Лузитания в Латинском квартале



Антонио Перейра Нобре

Мельник ностальгии (сборник)

 

Пространство перевода –

 

 

Текст предоставлен правообладателем http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=5811664

«Мельник ностальгии. / Пер. с португ. Ирины Фещенко-Скворцовой. »: Водолей; Москва; 2013

ISBN 978-5-91763-142-4

Аннотация

 

Антонио Перейра Нобре (1867–1900) – один из лучших португальских поэтов конца XIX столетия, о котором Фернандо Пессоа, символ португальской словесности нового времени, сказал: «Когда он родился, родились мы все». Антонио Нобре первый раскрыл европейцам душу и национальный уклад жизни португальцев. Автобиографические темы и мотивы – главный материал, которым оперирует поэт; они, как и географическое пространство его стихов – деревушки и города родной земли, сверкающие в его стихах волшебными красками, – преобразуются в миф.

До настоящего времени Нобре был неизвестен русскому читателю. Умерший от туберкулёза, не дожив до 33 лет, при жизни он опубликовал всего одну книгу. В этом издании представлен ее полный перевод, выполненный Ириной Фещенко-Скворцовой. Комментарии к стихам помогают читателю глубже понять атмосферу Португалии конца XIX века.

 

Нобре Антонио Перейра

Мельник ностальгии

 

«Espaço de Tradução»

 

António Pereira Nobre

Moleiro da Saudade

Tradução de Iryna Feshchenko-Skvortsova

 

ПОэтическое графство Антонио Нобре

 

Антонио Перейра Нобре (1867–1900) – один из лучших португальских поэтов, которого высоко ценили Фернандо Пессоа и Марио де Са-Карнейро, назвавший Нобре в своём стихотворении «владетелем башни из слоновой кости»; поэт, чьи стихи знали наизусть многие португальцы, чувствуя в них саму душу Португалии – сейчас известен далеко не всем даже на своей родине… В России же до недавнего времени его могли прочесть только в подлиннике. Перед вами – впервые переведённая на русский язык единственная книга большого португальского поэта.

Нобре – поэт конца XIX века, эпохи расцвета символизма в поэзии. Во многих биографических заметках в печатных и виртуальных португальских источниках Нобре называют символистом, поэтом ностальгии, способствовавшим пробуждению чувства национального самосознания. Без сомнения в творчестве этого поэта, особенно в его ранних стихах, можно проследить влияние и символизма, и декадентства, и ультра-романтизма. В письмах друзьям он восхищался творчеством представителей парнасской школы французской поэзии: Теофилем Готье, Сюлли-Прюдомом, Теодором де Банвилем, ему, по собственному признанию, близко мироощущение символиста Поля-Мари Верлена, в его письмах часто упоминается имя Шарля Бодлера. Однако отнести Нобре к какой-то одной поэтической школе сложно.

В 1967 г. в обзоре-анализе поэтического наследия А. Нобре, организованном журналом «Сеара Нова» к столетию со дня рождения поэта отмечалась исключительная важность всего, что Нобре принёс в поэтический язык Португалии. В первую очередь, это языковая смелость и оригинальность, явившаяся предвестником сближения поэзии и прозы, показавшая направление для дальнейшего развития португальской поэзии. Многочисленные поиски-эксперименты поэта в области формы, чрезвычайное разнообразие ритмов, их комбинации, разговорный стиль многих его произведений творили атмосферу спонтанной свободы стиха. Эмоциональность и драматизм, смягчаемый тонкой самоиронией, элементы театрализации, разделение длинной поэмы путём включения в неё строф с иным ритмом, что придавало стиху Нобре сходство с хором греческой трагедии – всё это создавало особенную, неповторимую мелодику стиха.

Судьба Антонио Нобре становилась легендой ещё при его жизни. Автобиографические темы и мотивы – главный материал, которым оперирует поэт, они, как и географическое пространство его стихов – деревушки и города родной земли, сверкавшие в его стихах волшебными красками то при свете солнца, то при лунном освещении, – преобразуются в миф.

