МЫШЛЕНИЕ И КОНСТАНТНЫЕ ОБЪЕКТЫ:



ОПРОКИНУТАЯ ДВОЙНАЯ ЛОВУШКА

 

В повседневной жизни люди имеют обыкновение разгова­ривать так, будто существует некая единая для всех общеприня­тая реальность. В то же время большинство из нас сознает не только то, что разные люди обладают разным восприятием ре­альности, но и то, что наше собственное восприятие реальности может меняться в разные периоды времени и в разных ситуаци­ях. Современная физика пошла дальше в признании подобных способов восприятия и отвергла представление об общеприня­той действительности как не адекватное своим задачам, о чем свидетельствуют реальности, которыми занимаются квантовая и волновая теории. В области психиатрии и психоанализа огра­ниченность представлений о единой общепринятой реальности совершенно очевидна, и терапевтам приходится решать пробле­мы, то и дело возникающие при столкновении с множествен­ными реальностями. Я не собираюсь игнорировать соображе­ния формальной логики, но буду делать акцент в основном на практическое клиническое и техническое применение понятия множественной реальности.

Психологическая реальность психиатрического пациента в каждый отдельный момент представляет собой определен­ный паттерн организации стимулов, и эти паттерны непре­рывно меняются. Тем не менее, психиатры и психоаналитики пользуются понятием – «тестирование реальности», где «ре­альность» — это общепринятая реальность неизменных объ­ектов, предметов и людей с устойчивой (до определенной степени) идентичностью. Несмотря на то. что представление об идентичности является составной частью здравого смыс­ла, психиатры — руководствующиеся своим собственным здравым смыслом — постоянно сталкиваются с проблемой явной недостаточности чувства устойчивой идентичности у своих пациентов.

Для дальнейшего рассмотрения этой проблемы нужно провести различие между «восприятием» (или «постижением») и «пониманием». Мы можем научиться понимать математиче­скую формулу, содержащую отрицательный квадратный ко­рень, но большинство из нас, скорее всего, никогда не сможет постичь ее[10]. Постичь или воспринять нечто — значит, сделать это частью нашего опыта., Последнее означает, что мы должны чувствовать это «нечто», хотя весь наш чувственный опыт несоотносим с ним. Мы должны постичь его при помощи чего-то большего, чем постигаемый объект. Чтобы постичь проблему идентичности в психиатрии — самоидентичности, идентичнос­ти других людей и идентичности предметов, — мы должны ис­пользовать более широкий понятийный инструментарий. Даже доя описания развития восприятия реальности, основанного на константности, нам потребуется понятие, описывающее ор­ганизацию стимулов, - понятие, не воспринимающее иден­тичность как нечто само собой разумеющееся.

К числу авторов, занимавшихся этой проблемой, относятся Артисс (Artiss, K.L., 1962) и Ариети (Arieti, S, 1963). Артисс опи­сывает, как ребенок разрешает родителям давать определение его реальности, уступая им «прерогативу называния». Для по­яснения этой концепции Артисс приводит гипотетический спор между родителем и ребенком, где ребенок ставит под со­мнение право родителей выбрать ему имя. Если ребенок отказывается     предоставить родителям прерогативу       назвать его, допустим, Джоном, он может тогда сказать: «Я — Иисус Христос», и у нас «появляется аналогия с шизофренией».

Сформулированный для иллюстрации процесса формиро­вания идентичности, этот гипотетический спор между ребен­ком и родителями является, по сути, формальным приемом, особо зависящим от неизменного значения слов именно пото­му, что это спор. Мне вспоминается пример из моей собствен­ной практики. Пациентка Мэри, буквально сражавшаяся с проблемой прерогативы называния, в раннем детстве, в пери­од овладения речью, страдала тяжелой формой дерматита, ко­торый повлек за собой трудности в интеграции речи и телесно­го опыта (позже я буду говорить об этой пациентке более по­дробно). В разрабатываемом здесь понятийном аппарате, кото­рый строится на подобных примерах, я преимущественно опи­раюсь на представление о текучести, непрерывности восприя­тия, а не на устойчивый смысл слова.

