Глава 3. Координаты сознания и логика 12 страница



Виктор Пелевин делает ценное замечание по поводу дискурса: «Дискурс и гламур одно и то же» ... Взаимные жертвы совести и Нарцисса приводят к этому. В результате дискурс любуется собой, а гламур оказывается правильным.

По улице идёт девушка с ярко накрашенными губами. Это правильно и красиво. Это – гламур. Теперь представьте себе, что по улице идёт мужчина с накрашенными губами... То, что красиво для женщины, – безобразие для мужчины. В дискурсе присутствуют оценки, и есть преданность им. Но они обладают какой-то произвольной последовательностью. Почему-то поп в рясе (женском платье) не выглядит безобразием? Если он идёт по улице, производит странное впечатление, но поп, ведущий службу в костюмчике, был бы точно безобразием. С точки зрения стандартов дискурс не последователен, в нём, действительно, нет никакой логики.

Когда Л. И. Брежнев, награждая государственных деятелей, целовал их крепко, это выглядело немного странно, но вполне прилично. Но всё-таки советский дискурс настаивал на сдержанности чувств. Почему Леонид Ильич всё делает наоборот? И это тоже – великолепный советский дискурс!

Кажется, эмоции игнорируют все правила, объявляют приличиями себя, играют без правил, сами эмоции и есть правила! Леонид Ильич проявляет, как политрук, фронтовые эмоции, или симулирует их. Гламур оказывается правильным, дискурс – красивым, совесть и Нарцисс обретают равновесие, и эмоции для этого равновесия являются основой. Дискурсивная логика преследует это равновесие, как свою цель, проявляет ему преданность.

Мы держимся за ниточку своих представлений. Когда на ёлке дед Мороз грозил заморозить нам вытянутые руки, мы всегда успевали их отдёрнуть. Не смотря на азарт, в деда Мороза не верилось до конца. Мне всегда казалось, что это директриса школы, закутанная в красную шубу и бороду. Я узнавал её изменённый голос. В школьные хоровые песни верилось больше: «Как прекрасна наша жизнь!».

Совесть принимает произнесённые слова за правду, но позже убеждение в красоте нашей жизни смыл гламур зарубежных фильмов. Так что ниточка дискурса задаёт сознанию вполне проницаемые границы. Жизнь за рамками дискурса существует... Формула женщин всех времён и народов: «Ты об этом не говори!».

Если дискурс и гламур – одно и то же, то знак равенства можно поставить и между дискурсом и рефлексией. Так как рефлексия проявила свою силу на совести, будем, тем более, считать и дискурс, подчиняющимся ей.

Если ты – моряк – и возбуждён этим фактом, то ты и ходишь по суше, как моряк. Рефлексия – это просто. В то же время «просто» – это то, что Кант не смог найти.

Рефлексия совпадает по смыслу с «правильно и красиво». Мы становимся для себя внешним миром, заключаем с собой договор о собственном образе: священник, матрос, мать семейства, человек чести... Важность самого себя – основа всякой дискурсивной рефлексии. Дворовые крестьяне в России (не путать с пахотными) хвастались друг перед другом своими господами. Это была не их рабская психология, это был их гламур.

Дискурс, разумеется, различался в зависимости от эпох и культур. Мы сами могли наблюдать его смену после распада СССР. Представление о времени Брежнева раньше было другим. Это был вовсе не застой. Капитализм пребывал где-то за границей, мы были надёжно защищены от его «оскала», смотрели «Ну, погоди», «Белое солнце пустыни», олимпийский Мишка улетал в небо.

Всякое настоящее всегда позитивно. Это потом марш энтузиастов и самолёты стали «культом личности». А перед культом личности были «конфетки, бараночки, словно лебеди саночки». Потом Российская империя – стала кровавым самодержавием. До Романовых было «татаро-монгольское иго», но прогресс всегда побеждает! Татаро-монгольское иго свергнуто, культ личности разоблачён, застой преодолён... Настоящее победило! Оно легитимно.

Весело, наверное, было жить в гитлеровской Германии: – Deutschland uber alles! Heil!, – но дискурс слишком условен, чтобы быть навсегда. «Правильно и красиво» начинают расходиться. «Правильно» становится не красиво, а «красиво» – не правильно. Что-то требуется принести в жертву. Всё время представления меняются, меняя вместе с собой и меня.