Семья Нобре происходила из провинции Траз-уж-Монтеш – район между Дору и Минью, красивейшая область севера Португалии. Родители Нобре родились в деревнях округа Пенафиэл в Лиша и Сейшу. Нобре обучался в колледже для детей богатых родителей в Порто. Там его называли «сыном бразильца» из-за его отца, который приобрёл состояние, живя в течении 20 лет в землях Святого Креста, благодаря чему смог дать высшее образование своим восьми сыновьям. Детство и юность поэта проходили в поместье Сейшу, там же он затем пытался восстановить здоровье в последние дни своей жизни, там умер в марте 1900 г. в месте Фож-ду-Дору. Эти земли стали одним из полюсов его мифического мира – «дедовским домом», где его ждали ангелы, «голубки детства», так чудесно им воспетые: бабушка, «старая Карлота», почтенная тётушка Дельфина, старые слуги. Воспоминания о счастливых днях в Сейшу вплелись и в описания дома в первой части «Горестей Анту».

Но, пожалуй, ещё большее место в жизни и в творчестве поэта занимает Леса-да-Палмейра, морское побережье, где Нобре проводил сезон летних каникул. Именно там он учился в школе природы, где лекции о человеческом сердце читал профессор Океан:

 

Река сладчайшая, сквозной туннель в лесах!

Здесь Анту плыл, и за челном струилась пена…

И к мосту Тавареш спускаясь постепенно,

Нагими плавали в полдневную жару!

 

Таким образом, поэтический мир Нобре формировался под могучим влиянием двух областей Португалии: «старого Дору», от Порто до Пенафиэла и морского побережья от устья реки Дору до Леса-да-Палмейра. Живя в деревне, поэт постоянно общался с населением провинции Траз-уж-Монтеш, издавна славящейся преданностью старинным традициям, знакомился с легендами, песнями и танцами сельчан, с их повседневными занятиями: прополкой, жатвой, сбором винограда; с их религиозными обычаями: новенами, процессиями, праздниками святых, похоронами. Здесь он видит будущих печальных героев своих стихов: слепых, умирающих, чахоточных, покрытых язвами; видит пейзажи жизни и пейзажи смерти – встречается с гробовщиками и могильщиками.

В Леса-да-Палмейра поэт часто плавал на лодке со «смуглым Габриэлом». Здесь он был захвачен и увлечён живописными картинами из жизни рыбаков, моряков, жизни, полной труда и опасностей. Их наречие он копирует в «Лузитании в латинском квартале», бережно сохраняет в своих стихах их говор – местное произношение слов, отличающееся от литературного языка, вводит в свои поэмы названия их лодок, написанные с орфографическими ошибками. С огромной нежностью вспоминает рыбаков из Пóвоа, называя их по именам. Жизнь в Лесе расцвечивалась передававшимися из уст в уста историями о бурях и кораблекрушениях, о ведьмах и страдающих блуждающих душах, песнями прачек на реке Леса… Леса-да-Палмейра была в те годы любимым пляжем английской колонии в Порто. У англичан Нобре учился элегантности и манерам денди, желая следовать примеру своего любимого поэта – лорда Байрона, которого он, как и Шекспира, многократно цитирует в своих стихах и письмах. Белокурые английские «мисс» были его первыми влюблённостями. Одна из них, гувернантка мисс Шарлотт (ей посвящено стихотворение «Красная лихорадка»), в переписке 1886–1887 гг. придумала поэту уменьшительное имя, которое затем стало его поэтическим псевдонимом – Анту. Хрупкого сложения от природы, всегда сосредоточенный на своих мыслях и в то же время очень эмоциональный, Нобре с ранней юности отличался оригинальностью поведения: декламировал стихи волнам, когда плавал на лодке, читал их прачкам, приходил в экстаз при виде заката на скалах Доброй вести. Юноша-поэт стремился выглядеть непохожим на остальных. Он носил кудри, как лорд Байрон, и экстравагантные украшения: пуговицы и кольца из старых гвоздей, из такого же гвоздя была сделана и его ручка, которой он писал свои стихи. Он всегда носил с собой книгу в красном переплёте, за что получил в Леса-да-Палмейра прозвище «нотариус».