Ариети, обсуждая мыслительные процессы при шизофре­нии, цитирует принцип фон Домаруса, который гласит: «Если нормальный человек принимает идентичность (тождествен­ность) только при идентичности субъектов, шизофреник может сделать вывод о тождестве на основе тождества предикатов». Ариети пишет: «...больная шизофренией может подумать: «Де­ва Мария была девственницей, я девственница», — и прийти к выводу: «Я — Дева Мария»... Для здорового человека класс представляет собой совокупность объектов, к которым приме­нимо некое понятие... В палеологическом мышлении... класс — это совокупность объектов, которые имеют общий предикат или общую часть» (р. 59). Тем не менее, Ариети в этом контекс­те не удается показать, что часть и целое, субъект и предикат — не устойчивые слагающие опыта, а его результат. Если пациент воспринимает характеристику человека как более существен­ную, более устойчивую, более «идентичную», чем человек в це­лом, эта характеристика приобретает качество субъекта, а человек, представляющий тогда лишь персонификацию более ста­бильной идеи, обретает качество предиката.

Одна очень умная, страдавшая шизофренией пациентка, Дороти JI. (о ней я также скажу ниже), в ремиссии рассказала мне, что во время имевшего место незадолго до того психоти­ческого эпизода ей показалось, будто медсестра — блондинка, говорившая с иностранным акцентом, — это Хайди[11]. После многих лет работы со мной пациентка оказалась способна со­общить мне это. Она очень полюбила книжку «Хайди», и чер­ты, напоминающие Хайди, имели для нее большую значимость и стабильность, чем личность человека в целом. Ни самое себя, ни других людей она не воспринимала тогда, как обладавших некой непрерывностью существования, личностной идентич­ностью. Образ или ощущение «хайдизма» обладали для нее оп­ределенной непрерывностью. Что здесь является субъектом, а что — предикатом? Подобные размышления привели меня к заключению, что технически более полезным термином, чем «чувство идентичности», будет «субъективная эквивалентность в течение периода времени». Понятие «субъективной эквива­лентности» отсылает нас к «методу эквивалентных стимулов» Генриха Клювера (Kluver, П., 1933).

Клювер обнаружил, что последовательное усложнение дей­ствующих факторов в экспериментальной сравнительной пси­хологии приводит к снижению психологического значения от­крытий. Традиционно в сравнительной психологии изучались минимальные различия между двумя стимулами, на которые реагирует организм. К примеру, каковы минимальные разли­чия между оттенками серого, которые может воспринимать животное? Клювер заметил, что чем больше такие эксперимен­ты очищают от «побочных» факторов, тем более они становят­ся похожи на физиологические исследования и в конечном счете превращаются в изучение биохимии органов чувств. Если устранение побочных факторов эксперимента снижает значи­мость открытий, решил Клювер, то важнее исследовать, на­сколько большими должны быть различия между стимулами, чтобы животное не смогло обнаружить их сходство. Предста­вим, например, что животное научили прыгать при виде пиши и выбирать черный квадрат, когда ему предъявляют большой черный квадрат и маленький красный круг, оба на белом фоне. Если теперь мы предъявим животному те же фигуры, но на го­лубом фоне, будет ли оно все еше прыгать при виде пиши и вы­бирать квадрат? Будет ли такая ситуация субъективно эквива­лентна предыдущей? Ответ нельзя предсказать, но, если он ут­вердительный, мы можем снова усложнить ситуацию, помес­тив животное перед красным кругом и большим черным ова­лом вместо квадрата. Таким образом, мы можем проверять раз­брос субъективно эквивалентных стимулов для животного, из­начально обученного прыгать за своей едой на большой черный квадрат на белом фоне.

