя – то есть нарративы типа: В ту зиму Робинзону пришлось очень плохо: мыши съели все его запасы зерна – это уже текст-1. Тут мы имеем дело уже с литературой, в отличие от пред-литературы и пред-текста (в первом случае). Наконец, в-третьих, это полет фантазии, представление вовсе чего-то самому художнику не близкого и не свойственного, собственно художественное перевоплощение, когда автор – демиург действительности, творящий новую реальность перед читателем (можно назвать это текстом-1а[177]).

Текст-1 – это, в частности, почти вся проза Лермонтова и Бунина: когда написанное – как бы свидетельство их личной жизни (в “Митиной любви”, “Жизни Арсеньева” и почти всех “Темных аллеях”, в лермонтовском образе Печорина “Героя нашего времени”). Сюда же следует отнести автобиографическую и дневниковую прозу (Цветаевой, Розанова, А. Белого итп.). – Подобное разбиение на три вида текстов приходит в голову при чтении дневника Лидии Гинзбург, где она задумывается над собственным интересом к записным книжкам и сравнивает его с интересом к литературному творчеству в целом, (по записи 1928 года): “Можно писать о себе прямо: я. Можно писать полукосвенно: подставное лицо. Можно писать совсем косвенно: о других людях и вещах, таких, какими я их вижу. Здесь начинается стихия литературного размышления, монологизированного взгляда на мир (Пруст), по-видимому, наиболее мне близкая. Между прочим, я думаю, что Тынянов поступает неправильно. Не следует подменять исторического героя автобиографическим. # Вряд ли можно найти для моих тенденций формулу более адекватную, чем эти записные книжки, – между тем я не могу на них успокоиться. Известно, что комические актеры хотят играть Гамлета... (...) Кроме того, меня смущает непечатность. Не менее того меня смущает подозрение, что мне чересчур легко писать записную книжку”.[178]

 

Следует, конечно, иметь в виду опасность, которую таят в себе дневники писателей, да и вообще воспоминания людей писательского круга (а также деятелей искусства, их учеников, знакомых, родственников итд.). Порой они крайне однобоки в представлении фактов, личные пристрастия в них выпирают, то и дело зашкаливают эмоции. Собственно говоря, и “наивные дневники” ничем не отличаются от остальных – по крайней мере, в части субъективности, представления фактов с личной позиции. Но в этом же и их ценность. Естественную однобокость эго-документа можно “лечить”, как представляется, традиционным способом – историко-филологическим сравнением между собой различных освещений одного и того же событияв нескольких источниках (по возможно большему их числу, или по всем доступным сразу). Если удается связать между собой хотя бы два или более независимых документа подобного рода, проливающих свет на одно и то же событие, то сам факт с его модальностью (отношением к нему автора текста) тем самым увеличивает свою достоверность.

Есть уже поздние свидетельства, в воспоминаниях писателя А.Авдеенко, о явной для него в 1938 г. «двуличности» М.Кольцова, тогда члена редколлегии «Правды», незадолго до ареста последнего: он, якобы, отговаривал автора идти на открытый процесс Бухарина, Рыкова и Ягоды, говоря, что там творится что-то странное: все говорят одно и то же, – но сам при этом публиковал в газете репортаж из зала суда, где сотни и сотни гневных слов о вредителях...[179] (примерно то же отношение к Кольцову, но независимо от Авдеенко выражается и в дневниках Пришвина тех же лет). В тексте Авдеенко есть и характерный словесный портрет Сталина [интересно: неужели написанный тогда же «с натуры», в дневниковом режиме?], каким он предстал автору во время его «проработки» в ЦК на Старой площади: “Смотрю на Сталина и не верю, что это он. Очень непохож на себя. Куда подевалось доброе, обаятельное лицо, известное по кинокадрам, фотографиям, портретам, монументам, бюстам. (...) Актер, загримированный под вождя. Актер, бездарно исполняющий роль великого Сталина. Актер, грубо утрирующий манеру Сталина... (...) ....Выражение рябого, желто-смуглого лица поразило неумолимой жестокостью, надменностью, высокомерием” (там же, с.102-103).