Мир – не только моё представление. Это и представления «других», которые отличаются от моих, тем не менее, наполняют мир «доброжелательным гулом». Коллективный дискурс организует наше внимание, деформирует его, притупляет, обостряет... но только в некоторых случаях он бросается в глаза.

«Обасобытияпроизошли,какнаваждение. Дядя Гоша подарил мне воздушку и огромную горсть пулек с обещанием принести их ещё, если понадобится. Я подержал винтовку в руках, нашёл тяжёлой и решил забыть, но через пару дней прибежал толстый Сашка с выпученными глазами и стал рассказыватьпро каких-то соседей, которые скоро возвращаются с охоты. По этому поводу существовала целая интрига. Она переросла уже в ажиотаж. Я один ничего не знал, а все, почему-то, ждали их. Как-то так получилось, что общее ожидание проникло и в меня. Чтобы что-то не пропустить, я побежал с Сашкой на Пятый... Машинаохотников ужестояла. Дети, жившие там, толпились возле неё, а мужики таскали из машины какие-то пустые вёдра... Ожидание нами чудес вызвало уодного из них озабоченность, оноткрылбагажник,достал из негоокровавленную птицу и бросил к нашим ногам.

Наше внимание было поглощено. Перья птицы отливали сочной чистотой, на груди был белый пух, тоже чистый и сочный. Нанём я всё-таки заметил грязное, полустёртое пятнышко овальной формы. Потом заметил второе, такое же, нашлось рядом и третье. Они были на одинаковом расстоянии друг от друга и одинаковой формы. Я заметил уже целый ряд таких пятен, а потом вообще ряды... Это была расцветка. Перед нами лежала явно не курица.

Неподвижные глаза птицы сохраняли блеск, а угрожающе загнутый клюв сам собой вдруг раскрылся. Мы, наконец, поняли,чтоона живая!

Мужик объяснил, чтоэто раненный птенец, и вдруг предложил тому из нас, кто хочет, взять его себе домой.Я первым справилсяснемотой. Мой хриплый голос выразил такое желание. Никто из детей меня неперебил. Никто больше непретендовал. Я нёсптицу в руках домой, ещё не понимая, что случилось.

На плечи мне сваливалась забота. Хищного птенца надо было где-то держать и кормить мясом. Ещё по дороге с ним домой я придумал, что спрячу его подсенями у бабы Нюры, там валялись короткие доски, щепки и прочий деревянный мусор. Так как у хищного птенца мог оказаться плохой имидж в глазах родственников, я решил не привлекать к нему внимания. Нужно было сначала освоиться самому... Освободив себе руки, я сразу оказался перед более фундаментальной проблемой. Накрошить коршунёнку хлеба, как курице, было нельзя. Просить мясо у родственников было бесполезно. Во-первых, мясо ценилось бабкой; во-вторых, любые трения с его «пропиской», сразу ставили меня в безвыходное положение. Сотрудничество с матерью я вообще не рассматривал. Если мяса дома нет, бабка не пойдёт покупать его в магазин ради меня и коршунёнка. Надо было доставать самому. Самостоятельных выходов к мясу у меня не было. Я видел его эпизодически сырым, но никогда не интересовался им, и сам бы вызвал интерес таким интересом. Птенца могли запретить.

Коршунёнок был на нелегальном положении. Это я пока решил твёрдо, и тут меняосенило: «Его можнокормитьворобьями!». Они были бесхозные: за них бы никтонезаступился. Кормление птенца под сенями даже не привлекало к себе внимания. Всё сходилось! Сначала я, почему-то, уклонился от мысли о ружье. Из какого-то ящика придумывал ловушку. Это было бросающейся в глаза деятельностью. В ящик надо было ещё накрошить какого-нибудь пшена и опять обращаться к бабке. Ещё ящик торчал в огороде и вызывал вопросы.

Наконец, я вспомнил о ружье. Воображение быстро нарисовало охоту с ним. В огороде у бабы Нюры рос клён. Воробьи там всегда сидели. Мне не нужно было даже выходить на улицу и привлекать внимание к ружью. Лёжа на обширной крыше, было бы очень удобно стрелять. Можно было и крошек накрошить на неё. Воробьи сами бы слетались на открытое место, а стрелять можно было с крыши бабы Марфиного сарая. В итоге я не стал ничего крошить. Такая охота превращалась в холодное убийство. Я решил стрелять воробьёв в ветках.