Легко заметить, что с одной стороны подобный эксперимент относится к исследованию абстрактного мышления, а с дру­гой — связан с проблемой константности объекта, в том значе­нии, как это понятие используют в общей психологии. Ниже я покажу, что он также имеет отношение и к психоаналитическо­му значению этого термина. В общей психологии констант­ность объекта означает, что, скажем, стол, на который смотрят под разными углами зрения, вследствие чего на сетчатке фор­мируются разные образы, воспринимается здоровым челове­ком как один и тот же стол. Субъективная эквивалентность, та­ким образом, связана с идентичностью объектов. Паттерны субъективной эквивалентности для каждого человека в значи­тельной мере определяются эмоциональными и мотивацион­ными факторами. Поэтому теоретически существует возмож­ность, что в какой-то момент мой сосед покажется мне субъек­тивно эквивалентным моему сегодняшнему Я в большей степе­ни, нежели мое воспоминание о том, каким я сам был вчера. В таком случае можно говорить о слиянии идентичности, моей и соседа. Для тех, кто работает с психотическими пациентами, подобные рассуждения не являются надуманными. В этом кон­тексте чувство идентичности есть переживание состояний Эго как субъективно эквивалентных в течение определенного пе­риода времени (в данном случае я говорю о состояниях Эго, как если бы мы имели дело с отдельными единицами, своего рода «квантами», а не с переходными «волновыми» явлениями). Представление о субъективной эквивалентности не чуждо обычной понятийной системе динамической психиатрии. На­пример, слияние «хорошей матери» и «плохой матери» в одно понятие «мать» можно рассматривать как установление субъек­тивной эквивалентности. Это понятие применимо также и к представлению о переносе.

Подводя итоги, можно сказать, что общепринятая реаль­ность и общепринятая логика, которые имеют свои ограниче­ния даже в повседневной жизни, неприемлемы для физики и тем более неприемлемы для психиатрии. Общепринятая логи­ка основывается на принципе идентичности. Мы не можем «по­стичь» восприятие идентичности при помощи понятийного ап­парата, меньшего по масштабу, чем «постигаемое», и не охваты­вающего его. Психологическая реальность человека в каждый момент времени представляет собой некий паттерн организа­ции стимулов и может быть описана в терминах образования субъективной эквивалентности. Этот описательный термин имеет двойное преимущество. Во-первых, субъективная экви­валентность — это операциональное понятие, позволяющее связать психиатрию с другими науками о поведении. Оно остав­ляет место для информации, полученной с помощью обычных психодинамических подходов — например, такой, как слияние представлений о «хорошей» и «плохой» матери в одно понятие «мать». При этом паттерн эквивалентностей можно изучать с точки зрения различных теоретических подходов, таких, как импринтинг, обусловливание, теория Пиаже и так далее. Во-вторых, это понятие обладает широким спектром примене­ния, начиная с проблем абстрактного мышления и заканчивая вопросами идентичности и константности объекта. Поэтому оно позволяет осуществить рациональный подход к парадок­сальному мышлению и противоречивому восприятию, которые часто проявляются в терапевтически значимых ситуациях (что я продемонстрирую на примере клинических случаев).

 

Хотя ни один из паттернов субъективной эквивалентности не является сам по себе более правильным, истинным или ре­альным (так же как и Евклидова геометрия не является пра­вильней любой другой), можно сказать, что родители здорово­го непсихотического ребенка преуспели в том, чтобы придать больший вес какой-то одной форме субъективных эквивалент­ностей по сравнению с множеством других. Прочную опору в одной реальности в сочетании со способностью охватить многие реальности, включая даже парадоксальные паттерны субъективных эквивалентностей, можно описать как способ­ность к «регрессии на службе Эго»[12].

Давайте теперь рассмотрим значение такого релятивистского взгляда на реальность для психиатрической практики. Большое внимание давно уделяется культурно обусловленной системе ценностей психиатра и влиянию этих ценностных ориентаций на его работу. При этом обычно рассматривают ценности, тради­ционно относящиеся к области этики; наши привычные оце­ночные суждения в пользу «логики здравого смысла» не обозна­чают открыто. Но пациенты чувствительны к оценке формаль­ных аспектов их мышления не менее чем к обесценивающим суждениям относительно их чувств и стремлений. Как я говорил , особое техническое применение этих понятий связано с местом парадокса в психотерапии и терапевтическом ведении пациента. Ретроспективное признание того, что некоторые значимые тера­певтические шаги заключали в себе парадокс, не нужно путать с оправданием хитроумной иррациональности.

Терапевта в терапевтической ситуации можно сравнить с вождем племени или главой государства. Так же как и вождь или лидер государства часто является таковым, потому что ему доступно большее число реальностей, чем тем, кем он руково­дит. терапевт может быть полезен пациенту благодаря своему более широкому взгляду на возможные реальности.