 

Сразу возникает нетривиальная задача: установить, что является одним и тем же событием в рамках разных дневников или воспоминаний. Иногда встречаются разночтения: один мемуарист видит и описывает одно, другой обращает внимание на другое, третий на третье. Один ведет повествование в четвертую, другой – в пятую сторону, или вовсе не замечает связи, казалось бы, с соседними, совершенно необходимыми при изложении дела фактами (закономерно встает вопрос: а были ли сами факты? – То ли oн украл, то ли у него украли...). Но если удается, так или иначе “сканировав” разные источники, ввести их в некую дневниковую “базу”, мы могли бы в идеале получить роспись произошедших, описанных в разных дневниковых текстах событий – конечно, с поправками на ту или иную, характерную для каждого источника степень достоверности или пристрастности. (Еще одна задача: определить саму шкалу достоверности источников и разнести по ней разных авторов.) В результате, естественно, чем больше совпадающих трактовок какого-то события, тем больше его достоверность, и наоборот[180]. Вполне достоверными или наиболее близкими к достоверности, то есть фактами в строгом смысле могут быть названы лишь те события, которые имеют максимум подтверждений по всему множеству релевантных для них текстов (или по крайней мере те, которые не имеют серьезного числа расхождений, трактовок с противоположными оценками, с взаимными опровержениями).

Для некоторого числа авторизованных записей, со временем, безусловно должен установиться статус так и не подтверждившихся фактов, ложных слухов, а то даже и просто сплетен. Вот как о последних пишет Лидия Гинзбург (тоже в 1928-м году): “Сплетня развертывается на силлогизмах с недостаточными посылками; она учитывает факты, но не учитывает ни предназначенности, ни обусловленности фактов. Сплетня в своем роде логична, но логика ее призрачна, потому что она прямо перебрасывается от факта к факту, вытягивая их в единый ряд, тогда как судьбы разорваны, а куски собраны и прибиты не тупым гвоздем обиходного силлогизма, но невидимой точкой пересечения рядов” (Гинзбург, с.71).

Исследование процесса порождения сплетни, ложного слуха и в целом лжи, весьма перспективное внутри текста дневникового типа, требует привлечения также и доступных средств массовой коммуникации – газет, телевидения др., то есть учета всех источников информации, влиявших на автора. (О Пришвине, например, известно, что его считали большим другом Горького, но сам Пришвин о Горьком в дневниках отзывается почти исключительно отрицательно, в то время как «в письмах к Горькому в Сорренто отчаянно лицемери[т]»[181]. – Факты подобного, «вполне естественного» лицемерия следует фиксировать как факты личной жизни, сознания человека.)

 

· Попытка определения факта или события в дневнике

 

Событием (S) из данного эго-текста может быть названо действие/состояние/оценка (Р), зафиксированное под определенной временной датой (T) и определенной географической датой (L), определенным автором (Х) для определенной аудитории (A), на которую его сообщение рассчитано. В событии бывают задействованы обыкновенно действующие лица – Y, Z,..., в том числе, как правило, и сам хроникер, Х). (Даже если он описывает событие сугубо как внешний наблюдатель, самоустраняясь, мы все равно должны учитывать его «точку зрения».) Итак, в математическом смыследневниковое событие есть кортеж-шестерка: сюда необходимо добавить еще модальность (М), т.е. вероятность и оценку события самим автором, то есть: S = <P(Y,Z,...); T; L; X; А; М >.

Конечно, изложение факта может быть и цитатой, например, когда автор (Х) достоверно ссылается на чье-то чужое сообщение (Хk). Тогда в самой формуле естественно появляется еще и вложенность: S = <P(Y,Z,...); T; L; X[Xk,Tk,Lk,Ak,Mk...]; А; М>.

Как известно, “хроникера” в свое повествование ввел Достоевский (впервые назвав его так в “Бесах”), добиваясь дополнительной независимости изображаемого от позиции автора[182], максимально исключая “исповедь” самого рассказчика (из которой состоят, например, “Записки из подполья”; да и первоначальный вариант “Преступления и наказания” тоже, кстати, писался от первого лица). – Личность рассказчика в “Бесах”, “Идиоте” и “Братьях Карамазовых” все время прячется “в тени, за пределами хроники” (Л.М. Розенблюм [1971] 1981). [Некое пародийное продолжение этому процессу, устранению автора из повествования, предложил Набоков, в «Соглядатае»: повествующий обращается к читателю как бы уже с того света.]