В результате моих усилий коршунёнок остался целый день не кормленным. Отвыстрелов воробьи то ли улетали, то ли просто так улетали. А квечеру их совсем не стало. Я начал испытывать озабоченность... Во время передышки в стрельбе из-за пропажи воробьёв, мне пришло в голову поискать их на улице. Я вышел осмотреться. Там бегал ВалеркаСемёнов. Он был сильный и ловкий. Кажется, не было ничего такого, что Валерка не мог, и, когда я раздумывал, кто победит, если будет драться, например, наш город с Москвой, то сильно рассчитывал на него. Москва – большой город. Но и наш – не маленький.

Мать считала, что такой драки быть не может, она не имеет смысла. Но смысл имеет даже квадратный круг, не смотря на неисполнимость денотации.

В общем, я поделился с Валеркой проблемой. Я нарушил «режим тишины» вокруг коршунёнка. Сначала он меня не понял, пришлось повторить про ружьё. Глаза у него загорелись: «Воробьевмынастреляем. Тащи ружьё»!

Валерка вызвал у меня облегчение...Завладеввоздушкой, он побежал искать в палисадниках исчезнувших воробьёв, но убитыхнемедленнонепоявилось. Скоро я понял, что онпростоиграет, перебегаетотодногопалисадникакдругому и целится в кусты. Вежливо потерпев какое-то время, я стал просить винтовку назад. Валерка тоже вежливо отвечал: «Щас, щас». Отнего винтовкаперекочевалакего младшему брату Сашке Семёнову. Тот вообще целилсявпустыепровода и винтовку не отдавал уже нагло. Я стал закипать... В это время Сашка опустилвинтовку горизонтально, нажал на спусковой курок, после чего без проволочек передал винтовку мне. Завладевая ею, янеобратилвнимания, что соседка, возвращавшаяся с работы и только что вежливо поздоровавшаяся с нами, схватилась рукой зашею.

Тётя Маруся повела себя странно. Она повернулась к нам и стала ругаться с выражением серьёзнейшей досады. На шее у неё расплывалось красное пятно...

Сразувыяснилось,чтониктонепонимает,чтострелялнея. Сашка, как воды в рот набрал. Казалось, никто и не хочет понимать... Баба Нюра и тётя Эля появились на улице и немедленно отлучили меня от винтовки.

Меня удивило, что Валерка не поддержал мою апелляцию. Он всегда называл младшего брата «самураем» и ненавидел за врождённую подлость. Скоро они тихо смылись домой...ВинтовкубабаНюра мне так никогда и не отдала. Черезденьиз-подсенок куда-то пропалраненый птенец...

Бессмыслица взрослых доминирует над бессмыслицей детей. Тётя Эля всю жизнь считала, что я «выстрелил Маруське в шею», и гордилась, что замяла этот скандал своими уговорами, тётя Маруся хотела идти в милицию. Правда, она той же ночью прибежала к бабе Нюре ночевать. Её гонял пьяный муж. Всегда приличный дядя Витя напился, вернулся домой поздно и стал буянить. Это был какой-то не её день...

Когда «правильно и красиво» разошлись, дискурс – нелогичный и лживый – становится истиной в последней инстанции.«Правильно и красиво» – это этическое и эстетическое в привычных терминах. Этика, вообще, – ложь о внутреннем, а эстетика – ложь о внешнем. Всё, что мы говорим, – ложь. Это не зависит от желания сказать правду. Сказали, что что-то сделаем, даже верили, что сделаем, но делать не стали или не получилось. Значит, – ложь. Правда – то, что мы сделали. Истина – правда и ложь вместе, пропорция между сказанным и сделанным. Истина конкретна.

С этим и Гегель бы согласился, который соотносил истину с логикой. «Логика..., имеющая своим принципом чистое знание, не абстрактное, а конкретное, живое единство, полученное благодаря тому, что противоположность между сознанием о некоем субъективно для себя сущем и сознанием о некоем втором таком же сущем – о некоем объективном, – знают, как преодоленную в этом единстве, знают бытие как чистое понятие в самом себе, а чистое понятие – как истинное бытие». Немного запутано, но слово «конкретное» и «истинное» написаны рядом.