Идея расширенной реальности имплицитно присутствует в классической психоаналитической установке на свободно па­рящее внимание. История психотерапевтических подходов к лечению психотических пациентов развивалась от более узких к более широким позициям. П. Федерн настаивал, что с одним и тем же пациентом в периоды регрессии и компенсации долж­ны работать разные терапевты (Fedem, Р., 1952). Из моих бесед с клиницистами, работавшими с Фридой Фромм-Райхман, вы­яснилось, что ее первоначальный интерес к Ид-контактам меж­ду терапевтом . и психотическим пациентом сместился на Эго-контакты, на соприкосновение с сохранными или зрелыми областями психического. В деятельности психоаналитически ориентированных терапевтических центров ретроспективно можно отметить постепенное исчезновение таких установок по типу «или-или». Терапевт, который утром проводил беседу с па­циентом, продуцировавшим глубоко регрессивный материал, может в тот же день на общем собрании больницы участвовать с этим пациентом в свободной дискуссии по поводу программы работы. В динамически ориентированной больнице может сло­житься ситуация, при которой терапевт, сегодня наблюдавший пациента завернутым в мокрые простыни[13], завтра приглашает его на обед где-нибудь вне территории больницы. Способность терапевта отказываться от стереотипных представлений о допу­стимом может быть успешным терапевтическим фактором.

Я приведу примеры сдвигов в переживаемой реальности - примеры явно парадоксальных ситуаций, собранные в ходе ра­боты с госпитализированными пациентами.

Женщина, достигшая значительных улучшений в социальной адаптации, попросила перевести ее на амбулаторное лече­ние. Ее просьбу отклонили вследствие того, что ее улучшение проинтерпретировали как расчетливую имитацию, предприня­тую ею в целях дистанцирования от лечебного учреждения. Па­циентка тогда указала, что ее способность рассчитывать свое поведение после бурного психотического периода — признак улучшения, который говорит в пользу перевода ее в статус ам­булаторного пациента. Терапевт признал наличие парадокса, но не изменил своей позиции. Вскоре после этого та же паци­ентка сделала администратору весьма содержательное сообще­ние о том, что происходило в палате в выходные. Услышав его, одна медсестра сказала администратору: «Почему бы вам не взять ее на работу?». Администратор счел предложение инте­ресным, и возможность принять пациентку, которой было от­казано в переводе на амбулаторное лечение, на оклад в качест­ве помощницы в программе работы пациентов, была рассмот­рена всерьез. На мой взгляд, этот факт представляет собой на­стоящий сдвиг реальностей. В тот момент, когда администратор согласился взять пациентку на работу, он воспринимал ее так, как она сама воспринимала себя, в «другой реальности». Опыт этой пациентки не следует путать с «корректирующим эмоцио­нальным опытом» Александера, который основан на созна­тельном разыгрывании ролей. Приведенные здесь рассуждения могут быть полезны для осмысления наличия множества ролей в любой больничной программе, где пациенты не только помо­гают другим пациентам, но могут даже принимать на себя от­ветственность друг за друга (Kafka, 1964).

Еще один пример ретроспективного сдвига. Пациентка Мэ­ри долгие годы использовала членовредительство как средство шантажа. К концу одного из свободных от симптомов периодов она попросила перевести ее на амбулаторное лечение, потому что, по ее мнению, пребывание с нарушенными пациентами могло привести к возобновлению ее симптомов. Терапевт поддержал просьбу пациентки, но администратор сказал: «Нет, это все тот же шантаж». Однако реальность изменилась: терапевт, признав новый способ самовосприятия пациентки, уже не рас­сматривал ее просьбу как шантаж.

Последний пример можно сопоставить с ситуацией разви­тия: когда мать позволяет ребенку сделать первый шаг, она «не преодолевает свой страх», и не «допускает возможности», что ребенок упадет. Скорее в этот момент реальность матери и ре­бенка заключается в том, что он не упадет, это расширенная ре­альность, которая стороннему наблюдателю может показаться бредом или folie a deux[14]. Здесь, как мне кажется, мы имеем дело с первичным парадоксом индивидуации — симбиозом, позволя­ющим ребенку отойти от матери, когда любовь и взаимное со­гласие на сепарацию становятся субъективно эквивалентными.