Будучи подтверждено другим источником и/или опровергаемо в третьем, сообщение о событии становится “фактом” – в идеальном случае тогда, когда в нем те же самые дата, место, множество участников, и не слишком отличающееся от первоначального собственное описание события, с его модальностью. То есть, когда большинство источников между собой сходятся. (Наиболее тонкие различия могут быть, конечно, внутри модальности. Сюда же следует отнести и наиболее творческую при передаче фактов аналитическую компоненту, то есть выводы, обобщения и ассоциации, которые сообщает человек, помимо собственно наблюденного.)

Но говорить о сколько-нибудь “математическом” представлении фактов через дневники, записные книжки и мемуары можно, конечно, только с существенными оговорками и натяжками. Во-первых, одни и те же события, как правило, не собирают вокруг себя более одного своего описателя-хроникера, во-вторых, когда же все-таки собирают, то описания эти за редкими исключениями не одновременны: время их написания – всегда разное (разве что случай 70 толковников при написании Пятикнижия не попадает в это правило) и поэтому вряд ли независимы друг от друга. Ситуация сходна с принципом неопределенности, известным в квантовой физике: раз только человек знает о существовании рассказа о данном событии (допустим, Р в изложении У-а), то его собственный рассказ (Х-а) поневоле как-то уже ориентируется на услышанный: он не может не опираться или не отталкиваться от него, хотя бы просто не упоминая тех подробностей, которые в первом уже изложены (или чтобы не повторять их, или будучи не согласен с выраженной в них трактовкой, но не желая при этом противоречить “по мелочам”; а может быть, даже намеренно умалчивая обо всех расхождениях, при своем принципиальном несогласии). Хроникеры Х и У обычно сами стараются стать в отношение дополнительности друг к другу. Не говоря о том, что люди в авторской ипостаси выступают уже иначе, чем сами участники события (а ведь это, как правило, одни и те же лица – тут их можно обозначить как X1 и У1). Идеального же наблюдателя (“хроникера”, как у Достоевского, “соглядатая” Набокова или “евнуха души” Платонова) нам никогда не найти.

С другой стороны, такие члены кортежа, как “временная” и географическая” дата, тоже размываются, до бесконечности удваиваясь, утраиваясь итд. – возвращениями к одному и тому же событию в очередной раз, в каждом новом акте рассказывания его или воспоминания о нем (T1, Т2,..., L1, L2,...). К тому же надо учитывать аудиторию, на которую было рассчитано сообщение рассказчика (А): она тоже, естественно, всякий раз меняется (А1, А2,...). Таким образом, вообще говоря, событие рассказывания относительно события, подлежащего описанию, выглядит так:

<P(X,Y,Z,...) ; T1(T) ; L1(L) ; X1(X)[Xk,Tk,Lk,Ak,Mk...] ; A1(А) ; M>.

 

Отдельные факты дневника вообще могут считаться уникальными (таковы и есть большинство фактов в отдельных дневниках: человек склонен фиксировать, как правило, именно то, что его когда-то потрясло, что было только с ним одним – или по крайней мере сходно с тем, что случалось с кем-то другим), когда может сообщить о них лишь он один и никто другой. То есть можно было бы, наверно, вообще признать их фактами, не требующими дополнительных подтверждений – по которым в принципе другой информации поступить неоткуда и сравнивать вообще не с чем (тогда это нечто вроде перформативных высказываний в теории речевых актов Дж.Остина, истинных в силу самого своего произнесения, и почти не подверженных фальсификации).

