DEJA VU , НАРКОТИКИ, СИНЕСТЕЗИЯ И ПСИХО-ВРЕМЕННОЙ СИНТЕЗ
В психиатрии древний философский вопрос о природе реальности утрачивает абстрактность и обретает личную остроту, потому что отчуждение — уход от реальности — может означать изоляцию, трагическую для личности. Центральная роль времени здесь становится все более очевидной при изучении феноменов, связанных с отчуждением от общепринятой реальности с клинической, экспериментальной и теоретической точек зрения.
В предыдущей главе, говоря о составляющих психологической реальности, я обсуждал использовавшееся Клювером понятие субъективно эквивалентных стимулов. Я продолжу сопоставление его представлений с клиническими данными и психоаналитическими понятиями, применяя их для понимания не только константности объекта (Kafka, 1964), но и смежных проблем двусмысленности, парадокса и времени.
Хотя Фрейд и занимался вопросами нарушений восприятия реальности, особенно неправильным восприятием различий между мужскими и женскими гениталиями, для него в основном существовала одна (общепринятая) реальность, которую можно воспринимать правильно или неправильно. Гартман (Hartmann, Н., 1939) уделял внимание некоторым аспектам относительности реальности, но у него эта относительность носит ограниченный характер - он все еще находит твердую опору в «среднеожидаемом окружении». Подобная стабильность, пусть и ограниченная, становится остро проблематичной у таких авторов как Лёвальд, Валерштейн, Новей и Лихтенштейн. Их позиции различаются в том весе, который придают развитию, социальному взаимодействию или психическим структурам и в том, насколько, по их мнению, независимы и взаимосвязаны проблемы социальной и интрапсихической структурной реальности. Их объединяет интерес к крушению представлений об общепринятой реальности, кризису совместно определяемой реальности и расхождению во мнениях относительно «среднеожидаемого окружения». Новей (Novey, S., 1955) заходит так далеко, что говорит о фундаментальном сходстве «нормально» упорядоченных и бредовых систем реальности.
|
|
Лихтенштейн прослеживает «трансформацию «реальности» со времен Фрейда» (Lichtenstein, Н., 1974) и демонстрирует на примере клинического материала «изменяющуюся функцию Ид и Супер-Эго», являющуюся результатом радикального изменения восприятия реальности. Относительно «Ид» Лихтенштейн пишет: «Использование сексуального опыта в качестве отчаянной попытки утвердить реальность себя и другого... это сдвиг в функции психических структур». Говоря о Супер-Эго, он описывает пациентку, которая не была больна шизофренией, но после нескольких раз экспериментирования с наркотиками стала чувствовать, будто реальных предметов не существует, что все сущее — это сила, энергия, затопляющая все живое и неживое непрерывными волнами и вибрациями. Она обратилась к статьям по современной физике в «Scientific American», которые укрепили ее ощущение, что никакой объективности или механистических законов нет и что обычная реальность повседневной жизни представляет собой лишь ограниченное измерение действительно реального. Тем не менее, ей не удавалось установить связь между восприятием реальности, которое, по ее словам, затягивало ее во внутреннее пространство, и внешним конкурентным миром. Она временно успокаивалась, когда оказывалась на природе, но жаждала делить жизнь с другими людьми, тосковала по эмоциональному контакту и полноценному общению, а оно все больше и больше ускользало от нее.
|
|
Позвольте теперь, помня о примере Лихтенштейна, вернуться к представлению о константности объекта и ее связи с субъективной эквивалентностью. Как я писал во второй главе, понятие константности объекта в психоанализе обычно относится к соединению частично противоречивых образов — например, совмещению образов удовлетворяющей «хорошей» и фрустрирующей «плохой» матери в одну внутреннюю репрезентацию материнской фигуры. Анна Фрейд во вступительной речи на Международном психоаналитическом конгрессе в Вене в 1971 г. говорила о сохранности константности объекта как о способности продолжать любить фрустрирующий объект.
|
|
Прежде, чем идти дальше, я бы хотел заметить, что термин Клювера «субъективная эквивалентность» можно использовать не только применительно к константности объекта — то есть к его идентичности, — ,но и применительно ко времени. Многие клинические и экспериментальные данные, касающиеся времени, обсуждавшиеся в первой главе, логически развивали обыденные наблюдения, что время в одних случаях движется быстрее, а в других — медленнее. Это должно означать, что объективно разные промежутки времени могут быть субъективно эквивалентными.
Для пациентки Лихтенштейна объектов «реально не существовало», поскольку ни один из паттернов субъективной эквивалентности не был преобладающим. Она воспринимала некую всепроникающую энергию или силу, заполняющую волнами как одушевленные, так и неодушевленные объекты, создающую и стремительно меняющую разные паттерны субъективной эквивалентности. Такое описание согласуется с клинической дифференциацией субъекта и объекта (Kafka, 1964) — «Я» и «не-Я», — которая может исчезать или отступать на задний план из-за субъективной эквивалентности фрагментарных Я-репрезентаций и фрагментарных репрезентаций других. Я столкнулся с аналогичными явлениями при исследовании психотических феноменов и переживаний, вызванных психоделическими наркотиками (Kafka, 1964; Kafka and Gaarde , 1964). Для пациентки Лихтенштейна такая расплывчатость границ, по-видимому, затрудняла общение с окружающими, которые воспринимали мир иначе — как состоящий из более стабильных и более прочно дифференцированных объектов.
|
|
Кроме этого, на формирование системы субъективных эквивалентностей оказывают влияние мотивационные факторы — организация влечений и характер текущей активации. Структура паттернов субъективной эквивалентности, очевидно, каким-то образом связана и с особенностями ранних объектных отношений. Более того, для развития стабильного восприятия константности объекта в психоаналитическом смысле, разумеется, необходимы относительно устойчивые паттерны объектной константности в «перцептивном» смысле. Имея общее основание, два значения этого понятия частично пересекаются. Изучение наркотиков, глубоко влияющих на процессы восприятия, позволило получить особенно ценную информацию. Благодаря личному участию в исследованиях двух видов наркотических веществ, вызывающих совершенно разные эффекты — ЛСД и сернила, — я получил полезный иллюстративный материал.
Некоторые примеры из исследования ЛСД
Если перцептивные процессы тесно связаны с константностью объектов, становится особенно интересным проведение различий между компартментализацией и синестетическим восприятием. Синестезия, как я отмечал, означает смешение сенсорных модальностей — например, интрапсихическое соединение цвета с музыкой или другими звуками.
Задолго до того, как ЛСД стал уличным наркотиком, я вместе с несколькими коллегами-психоаналитиками, работавшими с психотическими пациентами, принимал участие в программе исследования психоделических веществ. В воскресенье мы принимали ЛСД, в понедельник встречались с пациентами и исследовали влияние ЛСД на терапевтическую работу. Хочу подчеркнуть, что в то время это было официально утвержденное исследование, и мы не работали с пациентами, будучи непосредственно под воздействием этих веществ. Нас интересовало, будет ли способствовать воспоминание о наркотическом состоянии, имитирующее, как полагали, психотические переживания, нашему пониманию психотических пациентов и терапевтической работе с ними.
Некоторые коллеги-психотерапевты считали, что опыт употребления ЛСД никак не влияет на терапевтическую работу, и мы все ощутили, что воздействие ЛСД, варьировавшее от экстатического наслаждения до глубокого ужаса, зависело от множества факторов, включая социальные условия. Тем не менее, мы пришли к выводу, что можно сделать некоторые обобщения, поскольку большинство испытуемых после употребления ЛСД описывали ощущения, сходные по формальным характеристикам. Хотя переживания были крайне индивидуальными и расценивались как таковые, все ощущали единение друг с другом. Переживание общей гармонии — впечатление, бывшее неизбежным следствием многомерности ощущений от ЛСД, — по-видимому, было такой формальной характеристикой, и обобщение здесь было наиболее оправдано.
Относительно ЛСД-25 и других наркотиков подобного рода уже существовала обширная литература, но психодинамических исследований этих веществ почти не было. Полный обзор литературы, опубликованный Унгером (Unger, S.M., 1963), выявил частое упоминание различий между состояниями, вызванными наркотиками, и естественно возникающими психопатологическими феноменами (Hoch и др., 1958). Были также описаны состояния Эго, вызванные ЛСД, которые соответствовали некоторым особенностям естественно возникающей психопатологии и привлекали особое внимание психотерапевтов. Исследователи действия ЛСД выразили мнение (Abramson, 1959), что тот, кто пытается использовать ЛСД в качестве терапевтического средства, должен сперва испытать на себе его влияние. Однако мы не нашли влитературе исследований, посвященных именно тому, как влияет употребление психотерапевтом ЛСД или других психотомиметических препаратов на его последующую терапевтическую работу.
Пять психотерапевтов принимали дозы от 75 до 250 миллиграммов ЛСД-25 после соответствующего медицинского обследования, и за ними вели прямое наблюдение. Два психотерапевта употребляли ЛСД-25 дважды, и трое — однократно. Несмотря на распространенное мнение, что увеличение дозы вызывает более сильный эффект, в нашем случае ни повторное употребление, ни изменение дозы не приводили к систематическим изменениям в ощущениях или в последующей терапевтической работе. Эксперимент проводился под наблюдением врача и медсестры, в хорошо оборудованном помещении, и сеансы ЛСД записывались на магнитофон. Некоторые терапевтические сессии после приема терапевтом ЛСД, а также клиническое обсуждение между пятью участниками эксперимента подробно фиксировались на магнитофоне. Кроме этого испытуемые обсуждали свой опыт с восемью психотерапевтами, имевшими опыт употребления ЛСД в иное время. Готовя материал к публикации, мы старались представить выжимку из наших собственных наблюдений и впечатлений других специалистов (Kafka and Gaarder, 1964).
Мы описали два класса изменений в терапевтической работе. К первому относились более внезапные, спонтанные, менее обдуманные эффекты — может быть те, которые и сам терапевт замечал с некоторым удивлением. Во второй класс вошли теоретические размышления, вызванные указанными спонтанными изменениями.
Богатство полученного опыта оказалось трудно отразить в научном описании, но мы попытались обобщить феноменологию действия ЛСД. Многие феномены можно описать с точки зрения распада категорий формальной логики. Под действием ЛСД человек воспринимает себя как А и как В одновременно — например, как испытуемого в эксперименте по изучению действия наркотического вещества и как тему в музыкальном произведении. Множественные пласты переживания, множественные уровни смысла — все кажется ему одинаково достоверным, несмотря на то, что испытуемый понимает: его коллеги, которые не находятся под действием вещества, считают адекватным только один смысловой уровень.
Насколько возможно с помощью ЛСД испытать шизофреноподобное состояние? Один из терапевтов под действием ЛСД сказал: «Я знаю, что сегодня такое-то число, и мы находимся в таком-то месте. Но все это не имеет значения, которое Вы этому приписываете». Похожие высказывания иногда встречаются у больных шизофренией в периоды улучшения. Пациент Питер, о котором я подробнее расскажу в пятой главе, различал галлюцинаторные голоса отца и Бога, но считал это различие несущественным. В некоторых ситуациях, например, пожара в отделении, поведение отдельных шизофреников, находящихся в глубокой регрессии, становится адекватным. Это может свидетельствовать одновременно о том, что информация им доступна, и об избирательности их реакций на стимулы и ситуации, которые «имеют значение» в их системе координат. В большинстве случаев (но не во всех), эксперты смогли отличить магнитофонные записи интервью испытуемых под воздействием ЛСД от записей интервью с больными шизофренией (Abramson, 1959). Интересно исследовать случаи, в которых произошла ошибка — когда пациентов не смогли отличить от испытуемых.
Возвращаясь к нашей теме — влиянию экспериментирования с ЛСД на работу терапевтов с пациентами — следует сказать, что во-первых, многомерный характер опыта под влиянием ЛСД снизил тенденцию некоторых терапевтов задавать пациентам вопросы по типу «или… или». Пытаясь описать многомерность наркотической действительности, мы сочли полезным использовать понятие синестезии в широком смысле этого слова, выходящем за рамки обычной сенсорной синестезии зрения, слуха, тактильных и кинестетических ощущений и охватывавшем также настроение, эмоции, пространство и время. Когда исчезает различение субъекта и объекта, ощущение собственного тела непрерывно меняется: к примеру, человек может чувствовать, что некая поверхность приобретает форму S-образной линии, как в сюрреалистическом кино, и эта линия, направленная на него, распадается на время. Он может улавливать первичную энергию до того, как она принимает форму конкретной сенсорной модальности.
После переживания такой «многомерности во всех направлениях», такого распада логических категорий, один из терапевтов сказал, что понимает, почему пациенты, особенно психотические пациенты, реагировали на вопросы типа «или… или» как на что-то неуместное или оскорбительное. К примеру, работая с одной психотической пациенткой, страдающей бредом и галлюцинациями, которая жестами и словами давала понять, что люди вкладывают мысли ей в голову или вынимают их оттуда, он часто выказывал особое любопытство относительно конкретных деталей: размягчаются ли при этом кости ее черепа? Проникает ли внутрь него рука и т. д. Не всем пациентам с бредом и галлюцинациями терапевт задавал подобные вопросы, это было вызвано характерными жестами и интонациями именно этой пациентки. Однако, после того как он попробовал ЛСД, его недоумение и попытка выяснить, как она ощущает вкладывание и вынимание мыслей, представились ему идиотизмом. Признавшись в этом пациентке, он сумел расширить сферу терапевтической коммуникации
Переживание терапевтом одновременного существования множества смыслов, и особенно переживание синестезии в широком смысле слова, привели к другим обусловленным ЛСД изменениям в терапии с той же пациенткой. Во время терапевтических сессий она бесконечно и раздраженно повторяла одно и то же. В какой-то момент пациентка объяснила, что повторяет то, что сказала (обычно это были просьбы) и не реагирует на ответы, не отвечает на вопросы или комментарии, не вступает в обсуждения, чтобы не потерять направление мысли, не потерять себя, свою целостность и свои цели. Несколько недель спустя после этого объяснения в поведении пациентки появилась интересная особенность. Она пожаловалась на грубое обращение персонала, и сотрудники отделения сказали, что она взяла манеру стоять в проходах или перед дверьми, всегда «загораживая дорогу» кому-нибудь. Опыт «вербально-двигательной синестезии», полученный под влиянием ЛСД, помог терапевту сопоставить такое поведение с ее навязчивыми высказываниями. Он сказал, что очевидно ее поведение, кроме прочего, было физическим высказыванием: «Я здесь — это я... это я», — и т. д. Пациентка была довольна и сделала терапевту комплимент, сказав: «Очень красивая пепельница — вы сами сделали?».
Некоторым терапевтам в нашем эксперименте различные аспекты опыта с ЛСД помогли повысить свою толерантность к молчанию во время сессий. Одним из них было ощущение неуместности вопросов типа «или...или». Вероятно, здесь сыграло свою роль и размывание, на фоне ЛСД, границ между одушевленными и неодушевленными объектами. Одному терапевту в этом состоянии некоторые голоса казались механистичными и мертвыми, в то время как определенные предметы — такие, как спинка кровати, за которую он держался после приема ЛСД, — представлялись переполненными живой энергией. «Физиогномика»» мебели, узор на ковре и тому подобное вызывало настолько поразительное богатство переживаний, что после сеанса ЛСД и особенно в присутствии пациента, который реагировал на «физиогномику» предметов, этот терапевт с большей готовностью присоединялся к пациенту в безмолвном восприятии окружающей среды. Одна пациентка регулярно просила его зайти к ней в комнату для того, чтобы она могла «объяснить ему некоторые вещи», но, когда он выполнял ее просьбу, она неизменно хранила молчание. После того как под влиянием ЛСД он ощутил все богатство физиогномики предметов, такое поведение уже не казалось ему странным, поскольку теперь он догадывался, что она молча просит его разделить с ней это богатство.
Принятию молчания также могло способствовать повышение уверенности в точности социальной перцепции во время сеанса ЛСД и некоторое время спустя. По крайней мере, в одном случае такая уверенность даже заставила терапевта резко потребовать от пациента помолчать. На следующий день после опыта с ЛСД, работая с невротическим пациентом, он почувствовал с гораздо большей уверенностью, что в некоторых случаях этот пациент, хотя и произносит множество слов, не «сообщает ничего осмысленного». К собственному изумлению он услышал, что категорическим тоном велит пациенту молчать, когда ему нечего сказать. Ошарашенный пациент выругался грубым словом, замолчал почти на двадцать минут, после чего заговорил более продуманно и осмысленно.
Испытав на фоне ЛСД ощущение паники от угрозы дезинтеграции, один терапевт стал свободнее вступать в физический контакт с некоторыми психотическими пациентами, когда они боролись с надвигающейся утратой контакта. Он стал выражать скепсис по поводу представлений, что это может испугать психотика, поскольку понял, что ужас утраты контакта неизмеримо сильнее, чем страх физической грубости. Допустив физический контакт с психотическими пациентами, он стал также чаще использовать мокрые простыни в качестве «направляющего» ограничения во время терапевтических сессий.
Некоторые терапевты заметили, что, когда они находились под действием наркотика, вся их картина мира могла быть разрушена внезапным шумом, например, чиханием. В результате этого они стали более внимательны к изменению поведения пациентов после появления внезапного стимула. Существует много свидетельств, подтверждающих гипотезу о том, что у психотических пациентов часто происходит резкий переход из одной действительности в другую. По нашему впечатлению, эти калейдоскопические изменения феноменологически сходны с теми, которые происходят под воздействием ЛСД. После опыта с ЛСД мы почувствовали, что некоторые больные шизофренией отметили — их терапевты в какой-то степени побывали «там» и могут постичь эту меняющуюся, распадающуюся действительность; это чувство способствовало расширению сферы коммуникации.
Как и специфические изменения в нашей клинической технике после употребления ЛСД, связанные с ней теоретические размышления также проистекали из многомерности опыта под действием наркотика. Все испытуемые, принявшие ЛСД, хотя и разными способами, сообщали о смысловом богатстве любого события, образов восприятия и переживаний.
Так как иногда яркость ощущений под воздействием ЛСД может казаться чрезмерной — «я так больше не могу», — мы предположили, что гебефреническое слабоумие является вполне понятным бегством от смысла. Понимание того, что смысл сам по себе, по своим формальным характеристикам, может быть угрожающим, способствует терапевтической работе с гебефреническими пациентами. Перед тем, как попробовать ЛСД, один терапевт думал, что он слишком большое внимание уделяёт содержанию при лечении больного гебефренией, перестраховываясь и оставаясь с пациентом в области, вызывающей меньшую, по его мнению, тревогу, в которой пациент может общаться «слабоумно». Поняв, что именно формальные характеристики смысла могут быть угрожающими, он стал расценивать принятие пациентом смысла как величайший вотум доверия их отношениям в данный момент. Может быть, пациент принимает систему значений терапевта как свою собственную, руководимый отчаянием или доверием, или тем и другим одновременно, ведь раньше для него существовало бесконечное количество смыслов, одинаково достоверных! Теперь терапевт с большей легкостью и с меньшей осторожностью относительно содержания коммуникации стал использовать временное принятие пациентом его системы значений — или, можно сказать, вторичного процесса.
Еще одно теоретическое положение, повлиявшее на терапевтическую работу, касалось флуктуаций в степени утраты контроля Эго и связи с реальностью, испытываемых человеком под действием ЛСД. Опыт с ЛСД усилил наш интерес к старому вопросу о том, может ли пациент, особенно психотический, произвольно контролировать конкретный симптом. Один из терапевтов под влиянием ЛСД периодически чувствовал, что по сравнению с коллегой и сестрой, которые находились рядом с ним в ходе эксперимента, у него есть одно преимущество, а именно: он лучше знает, когда он «отключается» в большей или меньшей степени. Ему очень не хотелось раскрывать этот секрет. Некоторое время спустя после эксперимента, когда он сомневался относительно произвольных компонентов психотического симптома у пациента, он высказал ему свои сомнения, но теперь вложил в свои слова понимание того, что у пациента существует потребность иметь свои преимущества, превосходить его в каком-то отношении. Его открыто выраженное признание потребности пациента сохранить секрет вызвало отчетливый проблеск отзывчивости у пациента и способствовало поддержанию некоторой непрерывности коммуникации в период терапии, когда контакт был крайне слабым.