 

 

Множественная реальность и теория двойной ловушки

 

Как можно находиться в одной реальности, сохраняя при этом способность охватывать другие способы организации ре­альности, — этот вопрос имеет прямое отношение к проблемам, интересующим теоретиков двойной ловушки. В отличие от сторонников этой теории, утверждающих, что воздействие од­новременно нескольких противоречивых правил или реально­стей нередко патогенно, я глубоко убежден, что существуют позитивные, «здоровые» стороны толерантности к разным спо­собам организации реальности. Тем не менее теория двойной ловушки стала многообещающим подходом к постижению сложных проблем. В 1964 г. я был консультантом проекта На­ционального института психического здоровья, в котором ис­следовали личностные характеристики новобрачных и лиц, со­биравшихся вступить в брак.

Это было проспективное исследование, оценивавшее потен­циальное влияние личности партнеров на такие будущие свойства их детей, как психологическое здоровье или особенности патологии. Перед началом исследования мы задались вопро­сом, какие характеристики будущих родителей нужно исследо­вать в проекте, цель которого — избежать обычных превратнос­тей ретроспективных генетических реконструкций. Мы при­шли к выводу, что легче строить гипотезу и планировать иссле­дование относительно формальных характеристик способов коммуникации, нежели выдвигать гипотезы, проистекающие из бесконечного числа возможных видов содержания комму­никации. Теория двойной ловушки позволяла построить такую формальную гипотезу и заслуживала поэтому пристального внимания.

Парадоксальная коммуникация – основной элемент теории двойной ловушки — связана с более широкой темой двусмыс­ленности. Под этой темой можно было бы объединить любо­пытные клинические и теоретические проекты, особенно в том, что касается ее позитивных аспектов — значения потреб­ности в двусмысленности и толерантности к ней. Формальное определение двусмысленности может помочь нам понять ее значение и природу парадоксальной коммуникации. Хотя на повседневном языке мы часто говорим о двусмысленности информации, подразумевая, что она противоречива, на языке формальной логики информация является двусмысленной только в том случае, если противоречивые данные обусловлены разными «типами логики» — то есть, относятся к разным уров­ням. абстракции. Формально, двусмысленность подразумевает «двусмысленность типов» или — еще точнее -- «двусмыслен­ность типов логики». Парадоксальную коммуникацию всегда можно представить как соединение противоречивых данных, которые находятся на разных уровнях абстракции. Хотя психо­логически двусмысленность у нас чаще ассоциируется с нео­пределенностью, нежели с парадоксом, двусмысленная и пара­доксальная коммуникации - это логические синонимы.

Аспекты теории двойной ловушки, лучше всего разработан­ные формально, показывают, что частый опыт парадоксальных коммуникаций является патогенным или, более точно, шизофреногенным. Поскольку мои собственные клинические на­блюдения показали, что неизбежный опыт двусмысленных си­туаций в повседневной жизни был менее переносимым, более «диссоциирующим» и более «ужасным» для тех, кто раньше редко подвергался парадоксальной коммуникации, я оказался в оппозиции к основному постулату теории двойной ловушки. Более того, недостаточный опыт восприятия двусмысленнос­тей в ходе решающих стадий развития ребенка явным образом связан со свойственным его родителям страхом перед парадок­сом. Несмотря на то, что теоретики двойной ловушки ссылают­ся также на «терапевтически благоприятные двойные ловуш­ки», с формальной точки зрения эти последние не отличаются от патогенных. Они предъявляются в атмосфере более благоже­лательных отношений, но их формальное сходство с патоген­ными создает понятийные сложности, препятствующие при­менению этой теории в исследованиях.

Если бы оказалось возможным выделить патогенные двой­ные коммуникации только на основе формальных характерис­тик, стало бы относительно просто выявлять молодых родите­лей, имеющих тенденцию общаться в такой манере, и позже можно было бы сравнить их детей с теми детьми, чьи родители не склонны предъявлять парадоксальные сообщения. Олсон (Olson, D.H., 1969) приводит обзор трудностей, которые встре­чались в других объективных исследованиях, использующих понятие двойной ловушки. Наши собственные трудности в ус­тановлении «патогенных двойных ловушек» были связаны: 1) с тем, как провести различия между благоприятными, «тера­певтическими» ловушками и патогенными; 2) с вездесущнос­тью парадокса (к примеру, жена просит мужа спонтаннее про­являть свою любовь (Ryder, 1970)); 3) с наблюдением, что в об­щении между людьми уровень абстракции постоянно флуктуи­рует и 4) с открытием, что переходы с одного уровня абстрак­ции на другой, вероятно, нельзя отличить от изменений в роле­вых отношениях. Поэтому теория двойной ловушки не могла напрямую использоваться в целях нашего исследования. Тем не менее, анализ трудностей и критическая оценка этой теории помогли переосмыслить идеи о парадоксальной родительской коммуникации.