Примером факта, приближающегося к такому типу, можно считать, например, (несколько раз повторенное) в воспоминаниях Коры Ландау-Дробанцевой признание ее мужа Льва Ландау в том, что своего отца он не любил, и уже взрослым, живя в Москве, всячески избегал даже встреч с ним, считая того бесконечно скучным человеком (хотя можно привлечь и сходное по содержание признание – А.П. Чехова Н.Н Страхову, что и он не любил своего отца). Дополнительным критерием, усиливающим достоверность, следует считать намеренный или бессознательный повтор сообщения (об одном и том же) в рамках одних воспоминаний. Например, можно рассматривать как частное подтверждение общеизвестного факта, что Маяковский был крайне брезглив (боясь подхватить инфекцию – может быть, оттого, что его отец умер от заражения крови, уколов себе палец), свидетельство Вероники Полонской о том, что “пиво из кружек [Маяковский] придумал пить, взявшись за ручку кружки левой рукой. Уверял, что так никто не пьет, и потому ничьи губы не прикасаются к тому месту, которое подносит ко рту он[183]”. Это же обобщение (уже на уровне иных конкретизаций) подтверждается и другими свидетельствами – в частности, тем что Маяковский не признавал “рукопожатного” приветствия. Такой факт, как питье пива из кружки левой рукой, очевидно, мог быть засвидетельствован не одной только Полонской. Но если подтверждения все-таки больше ни у кого не встречается, то мы принуждены признать его уникальным фактом, лежащим на совести данного мемуариста (в природе такого события самого по себе нет ничего «перформативного», делающего его заведомо истинным).

 

· Об адресате дневника, «замыкании» круга авторов и об отражении в ста зеркалах – Анны Ахматовой

 

Корней Чуковский, в свои 73 года, оглядываясь на прожитую жизнь и, видимо, держа перед глазами рукописи своих дневников, пишет следующее: (1 апр. 1955) “До сих пор я писал дневник для себя, то есть для того неведомого мне Корнея Чуковского, каким я буду в более поздние годы. Теперь более поздних лет для меня уже нет. Для кого же я пишу это? Для потомства? Если бы я писал это для потомства, я писал бы иначе, наряднее, писал бы о другом, и не ставил бы порою двух слов, вместо 25 или 30, – как поступил бы, если бы не мнил именно себя единственным будущим читателем этих заметок. Выходит, что писать уже незачем, ибо всякий, кто знает, что такое могила, не думает о дневниках для потомства”. – Итак, возможное предназначение дневника – письмо самому себе, как неведомому потомку, которым автор будет завтра, при новых обстоятельствах (дневник будет сопровождать Чуковского до самой смерти, то есть еще более 10 лет). Известно, что дневниковые записи делаются прежде всего для себя, для возвращения к ним в будущем. Но вторичной их функцией (но, может быть, никогда и не упускаемой из виду пишущим, а подчас, после пересмотра, даже становящейся более важной, чем первая) делается обращение через них к потомкам. Дневники Корнея Чуковского демонстрируют, как представляется, некий “средневзвешенный взгляд” на вещи, они гораздо более универсальны по адресату (то есть: и себе, и потомкам), чем, скажем, герметично замкнутые на себя «записные книжки» Платонова, или лаконичный, практически бессодержательный «камер-фурьерский журнал» Ходасевича, они и гораздо более “темперированы”, спокойны и даже приглажены, чем дневники Пришвина, гораздо менее подвержены эмоциональным смещениям, чем воспоминания Надежды Мандельштам...

 

По поводу методики собирания «фактов» дневник есть интересное свидетельство об отношении к этому Анны Ахматовой. По рассказу Анатолия Наймана, в последние годы жизни у нее была заведена специальная папочка, которая называлась «В ста зеркалах», куда Ахматова складывала стихи, на протяжении жизни ей посвященные, всё равно какого качества и кем они были написаны. Таких стихов было несколько сотен[184]. Ахматова высказывалась по поводу чужих стихов, обращенных к ней, что ей вовсе не безразлично кто звучал ей, кому звучала она, вторым голосом. Найман пишет по этому поводу:

“...Стихотворения, составляющие цикл «Полночные стихи» и «Пролог», так же как и всякое ее стихотворение, которое описывает отношение «ты и я», «я и он», обращены к конкретному лицу, и она довольно резко высказывалась о стихах поэтессы, «написанных двум адресатам сразу», в том смысле, что поэзия не прощает такой безнравственности и мстит за нее унизительными строчками. Но, как всякая правда, правда о конкретных двух становится правдой о любых двух; для того же, чтобы стать правдой о конкретных двух, не подверженной сомнениям и пересудам, требуется подтверждение второго – круг замыкается (там же).”