«Бледный профиль на старой медали, лицо аскетическое и полное души», – вспоминает о Нобре Жуштину де Монтальван (1872–1949) – португальский журналист, писатель и дипломат.

На Сладкой реке, как называют Лесу, среди пасторальных пейзажей часто отдыхала группа юношей, среди которых был и будущий писатель Жулиу Брандан (1869–1947), примерно одного возраста с Нобре. Интересны его воспоминания о поэте: «Надменный, как принц, и обворожительный, как ребёнок… Мы чувствовали его своеобразие, необычность его личности, в которой некоторая неестественность в поведении, склонность к игре сочеталась с удивительной искренностью. Особая манера говорить и огромные лучистые глаза, как бы придававшие блеск всему, им сказанному. Это был оригинальный человек, рождённый облаками и закатами для того, чтобы беседовать с рыбаками, жить в Лесе, мечтать, писать стихи и быть несчастным».

В Леса-да-Пальмейра было поэтическое графство Нобре: побережье Доброй вести, церквушка Святой Анны, побережье Памяти, где когда-то высадился король Педро IV, всё это, как признавался сам поэт в письме от 1887 года, было для него землёй, на которой он вырастил свою душу.

 

На побережье Доброй Вести летом

В мечтах своих я крепость воздвигал.

И на песке морском перед рассветом

Встал замок – лазурит весь и коралл!

 

Первые стихи Антонио написал в 14 лет, через несколько месяцев он вместе с братом стал одним из главных авторов еженедельного журнала, издававшегося в Порто. Он посещает центры тогдашней португальской литературной богемы, печатает свои стихи почти во всех выходящих литературных газетах и журналах. Уже в 16 лет Нобре определяет свои предпочтения среди современных португальских поэтов: Жуан де Деуш, Алмейда Гаррет, Гонсалвеш Крешпу, Антеро де Кентал, Герра Жункейру. Среди португальских прозаиков его любимцы: Эса де Кейрош, Жулио Диниш.

В 1888 г., в возрасте 21 года, Нобре едет в Коимбру для получения образования в области права. Своё отвращение к университетской жизни он выражает в стихах («Письмо Мануэлу») и в письмах: «дух средневековья настолько жив во всём этом, что я порой ловлю себя на мысли, что Данте написал свой «Ад» в прошлом месяце». Юноша-поэт, признанный в литературной среде, страдал от традиционного пренебрежительного отношения «бывалых» студентов к новичкам. Вот описание Антонио Нобре того времени, оставленное одним из его однокурсников:

«В эти первые часы в университете я встретился с одним товарищем по несчастью, окруженным большой группой молодёжи, которая мучила его всяческими подлостями. Это был юноша, высокий, худой, достаточно бледный, с небрежно отброшенными чёрными кудрями, с небольшими подстриженными усиками. Студенческая одежда (что-то вроде длинного пиджака до пят), сверху донизу застёгнутая, и плащ, тоже застёгнутый на шее, поверх которых лежал широкий белый воротник, спереди завязанный большим элегантным бантом чёрного шёлка. Широкие, не по тогдашней моде, брюки открывали прямоугольные носки ботинок экстравагантной формы. Кисти рук с худыми пальцами почти скрывали белые ненакрахмаленные манжеты, скреплённые вместо запонок большими головками гвоздей».