Хотя наша работа с психотиками снабдила нас наиболее яркими примерами влияния опыта применения ЛСД на терапевтическую технику, мы также заметили, что этот опыт значительно, хотя и менее очевидным образом, отразился на взаимодействии с непсихотическими пациентами. Например, анализ наших снов после эксперимента заставил нас быть более внимательными к тому, что мы назвали измерением «абстрактного экспрессионизма» в сновидениях невротических пациентов. Под «абстрактным экспрессионизмом» мы понимали глубину чувств и богатое эмоциональное значение, которыми наделялись абстрактные и формальные образы (Kafka and Gaarder, 1964).
После эксперимента с ЛСД один из терапевтов видел сны с нехарактерным для него формальным содержанием. Ему снилась, к примеру, «почти, но не совсем, ровная линия, один из изгибов которой представлял собой период нацизма и шесть миллионов убитых евреев». После пробуждения он понял, что во сне видел и переживал «поле истории». Постепенно его сновидения приобрели прежний характер и утратили формализованные свойства.
Мы подумали, что приписывание большего эмоционального значения абстрактным образам в сновидениях наших пациентов согласуется с тем, что в терминологии Роршаха описывается как расширенное Erlebnistyp — то есть увеличение кинестетических и цветовых ответов. Вследствие этого мы выдвинули предположение, что большая эмоциональная насыщенность абстрактных образов в сновидениях невротиков может быть связана с ослаблением защитных структур. После эксперимента с ЛСД мы стали обращать большее внимание на возможное значение абстрактного экспрессионизма в сновидениях пациентов.
Обобщая влияние нашего опыта употребления ЛСД на терапевтическую работу, мы сознавали, что большая часть наших впечатлений соответствовала духу феноменологических и экзистенциальных знаний в области психиатрии того времени и не обязательно была связана исключительно с психотомиметическими наркотиками. Тем не менее, мы верили, что попытка исследовать эти эффекты обогатила наше понимание терапии, терапевтов и психопатологии, а также феноменологии наркотиков. Некоторые изменения могли быть просто следствием нового впечатляющего опыта, травмирующего или доставляющего удовольствие, или же явиться результатом осознания терапевтом ранее скрытых областей своего функционирования; возможно, какие-то результаты были связаны с необходимостью придерживаться техник, направленных на поддержание реальности, и вытекающим из этого снижением тревоги; другие были следствием того, что мы разделили с пациентами опыт пребывания: в той действительности, где избирательная фильтрация, называемая вторичным процессом, оказывалась менее задействована, чем в других ситуациях. В нашем исследовании мы не рассматривали более общие вопросы касательно терапевтического использования психотомиметических средств — например, полезность применения этих веществ пациентами в терапии; возможности одновременного употребления наркотиков пациентом и терапевтом; или работы с пациентом, когда терапевт, в присутствие со-терапевта или без него, находится под действием наркотиков. Изучение этих аспектов включает вопрос о том, позволяют ли данные техники проникнуть за пределы вторичного процесса, сохраняя при этом способность к самонаблюдению, общению и интеграции.
Подводя итоги нашего экспериментирования с ЛСД, предпринятого в то время, когда его применение в качестве метода исследования было легально и широко распространено, и он не стал еще уличным наркотиком, мы выделили результаты употребления ЛСД, наступающие непосредственно после его применения, и более поздние, теоретические выводы. Распад логических категорий, многомерность переживаний, размывание границ между одушевленными и неодушевленными объектами, значение физиогномики предметов, растущая уверенность относительно своей социальной перцепции — все это мы сочли факторами, приводящими к снижению вопросов типа «или… или». Повышенное внимание к физиогномике предметов, и большая чувствительность к сообщениям, передаваемым с помощью позы или местоположения в пространстве, привели к расширению невербальной коммуникации и повысили толерантность к молчанию. Теоретические же выводы говорили о том, что гебефреническая «глуповатость» может отражать попытку избежать угрожающей множественности и насыщенности смыслов и что у пациента может быть потребность скрывать степень своего погружения в психоз, для того чтобы в тайне превосходить окружающих не-психотиков, которые обладают преимуществом в виде устойчивой системы координат.
Некоторые примеры из исследования сернила
В другой части нашего исследования, посвященного влиянию наркотиков на работу терапевта и его понимание пациента, д-ру Кеннету Гард еру внутривенно вводили сернил (1-(1-фенилциклогексил) пиперидин HCL); я выполнял обязанность главного наблюдателя его реакций. Химическая структура сернила, нейрофизиологические механизмы и психологические эффекты радикально отличаются от аналогичных характеристик группы наркотиков ЛСД-мескалина-псилоцибина[19]. Когда Гардер делал доклад об этой работе на симпозиуме в Chestnut Lodge осенью 1963 г. (Gaader and Kafka, 1963), мы не подозревали, что наше исследование станет одним из последних узаконенных экспериментов на человеке с этим опасным веществом, более известным теперь как РСР[20]. В нашем неопубликованном докладе, который я здесь подробно процитирую, мы старались выполнить две функции. Во-первых, мы хотели внести свой вклад, в общее знание о заслуживающем внимания новом способе создания психотомиметических[21] эффектов. Во-вторых, мы хотели опубликовать наблюдения относительно феноменологии действия сернила, до того не описанной.
Анализируя реакции Гардера, мы сформулировали следующие предположения: как шизофреники, так и испытуемые под действием психотомиметических наркотиков испытывают множественные переживания, в которых происходят радикальные изменения Эго; их можно описать как различные «состояния Эго», часто резко отличающиеся одно от другого; что в каждом состоянии существует своя организация катектических сил Эго, которая отличается, количественно и качественно, по инвестиции в различные функции Эго; что существуют переходные этапы, когда Эго и его энергия участвуют в смене одного состояния на другое и что изучение психотомиметических состояний, переходов между этими состояниями и тех вмешательств, с помощью которых эти состояния могут меняться, в целом может проложить путь к дальнейшему пониманию различных состояний Эго и перехода из одного состояния в другое.
Немногочисленные психиатрические публикации, посвященные сернилу, обычно подчеркивают его уникальную способность избирательно подавлять функции сенсорной системы. Поэтому главным эффектом его действия является быстрое создание эквивалента сенсорной депривации без применения изолирующей аппаратуры. Ощущения во всех модальностях подавляются при отсутствии первичного токсического действия на сознание, мышление и моторную активность. С повышением дозы препарата происходит постепенная утрата периферических ощущений — боли, положения в пространстве и т. д., а также зрения и слуха. На основании клинического неврологического обследования испытуемых исследователи сделали вывод, что сернил оказывает действие на первичный сенсорный центр тела — таламус, хотя вовлекаются также средний мозг и сенсорная кора (Meyer и др. 1959, Luby и др., 1959). Позиции авторов касательно относительного влияния сернила на внутреннюю и внешнюю чувствительность различаются. Те, кто исследовал действие сернила в качестве анестетического средства в хирургии, не сомневаются в том, что он подавляет восприятие внешних стимулов (Меуегидр. [959). Те, кто изучал его в сочетании с сенсорной депривацией с помощью аппаратуры, подчеркивают утрату внутренней перцепции (Luby и др., 1959; Pollard и др., L960), поскольку у человека, находящегося под действием сернила, наблюдают меньше симптомов и признаков стресса в условиях изоляции, нежели в обычной среде.
Как и в случае сенсорной депривации, значительный эффект можно наблюдать в области мыслительных процессов и моторики; а большие дозы приводит к кататоническому трансу. Другие основные симптомы, наблюдаемые при различных дозировках сернила, — ощущение у человека, что части его тела ему не принадлежат; субъективное переживание себя как мертвого: невозможность понимать и поддерживать связную беседу: утрата чувства присутствия невидимых, но способных быть увиденными частей окружающей среды и исчезновение эффекта туннеля — так, что существующее видимое пространство сжимается до маленького кружка перед испытуемым. Было доказано, что сернил не подходит в качестве хирургического анестетика, потому что эти эффекты осложняли послеоперационный период, создавая транзиторные психотические эпизоды. Наблюдения продемонстрировали, что сернил вызывает ощущения острого дискомфорта и возбуждение у больных шизофренией. Он лучше переносится детьми и людьми старшего возраста, чем молодыми (Meyer и др., 1959, Luby и др., 1959; Pollard и др. 1960).
Подводя итоги, можно обобщить: сернил позволяет изучать взаимодействие интероцепции, экстероцепции, образа тела, мыслительных процессов, моторной активности и представлений о реальности — того, что в динамическом сочетании создает жизнеспособное Эго. Изучение сернила стало особенно важным для исследования шизофрении в свете гипотезы Гардера о том, что шизофреническое расстройство мышления является результатом сенсорной депривации, которую пациент усугубляет, используя интрапсихические и межличностные механизмы (Gaarder, 1963).
Наши наблюдения ограничились одним испытуемым (Гардер), который получил относительно малую дозу (3,3 мгм внутривенно (0,05 мгм/кг веса)) и только один раз. Гардер был хорошо знаком с литературой о серниле, но никогда не видел этот наркотик в действии. Симптомы появились в течение десяти минут после инъекции и прекратились через сорок пять минут. Еще несколько часов после этого наблюдалась повышенная сензитивность к шуму по типу похмельного синдрома.
В выдержках магнитофонной записи моего разговора с Гардером на пике его состояния заметны спутанность, трудности мышления, замешательство относительно вопросов, касающихся собственного существования, и недостаток чувствительности в межличностных отношениях, проявляющиеся в его ответах.
КГ: ...что-то происходит... гм-м... гм-м.. я жив — и... гм-м... я что-то делаю зачем-то, и я не знаю, что я делаю и... гм-м... что со мной происходит сейчас...а слова — это то, что и происходит ?..что это сказать...что происходит? Вот сюво — и люди разговаривают... а что такое разговор? — и гм-м... я не знаю, что происходит...
КГ:...Я человек в... существует пространственно-временной континуум... гм-м... что-то здесь происходит... что это все... я не знаю, и ктоя, и где, и как, и все остальное... и я в кабинете... а кабинет — этоместо, где люди сидят, потому что они хотят поговорить друг с другом... и Зигмунд — Зигмунд Фрейд.. .я не думал давно о Зигмунде Фрейде... Зигмунд Фрейд — это человек, который понял что-то о... гм-м.. я не знаю. Кто такой психиатр? Это очень (смеется)… это очень интересный опыт. Я испытываю что-то, и я не знаю, что происходит, и я не знаю, что говорить, что происходит, говорить...
КГ: ... гм-м... я жив? Или — что такое жив?
ДК: Что бы это ни значило — ты жив.
КГ: Что это?
ДК: Черт, ты принял наркотик, поэтому только ты можешь сказать нам! Ты принял наркотик.
КГ: Кто? Я (смеется)?
ДК: Ты.
КГ: Когда?
ДК: Как тебе кажется, сколько времени тому назад ты его принял?
КГ: Посмотрим-посмотрим... я принял наркотик... у-у... я думаю, минут пятнадцать назад, да?
ДК: Как ты вычислил время?
КГ: Я говорил что-то?
ДК: Гм-м, гм-м.
КГ: Хорошо! Что бы ни случилось, по крайней мере, я буду знать, что я сказал... но кто я? что я делаю? Я имею в виду, почему я... гм-м... что происходит?
РМ (лаборант): Я измерю твое давление, Кен.
ДК: Ты будешь чувствовать себя лучше, гели я скажу тебе, что происходит? Ты хочешь знать?
КГ: Да.
ДК: Ты принял сернил — это наркотик, который тебя интересует; ты психиатр, и ты принял сернил, чтобы посмотреть, что ты будешь чувствовать при этом, и ты находишься под действием этого наркотика прямо сейчас.
В литературе о действии сернила можно прочесть, что человек четко осознает поразительные изменения в образе тела, характеризующиеся ощущением, что он уплывает от своего тела, или что он мертв и является трупом, которое сопровождается глубокой субъективной уверенностью, что это именно телесные ощущения (Bakker and Amini, 1961). Интересно, что у Гардера таких переживаний не было. Несмотря на то, что он был осведомлен о возможности появления таких феноменов, так как читал о них раньше, во время эксперимента он все-таки в значительной степени был настроен на понимание и концептуализацию.
Зная об апатии испытуемых, описанной в литературе, он принял решение не прекращать говорить о том, что происходит, чтобы запись его переживаний была максимально полной. К тому же, структура поведения и активность речи, которые он сам себе предписал, по-видимому, сыграли важную роль в ограничении степени его дезориентации. Каковы бы ни были причины, он не чувствовал утраты образа тела, но вместо этого решал умственную задачу, жив он или нет: если он не осознавал свое тело, то так, как это обычно делает человек, глубоко поглощенный чем-то другим.
Самое яркое переживание Гардера во время действия наркотика (как слышно на пленке) и в ретроспективе состояло в глубоком изменении мышления, при котором утратилось значение логических категорий и понимание причинных связей. Он удерживал в сознании все необходимые «факты» относительно себя и ситуации — время, место, Личность, роль и воспоминание о том, что встречался с несколькими пациентами и супервизором в то утро, — но он не мог установить связи между этими фактами и дивился им. Также как люди, описанные в посвященной исследованиям сернила литературе, глубоко верившие, что возникающее у них восприятие собственного тела абсолютно реалистично, Гардер говорил, что чувствовал тотальную спутанность в отношении тех вопросов, которые задавал. Вероятно, повторение этих вопросов служило средством поддержания контакта.
Так как ранее Гардер пробовал также и ЛСД, у него была возможность сравнить два опыта. Он говорил, что в обоих случаях утрачивались относительно ограниченные и узконаправленные логические связи, характеризующие более привычный «нормальный» образ мышления. Однако если ЛСД позволило ему постичь богатство и многообразие значения различных связей между вещами, создав «креативный» опыт, употребление сернила привело к утрате понимания этих связей и вызвало ощущение полного замешательства.
Общий недостаток яркости переживаний в опыте с применением сернила проявился еще в трех аспектах. Первым было чувство испытуемого, что взаимодействие с наблюдателями не имеет для него особого значения и ему неинтересно вдаваться в тонкости того, что они делают и говорят: для того чтобы их сообщения оказали на него хоть какое-то воздействие, им приходилось прилагать большие усилия. Психологическая тяжеловесность, отсутствие тонких модуляций мысли и чувств действовали заразительно на наблюдателя, который чувствовал, что полезным для испытуемого оказывается лишь тупое повторение ориентирующих фраз, особенно если оно сопровождается физическим контактом. Это удивительно контрастировало с опытом применения ЛСД, когда наблюдатель легко включался в замысловатый психологический танец мысли и чувств. Испытуемый тоже ощущал отличие от переживаний на фоне ЛСД - тогда он чувствовал слишком большой контакт с наблюдателями, при котором взаимодействие разрасталось наподобие снежного кома, создавая паранойяльный или глубоко сентиментальный обмен чувствами.
Во-вторых, обеднение отразилось в неспособности испытуемого, по оценке наблюдателя, идентифицироваться с кем-либо, кто не был похож на него. Так, при психологическом тестировании, когда нужно было рассматривать фотографии других людей, испытуемый согласился рассматривать фото только тех, кто обладал сильным сходством с ним самим, то есть фото молодых мужчин. Даже здесь у него редко возникали какие-либо ассоциации, но портреты детей, молодых женщин и пожилых людей он отверг совсем. Это создавало резкий контраст с широким спектром ассоциаций, которые мы и другие исследователи отметили при работе с ЛСД и подобными ему наркотиками.
Зрительное восприятие стало третьей сферой, в которой наблюдалось значительное оскудение. Ретроспективно испытуемый демонстрировал убеждение, что его способ восприятия был неявным образом изменен и сужен, и напоминал схематичные рисунки из комикса «Маленькая сиротка Энни». Воспринимаемое казалось неестественным и плоским — гладкие, простые, гомогенные области, прямые края, резкие контуры и недостаток деталей и текстуры.
Наконец, в течение нескольких часов после того, как острые симптомы действия наркотика исчезли, Гардер был замкнут, апатичен и ощущал похмелье, как это описано в литературе. Находясь в этом состоянии, он чувствовал, что приобретает некоторое понимание физиологической природы похмелья в целом. Легкая головная боль усиливалась под влиянием шума или когда кто-то пытался заговорить с ним. Он начал расценивать похмелье как острую гиперсензитивность к внешним стимулам, при которой головная боль и желание побыть в одиночестве становятся первыми реакциями на то, что воспринимается как гиперстимуляция. Это соответствует наблюдениям группы Готлиба (Luby и др. 1959), согласно которым человек под действием сернила ощущает относительное спокойствие в изоляции и раздражение — в обычных условиях.
Итак, наши наблюдения показали, что различия в переживаниях под воздействием сернила и ЛСД проявляются в следующем: вместо заметных нарушений образа тела при употреблении сернила возникала амнезия телесного образа; снижалась чувствительность к оттенкам межличностных отношений; по-видимому, понижалась также способность к идентификации; в восприятии утрачивалось богатство деталей; похмелье после 'острого периода основывалось на гиперсензитивности к внешним стимулам.
После нашего опыта с сернилом мы сделали полный оптимизма доклад о том, что психотомиметические наркотики могут принести огромную практическую пользу в создании специального химического стресса, усиливающего смену катексиса Эго. С их помощью можно создать условия, в которых субъект и терапевт-наблюдатель сумеют проследить, какие интеракции повышают контроль Эго и адаптивность, а какие — затрудняют их. Другими словами, они сами по себе обладали потенциалом лаборатории по исследованию психотерапии психозов. Однако, вскоре признание пагубности этих веществ на государственном уровне положило конец экспериментальной работе.
Наше «путешествие» в состояние наркотического воздействия служит иллюстрацией того, насколько кардинально могут различаться способы организации реальности. Особенно поражает контраст между прорывом в многомерное пространство с помощью ЛСД и сужение этого пространства в результате употребления сернила. Ярким примером служит утрата значений слов, которая отчетливо слышна в записанной дословно беседе с испытуемым, находящимся под действием сернила. Мы отметили, что фрагментация временного опыта, утрата непрерывности, в соединении с резким снижением кратковременной памяти, стирает смыслы. Человек в состоянии дезориентации во времени – например, Билли Пилигрим у Курта Воннегута, которого я упоминал ранее – «постоянно нервничает как актер перед выступлением, потому что не знает, какую часть своей жизни ему сейчас придется сыграть», но он хотя бы все еще в состоянии играть. Потеря смысла, связанная с дроблением крайне коротких отрезков времени, утрата значения воспринимаемого делает любое действие невозможным.
Изучение переживаний человека, находящегося под воздействием психоделических наркотиков, и психоаналитического клинического материала позволило мне сформулировать гипотезу, связывающую явления синестезии с временем, с переживаниями deja vu (уже виденного) или вообще с опытом «deja», — которая рассматривалась в предыдущей главе.
Клиническое использование синестезии
Как и при обсуждении ЛСД, я буду использовать понятие синестезии в широком смысле, включающем не только смешение сенсорных модальностей — зрения, слуха и так далее, — но также и настроений, эмоций, пространства и времени. В качестве иллюстрации такого состояния я более подробно опишу пациентку, вскользь упомянутую во второй главе.
Анна была привлекательная женщина тридцати с небольшим лет, жена и мать, незаурядного ума и с прекрасным академическим образованием. Симптомом, заставившим ее обратится в психоанализ, было состояние фуги — наиболее яркий эпизод из нескольких предыдущих, — длилось несколько часов, в течение которых она находилась со своими детьми в комнате для игр у себя дома и, по-видимому, вела себя адекватно, но не могла вспомнить свои действия позже. Этот промежуток времени был заполнен ощущениями deja vu и воспринимался ею как «ужасный» и пугающий. Периодически перед глазами возникали фрагментированные фантастические образы, связанные с операциями и хирургами-гигантами. Ее симптомы также включали фобии вождения машины, телефонных звонков и стойкое беспокойство, что может произойти какое-нибудь несчастье. Фобии формировались постепенно в течение нескольких лет, но стали особенно отчетливо проявляться в последние три года, после того, как ее муж был ненадолго госпитализирован по поводу не подтвердившейся закупорки коронарных сосудов.
В ходе психоанализа, который длился несколько лет, стало понятно значение сноподобных образов во время состояний фуги. Пациентка выросла в маленьком городке франкоязычной части Канады, где семья ее отца выделялась на общем фоне. Ее мать воспитывалась в детском доме и происходила из очень бедной семьи. Отец пациентки, несмотря на полученное образование, заведовал маленькой ремонтной мастерской и так и не смог стать полностью независимым от родительской семьи ни в материальном, ни в каком ином смысле. Когда мать пациентки была беременна ею, двухлетний сын, брат пациентки, умер от болезни почек. Пациентка, таким образом, оказалась единственным ребенком охваченной горем и хронически депрессивной матери. Сама пациентка в детстве страдала частыми приступами пиелита с высокой температурой.