Таким образом, сформулированное здесь Ахматовой правило, в пересказе мемуариста, об обязательном замыкании факта – на по крайней мере двух реальных его участников, с их как бы совместно выработанным, согласованным (но независимым) взглядом на событие, можно взять в качестве основы для решения задачи воссоздания фактов по текстам дневниковой прозы. Пока факты видятся участникам события по-разному, до тех пор само событие как бы распадается, его смысл не складывается воедино, но если осмысление факта хотя бы для двух его участников совпадает, то факт так или иначе «замыкается», во всяком случае, значительно выигрывает в своей истинности. Конечно, много труднее обстоит дело тогда, когда самих участников оказывается больше и согласовать их мнения и оценки бывает существенно сложнее.

Впрочем, у этого ахматовского «категорического императива» (можно так условно его назвать) есть и оборотная сторона, а именно известные у той же Ахматовой послания на предъявителя (которые впервые так назвал, как будто, Тименчик). Вот что пишет об этом Найман:

“В последнее десятилетие жизни она написала [таких посланий] несколько, и несколько человек, один из них я, могли бы с достаточным основанием, ссылаясь на ту или иную конкретную фразу, считать себя их адресатами” (там же, с.37).

Письма можно отправлять сразу нескольким адресатам, но Ахматова вставляла при этом в свой текст значимый для каждого, не видимый остальным «ключ», во свидетельство своего личного к нему отношения. Не это ли, кстати, принцип и художественного произведения? – Ведь из него каждый читатель может получить те особые ответы на мучающие его вопросы, которые ему в настоящий момент необходимы?

 

Записи в дневниковом тексте могут подаваться без отметки дат и мест их возникновения – по мере прихода в голову, а то даже и в специально художественно перетасованном виде, как у В.В. Розанова. Так, например, строятся «Записи и выписки» М.Л. Гаспарова, формально выстроенные по алфавиту ключевых слов, содержащихся внутри каждой записи, или же в соответствии с некими девизами. (Это напоминает дополнительное указание “Тема” в структуре письма современной электронной почты, а также построение художественного текста, расположенного в соответствии со структурой словарных статей словаря (ср. «Хазарский словарь» М. Павича). Вот одна из записей в книге Гаспарова (на ключевое слово «Колодезь»):

“Я пересохший # колодезь, # которому не дают наполниться водой и торопливо вычерпывают придонную жижу, а мне совестно”[185].

В самом деле, часто совершенно неважно, под каким числом в дневнике, например, Пришвина стоит та или другая запись (если это не «фенологические заметки»). Его дневник как бы становится просто вневременным. (Это то же самое, к чему, мне кажется, стремится и Вернадский.) Их мысль движется в сходном направлении: отталкиваясь от какого-то конкретного факта, идет к аналогиям с известными фактами и сюжетами из собственной биографии, к обобщениям и предположениям на некой более широкой основе. Часто в результате такого микротекстового фрагмента в дневнике рождается емкий и выразительный художественный образ, порой возникает и нечто вроде притчи. Вот, например, из дневника Пришвина (11 нояб. 1920). К «круглым» датам у него то и дело напишется что-то «от души»:

Ужасный месяц: в такое время умер Толстой, мать умерла, матросы разграбили Петербург.

Микропритчей можно считать следующие две записи в книге Гаспарова:

Точка пересечения #В. Иванов и В. Топоров написали: «Духи – это точки пересечения каналов связей» (как «личность – точка пересечения общественных отношений»); мне стало до боли обидно за духов», сказала Е. Новик.

Точка пересечения #Текст ведь тоже точка пересечения социальных отношений, а мне хочется представлять его субстанцией и держаться за него, как за соломинку. Может быть, это в надежде, что и я, когда кончусь, перестану быть точкой пересечения и начну наконец существовать – по крупинкам (крупинка стиховедческая, крупинка переводческая...), но существующим?” (там же, с. 296-297).

 

Итак, может быть поставлена следующая задача – собрать факты из эго-текста (дневников и текстов дневникового типа), то есть отсеять из них то, что выступает вымыслом и может быть результатом той или иной деформации в сознании авторов, восстановив реальные события. Критерий отсева весьма традиционный – чем больше встретим подтверждений факта по разным источникам, тем большую вероятность приобретет сам описываемый факт. Оптимальным условием «сходимости» версий является замыкание количества возможных в принципе интерпретаций – от числа, равного числу реальных участников, свидетелей события и потенциальных “хроникеров” до одной-единственной.