 

 

Критическая оценка теории двойной ловушки

 

Теория двойной ловушки постулирует, что длительный опыт навязываемого парадоксального общения приводит к развитию шизофрении; эта теория пытается объяснить возникающее у пациента ощущение, что его загнали в угол — переживание, которое эмпатически легко передается терапевту. Бейтсон и др. (Bateson, G., etal, 1956) описывают знакомые любому клиници­сту случаи — например, как молодого человека, который нахо­дится в состоянии хорошей ремиссии после острого шизофре­нического эпизода, приходит навестить мать. Он рад видеть ее и обнимает рукой за плечи, но мать каменеет. Тогда он отстраня­ется, и она спрашивает: «Ты что, меня больше не любишь?». В ответ он краснеет, и на это она говорит ему, что не нужно так легко смущаться и бояться своих чувств. Пациент, таким обра­зом, получает сообщения о том, что он и должен и не должен выказывать свою любовь к матери, чтобы сохранить связь с ней. Под впечатлением таких невозможных, безвыходных ситуаций клиницист становится особенно чувствителен к ним и начинает отслеживать их повсюду. Например, отец Сьюзан, больной ши­зофренией девушки, отказался от места священника и нашел другую работу, чтобы платить за ее лечение в частной больнице. Несмотря на случившийся незадолго до того сердечный при­ступ, он оставил пастырскую деятельность и стал неутомимым лектором и плодовитым писателем, получив на этом поприще широкое признание. Во время визита в больницу он объяснил и дочери, и персоналу, что притоком новых сил и позитивными переменами в жизни он обязан ее дорогостоящей госпитализа­ции. Можно сказать, пациентка оказалась загнанной в ловушку. Если она предпримет успешную попытку поправиться, то мо­жет лишить своего отца предполагаемого источника вдохнове­ния и энергии. Если же она не поправится и останется в боль­нице, финансовые трудности и непосильное бремя работы мо­гут оказаться гибельными для отца. Ситуация оказывается без­выходной для нее.

Похожая ловушка характерна и для другого случая. Бернарду, музыкально одаренному сыну дирижера, на протяжении всего детства члены семьи давали понять, что быть музыкантом — это единственное действительно достойное занятие в жизни. В то же время ему снова и снова рассказывали о трагедиях, обрушив­шихся на головы сыновей музыкантов, пытавшихся идти по стонам отцов. В таких ситуациях конкуренция якобы оказыва­лась убийственной не только для сына, но для имени отца и для репутации всей семьи. Несмотря на ярко выраженное и настой­чивое желание Бернарда учиться музыке, в исполненном музы­кальной атмосферой доме ребенку не дали образования. В воз­расте шести или семи лет у него появилась странная манера подбегать к отцу, отрывисто («стаккато») прикасаться к нему, мгновенно обхватывая руками, а затем стремительно от него от­бегать. В клинической картине были резко выражены крайние колебания между идеями величия и ощущением униженности и малоценносги, фрагментация Я-репрезентации и общий не­достаток переживания целостности и связности опыта.

Позже я вернусь к этим клиническим случаям. Подобные примеры показывают, как ситуация «сделаешь — плохо, не сде­лаешь — тоже плохо», описанная в теории двойной ловушки, предлагает заманчиво элегантную и правдоподобную систему координат, в которую легко укладываются клинические наблю­дения. В качестве примера терапевтической двойной ловушки Бейтсон и соавторы цитируют эпизод анализа, осуществлявше­гося Фридой Фромм-Райхман (ставшего позже основой сюже­та книги Ханны Грин «Тебе не обещали розовый сад»)[15]. Пациентка в какой-то момент рассказала терапевту о «своем боге». Терапевт ответила, что не верит в этого бога, а затем посовето­вала пациентке попросить у бога разрешения проходить тера­пию у доктора. Таким образом, терапевт создала для пациентки ловушку, Если пациентка засомневается в существовании свое­го бога, она согласится с Фромм-Райхман и признает свою нужду в терапии и зависимость от нее. Если она станет настаи­вать на том, что ее бог на самом деле существует, и спросит у не­го разрешения проходить терапию, то таким образом признает, что Фромм-Райхман «более сильная», чем он, — опять-таки признавая привязанность к терапевту.