Не удивительно, что такая странная, не похожая на других фигура притягивала к себе насмешки легкомысленных студентов. Студент факультета права, не имеющий ни малейшей склонности к изучаемым там предметам, поэт с утончённым воспитанием, попавший в академическую среду с её суровыми и довольно жестокими обычаями – в том возрасте, в котором большинство юношей уже завершили университетское образование, чувствовал себя выше своего университетского окружения и, конечно, это было заметно. Нобре замыкается в себе, убегает в ностальгические воспоминания, отражая в стихах тоску изгнанника.

Однако, два года в Коимбре стали самым ярким периодом его жизни и решающей фазой его творческой эволюции. Он как бы переживает здесь второе рождение. В жизнь его входят совершенная дружба и идеальная любовь. Он встречает в доме своих друзей ту, кого он называл «Маргарет с Дороги на Бейру» – Маргариду де Лусена, ставшую его невестой. По-прежнему, Нобре живёт, смешивая границы жизни и поэзии, выстраивая романтическую легенду своей жизни, которая так трагически сбудется в действительности, когда, по его собственным словам, в последние годы его жизни реальные страдания больного туберкулёзом имитировали и даже превосходили страдания больного «чахоткой души», описанные поэтом в «Горестях Анту». Жизнь поэта следовала за его стихами, подражала их сюжетам… В эти годы он вводит в свои стихи новые ритмы и новые темы, придавая своему поэтическому голосу такие своеобразные модуляции, которые шокировали литературные круги с устоявшимися традициями и обеспечивали ему множество недоброжелательных критиков, зато окружали его восхищением поэтической молодёжи, компенсировавшей ему это непонимание и неприятие его стихов со стороны маститых литераторов. Друзья – поэты почитали Антонио Нобре апостолом Поэзии, принцем среди поэтов. Среди них можно назвать Алберту де Оливейра, долго бывшего самым близким и преданным другом Антонио Нобре, Агуштинью де Кампуш, Антонио Омень де Мелу (по прозвищу «Той») и Вашко да Роша и Каштру. Все они упоминаются в стихах поэта.

Здесь, в Коимбре, на берегах реки Мондегу, тоскуя по Леса-да-Пальмейра, Нобре постепенно открывает для себя другую Коимбру – плакучих ив и стройных чёрных тополей, где великолепный закат позади церкви Санта

Клары соперничает с закатами в Барра, с дорогими с детства приморскими пейзажами Леса.

И уже «Лапа де Шопал» – «Грот чёрных тополей», ботанический сад и улица «Дорога на Бейру», превращают для поэта Коимбру из «грустного города с мавританским обличьем», каким тот виделся ему вначале, в «бесподобный цветок меж других городов, чей пейзаж в лунном свете – самый магический на всей земле». Поэт находит неповторимый тон, рождённый всей таинственной атмосферой этого древнего города, для того, чтобы воспевать дивные вещи, скрываемые легендарной Коимброй, её утончённых духовных женщин, чьи облики связываются в его представлении с вечерами новен в октябре, с месяцем маем, когда девушки шли в монастыри урсулинок.

Именно в Коимбре, в ночь Святого Петра в 1890 г., слыша песни молодёжи и видя из окна огни костров, Нобре пишет первые сто тридцать стихов его наиболее своеобразной и характерной поэмы «Горести Анту».

В октябре этого года, перед своим отъездом во Францию на пароходе «Британия» для обучения в Сорбонне, поэт в течение недели живёт в одной из башен средневековой крепостной стены Коимбры, которая впоследствии стала называться «Башней Анту». В его стихах она зовётся «башней слоновой кости», «молочной башней». В письме от 4 октября Нобре пишет: «Открыл резные своды этих тысячелетних камней и увидел всю осеннюю Коимбру, этот мистический, боговдохновенный пейзаж, пересохший Мон-дегу с чёрными тополями – моими дорогими горбунами, согнутыми годами и лишёнными листвы, – и показалось мне, что перенёсся в иной мир, уже исчезнувший, только духовный, и в нём живёт лишь один человек – это Анту, заколдованный в своей башне».