Атмосферу родительского дома Анна воспринимала как угнетающую. Маскообразные улыбки, родительская, особенно материнская, увлеченность тем, что пациентка называла «умиротворяющей литературой», и рассказы матери о ее тяжелом детстве, усиливали у пациентки страх утраты или несчастья, а также вызывали чувство вины. К ней часто предъявляли неадекватные требования. Например, когда она сказала матери, что хулиганы бросают в нее камнями по дороге в школу и спросила, что ей делать, Мать невыразительно ответила дочери, что нужно обратиться к собственной совести и там найти правильный ответ. Пациентка всегда ощущала упреки, когда ей что-то «легко давалось» — например, когда без особых усилий преуспевала в учебе.
В качестве единственного выжившего ребенка пациентка могла оказывать сильное влияние на настроение своих родителей, которые были в значительной степени социально изолированы; вследствие этого у нее стало развиваться и укрепляться ощущение всемогущества. Вплоть до подросткового возраста она считала своего отца, который «мог собственными руками сделать любую игрушку», всемогущим, и высокая степень ее идентификации с ним проявлялась во многих областях жизни. Однако постепенно пациентка стала понимать, насколько он несовершенен и зависим от собственных родителей. Вследствие этого у нее сформировалось несколько презрительное отношение к мужчинам.
Когда в восемнадцать лет она уехала из дома, поступив в колледж — тот же, который закончил ее отец, — она собиралась «превзойти отца» и воспринимала отъезд из дома как освобождение. Но вскоре после этого ее отец внезапно умер. Пациентка не придала значения его страхам — о которых он писал ей, — касающимся предстоящей холицистэктомии. Он умер на операционном столе из-за неправильного диагноза: болезнь сердца приняли за патологию желчного пузыря. У пациентки развился сильный страх собственной деструктивности, особенно когда ее всемогущество проявлялось в конкурентной борьбе и она начала ощущать, что опасно быть свободной от подавляющих чувств, опасно не принимать вещи близко к сердцу и еще более опасно не ждать несчастий. Сноподобные фрагменты ее фуговых состояний были связаны со смертью отца, при этом пациентка идентифицировалась одновременно с хирургами-убийцами и с жертвой, которая расплачивается за деструктивные желания. Самый яркий приступ фуги произошел тогда, когда враждебные и конкурентные чувства в отношении мужа и недовольство своей женской и материнской ролью вышли на первый план.
По мере того как раскрывалась история ее жизни, пациентка стала способна видеть связи между диссоциированными и изолированными областями. Понимание взаимосвязанности ее сновидений, сновидных элементов фуговых состояний и воспоминаний и чувств удивляло ее и приносило облегчение.
Хотя анализ, разумеется, включал трансферентные искажения и их интерпретацию, я хотел бы подчеркнуть в первую очередь одну особенность этого случая: продвижение в понимании произошло во время того, что молото описать как слабое повторение так называемых фуг во время психоаналитических сессий. В эти часы, атмосфера которых обычно походила на транс, особенно привлекали внимание сообщения пациентки о непрерывных синестетических переживаниях. К примеру, блестящий предмет, находящийся в кабинете, пациентка воспринимала и описывала как «пронзительную (звучащую) вещь». В такие моменты пациентка говорила об ощущении dejavu и часто поясняла, что эти мгновения кажутся ей невыразимыми и ужасными. После нескольких минут «тяжелого» молчания всплывали детские воспоминания об «атмосфере» — синестетическом смещении звуков, зрительных образов, ритмов, вкусов и запахов, характеризующем определенное место и время (атмосфера отцовской мастерской воспроизводилась с особенной яркостью). После этого появлялась возможность проследить связь фрагментарного образа из фугоподобного эпизода с событием или фантазией, касающимися времени или места, к которым относилась возникшая «атмосфера».
Во второй главе, чтобы прояснить соотношение явлений синестезии и deja vu в такого рода случаях, я провел схематичную аналогию с изображением волн на осциллоскопе, представляющем визуальный, звуковой или тактильный стимул. Я подчеркнул, что можно спросить реагирующий организм или электронный детектор, знаком ли ему этот визуальный паттерн, но если реакция связана с паттерном, независимо от того, какая это модальность — зрительная, слуховая или тактильная — вероятность, что паттерн окажется знакомым, повышается. Другими словами, если стимуляция происходит в тот момент, когда сенсорные модальности особенно тесно связаны, шансы, что паттерн будет узнан — то есть, что возникнет ощущение deja vu или сходное переживание, — увеличиваются в несколько раз.
Арлоу (Allow, J.,1959) сделал обзор литературы, посвященной феноменам deja vu, и внес неоценимый вклад в понимание этого феномена. Согласно Арлоу, вначале представления Фрейда сводились к тому, что deja vu связано с активацией бессознательного впечатления. Позже Фрейд пришел к выводу, что в основе может лежать бессознательная фантазия, а не бессознательное впечатление о реальном событии. Другие авторы, развивавшие эту концепцию, среди которых Ферении и Обендорф, пришли к пониманию, что в возникновении dejavu могут играть роль не только бессознательные фантазии, но также и фрагменты прошлых сновидений и сознательных намерений, которые позже были вытеснены. Арлоу делает упор на идее Обендорфа, что в dejavu содержится утешение («Раньше с тобой это уже случалось, ты справишься и на этот раз»), а также на мнение Марковица, что реакция deja vu есть выражение желания получить еще один шанс. Подлинным вкладом Арлоу стала опирающаяся на тщательные психоаналитические наблюдения концепция, согласно которой реакция dejavu в своей формальной структуре содержит латентные элементы защитных реакций и исполнения желания. Он обращался с переживанием deja vu и трактовал его как манифестное содержание сновидения. Человек, переживающий что-то как уже виденное, ощущает, что актуальная ситуация имела место раньше, но вполне возможно, что ему знакома не сама ситуация, а латентный смысл, который в ней заключен.
Арлоу критикует прежние концепции за отсутствие попытки «объяснить чувство противоестественности, замешательства, дискомфорта и тревоги, обычно сопровождающие такое переживание». Он добавляет, что «неотпускающее чувство тяжести или ужаса, сопровождающие deja vu, похоже, пропорционально лежащей в его основе тревоге и указывает на го, что Эго не полностью удалось с помощью различных, уже упомянутых, механизмов справиться с этой тревогой».
Арлоу связывает аффект ужаса с двусмысленностью, проистекающей из ощущения, что реальная ситуация имела место в прошлом и, вместе с этим, ощущения, что только скрытое значение этой ситуации на самом деле знакомо. Двусмысленность здесь охватывает разные уровни абстракции, поскольку манифестное и латентное содержание уже подразумевают различную степень абстрагирования, и поэтому заключает в себе парадокс, описанный много во второй главе. Двусмысленность и противоестественность переживания deja vu помогают установить важные концептуальные связи между переживанием времени (в этом случае ощущением смещения во времени) и восприятием (в этом случае синестетическим). Это послужит шагом к формулировке моего представления о психо-временном синтезе.
В своей работе «Ложное узнавание в лечении» Фрейд пишет: «В конце лечения... пациент может сказать: «Теперь мне кажется, что я знал это всегда». На этом аналитическая работа завершается» (1914, курсив Фрейда). В анализе Анны, моей пациентки с de ja vu, я думаю, присутствовало сближение между структурой детского знания и знанием взрослого — то есть были реактивированы синестетические аспекты детской структуры. Ощущение противоестественности, ужаса, переживание деперсонализации, на мой взгляд, связаны с преждевременным требованием исключить двусмысленность из функционирования Эго. Здесь я возвращаюсь к моему представлению об анализе как о процессе обучения более терпимо относиться к чувству отчуждения от своего собственного опыта и способа восприятия мира, от общепринятой реальности — процессе, который ведет к толерантности и принятию этих чувств. Я хочу подчеркнуть слово «преждевременный». Как я собираюсь показать в четвертой главе, перцептивные процессы сами по себе могут становиться более зрелыми, и в зрелых перцептивных актах можно наблюдать рекапитуляцию (повторение) онтогенеза перцепции. В следующей главе будут также представлены клинические данные, подтверждающие мою гипотезу о патогенности преждевременных требований, включая требования к восприятию.
Позвольте теперь от клинических размышлений о двусмысленности, парадоксе и характерном для феноменов deja vu смешений во времени, основанном на синестическом восприятии. перейти к теоретическим вопросам, заявленным ранее. Возможно, Гёдель дает нам формальное логическое описание бессознательного, изображая бесконечные сходящиеся последовательности двусмысленностей, выстроенных на разных уровнях абстракции. Именно в возможности непрерывного использования двусмысленности (неопределенности) с целью поддержания индивидуации, креативности и терапевтической работы, я вижу следующее звено психоаналитического размышления о проблеме переживания времени.
Как известно, интерес психоаналитика к переживанию времени основан в первую очередь на постоянных наблюдениях за процессом переструктурирования прошлого в настоящем. Он может наблюдать, как такое переструктурирование влияет на переживание времени и временную .перспективу. С более общей проблемой парадоксальных переживаний связана задача интеграции, с одной стороны — вырванных из общего контекста моментов,, а с другой — плавной непрерывности связного переживания жизни. Эту проблему, которую призвано решать Эго, более точно можно описать как проблему толерантности к качественно различным, непримиримым парадоксальным переживаниям.
М. Бонапарт[22] (Bonaparte, М., 1940) ссылается на письмо к ней Фрейда, в котором он писал о том, что аналитик «впоследствии» трансформирует в непрерывный «последовательный катексис... кванты, испускаемые Эго». Поскольку, когда психоаналитики говорят о природе переживания времени, само слово впоследствии выглядит сомнительно, я думаю, что проблема интеграции прерывных моментов и плавной непрерывности хотя и не ускользнула от Фрейда, однако не была решена им. Понятие квантов в связи с непримиримым характером внутри одной закрытой системы — теорий волн и частиц — представляет здесь особый интерес. Фрейд писал об этом в тот период, когда разрабатывалась квантовая механика. Ее основные положения были заложены с 1900 по 1926 г.: принцип неопределенности Гейзенберга был сформулирован в 1927 г.; в то же время физики начали предостерегать против безответственных философских и психологических спекуляций, основанных на этой теории. Тем не менее я позволю себе некоторые психологические рассуждения, поскольку при самонаблюдении за психическими процессами мы сталкиваемся со статично-изменчивым характером ситуации наблюдатель-наблюдаемый и, я убежден, с ее парадоксальным смыслом, связанным с разными уровнями абстракции. Здесь можно провести аналогию между частицами и волнами с одной стороны, и переживанием разорванности времени и плавной непрерывности — с другой. Самонаблюдение делает попытку соединить статичное восприятие изменчивого в его восприятии статичного — противоположности на разных уровнях абстракции; эти противоположности можно рассматривать как парадоксы — бесконечные сходящиеся ряды двусмысленностей разного уровня Гёделя, которые я привлекаю в качестве формального логического описания бессознательного.
В красивой убедительной работе, посвященной «сейчас-действующему» соприсутствию прошлого и будущего, Лёвальд приходит к выводу, что «психические структуры являются временными по своей природе» (Loewald, 1962), что время — это сущностная ткань психики. Я задаюсь вопросом, не будет ли постижение парадокса статичного и подвижного с временных позиций наиболее точным, или наиболее формальным, выражением проблемы, с которой аналитики сталкиваются на пределе изучения «того, что мы называем психическим». Уильям Фрай, отмечая, что «всегда, когда человек пытается наблюдать за собственным Я, он сталкивается с этим Я и обнаруживает, что Я и есть наблюдатель», также говорит: «Я... не нашел способа проиллюстрировать мгновенную синхронность, возникающую в парадоксе (1968, курсив мой).
В блистательном философском сочинении, которому, он, шутя дает парадоксальное название «Новое опровержение времени», Хорхе Луис Борхес (L964, курсив мой) также означает, в какой мере мы склонны воспринимать время как основу психического. Он не только показывает, что даже философы-идеалисты не могли следовать своей собственной логике и упразднить время — что проделывает за них Борхес, — но и бросает нам вызов своей необычной понятийной интеграцией опыта, по крайней мере отчасти напоминающей deja vu. «Все окружавшee меня тогда... было не просто похоже на этот закоулок тридцать лет назад — нет, оно, без всяких сходств или совпадений, попросту было тем же самым... Я почувствовал себя умершим...Скорей уже я на себе переживал ускользающий, а то и отсутствующий смысл непостижимого слова «вечность»... время — всего лишь сон» (курсив мой)[23]. Похожие переживания, обычно менее отчетливо сознаваемые, небезызвестны в психоаналитической работе и, когда они возникают, могут представлять опорные точки в реорганизации жизненной перспективы.
Еще раз скажу, что даже если свести понятие константности объекта к узкому психоаналитическому пониманию (непрерывная инвестиция в объект, даже если он фрустрирует), его нельзя отделить от непрерывности во времени. Парадокс, с которым мы сталкиваемся в самой сердцевине переживания времени — плавного или скачкообразного — неотделим от проблемы константности объекта. Размышляя над этим парадоксом и помня о толерантности к парадоксальным и качественно различным переживаниям, полезно обратиться к более очевидной задаче Эго интегрировать количественно различные и изменчивые переживания длительности. Если применить понятие субъективной эквивалентности к самому времени, мы вспомним, что разные временные интервалы могут восприниматься как субъективно эквивалентные. Также, как субъективно эквивалентная константность объектов, этот кирпичик построения психической реальности, не связана с «объективной» константностью, так и субъективно эквивалентные отрезки времени не обязательно соответствуют «объективно» эквивалентным промежуткам, отмеряемым часами..
Понятие субъективной эквивалентности в своем приложении ко времени добавляет еще одно сложное измерение к непростым идеям, уже и так угрожающим «здравому смыслу». Реальность, основанная на субъективно эквивалентных объектах, не принимает на веру простое психологическое отзеркаливание внешней реальности. Основными элементами психологической реальности являются конструкты. Они всегда только относительно стабильны, поскольку процессы восприятия, задействованные в формировании «когнитивных» представлений, ускорены в аффективной матрице. Эта матрица зависит от активности влечений, определяющих характер перцептивного сканирования в каждый конкретный момент. Более того, такое пространственно осуществляемое сканирование происходит в таком поле, где временные единицы не обладают заданной «извне» «объективной» устойчивостью, поскольку объективно одинаковые интервалы не обязательно «субъективно эквивалентны». Огромный корпус литературы, начиная с зарождения экспериментальной психологии, посвящен поиску неделимого «сейчас», временной единицы, представляющей собой наименьшее «настоящее» человека. (В этих экспериментах «сейчас» — это наименьший интервал, который не может быть переоценен или недооценен). Независимо от того, являются ли психологическое «сейчас», которое я предлагаю, наименьшим, далее неделимым, организация субъективного времени зависит от сложных непрерывных действий но выработке эквивалентностей, которые корректируются под влиянием аффектов и плавно регулируются и меняются в зависимости от оценки новой информации и постоянно переструктурируемых воспоминаний.
Переформулируя сложную идею, скажу: рассматривая парадоксальные стороны временной структуры, можно заметить, что во временную систему координат — временную сеть — встроены паттерны субъективной эквивалентности. Как в психоаналитическом, так и в общепсихологическом смысле понятия константности объекта — в идее устойчивости объекта во времени — объект будто возникает, и исчезает по мере изменения отрезков и паттернов времени: переходя от одной парадоксальной роли к другой, объект двусмысленно меняет свой внешний вид, снова и снова продуцируя субъективно эквивалентные стимулы, составляющие элементы как сиюминутной, так и более устойчивой реальности. И наоборот, наши потребности и влечения во многом определяют, на каких характеристиках воспринимаемого поля мы сосредотачиваем внимание, формируя наши субъективные эквивалентности. При переходе из поля в поле, отрезок времени, могущий вместить свойства, необходимые восприятию в соответствии с текущим активированным влечением, сам должен непрерывно сужаться и расширяться. Следовательно, наши влечения и их конфигурация определяют субъективно эквивалентные отрезки времени, организующие нашу временную действительность.
В этом контексте вернемся к предположению о том, что каждый перцептивный акт повторяет историю развития восприятия, — гипотезе, подтвержденной недавними открытиями (см. пятую главу). Тогда наши «реальности» зависят от невероятно сложной временной сетки восприятия. Во-первых, я воспринимаю разные по размеру «дырки в этой сетке» — психологические «сейчас», задаваемые состоянием влечений; затем, мне кажется, совершающийся в данный момент прогресс или регресс в развитии добавляет разные «формы» или, лучше сказать, разное «текстурное качество» этой сетке. Разные сетки, продолжая аналогию, допускают переход между разными состояниями Эго, в которых репрезентации объекта обладают разными качествами — как в случае с моей пациенткой, переживавшей фуги и deja vu. Степень того, насколько каждый момент характеризуется синестетическими или сенсорно-компартментализованными перцептивными процессами, постоянно колеблется. Характер временной зернистости — то есть структуры и текстуры доступных сеток — способствует тому, что поток опыта преобразуется в объектные константности. Некоторые измененные состояния Эго, вызванные наркотиками, позволяют исследовать крайние варианты расширении и сужения восприятия, которые, возможно, отличаются количественно, но не качественно от тех, с которыми мы, психоаналитики, сталкиваемся при изучении «нормального» восприятия и в. клинической работе. В каком-то смысле наша действительность дестабилизирована, в каком-то — вполне устойчива, поскольку мы определили некоторые параметры расширения и сужения этой действительности.
Помимо клинического обогащения, проистекающего из чуткости аналитика к множественной и парадоксальной реальности пациента, исследование времени заставляет нас, хоть и не без колебаний, исследовать пределы понимания. Основополагающая связь, выявленная нами, соответствует не только утверждению Лёвальда, что «психические структуры являются временными по своей природе» (1962), но даже выводу: психика и есть время.
Глава четвертая
КАК МЫ МЕНЯЕМСЯ? ДИАГНОСТИКА, ЛЕЧЕНИЕ И «ОЖИВЛЕНИЕ»
В этой главе я рассмотрю понятие множественной реальности в приложении к диагностике и терапии. Я не стану ни проводить систематического исследования старых, современных и -зарождающихся способов диагностики-, ни давать системный обзор аналитических и терапевтических техник с точки зрения диагностики. Желание выработать диагностические категории, хотя бы в некоторой степени не зависимые от теоретической предвзятости, привело к тому, что психиатрическая нозология оказалась тесно связана с внешне наблюдаемым поведением (как в DSM-III Американской психиатрической ассоциации, 1980[24]). Тем не менее самая распространенная ситуация, в которой можно наблюдать поведение, — это реакция пациента на различного рода терапевтические вмешательства, которые, разумеется, основываются на тех или иных терапевтических моделях. Диагностическое и терапевтическое мышление тесно переплетаются и колеблются от теоретических построений к наблюдению и обратно. Легкость перехода от одной организации внутренней реальности к другой или сопротивление такому переходу отражаются в контрпереносе и проявляются в ощущении затрачиваемого усилия и различной степени усталости у терапевта. Диагностические предположения не возникают независимо от контрпереноса. Естественно поэтому, что в представленном ниже клиническом материале мысли относительно диагностики и терапии тесно переплетаются.
Постоянная смена точек зрения и колебания между клиническими наблюдениями и теоретическими рассуждениями заставили меня задуматься не только о роли времени в организации множественной реальности, но и о границе и установлении различий между одушевленным и неодушевленным в конструировании психической реальности. Тема одушевленного-неодушевленного возникла, когда после нескольких десятилетий психоаналитической практики я попытался отыскать что-либо общее в пациентах, которые «изменились больше всего» в ходе — и, по моему мнению, в результате — психоаналитического лечения. Хотя я и попробовал в поисках центральной темы временно освободиться от примата теории, один теоретический вопрос возник сразу: если мы выбираем из всех случаев тех пациентов, которые «изменились больше всего», имеем ли мы в виду тех, в ком произошло «структурное» изменение? Что мы понимаем под этим термином и существует ли связь между структурным изменением и переходом от инсайта к «активным» сдвигам и переменам в поведении?
Даже в психоаналитическом контексте термин структура используется в разных значениях, но для наших настоящих целей давайте примем его значение в рамках структурной теории — как, например, смену жесткого Супер-Эго более мягким, или, рассуждая более общим образом, перестройку в структурах психического аппарата или между «структурами» Эго, Супер-Эго и Ид.