Наша речевая деятельность проясняет смыслы, ценности и мечты. Она не отражает реальность, а представляет её. В том числе, и преобразует. Дискурс возникает, когда две лжи сходятся, он подразумевается в происходящем. Но к истине это никакого отношения не имеет. Этическое и эстетическое работают совместно и молча. По идее, если они расходятся, то уже не работают, но, на самом деле, именно в этот момент у дискурса возникает голос. И дискурс «заголосил», когда тётя Маруся получила пулю в шею.

Этике, по идее, не важно, о ком заботиться, о новорожденных детях или умирающих родителях. Но усилия, вложенные в детей, не пропадают даром: они начинают ходить, говорить... Усилия приносят плоды. Дети заставляют собой любоваться. Усилия, вложенные в умирающих родителей, рассыпаются вместе с родителями. Эстетического чувства умирающие люди не вызывают, чувство выполненного долга тоже, как чаша с трещиной, остаётся пустым. Но дискурс выглядит только голосистей, когда этическое и эстетическое разошлись.

Там, где дело идет о смерти, царит комплиментарность: «О мёртвых либо хорошо, либо ничего». Это выглядит, как «жертва». «Правильно и красиво» начинают править миром, когда расходятся, такое расхождение является нонсенсом, который «производит смысл в избытке». Мысль о «жертве», с которой начинается дискурс, подтверждается таким образом, ещё раз.

Комплиментарность царит и там, где дело идёт о королях: верховной власти только восхищение без всяких противоречий. Это культура в чистом виде. В её основе тоже лежит «жертва». Более того, в «Золотой ветви» Фрезер писал о короле, как о человеке, предназначенном в жертву! Подозрительный какой-то исток у культуры для гуманистического и современного дискурса.

Если нужно было задобрить богов, казнили короля, только он имел право поведать богам о нуждах народа, другие свидетельства не принимались. А до своего жертвоприношения король правил. Позже смысл двинулся. Король приносил в жертву своего сына: самого лучшего, а не какого-то паршивого «агнца» – в жертву богам. «Казнимый-казнящий» король создал обычай, дискурс и культуру, как основу цивилизации. Но этот смысл то ли сходится, то ли расходится. По крайней мере, он делает это по очереди. И известный мир остаётся неизменным в своей основе. Сейчас дискурсивное сознание исключает представление о короле, как о жертве. Но мистика первоначального смысла сама приводит нам исторические свидетельства: Мария Стюарт, Карл Первый, Людовик Шестнадцатый, Мария Антуанетта, Николай Второй с семьёй...

Разнообразие государственных устройств тоже исключает «образец». Но, как идея Платона, «жертва» сохраняется везде, хотя Делёз доказал, что нет образца и копии.

Идея государства содержится в праве приносить жертвы. Сначала это возникает в имеющей силу закона традиции (институт старейшин), потом в абсолютной верховной власти и в неприкрытой монополии короля на насилие, а теперь дискурс требует жертв. Жертва меняет маски, но идея жертвы остаётся: «Целая серия не имеющих значения убеждений, но в реальности мы сталкиваемся с тиранией благих намерений, с обязанностью думать «заодно» с другими, с господством педагогической модели». (М. Фуко). Следует, однако сказать, что этическое – функция эстетического. Оно сводится к тому, что нам, в конечном итоге, нравится, в том числе, обосновывает страх отступать от дискурса для нас самих. Эстетика – самая самость – и подчиняет себе этические представления. Без неё они расплывчаты, существуют «в душе» бесформенно. Можно было бы подумать, что эстетическое и есть «я». Если бы эстетика не была обусловлена культурой и коллективом, можно было бы успокоиться: искомый «я» найден, но в дальнейшем мы поймём, что это не так.