В своих стихах и письмах, написанных в Париже в конце октября 1890 г., Нобре превращается в «бедного лузитанца» (в поэтических источниках Португалия часто именуется Лузитанией), «бедного мельника Ностальгии». В письме другу от 15 ноября мы уже видим ту черту, которая становится главной характеристикой личности и творчества Нобре – его большую любовь к родине, ностальгию по её величественному прошлому. Само название страны – Португалия – видится ему, по звуку, полным воздуха, стиля, элегантным, радостным. В течение последующих пяти лет во Франции (он стал лиценциатом Сорбонны в 1895 году) Нобре учился любить родину: «Я начал любить Португалию с тех пор, как её оставил… Утраченные на чужбине иллюзии повернули моё сердце к нашей земле, ведь там живут мои пристрастия, и туда обращена моя тоска».

В Париже Антонио Нобре всем другим паркам и бульварам предпочитает Бульвар святого Михаила и Латинский квартал. Здесь его звали «маленький аббат» или «монах» из-за его траурного длинного плаща, который только красная шёлковая подкладка капюшона отличала от религиозного облачения.

Первые впечатления Нобре от французских мэтров-символистов (высказанные в письме другу в ноябре 1890 г.) были самые негативные, они внушили ему страх, хотя он всегда восхищался неповторимым талантом Верлена, признавался в том, что ему близко мироощущение этого поэта. Он отмечает: чтобы слыть декадентом, надо везти низкую жизнь, окунуться в грязь. Такое же разочарование постигло Антонио Нобре и при посещении Эсы де Кейрош, который был не только писателем, но и консулом Португалии в Париже. После своего визита Нобре констатировал, что Эса де Кейрош перестал быть его Богом, называл его наибольшим скептиком, каких он только встречал, удивлялся, что не почувствовал в нём любви к Коимбре, которую этот известный португальский писатель с такой ностальгией воспевал в своих романах. Справедливости ради надо отметить, что впоследствии, в 1895 году, благодаря протекции Эсы де Кейроша, Нобре был допущен к конкурсу Министерства иностранных дел, получил на нём второе место, в результате чего ему было обещано место консула в Сан-Паулу, которое из-за туберкулёза он так и не смог занять.

«Парижская ссылка» была для Антонио Нобре периодом экономических трудностей, порой переходивших в нужду, из-за которой поэт даже прибегал к помощи ростовщиков, скрываясь под именем «Антонио Побре (бедняк)». Возможно, эти условия были одной из причин скрытого развития туберкулёза в его организме, обнаруженного медиками позже. Ещё до смерти отца поэта в октябре 1893 г. (мать умерла за семь лет до этого) в результате провозглашения республики в Бразилии и восстания под предводительством маршала Флориану Пейшоту возникли трудности в торговле и получении ренты, за счёт которой до этого времени достаточно обеспеченно жила семья отца Нобре. Возможно, что развитию болезни Нобре способствовал также разрыв отношений с его ближайшим и преданным другом Альберту де Оливейра, последовавший в 1893 г. Поводом к этому разрыву была статья Оливейры о Нобре. Потеря друга, которого он считал почти своим alter ego, сделала и без того чувствительного поэта сверхчувствительным. Можно предположить, таким образом, что туберкулёз, от которого Нобре умер семью годами позже, был результатом «чахотки души», описанной в «Горестях Анту».

С августа 1895 года жизнь поэта протекает в поисках излечения. Хотя он окончил курс в Сорбонне, карьера дипломата не удалась из-за болезни. С сентября 1895 г. до июня 1896 г. Нобре живёт в Швейцарии. В этот период, также из-за болезни поэта, происходит разрыв отношений с невестой – Маргаридой де Лусена, умирающая мать которой на смертном одре заставила дочь дать обещание не выходить замуж за Нобре. Видимо, это вызвало дальнейшее обострение туберкулёза. Правда, некоторые критики считают, что желание жениться и стать отцом было у Нобре несколько утопическим, ссылаясь на лирическую иронию его «Песни о счастье», написанной в Париже.