Лёвальд описывает струкгурные изменения в психоаналитическом лечении следующим образом: «Если понятие структурного изменения в личности пациента вообще что-нибудь значит, оно должно означать, что мы считаем возобновление развития Эго следствием терапевтического процесса в психоанализе» (1960). По Лёвальду, аналитик является новым объектом в жизни пациента. Он видит в аналитике скульптора, но я бы уточнил, что представление скульптора о том, как должна выглядеть законченная статуя, должно зависеть от особенностей мрамора. Он высвобождает форму, которая будто содержится в плену у камня. Пространственные аналогии, как я отмечал в предыдущих главах, несут в себе опасность материализации, и я больше люблю сравнения, основанные на времени, и в этом случае думал бы не о скульптуре, а о создании симфонии. Здесь уместна идея Давида Рапапорта (Rapaport, D., I960), что структура отличается от функции только темпом изменений.
Упор Лёвальда на совместное усилие, ведущее к формированию новой структуры, предоставляет систему координат для анализа клинической информации о пациентах, «изменившихся больше всего», и предложенное им определение структурных изменений остается вполне приемлемым: «Интерпретация приближает пациента на шаг к истинной регрессии в противовес невротическому компромиссному образованию, таким образом, проясняя пациенту его истинный регрессивный уровень, который... стал неосознаваемым из-за... защитных... структур... этот шаг позволяет пациенту достичь более высокого уровня интеграции». Таким образом, интерпретация создает возможность более свободного взаимодействия между бессознательными и предсознательными системами. Следовательно, аналитический процесс состоит из определенного интегративного опыта взаимодействия между пациентом и психоаналитиком, как основы для интернализованного варианта этого опыта: реорганизации Эго, «структурного изменения» (1960).
Рэнджелл (Rangell, L., 1981) попытался осмыслить с психоаналитической точки зрения разницу между пациентами, которые реагируют на инсайт вопросом «Ну и что?» или «Я понимаю, но что мне теперь делать?» и теми, кто самостоятельно переходит от инсайта к изменению. Рэнджелл ссылается на утверждение Уэлдера, что анализ предлагает пациентам «возможность выработать пригодное для жизни, не-невротическое решение», однако потребность Рэнджелла включить неспецифические конституциональные факторы в формирование более или менее склонного к действию «исполнительного Эго» указывает на ограниченность данных определений разницы между теми, кто действует и теми, кто только понимает.
Несмотря на то, что наблюдения за детьми выявили переменные, в которых можно усмотреть предпосылку формирования таких особенностей, мои наблюдения за взрослыми пациентами привели к дополнительным идеям относительно более или менее «дееспособных» черт «исполнительного Эго» пациентов. Я имею в виду заметные различия между индивидами, чье поведение в целом или в определенных конфликтных ситуациях подразумевает или не подразумевает восприятие самого себя как центра и источника автономного действия. Я склонен считать, что пациент пережил «структурные изменения» в той степени, в которой он стал ощущать себя центром возможного автономного действия. Те, в ком такие перемены произошли, могут принять решение вносить или не вносить определенные изменения в свою жизнь, но отсутствие действия у них осознано, и не является результатом подавления. Обсуждение с коллегами показало, что, когда они говорят о пациентах, переживших «структурные изменения», их клиническое понимание этого термина более или менее соответствует моему.
Ретроспективно анализируя случаи, в которых наблюдались важные, быть может, структурные изменения, я обнаружил, что для таких случаев характерна смена фокуса с одушевленных на неодушевленные черты «объектов», встречающихся в аналитической работе. Это открытие было бы банальным, если бы представляло выраженную иными словами мысль, что нечто омертвевшее оживает" и наоборот. Но та форма, в которой в анализе иногда проявляется тема жизни и смерти — в частности краткосрочное, но важное восприятие одушевленных объектов как неодушевленных, — предполагает, что, возможно, эта сторона опыта отсылает к периоду детства, когда понимание различий между одушевленным и неодушевленным только начинает формироваться. Другими словами, возникает вопрос, может ли превращение объектов (в восприятии анализанда) на символическом уровне из одушевленных в неодушевленные и наоборот, в отношении к объектам, быть связано с различением одушевленного и неодушевленного на перцептивном уровне и даже с развитием этой дифференциации у ребенка? Если и в самом деле готовность к таким сдвигам катексиса символических представлений одушевленного и неодушевленного зависит от перцептивного формирования индивида, это наблюдение (даже если переключения в восприятии с одушевленного на неодушевленное отчетливо проявляются только в некоторых случаях) может привести к лучшему пониманию развития дееспособного «исполнительного Эго».
Размышляя далее о формировании способности различать одушевленное и неодушевленное как одной из задач раннего развития, я пришел к выводу; что, возможно, она тесно связана, хотя и не идентична, другой задаче — дифференциации внутреннего и внешнего. Это различение необходимо, чтобы действовать: только одушевленное способно реагировать. Тем не менее, парадоксальным образом, рано возникшая способность различать одушевленное и неодушевленное не очень устойчива. Не страх ли смерти заставляет нас одушевлять вселенную, как мы обычно делаем, когда говорим о грозных тучах или ласкающих лучах солнца? Как бы то ни было, переплетаясь с временной и другими дихотомиями, проблема дифференциации одушевленного и неодушевленного сохраняется в течение жизни, проявляясь в тонких и обычно незаметных нюансах, которые могут служить эго-синтонным дополнением к защитным маневрам против смерти. Слушая своих пациентов, аналитики могут бессознательно компенсировать такого рода соскальзывания, как они часто поступают и с другими ошибками, пока не научатся проявлять в таких случаях особую бдительность.
Когда я осознал, насколько значимыми могут быть изменения в дифференциации одушевленного и неодушевленного в клиническом материале, моя собственная защитная «глухота» — восполнение промахов пациентов, указывающих на спутанность в области одушевленного и неодушевленного, — заметно снизилась. Я обнаружил, каким распространенным явлением оказалась такая путаница в продукции многих моих пациентов. Однако разные группы пациентов характеризуют разные особенности в изменении дифференциации одушевленного и неодушевленного. Специфика этих изменений имеет важное диагностическое значение и соотносится с тяжестью патологии. У невротических пациентов изменения в способности различать одушевленное и неодушевленное имеют место в отдельных конфликтных областях, и указывают на них аналитику. У этих пациентов произошла структурная перестройка функции различения, и психоаналитическая работа может внести корректирующее структурное изменение. У пограничных и нарциссических пациентов такая спутанность носит более всеобъемлющий характер, и ее производные проявляются почти во всех аспектах клинической работы. Именно она и обусловливает, на мой взгляд, трудности в достижении структурного изменения у таких пациентов. У психотиков такая спутанность глубока и всеобъемлюща. Однако ее проявления у таких пациентов могут быть довольно тонкими, поскольку она переплетается с другими проблемами, касающимися границ. С обычными оговорками относительно упрощений и недостатков, неизбежных при анализе многолетней работы, я обращусь теперь к клиническому материалу, двигаясь от менее выраженной патологии к более тяжелой.
Клинические иллюстрации
Миссис А., женщина 40 лет, состоящая в браке около 20 лет и имеющая четырех сыновей, была сильно обеспокоена здоровьем мужа. Ее тревога будто заразила и самого мистера А., и некоторых врачей — мистера А. дважды госпитализировали для диагностических обследований, которые показали, что он абсолютно здоров. Кроме этого, недавно возникшая супружеская неудовлетворенность заставила м-ра и миссис А. по инициативе жены обратиться к семейному терапевту. Она находила, что муж стал слишком агрессивен и саркастичен; он же говорил о ее тревожности, провоцирующем поведении и критицизме. Поскольку непрерывные взаимные обвинения не уменьшились в процессе терапии и напряжение между супругами продолжало усиливаться, терапевт рекомендовал каждому пройти индивидуальное лечение. По словам миссис А., ее муж резко воспротивился идее всякого лечения, но к этому времени усиливающаяся депрессия и трудности в отношениях с сыновьями и многими из друзей вынудили ее к поиску дополнительных консультаций. В конечном счете, она решила начать психоанализ, в ходе которого выявилась следующая история.
Миссис А. была младшим ребенком в многодетной семье, причем все дети были девочками. Когда ей шел пятый год, родился братик, но в возрасте 2-х лет он умер. Со временем миссис А. стала привлекательной девушкой; у нее было много кавалеров, которых она обычно приводила познакомить со своей семьей. Молодой человек, ставший впоследствии ее мужем, специализировался в той же узкой технической области, что и ее отец. Из всех молодых людей, которых она приводила домой, он стал единственным, с кем ее отец подолгу беседовал и с кем у него возникли глубокие отношения, продолжавшиеся и развивавшиеся после того, как молодые люди поженились. У м-ра А. была успешная карьера, и четверо сыновей росли здоровыми. В течение многих лет миссис А. не ощущала неудовлетворенности своей жизнью или по крайней мере не проявляла признаков этой неудовлетворенности.
Обеспокоенность здоровьем мужа, жалобы и симптомы, которые заставили ее обратиться в супружескую терапию, а затем прийти в анализ, появились через несколько месяцев после смерти ее отца. Я должен добавить, что эта информация поступала довольно медленно из-за череды «ошибок», совершенных миссис А. в сообщении и уточнении своей биографии. В конце концов, она рассказала, как однажды утром, вскоре после смерти отца, критично посмотрела на спящего мужа, на минуту ощутила его как совершенно чужого и затем подумала: «Что я делаю замужем за этим?..». Позже она пояснила, что на мгновенье он показался ей мертвым, «как кусок дерева».
Психоанатитик, читающий эту историю, не удивится, что в ходе психоаналитической работы стало понятно следующее: миссис А. хотела смерти своего младшего брата, столь желанного в семье — особенно для отца. Психоаналитическая трактовка этого случая неизбежно включала чувство вины, связанное со смертью брата, мотив возмещения или восстановления в выборе супруга, центральное место, занимаемое отношениями с отцом в эмоциональной жизни пациентки (для него она родила и вырастила четырех сыновей), и, наконец, крушение смысла жизни со смертью отца. Проблемы, которые привели миссис А. в терапию, отражали степень сопротивления и сложность маневров, используемых ею во избежание осознания эмоционального банкротства, связанного со смертью отца. Когда муж перестал выполнять функцию связующего звена между нею и отцом, она на каком-то уровне стала сознавать, что он был ей неподходящим партнером, что она просчиталась. В конце концов она развелась и относительно поздно закончила образование, после чего смогла начать профессиональную карьеру. Однако те выводы, о которых я здесь пишу, были бы правомерны и в том случае, если бы пациентка обнаружила, что ее замужество стало для нее более значимым, что она вышла замуж за человека, с которым может установить хорошие отношения именно теперь, когда он не должен более выполнять конкретную связующую функцию.
Говоря в общих чертах, действия, связанные с переносом в анализе, начали обнаруживать себя в связи с замечанием, указывающим на то, что пациентка скрывает время своих аналитических сессий от мужа. Почему? Он брутальный человек, он не хочет, чтобы она проходила анализ. Но она уже сказала ему, что ходит к психоаналитику, — что будет, если он узнает конкретные дни и часы сессий? Ну, он может просто убить ее или (вариации на эту тему быстро исчерпали себя в течение нескольких сессий) убить аналитика. Стало ясно, что ставя его в известность относительно анализа и держа в секрете дни и часы, она вела себя очень провокационно. Исследование темы провоцирования насильственных действий (она должна будет убить его, защищая себя или аналитика от атаки, которую она спровоцировала) привело с помощью снов и ассоциаций к выявлению ее желания смерти — сначала мужа, а затем и аналитика (исполнявших в переносе разнообразные роли), В конце концов, после поправок и дополнений изложенной ранее истории, мы пришли к аффективно заряженным воспоминаниям о смерти брата и к приведенной выше реконструкции.
Аффективно заряженное воспоминание влечении, опирающеесяна невроз переноса, и инсайт — в этом случае повлекший за собой конкретные действия — понятия, которые мы используем в психоаналитическом описании изменения. Произошло ли здесь структурное изменение? Большая часть жизни миссис А. была выстроена вокруг вины, связанной со смертью брата. Можно сказать, что, согласно ее психической реальности, она действительно убила его, и эта психическая реальность, реактивированная на пике переноса, проявилась в различных сценариях на тему «кто кого убьет», связанных с ее провоцирующим поведением. Можно также сказать, что в каком-то смысле жизнь сыграла с миссис А. жестокую шутку. Она бессознательно выстроила большую часть своей жизни таким образом, как будто на самом деле убила брата. Психоанализ помог ей измениться, избавиться от роли жертвы, высветив «взрослую» действительность, в которой она не убивала. Кто-то, возможно, скажет, что в анализе она узнала лишь «насколько сильно» она хотела убить своего брата и как это было связано с подавлением различных аспектов ее желаний, включая сексуальные — по отношению к отцу. Я же думаю, она поняла также нечто относительно интенсивности своего влечения к смерти на разных уровнях развития, и это знание, в свою очередь, обеспечило лучший контакт с разными уровнями развития восприятия.
Мы опять приходим к тому, что в каждом акте восприятия воспроизводится его онтогенез, а это, в свою очередь, имеет отношение к психоаналитическому пониманию константности объекта. Такое воспроизведение снова и снова приводит человека к краткому соприкосновению с ранними перцептивными процессами, и есть. свидетельства тому, что дифференциация одушевленного и неодушевленного — один из таких процессов. Маргарет Малер в личной беседе (1973) привлекла мое внимание к открытию Стернимана (Stirnimann, F., 1947): здоровый младенец уже в первые часы жизни способен различать протянутый ему палец, палец в перчатке, перчатку без пальца и палочку.
Следовательно, верно, хотя недостаточно и слишком упрощенно, утверждение, что в состоянии аффекта в переносе миссис А. обнаружила: желание и действие — не одно и то же; способность различать эти две вещи еще не достаточно прочно установилась во время смерти ее брата. Гринспан (Greenspan, S.I., 1982) показал, что в ходе психоаналитического лечения интегрируются разные уровни научения. Он выделил соматическое научение, научение причинно-следственное и репрезентативно-структурное научение. Разные уровни научения подразумевают различные уровни перцептивного развития,то есть существует тесная связь между воспроизводством онтогенеза восприятия и интеграцией разных уровней обучения. Когда миссис А. осознала мысль «Что я делаю замужем за этим!..», основной смысл содержался в буквальном значении слова. Это относится к неодушевленному, к вещи. Последовавшая бурная деятельность, ипохондрическая тревога за мужа были попыткой вдохнуть немного жизни в происходящее.
Изменение в жизни миссис А. легко проследить, потому что после достижения инсайта она действовала пытаясь изменить ситуацию. Несмотря на все его скрытое, но неизменное значение и возможное возникновение в решающие моменты изменений, материал, имеющий отношение к дифференциации одушевленного и неодушевленного, может вообще остаться незамеченным или не привлечь пристального внимания в анализе невротических пациентов с относительно неосложненной историей развития этой дифференциации. Как писал Лёвальд (Loewald 1960), «Аналитик в своих интерпретациях реорганизует, реинтегрирует бессознательный материал не только для пациента, но и для себя самого». Я убежден, что способность аналитика улавливать «раз-одушевления», осуществляемые пациентом, в целом крайне полезна. Тем не менее, миссис А., как и многие пациенты без существенного «дефицита Эго», обрела способность к действию сначала в анализе, а затем и в жизни, не только путем конфронтации с ожившими в переносе деструктивными желаниями, но также благодаря краткому регрессивному столкновению с ужасающим разрушением границ между одушевленным и неодушевленным, когда ее муж превратился в это. В той мере, в какой м-р А. являлся пассивным средством контакта с отцом — настоящим объектом ее влечений, —переживание восприятия мужа как этого было, разумеется, вполне точным.
Область неоднозначного между одушевленным и неодушевленным — зона невыразимого, ужасного, которую в ходе аналитического лечения одни пациенты (такие, как миссис А.) замечают лишь вскользь и куда другие оказываются постоянно или длительно погружены. Следующий пример также иллюстрирует важное столкновение в анализе с этой проблемой.
На одной из сессий блестящий и творчески одаренный молодой ученый сомневался в том, жениться ли на своей подруге, упомянул ее вероятную беременность и другие, связанные с этим, проблемы, вполне оправдывающие высокий уровень эмоционального смятения. Однако его беспокойство и временами проявлявшееся замешательство во время сессии казались не связанными с этим содержанием. Аналитик прокомментировал это впечатление и задал вопрос относительно других сфер жизни пациента. Пациент начал рыдать и неожиданно вспомнил сон. Во сне он летел над красивым городом, который описал в тончайших подробностях. Но, когда он стал опускаться все ниже и ниже в поисках признаков жизни, обнаружил, что город вымер:- ни деловой активности в центре, ни детей в школьных дворах, ни движения в жилых районах.
Ассоциации привели к мыслям о работе. Осуществив творческий прорыв, работая день и ночь, он недавно решил фундаментальную задачу — задачу, сформулированную более сотни лет назад, о которой было написано множество трудов и вокруг которой велись ожесточенные споры. Он нашел простое и изящное решение старой задачи — теперь он мог летать над городом, — но насыщенная жизнь вокруг основного научного вопроса, исследования и ажиотаж, в которых он был главным действующим лицом, внезапно закончились. Задача умерла. Важность достижения пациента («достижение», кстати сказать, означает также «умирание») была вскоре широко признана и привела к стремительному взлету его карьеры. К тому же коллеги заметили, что стиль его письма радикально изменился. Несмотря на то, что он работал в строго ограниченной и высоко абстрактной научной сфере, его стали хвалить за смену сухого стиля, принятого в этой области, на замечательно легко читаемый живой стиль, который с простым изяществом передавал течение и развитие его мысли.
В детстве и юности пациента его отец часто затевал с ним ожесточенные шахматные поединки, интенсивность которых была тесно связана с последующей научной активностью пациента. Богатый аналитический материал давал представление о связи, существовавшей между его научными успехами, эдипальными проблемами и способностью вынести эдипальную победу. Тем не менее подобная интерпретация не умаляет значимости для него соприкосновения со сверхъестественной границей безжизненного, в момент глубоких изменений, столкновения со структурными различиями между одушевленным и неодушевленным.
Фрейд затрагивает эту тему прежде всего в работах по культурологии и антропологии, хотя, разумеется, интересы в этих областях для него неотделимы от клинических. Эта тема является центральной в его работе «Жуткое» (1919), но уже в «Тотеме и табу» (1912) он говорит о связи между переживанием сверхъестественности и границах одушевленного-неодушевленного: «Представляется вероятным, что мы признаем «жуткими» такие впечатления, которые вообще подтверждают всемогущество мыслей и анимистический образ мыслей, в то время как в нашем сознательном суждении мы от этого отошли»[25].
В моей психоаналитической работе с Анной, истерической пациенткой, описанной во второй и третьей главе, у которой наблюдались состояния фуги и частые переживания déjà vu на аналитических сессиях, я отметил псевдоанимизм, странную тенденцию оживлять предметы в кабинете аналитика, сопровождавшую эти состояния. Выяснилось, что такие эпизоды служили защитой от особо неожиданного столкновения со смертью в ситуации, где она недооценила потенциальную опасность. В этом примере проблема одушевленного-неодушевленного оказалась важной в работе с невротической, в основном истерической пациенткой, а феномены синестезии и deja vu способствовали развитию (псевдо)анимизма. Позже я вернусь к взаимосвязи между синестезией, переживанием deja vu, сверхъестественным и подвижной границей между сферой одушевленного и неодушевленного.
Проблема одушевленного-неодушевленного наиболее часто встречается и даже типична для анализа или психоаналитической терапии пациентов с выраженными нарциссическими чертами. Поскольку мои представления о значимости этой проблемы имеют свое продолжение в терапевтической технике работы с такими пациентами, иллюстрируя особенности проблемы одушевленного-неодушевленного у нарциссических пациентов, я особо остановлюсь на технических моментах.
Молодая разведенная женщина начала утреннюю сессию в понедельник с целого ряда жалоб — на свою неспособность справиться с младенцем, орущим всю ночь напролет, на приятеля, в котором она заинтересована больше, чем он в ней. В ее рассказе не было никакой смены интонации при переходе от описания того, что с ней происходило к тому, что она делала. Она продолжала жаловаться, что плохо водит машину, переедает и хочет убить своего ребенка. Все выглядело как нападки на аналитика, который не помог ей справиться ни с одной из этих проблем. Она продолжала: «Для меня небезопасно водить машину. У меня были смутные мысли покончить с собой, и, похоже, машина со мной соглашается. Она не завелась».