 

· Тексты со сложным авторством, интерактивность дневникового текста

 

По своему предназначению дневник, конечно, более всего ориентирован на общение с самим собой, то есть предполагает монологический (или даже прямо безличный) режим изложения, направленный от автора к самому себе, без признаков литературной отделки и оставляемых им под видом рассказчика специальных “следов” собственного присутствия. Как известно, дневник может писаться просто ради самого процесса записывания и не иметь адресата вообще. Этот случай особенно интересен: текст лишен коммуникативной функции, автор не обращает его ни к себе самому, ни к кому-нибудь другому, записи никогда не будут прочитаны.[186] – Но здесь, пожалуй, все-таки некоторое преувеличение: ведь даже в тех записях, которые реально никогда не будут прочитаны, автор все же минимально должен к кому-то обращаться? Тут же и своего рода парадокс: в текстах для себя самого автор как раз наименее проявлен [зачем и перед кем выделываться? – он известен себе самому как “облупленный”]. Но есть и множественные отступления от безадресатности. Во-первых, дневник, написанный в форме писем.

Например, письма-дневники В.А. Жуковского: они адресованы его ученице, Маше Протасовой, в которую поэт влюблен, или же ее матери, Е.А. Протасовой, категорически не дававшей согласия на их брак. Иной раз как будто этот дневник служит автору черновой записью предстоящего (но так не произнесенного?) разговора: (21 июля 1805) …до этого места мой журнал был писан для меня одного, теперь буду писать его для себя и для вас [здесь он обращается к матери возлюбленной, Е.А. Протасовой, видимо, показывая ей свой дневник]. Надеюсь, что мысль иметь вас своим свидетелем не уменьшит моей искренности; я буду говорить о себе с такою же откровенностью, с какою бы говорил самому себе, и может быть еще с большею (там же, с.23). [И несколько позже:] (4 янв.1806) Итак, надобно быть с вами искренним.... На письме изъясняться гораздо легче и способнее, нежели на словах; скажешь все, не щадя, обдумавши и яснее. Для этого к вам обращаюсь письменно (там же, с.28).

В принципе, с той же ситуацией сталкиваемся и в дневнике С.Надсона: сначала автор отдает читать свои записи матери девушки, в которую влюблен (7.5.1878), а потом пишет в дневник, специально обращаясь в некоторых местах к своей тетке, убеждая ее, чтобы та не отдавала его в военную службу (впрочем, безрезультатно, 11.7.1880)[187]. – В целом, надо сказать, подобные ситуации расширения круга лиц, которым бывает предназначен дневник, «разрастания его адресатности» весьма часты.

В рассмотренных случаях видим мы перед собой нечто среднее между собственно «журналом» и «альбомом»: вообще-то такой дневник-альбом – весьма распространенная в XIX веке форма. Дневник не только принято показывать другим, но он может и навсегда быть отдан кому-нибудь в дар. Так, Жуковский вручает недавно начатый дневник (заполненный им до оборота 10-го листа за 1807 год) своему «другу-сопернику», К.Н. Батюшкову, после чего ведет и заканчивает его уже тот. Подобным образом поступал иногда и Лев Толстой, даря кому-нибудь из своих последователей (или просто посетителей Ясной Поляны, близких в данный момент по духу) фрагменты своего дневника, как бы на память, в знак расположенности к собеседнику[188]. Еще более радикально поступает Тарас Шевченко, отдавая свой дневник петербургскому знакомому, причем оригинала или копии себе так и не оставив, – тем самым как бы избавляя себя от необходимости вести дневник дальше.

Есть и такая смешанная форма как ведение дневника-переписки (подборка писем к одному адресату). Это «Дневник для Стеллы» Джонатана Свифта – в момент написания адресованный вполне конкретному человеку (женщине, как считается, возлюбленной автора, жившей в Дублине): Свифт, будучи в Лондоне, рассказывает ей о перипетиях столичной придворной жизни, в которых ему доводится принимать участие. По форме это – просто ежедневный подробный отчет в письмах. Можно предположить, что он адресован самому себе – как письма с отложенной (авто)коммуникацией. Став дневником, письма припасены на будущее, когда автор, вернувшись в Дублин, возьмется их перечитывать как документ своего прошлого.