Генеалогию дискурса можно начать и с того, что самолюбование Нарцисса желает себя выразить. Это надо понимать, как внутреннее желание. Нарцисс по отношению к нему что-то внешнее. Гегель бы сказал: он представляет с самим собой простое соотношение – интенсивную величину. Внутреннее и внешнее, в данном случае, – одно и то же. Тождество – самое лучшее равновесие. Мысль о своём самолюбовании у Нарцисса добросовестна, это мысль о себе самом, и Нарцисс заботится о том, чтобы выразить своё самолюбование, но забота это уже не самолюбование, по крайней мере, это не такое же однозначное понятие. Происходит какая-то поляризация церебрального поля, Нарцисс приобретает второй акцент и больше не равен самому себе.

Добросовестное самолюбование преследует ту же цель, что и Нарцисс. Оно наследует безусловность Нарцисса. Его бесконечная по силе Надежда на бессмертие достаётся добросовестной заботе о самолюбовании до полного самопожертвования. Мы договорились считать, что совесть представляет собой антитезу Надежды на бессмертие – волю к смерти.

Эмоции имеют зеркальную природу, их вообще нельзя определить. Более того, всё, что с ними связано, может быть многократно зеркально. Нарцисс, о котором заботится моя совесть, уже не мой Нарцисс, вне форм созерцания, тем не менее, остаётся тот же смысл. Совесть заботится о Нарциссе, но, в итоге, моя совесть любуется уже «другим». В зеркале форм созерцания сила Надежды на бессмертие течёт... не туда.

Моя совесть заботится о чужом Нарциссе. Это – не абсурд. Это – нонсенс. «Другие» организуют структуру восприятия мира для моего Нарцисса. Забота о структуре восприятия мира – именно то, что моя совесть и должна делать, но простой смысл претерпевает метаморфозу, он является одним и тем же, но запутавшимся в формах речи, потому что запутан в формах созерцания. Это камень преткновения философии. «Форма речи – самое главное» (Делёз).

Вместо простого отождествления Нарцисса с совестью мы уже мыслим, запутавшись в формах созерцания внешнего и внутреннего. Нарцисс достиг своей цели, когда разделился. Он успешно воплотил своё самолюбование, он выражен, успех отождествил его с самолюбованием. Всё зажглось и работает, но в результате совесть вывернула желание Нарцисса наизнанку, воплотила собственное любование «другим».

Нарцисс натыкается на совесть, совесть натыкается на Нарцисс. «Желание – причина страданий». (Будда).

Мы помним, что выраженный смысл является ложью. Значит, выраженное самолюбование Нарцисса – тоже ложь, и любование «другим», выраженное совестью, – ложь.

Кажется, Нарцисс против лжи ничего не имеет, он – не совесть. Совесть делает вид, что она против лжи... но в конечном итоге, я – не Гадкий Утёнок или неумелый игрок. Это такая же ложь, как и ложь Нарцисса: «Я – самый, самый!».

Ложь сиюминутных эмоций Нарцисса совесть может не преследовать, «другие» тоже могут снисходительно к ним относиться, но целования Леонида Ильича, которые должны считаться сиюминутными эмоциями, на самом деле, рациональность политрука. В дискурсе возникает некая определённость и однозначность, как единое направление смысла... который идёт в двух направлениях сразу. И отложенные эмоции в дискурсе, видимо, представляют «жертву» вообще, но, на самом деле, этой жертвой оказываются сиюминутные эмоции.

Совесть – структура восприятия мира. Если эмоции были отложены, это – способ ориентироваться не на себя, а на «другого». Нарцисс является иным соотношением между сиюминутными и отложенными эмоциями. Он предлагает ориентироваться на сиюминутные эмоции. Это – его воля к самолюбованию, но совесть настолько же безусловна, насколько безусловен Нарцисс. Между ними есть незыблемое тождество. Оно подтверждается и их совместными нападками на логику, которая никак не может занять место в нашем исследовании.

Тождество – основа формальной логики. Но благодаря тождеству мы не мыслим, а узнаём: А=А. Это – акт внимания, прежде всего.

По мнению Ницше, основа диалектической логики А ~ А.

Логика никак не займёт место в нашем исследовании, потому что смысл может быть и там, где нет логики: «Я не ношу часы, я – еврей!». Это заявление, на самом деле, не логично. Будь ты хоть «негром преклонных годов» – «часы» и «еврей» никак друг друга не загораживают. Между ними вообще нет связки, но нет логической связки, не значит, что нет смысла. Это может быть какая-то нарративная практика.


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 338; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!