Некоторые клиницисты связывают манеру поведения, подобную описанной в этом отрывке, с ощущением исключительности, подразумевая неспособность различать события, которые являются результатом намеренного усилия (сознательно или бессознательно намеренного) и внешними событиями, непосредственно не связанными с идентифицированным намерением. Затруднение аналитика в таких ситуациях вызвано Эго-синтонностыо для пациента подобной неспособности к различению; аналитик должен исследовать, почему пациентке в ее жалобах кажется совершенно естественным не проводить никаких различий между тем, что она слишком много ест, что машина не завелась и что была гроза. В своей последней работе «В поисках метода» (1960), которой психоаналитики не уделили должного внимания, Жан-Поль Сартр подчеркивает разницу между практикой (действиями, которые вызваны намерением) и процессом (процессами, связанными с инертной материей). Полагаю, в случае успешной терапии описываемых пациентов, важной областью изменений становится формирование способности проводить различие между результатами практики, с одной стороны, и инертными процессами или неконтролируемыми происшествиями — с другой.
Более подробное описание взаимодействия в ходе этой аналитической сессии может проиллюстрировать прямое техническое применение некоторых представленных здесь идей. Поскольку машина не завелась, пациентка взяла такси. Из-за того, что ее подруга недавно подверглась нападению, она испытала острый приступ тревоги, когда водитель повез ее незнакомым маршрутом через малолюдную часть города. Ко времени этой сессии, после нескольких лет анализа, я уже понял, что конфронтировать склонность пациентки одинаковым образом обращаться с событиями, которые она инициирует и теми, которые происходят по внешним причинам, непродуктивно. Вместо этого, я спросил, думала ли она, что на нее нападут, пока ехала в такси. Пациентка ответила, что она действительно думала об этом, а также об убийствах, о которых читала в газете. Следующая интервенция основывалась на том, что нужно адресоваться, так сказать, к самой атмосфере опасности, а не устанавливать ее источник, поскольку трудности пациентки, по моему мнению, коренились в несформированной способности полностью отличать то, что может инициировать действие, а именно одушевленное, от того, на что действие направлено, то есть неодушевленного. Аккуратно подбирая слова, я произнес: «С прошлой нашей сессии вы много раз соприкасались с желаниями, связанными с убийством. У Вас было желание убить своего ребенка, и у вас были мысли о направленных на вас желаниях убить вас». Еще раз подчеркиваю, что, на мой взгляд, важно не осуществлять конфронтацию пациентки с присущей аналитику способностью различать «практику и процесс», а следить за развитием этой дифференциации у пациентки. (Заметьте, однако, разницу в словах аналитика между «желаниями» с одной стороны и «мыслями о желаниях» — с другой). Если аналитик чувствует себя несправедливо обвиненным или назначенным ответственным за все нехорошее, что происходит в жизни пациента, и отвечает — или, более точно, мстит конфронтацией, говоря, что пациентка должна быть достаточно взрослой и проводить различие между тем, что она делает сама и тем, что с ней случается, - это не способствует продвижению в работе.
Как же происходит изменение в такой аналитической ситуации? Несколько месяцев спустя после сессии, описанной выше, пациентка снова говорила о череде неприятностей в своей жизни. Она плохо спала этой ночью. В силу разных причин я понял, что пациентка скрывает сон. Я спросил: «Вам что-нибудь снилось в эту ужасную ночь?» Пациентка забеспокоилась и сказала: «Да, но я не могу вспомнить, что». Беспокойство усиливалось, и после продолжительной паузы она сказала: «Там были люди, и я просто разваливалась на куски. Пуговицы на блузке все время расстегивались». «Слишком много требований; вас рвут на части», прокомментировал я. «Но эго не совсем так, — продолжала пациентка, — в этом было что-то неряшливое, унизительное для меня. Я толстею». Заметьте, что пациентка не атаковала, не обвиняла аналитика в своем переедании. Появились признаки смущения. Она использовала нейтральный способ высказывания, характерный для интервенций аналитика: «В этом было что-то неряшливое». Она перешла к «самоунижению», а затем продолжила: «Я толстею». Пациентка приблизилась к более автономному ощущению себя в целом.
Уместно вспомнить идеи Стрэчи (Strachey, J., 1934) относительно изменений, идентификации с аналитиком, постепенного усвоения реалистичных представлений об аналитике, а также идею Лёвальда, что аналитик стимулирует истинную регрессию и, следовательно, новое начинание с постепенным отказом от текущего компромиссного формирования. Однако здесь я бы хотел подчеркнуть: техника аналитика в данном случае прежде всего была обусловлена знанием, что трудности пациентки связаны с проблемой развития перцептивной дифференциации. Удалось избежать конфронтации, и это сделало необязательной активацию компромиссных формирований, бывших обычной реакцией пациентки на нападки, вызванные ее поведением. Порочный круг был разорван. На языке Лёвальда истинная регрессия — в состояние, когда одушевленное и неодушевленное было неадекватно дифференцировано, — позволила начать заново. «Процесс», на языке Сартра, постепенно перешел в «практику».
Требуется уточнить: она сказала, что «хотела» прийти на аналитическую сессию и думала, что отказ двигателя был процессуальным явлением, происходившим по вине инертной материи. Предположим, в ходе анализа стало бы ясно, что ее плохой уход за машиной связан с амбивалентным отношением к лечению. Тогда процесс перешел бы в практику. В такой аналитической ситуации вторжение в предсознательное часто превращает «случайное» в осмысленную причинно-следственную связь. Обмолвки даже для пациентки перестают быть случайными.
Позже я вернусь к некоторым эпистемологическим следствиям открытия, что границы между осмысленным и случайным подвижны. Если мы не можем более полагаться на Гранины, значит ли это, что все осмыслено, или же смысла нет нигде?
В заключение я хочу обратиться к материалу тяжелой психопатологии — вспомним Мэри, пограничную пациентку, страдавшую членовредительством, которую я кратко упомянул во второй главе. Для таких пациентов очень характерны проблемы, связанные с неразличением одушевленного и неодушевленного. В раннем детстве, в период овладения речью, Мэри перенесла тяжелое кожное заболевание, и ее последующая симптоматика выражалась в нанесении себе многократных порезов, когда она ощущала себя неживой, и в сопротивлении их лечению (Kafka, 1969).
Проблемы границ — границ ее тела, границ ее возможностей и ограниченности ее способности чувствовать — занимали центральное место в анализе. Понятие переходного объекта и переходных феноменов у Винникота (Winnicott, 1958) весьма способствует осмыслению некоторых особенностей истории объектных отношений этой пациентки. Мысль, которую я хочу обосновать, состоит в том, что пациентка может обращаться с собственным телом как с переходным объектом, а это, в свою очередь, может быть связано со склонностью к членовредительству. Я рассмотрю также связь этой истории объектных отношений с развитием переноса и контрпереноса.
Говоря о переходном объекте, сразу вспоминаешь спасительное одеяло Линуса из комикса «Peanuts». Мэри помогла мне расширить представление о возможных переходных объектах. В качестве иллюстрации можно представить первые кадры учебного фильма по хирургии да я студентов-медиков. На экране появляется тщательно обработанный антисептиком участок кожи, ограниченный синей матовой драпировкой: местоположение этого участка кожи объясняет голос комментатора за кадром: затем рука хирурга в перчатке делает быстрый надрез скальпелем. Через мгновение, которое кажется зрителю более долгим, чем на самом деле, появляется кровь — в этот миг зритель эмоционально переживает переход от восприятия того, что казалось неживым хирургическим препаратом, к созерцанию живой раны. Я полагаю, что склонный к самокалечению пациент обращается со своей кожей и телом аналогичным образом, будто в какие-то моменты воспринимает их как неодушевленный и переходный объект. Конечно, в таких теоретических рассуждениях нужно соблюдать осторожность и помнить, что возможности слова здесь ограничены, поскольку мы имеем дело с невербальным, по большей части с довербальным материалом. Тем не менее, такие формулировки, как «переходный объект», могут быть полезны для создания проницаемой атмосферы, позволяющей нам соучаствовать в опыте другого человека.
Мэри было около двадцати, она училась в колледже, когда я начал работать с ней. Ее психоаналитическое лечение длилось почти пять лет, в течение первых двух она находилась в больнице. Ее отец был суховатый сдержанный инженер, а мать — словоохотливая женщина с истерическими и ипохондрическими чертами. У пациентки имелся старший брат, выдающимся академическим достижениям которого она завидовала. Родители расстались за несколько лет до ее госпитализации. Психиатр, наблюдавший Мэри в течение года, рекомендовал психоанализ в условиях стационара из-за симптомов, которые преимущественно заключались в членовредительстве и сопротивлении лечению порезов. Периодически она глотала таблетки без разбора или отказывалась принимать лекарства, или мошенничала при приеме лекарств. Всю поверхность своего тела она нарциссически воспринимала как объект практически постоянного эротического влечения.
Сопротивление лечению ран появилось еще в детстве, где-то в шесть-восемь лет, но остальные симптомы, особенно нанесение себе порезов, участились после развода родителей. Шрамы у Мэри располагались в основном на руках, и когда я начал с ней работать, она выглядела пастозной, бледной и вялой.
В течение первого года жизни Мэри страдала тяжелым дерматитом, который диагностировали как аллергическую реакцию. Так что проблема, связанная с прикосновением и чувствительностью кожи, отчетливо проявлялась у нее с младенчества. В доме было много пушистых животных и мягких игрушек, и в контакте с ними особое значение обрела сама текстура предмета. Мать и дочь соревновались в уходе за животными. За несколько лет до развода отец начал отношения с другой женщиной и полностью игнорировал жену в сексуальном смысле. Мать развила выраженный эротизированный интерес к домашним животным, а также к дочке, которую часто обнимала и ласкала и для которой вся атмосфера дома оказалась диффузно эротизированной. Мать подговаривала Мэри шпионить за отцом, которого всегда подозревала в неверности. Отец, в свою очередь, знал, что дочь следит за ним. У Мэри часто возникали мысли самодеструктивного характера: и о том, что общество отца для нее небезопасно — например, ей казалось, что он хочет столкнуть ее с моста, — и возникали фантазии, как она могла бы ему отомстить. Поэтому эротические чувства по отношению к отцу обрели отчетливый садомазохистический оттенок. Мать пациентки активно использовала различные конверсионные симптомы, чтобы привлечь внимание мужа и окружающих, и открыто выказывала удовольствие, когда Мэри точно также добивалась своего в ситуациях, где это казалось невозможным, — например, уговорив водителя остановить автобус, чтобы купить воды. Фантазия всемогущества Мэри подпитывалась самыми разнообразными способами. Например, с пятнадцати лет, работая добровольцем центре по спасению бездомных животных, Мэри оказалась наделена властью в вопросах жизни и смерти: она лично решала, кого из животных усыпить, а кому подыскать хозяев.
В начале психоаналитической работы Мэри была недружелюбна и молчалива, и я невольно реагировал схожим образом. После двух месяцев анализа проблема границ ее всемогущества высветилась самым драматическим образом: у нее внезапно развилась вирусная пневмония в тяжелой форме, требующей перевода из психиатрической больницы в соматическую. Состояние пациентки стремительно ухудшалось, и несмотря на предпринятые героические усилия, лечащий врач и консультант выразили мнение, что прогноз неблагоприятен, больная не проживет и сорока восьми часов. Придя в сознание, в кислородной палатке, Мэри даже в этом состоянии настаивала, что станет пить сок определенной марки, которого не было в больнице, и отказывалась от других более доступных видов сока, предлагаемых ей. Тут я сказал пациентке, что ей, вполне возможно, осталось недолго жить, и что она должна пить простой сок, если вообще хочет успеть отведать хоть какой-то. В этот момент произошло заметное изменение в ее поведении. У нее появилось испуганное выражение, она заговорила о страхе смерти и выпила сок, который ей предлагали. Это событие совпало с кризисом, который она благополучно миновала, и оставило у меня ощущение, что моя способность вести себя бесцеремонно спасла ей жизнь. После выздоровления Мэри, тема моей власти над ее жизнью и смертью выступила в анализе на первый план. О на продолжала резать себе руки и ноги, пока я не ощутил полную неспособность спасти ее жизнь. После этого она, по-видимому, ощутила большую власть над своей собственной жизнью, и членовредительство прекратилось.
Развитие переноса пролило свет на большую часть истории ее развития, о которой я уже рассказал. Когда я почувствовал развитие, с ее стороны, необычного количества эротических и садистических фантазий, аналитическая работа показала, что они репрезентируют вытесненные аспекты отношений с Мэри обоих ее родителей, особенно матери.
В ходе дальнейшего описания и при обсуждении теоретических выводов относительно этого анализа, я особо остановлюсь на ее восприятии собственного тела и часто возникавшем у меня зеркальном ощущении, что Мэри — не совсем одушевленное существо. Я не буду останавливаться на более рутинной аналитической работе, где особой проработки требовал материал, связанный со сложностями межличностных отношений по мере того, как Мэри в конце концов выписалась из больницы, стала частной пациенткой, нашла работу, сделала пластическую операцию, чтобы удалить хотя бы часть многочисленных шрамов, и начала все чаще и чаще знакомиться с молодыми людьми и относиться к ним все серьезнее. Я также не стану останавливаться на интенсивной, трудной работе с семьей Мэри и сложном и тонком груде административного и младшего медперсонала во время ее пребывания в больнице (см. описание того, как она украшала почти каждый дюйм своей комнаты пушистыми вещами или предметами с выраженной текстурой, портретами животных и т. д. в: Burnham, 1966).
Приближаясь к смысловому центру анализа Мэри, я снова хочу процитировать Винникота:
Общеизвестно, что трактовать человеческую натуру, исходя из межличностных отношений, неправильно. Существует другой способ охарактеризовать человека... предполагающий, что о каждой личности, достигшей в своем развитии той стадии, на которой у нее появляется ограничивающая мембрана, разделяющая внешнее и внутреннее (курсив Д. К.), можно сказать, что у нее есть внутренняя реальность, внутренний мир, богатый или бедный, спокойный или противоречивый.
Я считаю, что если существует потребность в постулировании этих двух, то необходим и третий элемент: есть третья часть жизни, человеческого существования, которую мы не можем игнорировать, — это промежуточная область опыта, которая подвергается влиянию как внутренней реальности, так и внешней жизни. Эту область не считают особо важной, поскольку по ее поводу не произносят иного суждения, кроме того, что она служит местоположением человека, занятого вечной человеческой (курсив Д. К.) задачей, сохранять границу и в то же время поддерживать связь между внутренней и внешней реальностью (1958).
Винникот дал подзаголовок к этой статье «Исследование первого Не-я объекта», который имеет весьма непосредственное отношение к обсуждению случая Мэри: она воспринимала свое тело именно таким образом. В раннем детстве она носила на зубах рамки с шинами таким образом ее безуспещно пытались отучить от сосания большого пальца, которое могло привести к искривлению зубов. Позже она питала особый интерес к теме самопоедания. У нее были яркие фантазии о- голодающих первооткрывателях Арктики, поедающих части собственного тела, чтобы выжить, и периодически она действительно съедала маленькие (а иногда не очень маленькие) кусочки плоти и кожи со своих пальцев.
Из-за опасного для жизни аллергического дерматита Мэри на протяжении почти всего первого года жизни пеленали и бинтовали. Как уже говорилось, по мнению Винникота, переходные феномены начинают появляться между четырьмя и двенадцатью месяцами (1958). Родители особо следили за тем, чтобы Мэри не расчесывала руками кожу. Они вспомнили также, как трудно было прикасаться к Мэри и брать ее на руки, — их рассказ воссоздавал переживание одновременно и жажды телесного контакта, и острой боли от него.
В ходе анализа Мэри описывала свои ощущения в моменты, когда она медленно и сосредоточенно резала свою кожу — например, лезвием бритвы или осколком разбитой лампочки, спрятанной заранее под покрывалом кровати — не сводя влюбленного взгляда со своей «любимой медсестры», которая ее «особенно выделяла». Сначала она ничего не чувствовала, по всегда останавливалась, как только начинала чувствовать, и ей удавалось передать невыразимо острое ощущение внезапного «оживания» в этот момент. За острым ощущением следовало другое: начинала течь кровь; по ее словам, кровь казалась роскошной ванной, ощущение приятной теплоты разливалось по холмам и долинам ее тела, очерчивая его контуры и придавая завершеность форме. Говоря о своей крови, Мэри, по сути, описывала отношения с переходным объектом — ощущение, что, пока у человека есть кровь, в его распоряжении всегда имеется любимое одеяло, успокаивающее, окутывающее и согревающее. Материал сновидений и фантазий наводил на мысль, что внутренняя кровь, возможно, олицетворяла интернализованную мать, и что пациентка чувствовала свое превосходство над другими и всемогущество от того, что сама умела сделать так, что успокаивающая мать (одеяло) оказывалась снаружи. Винникот говорит, что мать сама по себе может являться переходным объектом («Иногда нет друг ого переходного объекта, кроме самой матери»; 1958), но он не подчеркивал то, что я считаю здесь особо важным, — переходным объектом может служить и отдельная часть тела (в данном случае кровь, репрезентирующая интернализованную мать).
В течение почти всего анализа, Мэри то тревожилась, то угрожала, что из-за ощущения удовольствия, связанного с членовредительством, не сможет противиться соблазну наносить себе порезы, особенно на лицо и туловище. Временами она не только чувствовала свое превосходство, но искренне удивлялась, как другие могут жить всю жизнь, так ни разу и не вкусив запретный плод кровавой ванны, такой доступный – стоит лишь расстегнуть «молнию» на коже. Она шутила, что у нее на коже много таких «молний», и часто рассказывала сны о сбрасывании кожи, о жженом толе, образующем отслаивающиеся волдыри. В детстве, проходившем в одном из северных городов, во время игры в снежки у нее часто возникали яркие фантазии, будто невидимая оболочка вокруг нее останавливает снежки на некотором расстоянии от ее тела. Эти фантазии, вероятно, были связаны с ее весом, который значительно менялся на протяжении ее жизни. Ее восхитила журнальная статья о художнике-авангардисте, который разрисовывал тела своих натурщиц, а затем требовал, чтобы они переносили краску на холст, бросаясь на него всем телом или катаясь по его поверхности. За несколько лет до того она сама создавала узоры с помощью червей, пуская их ползать сначала в пролитых чернилах, а затем по белой бумаге. В обоих техниках восторг вызывало само использование живого тела в качестве инструмента, переходного объекта между живой и мертвой материей. Червяки вызывали у Мэри особый интерес, благодаря их выраженному сегментарному строению, наличию на каждом сегменте выделительных и половых органов и способности регенерировать отрезанные части туловища. (Кстати, возникает вопрос, является ли сегмент червя целостным или частичным объектом). Возможно, здесь имеет смысл говорить о чем-то переходном между частичным и целостным.
В контрпереносе, когда я воспринимал пациентку как не вполне живую, как нечто не совсем одушевленное, я также имел дело с переходным объектом. Теперь я понимаю, что одним из факторов, позволивших мне быть бесцеремонным и резким с Мэри, когда она умирала от пневмонии, было ощущение, что она не вполне живое существо. Степень, в которой мы воспринимаем другого как живое существо (исходя из того, что себя человек считает живым), зависит от способности сопереживать или отождествлять себя с другим. С ее пастозностью и способностью резать собственную кожу без какого-либо изменения в выражении лица, Мэри, казалось, обращалась с собой как с неживым объектом, или рассматривала части своего тела как нечто отличное от ее живой плоти. В ответ на ее членовредительство мне вовсе не всегда хотелось воскликнуть: «Не делай этого! Не вреди cе6e. Я не позволю тебе ранить себя!». Мои переживания были скорее похожи на то, что Винникот назвал «ненавистью в контрпереносе» (1958); во всяком случае, мои субъективные переживания можно было выразить словами «Давай, кромсай себя на кусочки; посмотрим, живая ты или нет!».
Ранее я высказал мысль, что мать, чтобы позволить ребенку сделать первый шаг, должна опираться на иллюзию, будто он не упадет — иллюзию неразрывного единства, относящуюся к до-дифференционному периоду. Работа с Мэри стала одним из факторов, приведшим меня к мысли, что для поощрения индивидуации отпрыска необходима и другая, если хотите, родительская иллюзия — иллюзия, что ребенок не совсем живой. Поясню, что я имею в виду. Общеизвестно, что врачи не могут лечить членов своей семьи, поскольку становятся с ними не достаточно «объективными». Другими словами: они не могут обращаться со своими родственниками как со вполне неживыми объектами. Однако, в решающие моменты каждый родитель становится немножко доктором по отношению к своему ребенку. Вспоминается пациент, терявший способность функционировать, как родитель, когда его ребенок получал даже незначительную травму. Бывают моменты, пограничные ситуации, в которых не только лечение детских травм, но уход за ребенком в целом требует причинения боли — сколь бы короткими ни были такие моменты, но как родители мы можем совладать с ними только в том случае, если воспринимаем «плоть» нашего ребенка как менее живую и чувствительную, чем наша собственная.