Возможно и такое отступление от собственно дневниковой формы, как полилог – воспроизведение по памяти сути разговоров между людьми, какое можно видеть, например, в воспоминаниях Ванеева (о Карсавине, Пунинее и еврейском поэте Галкине, с которыми тому довелось сидеть в советском концлагере в 1950-е годы). Или, как называет выработанный им жанр сам автор, это множественный идеологический диалог:

“Я не пользовался ни дневниками, ни записями. То, что я написал, нельзя назвать воспоминаниями. (...) «Воспоминания» - это особый литературный жанр, имеющий, можно сказать, свои правила игры. Так вот, моя книга вне этого жанра. Она вообще вне какого-либо жанра. (...) ....Я стремился идеологически проявить каждого. В литературе, пришедшей к нам из прошлого века, ставилась задача этического проявления персонажей. В диалогах, которые ведут персонажи моей книги, каждый несет определенную индивидуальную идеологическую нагрузку. Кстати, пользуясь формой диалога, я стремился к тому, чтобы диалогизмы не бросались в глаза.... # (...) Суть идеологии в том, чтобы от существования со всем его конкретным содержанием человек абстрагировался к сущности”(Ванеев, с.191).

Отвечая на вопросы журналиста о том, как он писал книгу, Ванеев так охарактеризовал отличия монолога и диалога: [Корреспондент:] “Монолог – форма слишком солидная. А в диалоге есть условность, мысль излагается в декорациях, изображающих двоих, хотя говорит один. Вы не находите, что этим в какой-то мере привносится игрушечность, снижающая серьезность? [Ванеев:] (...) Диалог, напротив, прерывен, благодаря чему мысль становится свободнее и подвижнее. Диалог создает не игрушечную, а игровую – эстетическую ситуацию разговора автора с воображаемым собеседником. (...) Раздваиваясь на собеседников, автор берет на себя, во-первых, роль оппонента и, во-вторых, роль себя самого, и тем самым он еще раз раздвоен, так сказать, «перпендикулярно» к тексту: на себя действительного и на себя, исполняющего в диалоге роль себя самого” (там же, с.198-199). [По-видимому, с идеями М.М. Бахтина Ванеев знаком не был.]

 

В чем-то сходным образом, в форме сменяющих друг друга диалогов, построены мемуары Коры Ландау-Дробанцевой, воспроизводящие суть разговоров и переживания автора в драматические периоды жизни ее и ее мужа. Бывает, кроме того, дневник обращенный сразу ко всем – как у Льва Толстого – кстати сказать, совпадающий в этом по своей направленности с «Дневником писателя» Достоевского[189] – как ни различны жанры литературного дневника у последнего и – намеренно отрицающие всякую литературность (особенно после 1881) записные книжки и дневники Толстого.

Но есть и такие дневники, которые ориентированы скорее на сборник афоризмов, даже на собрание анекдотов (это уже по большей части записные книжки). Именно таков характер «Записной книжки» князя П.А. Вяземского (она ближе к эссеистике, или методу арабесков – Егоров О.Г. 2003, с.187). Кстати, подобный труд, по-видимому, в силу самой своей разрозненности и хаотичности может получить название Антидневника, как в случае записок Скрябина[190].

 

Немаловажным параметром оказывается адресованность (исходная), а то и почти нарочитая безадресность дневника: то есть вопрос, имеет ли текст какого-то внешнего адресата, рассчитан ли он на читателя, «потребителя», нацелен ли на кого-то лично, как, например, дневниковые записи матери, предназначающиеся своему сыну (в случае А.И. Смирницкого, см. ниже) или только на узкую аудиторию, на замкнутый круг лиц (для чтения дневника в семейном кругу), например, читавшийся знакомым и изданный лишь после смерти автора «Дневник Павлика Дольского» А.Н. Апухтина[191]. Адресованность конечно может быть и исключительно «точечной», самому себе (здесь имеем исходный пункт дневниковости, случай чистой автокоммуникации), тогда как всякая внешняя адресованность оказывается вторичной, привходящей, как бы заранее не предполагавшейся («Дневник для одного себя» Л.Толстого или «Тайный дневник» Людвига Витгенштейна).