Так же, как и патогенная разновидность, терапевтическая двойная ловушка образуется из противоречащих друг другу сооб­щений со сменой уровня абстракции. Как я уже говорил, сходст­во формальных характеристик терапевтической и патогенной ловушек серьезно усложняет попытки разграничить их в целях исследования при изучении реальных коммуникативных актов. Это особенно трудно, если иметь в виду и искать парадоксы, ко­торые «способствуют индивидуации» — и в этом смысле могут быть названы терапевтическими – в нетерапевтических ситуа­циях. Бейтсон и его коллеги, однако, фокусируют внимание на той роли, которую они приписывают двойным ловушкам в эти­ологии шизофрении, и выделяют их необходимые составляю­щие: 1) участие двух или более людей; 2) повторяющийся харак­тер таких ситуаций; 3) негативное первое предписание, 4) второе предписание противоречит первому, соответствует более высо­кому уровню абстракции и, как и первое, подкрепляется угрозой наказания или сигналом, означающим угрозу выживанию и 5) третье негативное предписание запрещает жертве ретироваться.

У этой концепции есть интересная специфическая особен­ность, которая значительно отличает ее от других теорий кон­фликта, а именно — фокус на смене уровня абстракции. Такие качественно различные разноуровневые конфликты и пред­ставляют собой парадоксы. Чем парадокс — понятие, синони­мичное «двусмысленности», — отличается от «противоречия»? Вацлавик с соавторами (Watzlawick, P. et al, 1967) в качестве примера противоречия приводит изображение дорожного зна­ка, предписывающего остановиться, к которому прикреплена надпись «остановка запрещена в любое время». В этой проти­воречивой ситуации у человека нет возможности следовать ни той, ни другой инструкции. Когда отец запрещает сыну сплет­ничать и при этом спрашивает его, как случилось, что младшая сестра попала в передрягу, он тем самым выдвигает противоре­чивые требования. Сын, гипотетически, может выбрать, какое требование выполнить. Однако ролевые отношения между от­цом и сыном в контексте предписания «не сплетничать» отли­чаются от ролевых отношений в контексте требования расска­зать о проблемах сестры. Подтекст последнего следующий: «Сынок, в этой конкретной ситуации, я обращаюсь к тебе как ко взрослому, как к равному, и ты должен помочь мне защитить и воспитать ребенка». Последствия, связанные с такой сменой уровня абстракции, вызывают сомнения в существовании «чи­стых» противоречий в повседневном общении. Это усложняет выявление парадоксов, в противовес противоречиям, при ана­лизе коммуникативных актов в исследовательских целях.

Вацлавик с соавторами формально иллюстрируют парадокс как явление с помощью фотографии перехода на автостраде. На переходе висит знак с надписью: «Не обращайте внимания на этот знак». Это, очевидно, чья-то шутка, и формально не яв­ляется противоречием, но создает настоящий парадокс. Чтобы не обращать внимания на этот знак, его нужно заметить. Но за­метить его — значит уже нарушить указание. Таким образом, соблюсти знак можно только не соблюдая его. Природу таких парадоксов изучали Уайтхед и Расселл (Whitehead, A.N., and Russell, В., 1910). В теории типов Расселла зафиксировано, что парадоксы включают разные уровни абстракции, которые не сразу становятся очевидными. Например, парадокс «Не обра­щайте внимания на этот знак» содержит такую скрытую смену уровня, поскольку слово «знак» и материальный знак, на кото­ром это слово написано, относятся к разным уровням абстракции. Уайтхед и Расселл сказали бы, что в предыдущей фразе я раскрыл смену «логических типов», то есть передал парадок­сальное сообщение, сделал «метасообшение» (или «метаком­муникацию») и таким образом избежал парадокса. Подобный формальный логический подход к парадоксам подкрепляет те­орию двойной ловушки, которая утверждает, что человек, пере­груженный парадоксальными сообщениями родителей, соеди­ненными с запретом на «метакоммуникацию», подвергается большему риску заболеть шизофренией. Другой аспект работы Уайтхеда и Расселла, как я постараюсь показать ниже, еще больше соответствует предложенной мной формулировке.

 

 


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 267; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!