На описательном уровне я считаю, что мы находимся на правильном пути, применяя к этой ситуации понятие переходного объекта. Мэри действительно обращалась с частями поверхности своего тела как с не совсем живыми и, судя по всему, была поглощена тем, что оставалось для нее в значительной степени незавершенной задачей — построением схемы тела[26].
Применяя понятие переходного объекта к генетическим аспектам этого случая, к важным факторам развития в истории пациентки, я оказываюсь на менее твердой почве. С генетической точки зрения, я рассматриваю интенсивность ранней жажды прикосновения и сопровождающей его боли как травматическую точку фиксации, как область все еще крайне значимой на момент начала анализа «незавершенной задачи», область, в которой решение «вечной человеческой задачи поддерживать одновременно границу и связь между внутренней и внешней реальностью» было особенно трудным (Winnicott, 1958). Вероятное существование тесной связи между кожным заболеванием в детстве и более поздним симптомом в этом случае может дать ключ к пониманию других пациентов. Ранняя травматическая фиксация, имеющая особое отношение к формированию мембраны схемы тела, пусть и в меньшей степени, может играть роль и в других историях развития пациентов с синдромами членовредительства. Выдвинутый выше тезис о том, что благотворная трансляция родителями толерантности к двусмысленности способствующая здоровой индивидуации ребенка без отчуждения, находит здесь свое выражение в двусмысленности, связанной с жаждой контакта и одновременной болью от прикосновения.
Нет нужды снова цитировать работы Винникота об образовании психических мембран, чтобы задуматься об особого рода мембране — коже человека, наносящего себе увечья. Хотя садизм и мазохизм считают двумя сторонами одной медали, в конкретной клинической картине обычно преобладает та или другая. Исследование, каким образом собственное тело может стать «не-я» объектом, позволяет пролить свет на общую проблему предпочтения садистской или мазохистской позиции в целом. В определенном смысле, выбор склонного к самокалечению является переходным между садистским и мазохистским объектом — это его собственная «не-я» кожа. Кожа, которая принадлежит ему, но ощущается им как не своя. В анализе приливы и спады садомазохистского переноса и контрпереноса можно рассматривать в контексте превратностей развития способности различать одушевленное и неодушевленное - фактора, способствующего созданию более интегрированной, эго-синтонной телесной мембраны, а значит, и устранению симптома.
Как я показал выше, спутанность между одушевленным и неодушевленным появляется у невротических пациентов, когда затрагиваются основные конфликты, а у пограничных и нарциссических пациентов носит более всепроникающий характер. Я утверждаю, что в случае шизофренической феноменологии эта спутанность становится всеобъемлющей: проблема одушевленного-неодушевленного, по-видимому, соседствует с психотическим — аутистическим — ядром. Сирлс (1960) в своих работах опубликовал много клинического материала, подтверждающего эту точку зрения. Следующую главу я целиком посвящаю шизофрении, но, чтобы не прерывать следование от менее тяжелой к более глубокой патологии, кратко опишу еще один клинический случай.
Молодой человек, находившийся в больнице по поводу тяжелой шизофренической патологии, проявил убедительные признаки выздоровления. Значительно повысились способность к инсайту и рефлексия. Описывая выход из психоза, он охарактеризовал свое первое мимолетное ощущение нормальности как «чувство, что он чувствует». «Чувство, что он не чувствует» было характерно, по его словам, для патологического состояния. В такие периоды он ощущал, будто все окружающие его предметы — стены, машины, ковры и так далее — были нереальными, предназначались специально для того, чтобы обмануть его, заставить поверить, что существует что-то действительно реальное. Но даже тогда ему удавалось сохранить веру в свое собственное существование, опираясь на нечто вроде «cogito ergo sum». Сам он существовал, но у него не было никакой возможности как-либо повлиять но происходящее вокруг. Не может быть, говорил он, чтобы то, что существует, могло оказывать какое-то действие на то, что не существует.
В основе такого состояния, на мой взгляд, лежит отсутствие интегрированного ощущения себя живым и использование проекции и проективной идентификации небытия. Описание пациента напоминает научно-фантастические рассказы об отдельно существующих головах или мозге, помещенном в питательный раствор. Пациент сообщил, что его жизнь спасли («Заставили меня почувствовать себя живым») слова санитарки «Ты человек, ты можешь делать, что хочешь». Я не знаю, что повлияло в этот момент на способность пациента услышать, ощутить себя в этот момент автономным центром действия, способным «коммуницировать» с окружающим, оказывать на него воздействие. В те моменты, когда существовал он один, а все остальное лишь «делало вид», что существует; психологически он не был «одушевленным». «Душа» означает дыхание, жизнь; одушевленное подразумевает движение — или потенцию движения. соединяющего одно с другим; благодаря движению появляется возможность определить, является ли другой косной материей или живым центром автономной деятельности.
Обсуждение
Подводя итоги некоторым размышлениям, представленным в этой главе, можно выдвинуть следующую гипотезу, основанную на клинических данных и полезную в клиническом отношении. Одушевленное и неодушевленное суть «репрезентативные структуры», точки отсчета в нашей самоорганизации и, следовательно, в системе межличностных отношений, которые делают коммуникацию возможной. Выявление фундаментальных структурных различий между одушевленным и неодушевленным является одной из ранних задач в развитии восприятия. Индивидуальная история развития перцепции служит основой для постепенной интеграции различных уровней соматического, причинно-следственного и репрезентативно-структурного научения в схеме Гринспана, основанной на теории Пиаже. Такая интеграция необходима во избежание опасности интерференции действия и нашего идеаторного восприятия и использования неодушевленных предметов. В анализе можно наблюдать регрессию на стадию, где перцептивная дифференциация сферы одушевленного и неодушевленного отсутствует, и эта регрессия временами играет важную роль в структурном изменении. Эмпирически клиницисты обычно говорят о структурном изменении у пациента в связи с переменами в частоте и локусе восприятия пациентом самого себя как исходного центра автономной деятельности.
Специалисты в разных областях, включая физика Илью Пригожина, исследуют понятия структуры и фундаментальных различий между одушевленными и неодушевленными структурами. Их работа имеет отношение к рассматриваемым здесь проблемам и будет более подробно обсуждаться в заключительной главе.
В психоаналитическом лечении проблемы, касающиеся отсутствия дифференциации одушевленного и неодушевленного, обычно всплывают на поверхность у невротических личностей только в связи с особенностями конфликта, а у пограничных и нарциссических пациентов носят более всепроникающий характер. Слегка выходя за рамки темы, обсуждаемой в этой главе, я хочу выдвинуть важный тезис о том, что существует взаимосвязь между дихотомией внешнего и внутреннего, пространственного и временного, одушевленного и неодушевленного (где внутреннее соответствует временному, одушевленному и т. д.). Тем не менее, у пациентов с различными диагнозами и находящихся на разной стадии лечения те или иные проявления этих взаимосвязанных полярных состояний могут выступать на первый план.
В психотической психопатологии эти полярности занимают центральное место, но у больных шизофренией в состоянии тяжелой декомпенсации и регрессии спутанность между одушевленным и неодушевленным настолько всеобъемлюща и настолько тесно переплетается со спутанностью (или «слиянием») в других сферах, что иногда ее бывает трудно выявить как таковую.
Эту главу мне хотелось бы завершить рассмотрением некоторых формальных аспектов особенностей контрпереноса, затрачиваемых усилий, усталости аналитика и их отношения к диагностическим и терапевтическим вопросам, а также некоторым специфическим затронутым здесь проблемам. Я убежден, что диагностические категории некоторым образом связаны с ощущением усилия, прилагаемого терапевтом или аналитиком, чтобы вызвать изменение в пациенте, особенно изменения убеждения. Соотношение между ощущением усилия терапевта и легкости, с которой происходит изменение в пациенте, сложно уловить, поскольку свою роль здесь играют и ожидания терапевта. Можно сказать, к примеру, что поведение пограничных пациентов сначала заставляет терапевта ожидать от них «нормальных» появлений и готовности «использовать достигнутый инсайт», однако впоследствии они проявляют себя странно и сопротивляются изменению более упорно, чем можно было предполагать. На языке представлений, изложенных в этой главе, они демонстрируют больше проблем в области дифференциации одушевленного и неодушевленного и одновременно ставят под угрозу восприятие терапевтом самого себя как компетентной, одушевленной личности.
Немаловажное значение обретают наблюдения за собственной усталостью и за моментами осознания разной степени и качества этой усталости с разными типами пациентов у аналитика. Эти наблюдения находят подтверждение и в опыте моих коллег. В то время, когда я делил рабочее время между психоаналитически ориентированной терапией психотиков (в основном шизофреников) и пограничных пациентов, и психоанализом невротических пациентов, я обнаружил, что рутинная работа с невротиками утомляет гораздо больше, чем терапия больных с тяжелыми психозами. По возвращении из отпуска ситуация переворачивалась: перед первой после отдыха встречей с психотическим пациентом я особенно остро чувствовал, что мне предстоит тяжелая работа. Пограничные пациенты обычно располагались на обоих полюсах спектра — вызывая усталость большую часть времени.
Позже я вернусь к проблеме усилия в более широком контексте, но считаю нужным оговориться заранее: усилие не имеет смысла, если не веришь, что оно даст желаемый результат. Следовательно, усилие связано с представлением о причинно-следственной связи. Если не наблюдается причинно-следственной связи между событиями, то кажется, что они происходят в случайном порядке. Представление о бессознательном сужает сферу случайного, поскольку выявляет или постулирует наличие связей там, где они, казалось, отсутствовали. Понимание взаимосвязей определяет нашу действительность, нашу психологическую реальность.
Однако проблема восприятия разрозненных частей и отсутствия непрерывности там. где в действительности присутствует невидимая связь, — одна часть спектра; другую занимает проблема усмотрения непрерывности, цепочки причинно связанных явлений там, где ее в действительности нет. Возьмем в качестве иллюстрации эксперимент Бавеласа (Bavelas, А., 1970). Испытуемому говорят, что существует заданная правильная последовательность нажимания на кнопки. Когда он выявит эту последовательность, прозвенит звонок. Усилия испытуемого вознаграждаются: звонок раздается все чаще, затем эксперимент прерывают. Когда испытуемого спрашивают, какова правильная последовательность, он отвечает — объясняет, какие гипотезы у него возникали, от каких он отказывался и что менял, пока не убедился вполне, что обнаружил правильную закономерность. Когда экспериментатор сообщает, что правильной последовательности не существует, а моменты, когда раздавался звонок, распределялись в соответствии с теоретической кривой научения, испытуемый отказывается верить. Он оставляет свое убеждение только тогда, когда слышит, как другой испытуемый выказывает такую же уверенность в отношении правильности совершенно другой последовательности - то есть, когда он сам становится экспериментатором, а второй испытуемый попадает в те же условия. Ощущение совершаемого усилия соотносится с устойчивостью убеждения и связано с репрезентативной структурой самого себя как одушевленного центра деятельности. В клинической работе исследование того, кто, когда, как и в какой мере переживает затраченное усилие, вскрывает параллели между степенью усилия и глубиной и видом патологии у пациента и проливает некоторый свет на развитие переноса, контрпереноса и пробной идентификации.
Возвращаясь к моей главной мысли – в случае «неправильного переключения», когда человек воспринимается как нечто неодушевленное, — в анализе происходит истинная регрессия, и переструктурирование не только неминуемо, но может быть ускорено вследствие этого. Базовая каннибалистическая тревога, связанная с границей одушевленного-неодушевленного — дихотомией «сырое-готовое», - описана в сказке про Гензеля и Гретель[27]. Ведьма не может отличить одушевленное от неодушевленного, и парадоксальным образом именно эта нечеловеческая особенность позволяет Гензелю и Гретель выжить. Ошибочно принимая палочку за палец (чего бы никогда Fie сделал нормальный ребенок) ведьма убеждается, что дети еше не достаточно упитанные, чтобы их съесть. Если бы мы могли проанализировать ведьму и она в результате смогла бы интегрировать различие между одушевленным и неодушевленным на всех уровнях научения, она вряд ли бы стала более успешной ведьмой, но ее каннибалистические наклонности, без сомнения, поместились бы в пределах образного мышления и фантазии. Она бы гораздо меньше стремилась вести себя как ведьма и давала бы волю каннибалистическим фантазиям, читая детям сказку про Гензеля и Гретель.
Глава пятая
ШИЗОФРЕНИЯ
Работа с пациентами, страдающими шизофренией, сыграла важную роль в формировании представлений о множественной реальности, занимающих центральное место в этой книге, а сформировавшись, они оказались полезными для понимания и лечения не только шизофрении, но и непсихотических расстройств. Я уверен, что сейчас, в период роста популярности биологических исследований шизофрении и фармакологического лечения, необходимо уделять внимание и психодинамическим проблемам, чтобы сохранить сбалансированный подход к этим расстройствам. Органические теории этиологии шизофрении и органическое лечение вышли на передний план задолго до того, как я начал работать с такими пациентами, но эти первые гипотезы и способы лечения часто приносили разочарование, а порой и вред (как в случае фронтальной лоботомии). Я, разумеется, признаю ценный вклад, сложнейших современных биологических исследований в понимание и лечение шизофрении, и моя собственная «частная» модель расстройства мышления при шизофрении оставляет место для правдоподобных биологических объяснений. Тем не менее, существует опасность, что энтузиазм по поводу новых разработок и, как следствие его, биологический редукционизм могут привести к игнорированию важных психосоциальных наблюдений, сделанных теми, кто работает с этими пациентами и изучает их в течение многих лет.
Долгое время биологически ориентированные исследователи считали, что больным, которые показали радикальные улучшения в ходе психотерапии с минимальным фармакологическим вмешательством или вообще без него, диагноз шизофрения был поставлен неправильно, или, того проще, у них произошло необъяснимое спонтанное излечение. Но такие «исключения» нельзя игнорировать. На своих ежегодных лекциях «Доводы в пользу единичного случая» Генрих Клювер обычно предлагал все возрастающее число доказательств того, что большинство фундаментальных научных открытий было сделано благодаря тщательному изучению исключений. Динамическое и биологическое исследование больных шизофренией, составляющих наиболее яркое исключение в популяции, статистически подтверждающей корреляцию между симптоматикой и биологическими изменениями, может помочь отличить патогенные механизмы от эпифеноменов.
Хотя большинство специалистов по шизофрении в настоящее время избегает примитивной поляризации динамического и органического, она слишком часто находит убежище в самодовольной претензии на «психобиосоциальный» подход. На практике этот подход уводит от сложных вопросов, касающихся соотношения теории, эксперимента и терапии. В первых исследованиях, посвященных этим вопросам, интересные результаты дало психоаналитическое изучение расстройств заведомо инфекционной этиологии — парезов (HoLlos and Ferenczi, 1922). Несмотря на то, что инфекционное происхождение этого заболевания было твердо установлено, а формальные характеристики бредовых построений изучавшихся сифилитических больных имели много общего (хорошо знакомые темы бреда величия или преследования), содержание бреда можно было понять только после тщательного,. психоаналитически ориентированного изучения истории жизни пациентов до развития органического психоза.
В другом раннем исследовании, проведенном Федерном (Fedem, Р., 1952), в котором сравнивались сновидения и фантазии в состоянии анестезии и обычного сна, проверялось влияние фармакологического воздействия на сновидение. Было обнаружено, что характеристики снов меняются в результате двигательных ограничений. Среди авторов, которые в дальнейшем развивали сложные концептуальные вопросы, назову Стивена Роуза (Rose, S.R., 1980), Карла Прибрама (Pribram, Н.К., 1986) и Мортона Рейзера (Reiser, M.F., 1984). Примером полезной работы на экспериментальном уровне служит также исследование, показывающее, как слова экспериментатора могут влиять на память даже тех людей, у которых она нарушена вследствие органических факторов (Squire, L.R., 1986). Я специально останавливаюсь на исследовании памяти, потому что опыт заставляет обратить внимание на попытки терапевта помочь пациенту-шизофренику интегрировать психотические и непсихотические периоды — то есть в некотором роде вспомнить. В этом контексте по-новому можно взглянуть и на давно отмеченное сходство между «органическими» и «шизофреническими» диагностическими признаками при анализе теста Роршаха.
Наконец, терапевты, лечившие одних и тех же пациентов динамически до прихода и во время расцвета эры современной психофармакологии, обладают уникальным опытом лонгитюдного наблюдения. Они отметили, например, что краткосрочная госпитализация, делающая упор на биологическое лечение, чаще всего усиливает хронификацию болезни, скорее приводит к увеличению статистики хронических расстройств. Это лишь одно небольшое доказательство того, насколько важно сочетать психоаналитические и биологические способы изучения шизофрении. Сотрудничество динамически (особенно психоаналитически) обученных специалистов и тех, кто изучает и лечит пациентов биологическими методами, может помочь направить исследование в обход подводных камней биологического упрощения и психодинамической ригидности.
Фармакологические исследования часто проводят на больших выборках пациентов, но не следует упускать из виду достоинства изучения отдельного случая. Долгосрочное, тщательное, глубокое исследование и лечение отдельных пациентов позволяет отбросить концептуальные и терапевтические веяния моды и сфокусироваться на тех идеях, которые выдержали испытание временем. Поэтому изучение отдельного случая позволяет выдвинуть многообещающие гипотезы для формальных исследовательских стратегий. Кроме того, оно открывает перспективу интеграции болезни в историю жизни пациента и возможного влияния терапии на качество его жизни, особенно в периоды ремиссии. Опираясь на эти соображения, я снова обращусь к клиническому материалу, прежде чем перейти к более общим теоретическим вопросам.
Долгосрочная психотерапия при шизофрении
Миссис Дороти JI. обследовали и лечили психодинамически н до, и после наступления современного этапа развития психофармакологии. Упор на психодинамический подход сочетался с назначением лекарств, и я хочу представить выводы, возникшие в результате взаимодействия этих подходов. Миссис JI. два раза участвовала в так называемом «двойном слепом»[28] исследовании различных препаратов в центре изучения шизофрении. Проработав почти тридцать лет с миссис Л., я обнаружил, что некоторые психоаналитические понятия и психоаналитически ориентированные подходы остаются уместными и полезными. Некоторые динамические формулировки, согласовывавшиеся с аналитическим подходом, но никогда в рамках его не обсуждавшиеся, также доказали свою полезность. Эта пациентка как-то сказала мне, что думает написать книгу, которая будет называться «Как обучить своего терапевта». Некоторые акценты в моем изложении, несомненно, явились результатом ее педагогических усилий.
Миссис Л. около шестидесяти, она замужем за чиновником-пенсионером и имеет двоих детей, у детей уже свои семьи, они добились успеха в профессиональной сфере. Отец миссис Л., м-р К., — некогда известный профессор в области социальных наук, а ее мать — довольно эксцентричный иллюстратор книг душ детей. Судя по всему, в юности ил и в молодости у миссис К. наблюдалось расстройство, возможно — психотический эпизод, в течение которого она содержалась на чердаке дома. У миссис JI. есть брат двумя годами младше нее и приемный брат (младше на семь лет). Оба преуспевают в преподавательской сфере.
В детстве Дороти Л. часто говорили, что она «порвала что-то» в теле своей матери, когда родилась. Высокий и неловкий ребенок, в подростковый период она стала неуклюжей девочкой, самой высокой среди одноклассников, включая мальчиков. Стоит отметить, что у ее матери совершенно отсутствовал интерес к ведению домашнего хозяйства, особенно к приготовлению пищи. В отсутствие домработницы трапеза состояла практически из хлеба и воды. Мистер К. рьяно защищал жену и потакал ей: однажды, когда брат Дороти стал жаловаться на недостаток еды, отец молча схватил его и вытащил из комнаты. На детских фотографиях Дороти чаще всего выглядит подавленной и неухоженной. На протяжении детства и подросткового периода тетя и дедушка регулярно забирали ее из родительского дома, особенно в долгие летние каникулы. В их доме она оказывалась единственным ребенком, ее всячески баловали, иногда наряжали как куклу, но всегда относились с искренним вниманием и любовью; домашняя прислуга, включавшая повара, горничную и шофера, безоговорочно исполняла все ее желания и обращались с ней, как с маленькой принцессой. (В ходе лечения стало ясно, что различные состояния Эго пациентки могли быть связаны с опытом пребывания в двух этих домах).