Вот дневник матери Александра Ивановича Смирницкого, Марии Николаевны, обращенный к сыну, который та вела, пока сыну не исполнилось 18 лет. Мать пишет дневник для себя, но при этом обращается в нем, как бы ведя разговор со своим сыном, выстраивая текст как некий монолог-обращение. Такой текст имел смысл, пока сын был мальчиком, подростком, юношей. Но форма его себя исчерпывает, когда сын окончательно отрывается от матери (с 14 лет он сам начинает вести собственный дневник). Дневник матери существовал одновременно в двух версиях – в одной, где записи датированы и повествование шло от первого лица (собственно монолог), и во второй, где о тех же событиях рассказано в беллетризованной форме[192]. В поздние годы жизни матери, когда ее сын стал ученым, дневник ее ограничивается записями на отдельных листах (обращенными опять же к сыну). Надо сказать, что для самого А.И. дневник довольно скоро, уже после поступления в университет, себя изживает: позже он почти не обращается к нему. То, что он пишет в сходном с дневниковым жанре, называется «Тетрадь № 3», в начале которой сделано заявление, что это не дневник – это философия, а скорее религия... Вообще же традиция ведения дневников в этом семействе восходит к концу XVIII века, когда начал их вести (по-немецки, 1775-1792) некий выходец из Эльзаса, поселившийся в России под именем Лев Иванович Гессинг (его потомки вели дневники уже по-русски). В этом семействе можно наблюдать характерное отношение к дневнику – как к документу исключительно приватному. Так, дочь А.И. Смирницкого Ольга Александровна, когда к ней в 1970-е годы обращался писатель В.А. Каверин с просьбой отдать ему для ознакомления дневники отца и бабушки, в этом отказала. (Каверин задумывал тогда написать роман, в котором по дневникам хотел воссоздать атмосферу жизни интеллигентского круга после революции.) – То есть далеко не всегда у документов дневникового типа возможно “вторичное использование”.

С одной стороны, личные архивы могут оставаться исключительно достоянием семьи, даже после смерти автора, но с другой, сам автор по тем или иным соображениям может относиться к подобного рода тексту иначе, стремясь к его возможно большему распространению. Это уже обратная сторона явления, иная крайность: например, в предисловии к известным «20 письмам к другу» (1967) Светлана Аллилуева пишет: Мне бы хотелось, чтобы каждый, кто будет читать эти письма, считал, что они адресованы к нему лично. (Наверно подобным намерением руководствовались в своей переписке Н.Эйдельман с В.Астафьевым, письма которых друг к другу в конце 80-х широко ходили по рукам, а позже были опубликованы в журнале «Даугава» 1990 №6.)

 

В феврале 1917 г. генерал А.Е. Снесарев, находясь на передовой на германской войне и участвуя в боевых действиях, мог ответить на упреки жены (что он, якобы, пишет ей не всё, а что-то намеренно утаивает), сравнивая свои письма с дневником, который велся им тогда же параллельно: “Мож[ет] быть, даже наоборот, я пишу тебе слишком сналету, не контролируя себя, слишком нараспашку; и скажу даже больше, что тебе и нужно бы писать, пропуская кое-что сквозь призму некоторой осмотрительности, но мне положительно некогда, если я начну примеривать, то больше одного раза в неделю написать тебе не сумею, а что с тобой тогда будет? Что я пишу тебе совершенно откровенно до глубины моих переживаний, это я вижу ясно, когда начинаю вспоминать посланное к тебе письмо с тем, что в соответствующий день мною занесено в дневник; это то же самое, с тою несущественною разницей, что в дневнике больше тактики, военно-научных соображений; но меньше личного, а в письмах к тебе наоборот.” – Автор посылает жене письма чуть ли не каждый день и еще успевает вести дневник! Встает естественный вопрос о дублировании: в первом томе посвященного автору издания помещены его письма, а в следующем должны быть напечатаны дневники[193]. Поразительно, что и сохранился этот дневник поистине чудом: во время ареста А.Е. Снесарева в 1930 г. чекисты, производившие обыск в его доме, проявили несвойственную им деликатность, не сделав обыск у тестя Снесарева, военного востоковеда В.Н. Зайцова, где, по счастью, и хранился его дневник[194].

 

Глава 3.


Дата добавления: 2019-03-09; просмотров: 147; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!