Нелюдимая и одинокая в школе, командирша по отношению к родному брату и любящая защитница младшего, она стала усердной ученицей и отличницей. Она всегда была любимицей своей учительницы, воспоминания о похвалах которой поддерживали ее, когда самооценка опускалась слишком низко. На фотографиях подросткового периода Дороти повторяет в некоторых деталях отцовскую манеру одеваться. Она рассказывала о прогулках с отцом, во время которых испытывала нечто, подобное абсолютному довольству жизнью. Она почти ощущала себя его единственным сыном, а иногда также и заботливой женой.
Во время Второй мировой войны Дороти поступила в колледж далеко от дома, но вскоре подчинилась требованию вернуться теперь уже в дом. матери, поскольку отец, мистер К., получил важный пост за границей. Дороти чувствовала, что призвана с целью создать противовес эксцентричному материнскому поведению, а возможно, для того, чтобы готовить еду младшим братьям, когда отсутствовала домработница. Возвращение домой прервало значимые для нее романтические отношения с приятелем по колледжу. Дома на Дороти навалилась депрессия; уровень ее успеваемости на краткосрочных курсах, которые она стала было посещать, понизился, девушка пыталась преодолеть чувство одиночества, вступая в случайные связи с молодыми солдатами. Затем она записалась в женский отряд одной из армейских служб.
Спустя несколько месяцев, в возрасте двадцати одного года у нее впервые был диагносцирован шизофренический эпизод. Сослуживцы и начальство заметили ее уход в себя, пренебрежение к гигиене и неопрятность, выраженное снижение дееспособности и падение качества выполнения работы. Вероятно, были отмечены некоторые бредовые идеи и параноидные черты, гротескная добросовестность. Решение о госпитализации приняли после того, как она на глазах у офицера проглотила лекарство, предназначенное для наружного применения при кожных заболеваниях. Дороти держали в больнице недолго, после чего комиссовали из армии по состоянию здоровья. В течение следующих десяти лет, до моего знакомства с ней, ее состояние то ухудшалось, то улучшалось. Дороти вышла замуж и родила двоих детей. В течение этого периода у нее также были психотические эпизоды. Лечение включало психотерапию, инсулиновую и электросудорожную терапию.
Я вел с Дороти JI. психотерапию, практически не прерываясь, с частотой от пяти до одного раза в неделю в течение следующих тридцати лет. Ее госпитализировали пятнадцать раз, и в обшей сложности она провела в больницах около девяти лет. В этих госпитализациях не наблюдалось регулярности или ритмичности. Самый долгий период госпитализации, в начале 1960-х гг., составил четыре года; самый короткий — одну неделю. В целом четыре года она провела в различных центрах реабилитации, амбулаторных клиниках и других организациях подобного рода. У нее наблюдался широкий спектр шизофренической симптоматики, включая систематизированный параноидный бред и такие кататонические проявления, как восковая гибкость, мутизм, отказ от еды и упорное удержание мочи и фекалий, так что врач-терапевт опасался необратимого повреждения кишечника. Нужно подчеркнуть; что в течение непсихотических периодов уровень ее интеллектуальной и социальной активности часто бывал очень высоким. Она активно участвовала в воспитании детей, имела достаточный круг общения, путешествовала заграницей, изучала языки и музыку и пользовалась авторитетом как волонтер в организациях, поддерживавших художественные начинания.
Длительность госпитализаций Дороти Л. отчасти была связана с меняющейся и развивающейся философией лечения. Хотя я находился под сильным влиянием работ Поля Федерна, одного из первых аналитиков, начавших лечить больных шизофренией (возможно, самого первого), мой подход значительно отличался с самого начала в одном отношении. Федерн считал, что в периоды ремиссии пациента не должен лечить тот терапевт, который работает с ним в течение острых приступов шизофрении. По некоторым причинам я хотел проверить возможность «наведения мостов» между этими фазами и обсуждал с пациенткой во время непсихотических периодов тот материал, который выходил на поверхность в период острого психоза. Считалось, что это безопаснее делать в больничных условиях, и самая длительная госпитализация поначалу служила этой цели. Пациентка постепенно стала более терпимо относиться к госпитализации, когда это было нужно, и я продолжал «наводить мосты». Позже стало возможно лечить ее более интенсивно в амбулаторных условиях и прибегать к госпитализации только в случае необходимости.
Помещение пациентки в больницу на первых порах проходило весьма драматически. Миссис JI. бывала возбуждена и агрессивна, ее привозили на скорой помощи с включенной сиреной, и чтобы ее удержать, требовалось несколько сильных санитаров. Последние госпитализации происходили обычно в начале декомпенсации. Как правило, она, находясь на даче, начинала ощущать, что сидит в моем кабинете. Галлюцинация разворачивалась: я предлагал ей лечь в больницу, она подчинялась.
Клинические наблюдения вкупе с «двойными слепыми» исследованиями показали, что ремиссии у миссис JI. начинались без назначения лекарств, а ремиссии, наступившие благодаря фармакологическому вмешательству, были длительными, даже если прием препаратов прекращался. С другой стороны, длительные периоды медикаментозного лечения этой пациентки, по всей видимости, не оказывали профилактического действия. Хотя не исключена возможность найти эффективный с профилактической точки зрения лекарственный режим, в случае Дороти Л. ограниченный и кратковременный прием препаратов, обусловленный колебаниями и изменениями симптоматики в ответ на психотерапевтическое вмешательство, позволял достигнуть больших результатов в лечении. Применялись следующие препараты: перфеназин, амитриптилин, хлорпромазин, трифлюоперазин, тиоридазин, проликсин, флюфеназин и карбонат лития.
Общие сведения о пациентке уместно дополнить биологическими данными. Совокупный объем желудочковой системы мозга составлял у нее 8,4%, что более или менее соответствовало возрастной норме. Простагландин Е1 (стимуляция продуцирования циклического АМФ в тромбоцитах) был значительно ниже нормы. Др. М. Кафка отметила, что это отклонение, обнаруженное у шизофреников, предположительно наблюдается только в тромбоцитах, но может обнаружиться и в нейроне. Поскольку циклический АМФ, возможно, опосредует фосфорилирование и активацию клеточных протеинов в нейронах, как и в тромбоцитах,, снижение внутриклеточной концентрации циклического АМФ может регулировать скорость и величину нервного импульса в мозге. Если характеристики нейронной передачи меняются, это, в свою очередь, может играть роль в патофизиологии шизофрении (Kafka, M.S., и др.. 1980).
Представления о состоянии миссис Л. непосредственно вытекали из конкретных применявшихся к ней терапевтических методик. Поэтому я сначала обрисую технические приемы, которые мы использовали в работе с ней:
3. Обсуждение психотического материала в течение непсихотических периодов в специально выбранное для этого время.
4. Использование мокрых простыней во время приступов кататонии, когда она не была возбуждена. (Примерное обоснование: внешний контроль должен снизить потребность во внутреннем контроле). Вербальная терапия применялась, когда пациентка была обернута в мокрые простыни.
5. В течение непсихотических периодов — применение вербальной терапии, временами близкой к классическому психоанализу, если рассматривать подобные эпизоды в отрыве от общего контекста ее лечения.
6. Увеличение удельного веса интерпретативной, психоаналитически ориентированной терапии в течение переходных периодов от психотического к непсихотическому состоянию. Именно здесь сочетание психотерапии и фармакотерапии особенно важно, потому что переходные фазы могут сокращаться, что дает возможность работы с материалом, который пациентка продуцировала совсем недавно.
Ниже приведены клинические заметки, сделанные во время одной из терапевтических сессий с этой пациенткой. Они иллюстрируют характер психоаналитически ориентированной терапии, которую можно проводить с больными шизофренией в периоды перехода от острого психотического состояния к непсихотическому.
Пациентка воспринимает опорожнение кишечника как утрату внутренних органов. Она не может различить анальное и вагинальное отверстия, чувствует, что недостает какого-то кусочка кожи, и сообщает, что «что-то отрезали». Аналитик делает прямую интерпретацию страха кастрации и связывает ее с бредовой идентификацией с мужчинами ( особенно с отцом), которую пациентка ощущала ранее. Я напоминаю ей о фотографии, где на ней галстук и прочие предметы мужского гардероба.
Пациентка просит взять ее в больницу. Она говорит, что раньше отрицала свое сумасшествие, но теперь знает, что это действительно так. В подтверждение она приводит навязчивую озабоченность чистотой, наблюдавшуюся в течение многих периодов ее госпитализации. Она ощущает потребность мыться каждые несколько минут; говорит, что инсулин, которым ее лечили много лет назад, выделяется через ее волосы, и вслед за этим сообщает, что ее рецидив является следствием мастурбации. Пациентка в состоянии согласиться с мыслью о том, что ее озабоченность чистотой связана с мастурбацией. Она дает мне понять, что в ее представлении образ дамы, ведущей активную светскую жизнь, несовместим с представлением о себе как о человеке, который изредка мастурбирует. Она заметно успокаивается, когда я говорю ей, что иногда она просит положить ее в больницу, потому что не может всегда соответствовать идеализированной социальной роли. Она с недоверием воспринимает мое предложение продолжить ее волонтерскую работу, несмотря на то, что она занималась мастурбацией. Она спрашивает о «последствиях».
Далее пациентка сообщает о напряжении в нижней части живота, которое мешает ей заснуть. Становится ясно, что напряжение, обсуждаемое сейчас в амбулаторных условиях, связано с удержанием фекалий во время ее последней госпитализации. Это попытка крепко держаться, чтобы предотвратить утрату воображаемого пениса. Она воспринимает сексуальное возбуждение и связанные с ним телесные ощущения как наказание. Мы всегда обсуждаем телесные ощущения и то, как она их интерпретирует, во всех подробностях. Немаловажную роль здесь играет чувство вины, связанное с тем, что она «порвала что-то» в теле своей матери.
Иногда хороший результат давали классификация и описание сопротивления миссис Л., которое проявлялось в: 1) непризнании связей (например, между мастурбацией и озабоченностью чистотой) и 2) в отстаивании ложных связей (например, между наказанием и сексуальным возбуждением).
Описанная терапевтическая работа позволила мне сформулировать следующие положения:
1. Пересмотр самого понятия шизофренического расстройства мышления. Константные объекты (зачастую болен- "абстрактные», более «атмосферические», менее привязанные к конкретным людям) отличаются от характерных для пациентов, не страдающих шизофренией. Мыслительные операции с этими объектами и в том и в другом случае не различаются[29].
2. Переформулирование теории «двойной ловушки»: патогенным фактором служит скорее не парадоксальная коммуникация, а отсутствие у родителей толерантности к двусмысленности (об этом подробно говорилось во второй главе).
3. Уточнение понятия терапевтического окна: пациентка очень быстро погружается в психотические состояния и выходит из них, микроизменения происходят за считанные секунды, слишком быстро для терапевтического окна в обычном понимании. (Это положение связано с представлением о воспроизводстве онтогенеза восприятия). Поэтому терапевт, способный к коммуникации на разных уровнях сложности одновременно, с большей вероятностью будет услышан пациентом.
4. Интерпретация понимания пациенткой своих психотических симптомов. По мере того, как она впадает в состояние декомпенсации и постепенно погружается в психоз, остается доступной лишь оральная организация, часто в форме орального гнева. Я пришел к пониманию, что пациентка воспринимает снижение своей дееспособности как наказание за то, что она сделала или, наоборот, не сделала. Так как на передний план выступает примитивная оральная агрессия, «наказание» само по себе переживается ею как направленная на нее оральная агрессия. Мои попытки понять продуцируемый ею материал она воспринимает как атаку с моей стороны, исполненную орального гнева. Моя интерпретация, что она воспринимает собственные психотические симптомы как наказание, иногда помогает разорвать порочный крут.
В последнем положении главное — нежелание пациентки обсуждать психотический материал, даже когда нет прямого отрицания. Я думаю, именно этот феномен заставил Федерна рекомендовать работу с другим терапевтом во время ремиссий. Однако, в случае, когда терапевт один и тот же, интерпретация, связывающая сам психоз с нападением («Я будто бы кусаюсь, когда не даю вам сорваться с крючка и говорю, что мы не можем игнорировать эти безумные мысли, если вы хотите иметь возможность существовать не только в безумном мире) помогает закрепить терапевта и в той и в другой реальности. Когда это происходит во время перехода пациента от психотического состояния к непсихотическому, соединение содержания (кусания, например) с формальными характеристиками психотической организации или дезорганизации способствует установлению некоторой непрерывности. В такие переходные периоды, из-за сложных механизмов проекции, проективной идентификации и утраты границ Эго, кусание или другие формы насильственного или агрессивного поведения «пронизывают атмосферу», и не имеет большого значения, кто выступает в роли «кусающего» — пациент или аналитик.
Тому, кто имеет опыт интенсивной и длительной работы различными методами с шизофреническими пациентами, некоторые современные разработки психотерапевтических подходов кажутся удивительно фрагментарными. Я не хочу умалять относительную эффективность этих подходов, включающих «поддерживающую» и другие «интенсивные формы индивидуальной психотерапии», а также «психовоспитательную» и другие формы семейной терапии (см., например. Gunderson and Carroll, 1983; Anderson, 1983), но важно не упускать из виду полезность всего спектра направлений, которые психотерапевты используют в работе с шизофрениками.
К тому моменту, когда я начал с ней работать, мисс Р. уже двадцать лет провела в разных клиниках. Несмотря на щедро применявшуюся электросудорожную терапию, у нее периодически возникали непредсказуемые вспышки агрессии, и большую часть времени в течение многих лет ее содержали в комнатах изоляции. Я не буду подробно описывать мою работу с этой пациенткой, которая длилась более десяти лет, но хочу остановиться на используемых мной техниках, чтобы подчеркнуть отличие от тех подходов, которые считаю более «фракционированными».
В результате долгих наблюдений я пришел к выводу, что у мисс Р. несколько различных психотических организаций. Я назвал этот феномен «множественными психотическими личностями», чтобы дать представление о подобных меняющихся диссоциациях. Временами, когда я привлекал ее внимание к этим различиям в ее психической организации и поведении, она оказывалась восприимчива к ним. Терапевтическая работа с этой проблемой привела к тому, что она стала просить обертывать ее в мокрые простыни, когда ощущала возможный выплеск агрессии. Это позволило применить целостный социализирующий подход. Я научил ее пользоваться телефоном и есть в ресторане, я приводил ее к себе домой, а также встречался с ее родственниками, заранее пояснив, что я не являюсь семейным терапевтом и оставляю за собой право рассказывать ей о том, что узнал от ее родственников, не информируя их о нюансах работы с ней. Встречи с родственниками в присутствии или в отсутствие пациентки проходили не часто и служили лишь дополнением к четырем-пяти сессиям индивидуальной работы в неделю. Я также однажды ходил вместе с мисс Р., ее социальным работником и несколькими помощниками к ней домой и встретился со всеми членами семьи в домашней обстановке.
Поскольку передо мной стоит задача описать весь спектр мероприятий, я не буду приводить подробную характеристику семейной структуры, но хочу отметить один семейный секрет, относившийся к предыдущему поколению, который обнаружился в ходе терапии, — а именно, подозрение, что была предпринята попытка насильственно устроить свадьбу забеременевшей вне брака женщины из этой семьи, вследствие чего отказавшийся жениться мужчина был застрелен. История эта, а может быть миф, нависала, словно туча, над консервативной, религиозной и пуританской семьей пациентки. Когда определенных тем избегают любой ценой — тех тем, которые каким-то образом могут напомнить или быть связанными с секретом (или мифом), — диапазон допустимых для беседы предметов может оказаться крайне узким. В данном случае все, что было связано с сексом, беременностью, ухаживанием, весельем, танцами, молодостью и тому подобным, стало жестким табу. Атмосферу определяла религия, в особенности религиозные страхи, о которых тоже было не принято говорить. В этой состоятельной семье обсуждали в основном работу, бизнес и финансовые вопросы. Очевидно, именно эту особенность, специфическую финансовую лексику, а также узкий набор тем, которые было разрешено облекать в слова, имела в виду мисс Р., когда называла манеру разговаривать в своей семье «языком гангстеров». Опыт работы с ней укрепил мою уверенность в том, что этиологически ориентированные исследования семьи не утратят своего значения в изучении происхождения шизофренической патологии. Я с нетерпением жду результатов исследований Хельгард Роедер в Институте Макса Планка в Мюнхене, которая тщательно проверяет с помощью компьютерных технологий сформулированные ранее Т. Лидцем и его коллегами гипотезы относительно роли семьи в этиологии шизофрении (см. Lidz, Т., and Fleck, S., 1960; Stierlin, H. et al., 1983; в последнем томе обратите особое внимание на работы Винне (Wynne, L.C. et al.) и финское исследование семей с приемными детьми, проведенное П. Тьенари и др.)[30].
Разделение языка на «широкий» и «узкий», проделанное мисс Р., внесло вклад в развитие моих идей об объектах шизофреника. Эти объекты носят характер атмосферы. Постепенно стало ясно, что «широкий язык» мисс Р. поэтический и описывает эмоциональную атмосферу; иногда он отражал только внутренние состояния, выраженные метафизически, но чаще – слитые воедино внешние условия и внутренние переживания. Фраза «этой ночью было землетрясение» относилась как к эмоциональному возбуждению пациентки, так и к общим ночным происшествиям в палате. Утилитарная речь — заказ еды в ресторане или разговор с телефонисткой — это был «узкий язык», как и «гангстерский» язык ее семьи. Но называние его «гангстерским» — это пример широкого языка. Ее реакция на занятия членов семьи, ее собственная реакция на то, как они ведут финансовые дела, мысли о возможном убийстве в семейном секрете (или мифе) и связанная с ним потребность соблюдать осторожность, сужение допустимых для обсуждения тем — все это часть «гангстерской» атмосферы. Именно эта пациентка сообщила, что земля сжимается, когда, по моим наблюдениям, она стала быстрее ходить. Я думал о мисс Р. и других больных шизофренией, когда прочитал в стихотворении Петера Хандке следующие строки[31]:
Мы в универмаге
Мы хотим воспользоваться эскалатором
Чтобы попасть в отдел игрушек
Где нам нужно купить кубики
Но эскалатор временно остановился
Неподвижный эскалатор
По которому мы идем пешком
Превращается в спертое дыхание
В задержанный вдох
Который теперь мы выдыхаем
Потому что эскалатор неожиданно снова движется
Въезжает прямо в груду кубиков.
Для мисс Р. «широкий язык» являлся также языком созерцания и имел временное измерение — в отличие от целенаправленного, краткого и сфокусированного общения. Она согласилась пользоваться этим «узким языком» только после многократных заверений, что сможет вернуться к широкому, и после того, как я много раз продемонстрировал, что сам я могу переключаться с одной формы общения на другую. Обычно мисс Р. двигалась медленно, плавно и исключительно целесообразно. Однако на протяжении многих лет отмечались также короткие периоды возбуждения и физической агрессии, которые постепенно сокращались и в конце концов совсем сошли на нет в ходе моей работы с ней. Иногда я задумывался, не связаны ли ее приступы возбуждения со страхом оказаться навсегда заключенной в мире «узкой» коммуникации и опыта. Когда она поняла, что можно жить в одной реальности, не покидая навсегда другую, вспышки неистового возбуждения стали постепенно исчезать[32].
В повседневной жизни мисс Р. редко проявляла возбуждение. Она обладала непревзойденным умением складывать самые сложные головоломки. Сначала она спокойно сидела перед разложенными деталями мозаики, почти не двигаясь в течение десяти-двадцати минут, после чего медленно, аккуратно и точно выкладывала каждый фрагмент на нужное место. Даже те детали, которые она выкладывала в самом начале работы, позднее никогда не приходилось перемешать. Тщательность, которую она демонстрировала при выполнении этой задачи, характеризовала также ее стратегию при исследовании внешнего мира и своего внутреннего состояния. Как я уже отмечал, «широкий язык» отражал и то и другое. Именно в ходе психоаналитически ориентированных терапевтических усилий я пришел к некоторому пониманию ее «широкого» и «узкого» языков и страха, что она лишиться одного, если станет пользоваться другим. Это, в свою очередь, позволило мне научить ее использовать «узкий» язык, когда я ходил с ней в ресторан и когда она снова начала пользоваться телефоном. Динамический подход не исключает таких обучающих и бихевиоральных техник. Наоборот, он придает им значимость и осмысленность и, на мой взгляд, увеличивает их эффективность. Тем не менее в «широком» языке мисс Р легко было отыскать сохраняющиеся признаки шизофренического расстройства мышления. Однако она усвоила- разницу между «широкой» и «узкой» реальностью и, несомненно, освоила приемы защиты их обеих достаточно хорошо, чтобы прожить уже многие годы без лекарств и вне больницы.
Оценка сновидений при шизофрении
До сих пор я не касался «отдельной реальности» сновидений. Моя гипотеза состоит в том, что в дифференциации объектов сновидений и объектов нормальной повседневной жизни играет роль полная рекапитуляция онтогенеза восприятия. В сновидениях, как и в психозе, одни перцептивные процессы разворачиваются полнее, чем другие. Это создает «идиосинкратические особенности» объектов сновидения. Различия между сновидением и психотической продукцией несомненно заслуживают дальнейшего изучения, однако я остановлюсь на их сходстве.
Если при шизофрении мы наблюдаем феномены, имеющие много общего со сновидениями, какие соображения и какой клинический материал следует задействовать для анализа сновидений при шизофрении? Множество вопросов, касающихся шизофрении и ее лечения, остается пока без ответа, так что клиническая работа со сновидениями таких пациентов — это высший пилотаж, однако у меня выкристаллизовались некоторые мысли по этому поводу. В целом я не думаю, что клиническое рассмотрение сновидений в терапевтической работе с шизофрениками имеет центральное значение, однако бывают исключения. Существуют также интересные сходства и различия в способах использования материала сновидений при лечении этих и других пациентов: Гротштейн останавливается на этом вопросе в контексте этиологии шизофрении (Grotstein, J.S., 1977). Но в моей собственной повседневной терапевтической работе я больше использую относительно простые приемы и понятия — сновидение как связующее звено при терапевтическом «наведении мостов», «эвакуирующая» функция сновидения, травма в жизни и сновидениях шизофреников, «исправляющая» функция сновидения при психозе и другие, связанные с этими темы. Остановимся кратко на этих способах использования сновидений у больных, шизофренией.
Именно в связи с подходом «наведения мостов» в работе с шизофрениками сновидения находят свое наиболее яркое применение. Некоторые рецидивы острых психотических эпизодов у шизофреников по-прежнему остаются непостижимыми, независимо оттого, пытаемся мы понять их с биологической, психодинамической или междисциплинарной точек зрения. На заре своей карьеры я временами провозглашал «понимание», которое не буду отстаивать теперь. На протяжении многих лет появляется слишком много различных «пониманий» одного и того же вида рецидива у одного и того же пациента. Тём не менее я уверен, что подход «наведения мостов», о котором я говорил раньше, — присутствие одного и того же терапевта во время ремиссий и во время обострений, — помог предотвратить последующие рецидивы у некоторых пациентов, снизить их частоту и длительность — у других и, в значительной степени, снизить влияние рецидивов на жизнь пациентов и членов их семей.
Проблема присутствия содержания психоза в материале сновидений разрабатывалась Дугласом Ноблем (Noble, D., 1951) и Кларенс Г. Шульц (Schulz and Kilgalen, 1969). Последние описали работу с тяжело нарушенным шизофреническим пациентом, который начал говорить о снах спустя пять месяцев после начала психотерапии: «По мере того как его поведение улучшалось, мышление становилось менее психотическим и он начал рассказывать сны». В снах отражался предшествующий психотический материал. Возможно, эта последовательность — от психотического материала к сновидению — особенно отчетлива у пациентов с историей легко устанавливаемой травмы. Одной из особенностей биографии пациента К.Шульц было то, что двое других детей в его семье умерло при трагических обстоятельствах в результате двух несчастных случаев. Чуть позже я вернусь к теме работы со сновидениями в психотерапии больных шизофренией с идентифицированной травмой в истории развития.
Другая мысль, высказанная в литературе, нашедшая отзвук в моем личном клиническом опыте, касается функции «эвакуации». Я обнаружил, что идеи Андре Грина о работе с пограничными пациентами приложимы, с некоторыми оговорками и при определенных обстоятельствах, и к терапии шизофреников:
Анализ сновидений... как правило, непродуктивен... Сны не выражают исполнение желаний, а скорее выполняют функцию эвакуации... Преграда сновидения является важной функцией психического аппарата... Но, несмотря на то, что преграда сновидения выполняет свою роль, цель сновидения здесь — не проработка производных инстинкта, но скорее разгрузка психического аппарата от болезненных стимулов... Сны... характеризуются не сгущением, а конкретизацией. У этих пациентов наблюдаются также нарушения сна: они просыпаются с целью прекратить сновидение и оказываются в странной тревожной атмосфере, которая создает переходное сноподобное состояние, сходное с кошмарным сновидением. В более благоприятных случаях сновидения представляют собой актуализацию Я в пространстве сна, попытку переформулировать травматический опыт... Тогда самое важное для анализа сновидения — это не его скрытое содержание, а переживания сновидца ( A . Green , 1977).
Каким бы ни было наше окончательное понимание этиологии разнообразных шизофренических расстройств, преследуя непосредственные терапевтические и практические задачи, я исхожу из положения, что для одних шизофренических пациентов травма этиологически более значима, чем для других. Вспоминаю, к примеру, Элеонору М., у которой первый острый эпизод имел место' после того, как она подчинилась требованию матери присутствовать при предстоявшем матери оперативном исследовании, в результате которого обнаружился широко распространившийся злокачественный процесс. Элеонора исполняла роль сиделки при умирающей матери, и мысль, будто седативное средство которое она ей давала, убило мать, стала важным элементом ее бредовых построений.
Элеоноре ставили, на основании всех обычных критериев, диагноз шизофрении. В нескольких больницах она демонстрировала особенно яркую патологию: галлюцинировала, возбуждалась, раздевалась донага и размазывала менструальную кровь по себе и стенам палаты, ломала вещи и иногда набрасывалась на персонал. В течение более чем пятнадцатилетней психотерапевтической работы с ней я обнаружил, что сновидения в ее лечении играли важную роль.
В конечном итоге Элеонора смогла покинуть больницу, частота и тяжесть острых эпизодов радикально снизились, и в течение последующих восьми лет понадобилась только одна краткосрочная госпитализация. (Медикация в целом не играла значимой роли в ее социализации и лечении). Когда госпитализация не требовалась, Элеонора вела полноценный образ жизни как жена, мать и активный член местного сообщества. В периоды ремиссии ее склонность к насилию ограничивалась повышенным интересом к преступлениям и преступникам, войнам и катастрофам. Ее выбор фильмов, телевизионных программ газетных..и.журнальных, статей почти полностью обусловливался этими пристрастиями. Что касается снов, то на протяжении длительных периодов она рассказывала сотни повторяющихся сновидений про ампутации, расчленения и другие кровавые события.
Таким образом, Элеонора демонстрировала две противоположные картины: в непсихотическом состоянии она была пристойной безукоризненной дамой, но ее сны и психотические периоды изобиловали ужасами. За годы работы с ней я разработал технику использования языка ужасов в разговоре о ее снах и побуждениях («Вам хотелось проломить ей череп и размазать ее мозги по стене»). Снова и снова я объяснял ей, зачем это делаю, подчеркивая мысль, что ее попытки выделить и обособить этот материал могли провоцировать психотические эпизоды. В лечении Элеоноры долгие периоды терапия напоминала терапевтическую работу с солдатами - жертвами военного невроза во время и после Второй мировой войны. (Например, солдатам, имевшим диссоциативные эпизоды во время боя, показывали фильмы о войне; время от времени кино останавливали и, когда зажигался свет, девушки из Красного креста угощали солдат чаем).
Несмотря на использование таких техник, в лечении Элеоноры играло свою роль распознавание элементов переноса и этиологии конфликта. Тем не менее, упор делался, говоря словами Андре Грина, «не (на) скрытое содержание сновидения, а на переживание сновидца».
Вот еще один важный момент из литературы о сновидениях при шизофрении и других психозах, который согласуется с моим собственным клиническим подходом к сновидению в работе с такими пациентами. В статье 1953 г. К.Эйслер рассказывает о психотической пациентке, которая в своих снах, если можно так выразиться, исправляла психоз. Казалось, что в отличие от бодрствующего психотического Эго, ее сновидящее Эго было непсихотическим. Эйслер отмечает, что сходные наблюдения делал и Фрейд, и ссылается на мнение Фрейда, что «реальность» проявляется в сновидениях психотиков как производное влечения. Другими словами, Фрейд считал, что психотическая личность конструирует для себя мир, настолько отличный и отдельный от реальности — я бы сказал, от общепринятой реальности, — что обычная реальность прорывается в ее сновидения точно так же, как «инстинктивый» материал прорывается в сон непсихотика. Мои клинические наблюдения имеют отношение к этим, несколько упрощенно изложенным здесь, представлениям Фрейда и Эйслера.
Много лет назад я случайно обнаружил, что, когда бужу в больнице Эндрю, шизофренического пациента со сложной параноидной системой бреда, первые пять-десять минут он, по всей видимости, не бредит. Мне никогда не удавалось получить от него какое-либо подтверждение, что он видел сны, и возможно, работу по «исправлению» психоза выполняло просто «спящее», а не «сновидящее» Эго. В любом случае, в то время как у людей, не страдающих психозом, материал сновидений часто напоминал психотический, казалось, у этого пациента психоз временно прекращался в течение сна. Такое «исправление» психоза в бодрствующем состоянии сохранялось семь минут (в ходе работы с этим пациентом я счел необходимым засекать время), после чего бред возвращался.
Другому пациенту, Джону М., ставили диагноз «шизофрения» при нескольких длительных госпитализациях, и незадолго до знакомства со мной он прошел курс электросудорожной терапии. Некоторые клиницисты сочли бы, что его симптомы свидетельствуют о тяжелом пограничном расстройстве с выраженными нарциссическими чертами. В течение тех лет, что я работал с ним, у него наблюдались откровенно психотические периоды, требовавшие краткосрочных госпитализаций, хотя из-за злоупотребления наркотиками было сложно установить провоцирующие факторы. Сновидения были важной частью моей работы с Джоном, и поскольку лечение было в значительной мере последовательно психоаналитическим, мой клинический подход к сновидению особенно не отличался от обычной психоаналитической интерпретации. Тем не менее одна особенность его снов соотносится с наблюдением Эйслера. Джон часто настойчиво повторял, что в его снах стали появляться «искажения». Комната, в которой он живет, или пейзаж, который помнит с детства, были во сне не такими, как «на самом деле». Обычно непсихотические пациенты рассматривают такие искажения как неотъемлемую особенность сновидения. Для Джона они казались «необычными» в сравнении с тем, что он называл нормальными снами. Во время психотических эпизодов, по-видимому, в его сновидениях преобладала «неискаженная» реальность. В ходе терапии он оказался способен использовать мои комментарии относительно этих колебаний в его снах .для связи разных видов реальности. Мои наблюдения ознакомили его с частью обычной жизни — а именно, с нормально искаженными сновидениями. Более того, я научился по степени искажения его сновидений судить о приближении психотического приступа, и эти наблюдения помогали в лечении.
Вот еще один выразительный пример подобного искажения. Спустя месяц после госпитализации Дороти Л. увидела во сне, будто ее мать умерла, а отец жив, и его обнимает другая женщина. В действительности же отца пациентки не было в живых, а мать здравствовала. Пациентка подчеркнула, что вся сцена напоминала некоторые картины Пикассо «голубого» периода и пояснила: «Интересный сон, женская фигура неопределенного возраста». Сексуальный интерес Дороти к отцу являлся одной из заявленных тем в моей длительной работе с ней. В острые психотические периоды она иногда превращалась в отца, сливалась или частично смешивалась с ним. Однажды, к примеру, она перестала брить ноги, потому что это были ноги «ее отца».
Кроме «голубого» периода Пикассо, ее ассоциации включали дочь (которая любила Пикассо); период в жизни собственной дочери, когда у той формировалась грудь; визит к родственнице, которая разводилась с мужем, и желание пациентки, чтобы ее отец развелся с матерью. Во многом эти элементы сна были поняты самой Дороти, и она интерпретировала их так, как это делает невротический пациент после длительной инсайт-ориентированной терапии или анализа. Она пояснила при этом, что такой сон мог присниться ей только теперь («потому что этот месяц прошел очень хорошо. Мой муж никуда не уезжал. И он часто готовил обед»). После этого она стала рассказывать об увлечениях своего отца, но разговор о любви явным образом сводился к тому, кто кого кормит. Мать плохо кормила отца, значит, она его не любила. Пациентка выстраивала уравнения относительно полученной и затраченной энергии. Ей приснился этот сон, потому что на протяжении последнего месяца ее хорошо кормили и, следовательно, у нее достаточно энергии, чтобы работать над старыми проблемами, связанными со смертью отца.
Мой опыт гласит: когда шизофренический пациент говорит о сноподобной атмосфере сновидения и не упоминает о вторжении в сон повседневной реальности, он наиболее далек от психотической организации Эго. В длительной психотерапевтической работе с шизофреническим пациентом такие периоды нельзя игнорировать. В такой момент терапевт может открыто заниматься невротическими по сути конфликтами, представленными в сновидении, но может, кроме этого, попробовать обсудить изменения, которые этот материал претерпевает в психотические периоды. С Дороти Л., например, тема ее желания быть ближе к отцу, быть с ним, могла стать предметом обсуждения с целью перекинуть мост между ее текущим состоянием и психотическим. В долговременной перспективе такой подход позволяет пациентке использовать образ терапевта для контроля над собственным психозом.
С другой стороны, я сталкивался со специфическим страхом психотической реакции у непсихотического пациента Роберта С., когда его сны были особенно жизненными - например, если он не просто видел во сне собственное лицо как морду животного, но, прикасаясь к лицу, обнаруживал, что трогает не кожу, а шкуру животного. Хотя у Роберта никогда не наблюдался психоз, несколько членов его семьи попадали в больницу с диагнозом «шизофрения», и страх сойти с ума никогда не покидал его надолго.
Другой пациент, Майкл — в шизофрении его не приходилось сомневаться, но большую часть жизни он провел вне больницы, — разговаривая по телефону, брал на себя различные обязательства, вносил благотворительные пожертвования и принимал приглашения, но после обычно пребывал в убеждении, что все это ему приснилось. К моменту, когда я начал работать с ним, он уже разработал способ, как обойти возникающие проблемы. Поскольку Майкл никогда не был уверен, бодрствует он или спит (он часто видел сон, что видит сон, что ему снится...), щипать себя было бесполезно, и он научился спрашивать: «Какой у вас номер? Я перезвоню».
Некоторые изложенные выше наблюдения будто уводят нас от темы работы со сновидением в терапии шизофренических пациентов. Тем не менее, они имеют отношение к делу. Некоторые пациенты обнаруживают схожие элементы в снах и психотических переживаниях — по крайней мере есть опасения, что некоторые особенности сновидения возвещают о психотических переживаниях. При длительной работе с такими пациентами терапевт может выявить в сообщениях о сновидении характерные черты, означающие, что некоторые психотические феномены всплывают на поверхность. Эти «индикаторы» индивидуальны для каждого пациента, так как обусловлены не только общими свойствами шизофрении или сновидения, но и такими личностными переменными, как ум и интеллектуальный стиль, а также разнообразными особенностями пациента и терапевта, которые определяют характер их отношений и особенности коммуникации.
При достаточно длительной работе, даже с глубоко регрессировавшими, хроническими или деградирующими пациентами, терапевт часто обнаруживает периоды относительно большей доступности, в ходе которых и содержание, и формальные элементы сновидений можно рассматривать в сотрудничестве с пациентом. Несмотря на мою глубокую убежденность в бесполезности слитком большого «умствования» в терапии, в определенных обстоятельствах я стал меньше опасаться «интеллектуального» подхода с некоторыми пациентами. Такой подход выражает уважение к формальным характеристикам мышления пациента — уважение, которое само по себе выполняет терапевтическую функцию. Если терапевт прошел с пациентом долгий путь в ремиссии и в психозе, интеллектуальный подход обретает особый смысл. Интерпретация психоза как атаки оказывается в фокусе внимания. Вспомним Дороти Л., которая самостоятельно обратилась в больницу после того, как в ее галлюцинации я велел ей это сделать. Обсуждение формы и содержания материала сновидения с этой пациенткой стало одним из полезных инструментов, способствовавших достижению такого результата. Другими словами, обсуждение с Дороти формы и содержания сновидений усилило ее способность критически оценивать свои психотические переживания, даже когда терапевт присутствовал только «психологически».
При рассмотрении сходства между формированием сновидения и содержанием психотического мышления центральная роль отводится понятию первичного процесса. Оно может прояснить для терапевта такие практические проблемы, как, например, взаимозаменяемость или слияние разных членов семьи в психике бодрствующего шизофренического пациента (Kafka and McDonald, 1965).
Определенные характеристики сновидений больных шизофренией также. могут, предоставить терапевту информацию о способах контроля или методах самоуправления, к которым прибегает пациент. Роберт С. – пациент с телефонными проблемами — часто видел «геологические» сны. Геология входила в сферу его интересов, и фантастически длинная и медленная временная шкала геологических процессов оказалась ключом к его манере самоконтроля. Однажды я сказал ему, что вспомнил загадку, популярную в швейцарском городе Берне, жители которого слывут крайне медлительными. Один бернец, крайне неторопливо очерчивая в воздухе зигзаг, спрашивает другого: «Что это?». Правильный ответ — «Молния». Очень, очень медленно мой пациент расплывается в улыбке. После этого стало
возможно делать комментарии относительно определенных катастрофических геологических явлений в его сновидениях и выстраивать терапевтически значимую связь между ними и событиями его жизни.
Вместо того, чтобы обсуждать природу обсессивных элементов в защитных структурах Роберта, я хочу сосредоточить внимание на относительной завершенности его медлительного восприятия и самовосприятия и на относительной завершенности и адекватности его постепенно развивавшихся аффекгивных реакций. У этого пациента процесс рекапитуляции развития восприятия в отдельном перцептивном акте проходил довольно медленно; «медленная вспышка» не казалась ему абсурдом. «Подвешенность» во времени приобретала для этого пациента защитное качество полезной «квази-константности объекта».
Подобные размышления могут иметь отношение к вопросу конкретности или «конкретизации» в противовес абстрактному характеру сновидений больных шизофренией — и, вероятно, шизофренического мышления в целом. В третьей главе, говоря об «абстрактном эксперессионизме» в сновидениях, я приводил пример сна, состоящего из непрерывной линии с небольшими изгибами. Для терапевта, видевшего этот сон после опыта с употреблением ЛСД, сама линия отчетливо представляла ход истории, а ее изгибы означали Холокост. Я пришел к выводу, что такого рода сны в значительной степени соответствуют опыту шизофренических пациентов в их бодрствующем состоянии, которых определенные абстракции вводят в замешательство, но вместе с тем таят в себе несомненное богатство смыслов или значений. Как я отмечал ранее, меня поражала контрастная конкретность и яркость — «реальность» — некоторых «шизофренических» сновидений (всегда нужно помнить, что в наиболее острых фазах больные не сообщают о своих сновидениях, поэтому вопрос их терапевтического использования не ставится). Если терапевт распознает абстрактные экспрессивные элементы в продукции бодрствующего пациента, это может способствовать изменению характерных особенностей снов пациента, которое как я говорил ранее, иногда происходит на этапах значительного улучшения — а именно, сновидческая «атмосфера» становится более свойственной сновидению, в то время как повседневная жизнь обретает большую «конкретность».
Подводя итоги сказанному, можно сделать вывод: несмотря на отсутствие определенности в нашем понимании шизофрении и, несмотря на то, что несомненные шизофренические пациенты — когда они пребывают в подлинно шизофреническом состоянии — не видят снов, очевидно, что сновидения можно использовать в лечении шизофрении. Некоторое время назад, выполняя функции консультанта при лаборатории, проводившей исследовании различных видов радикального фармакологического вмешательства в случаях шизофрении, я заметил, что некоторые пациенты, у которых наблюдались быстрые изменения и колебания в состоянии, начинали рассказывать сны почти сразу после выхода из крайне тяжелой дезорганизации. Отчет о сновидении проходил на фоне активно проявлявшегося бреда. Совпадение проявлений острого психоза и отчетов о сновидениях встречалось здесь, по моим наблюдениям, чаще, чем в ситуациях, где не проводили такого мощного фармакологического вмешательства. Поэтому, я думаю, изучение и терапевтическое использование сновидений при шизофрении может привлечь со временем интерес клиницистов различных теоретических направлений.
Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 287; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!