Возвратившись в Португалию, Нобре проводит лето в гостинице Казайш, возле Пенафиела, описанной им в «Путешествиях по моей земле», затем до мая 1897 г. в Лиссабоне и его окрестностях (Кашкайш, Эшторил). С мая и до конца июня 1897 г. предпринимает путешествие в Северную Америку с остановкой на Азорских островах, где выполняет данное себе обещание: посещает место, где был похоронен Антеро де Кента л. Вернувшись в Казайш, в тех же безуспешных поисках исцеления, Нобре в феврале 1899 г. едет в Фуншал (Мадейра), где остаётся до апреля 1899. Состояние его всё ухудшается, но это не мешает ему галантно восхищаться красотой девушек

Мадейры, писать любовные сонеты, посвящённые одной из дочерей маркиза де Низа – доны Констансы Телеш да Гама, с которой он продолжал переписку до смерти. Эти сонеты, стихи, посвящённые Эдгару По, и пр. были включены в его книгу, не изданную при жизни – «Прощания». На Мадейре поэт был утешен тем, что принимал участие в подготовке к публикации второго издания его книги «В одиночестве», которое вышло из печати в апреле 1898 г. Свои права авторства на книгу Нобре продал в 1895 году за тысячу франков издательству Аиллауд, ещё до возвращения в Португалию.

Уже практически не веря в излечение, Нобре вновь едет в Швейцарию, но уже морем, в августе 1899 г., затем возвращается в Лиссабон и умирает в родных местах 18 марта 1900 г., в доме на улице «Дорога погонщиков быков» в Фож-ду-Дору в возрасте 32 лет.

Денди почти до самой смерти (он стал воздерживаться от излишней эксцентричности в одежде только после возвращения с Мадейры), Нобре часто служил моделью для известных художников и скульпторов того времени. Его бюст помещён в местах, тесно связанных с жизнью и творчеством поэта: в Порто, Леса-да-Палмейра, в Пенеду да Саудаде.

Книга Нобре «В одиночестве» появилась в момент дезориентации и упадка духа в национальной жизни Португалии. Для португальского общества последних десятилетий XIX века, особенно после смерти короля дона Луиша Первого в 1889 г., характерно разочарование в монархии, потеря веры в будущее родины, даже демонстративное безразличие к её судьбе. 10 июня 1880 г. в Португалии торжественно отмечалось трёхсотлетие со дня смерти Луиша ди Камоэнса, крупнейшего представителя литературы Возрождения. Его предполагаемые останки были перенесены с королевскими почестями и похоронены в монастыре Жеронимуш в Белене, одном из районов Лиссабона. Эти торжества положили начало возрождению интереса португальцев к истории родины. После ультиматума Британии (11 января 1890 г), требовавшей вывода португальских вооружённых сил из всех колоний Португалии, антимонархические настроения в стране усилились. Португальская общественность осудила позицию правительства Португалии, подчинившегося требованиям Англии. За ультиматумом англичан последовал разгром Северной Патриотической Лиги, возглавляемой Антеро де Кенталом, который, вскоре после поражения республиканского восстания в Порто 31 января 1891 г., покончил с собой. Политический кризис нарастал, усугубляясь финансовыми проблемами. Провозглашение республики в Бразилии в ноябре 1889 г. отразилось на положении многих португальских семейств, живших за счёт доходов из колонии.

Все эти исторические события не могли не сказаться на общественной и литературной жизни страны. Значительная часть общества была увлечена идеями патриотизма, национализма. Экзальтированное восхищение родной землёй, её обычаями, противопоставление их иноземным моделям особенно проявились в творчестве таких писателей, как Эса де Кейрош, Герра Жункейру и Антонио Нобре. В 1892 г. были опубликованы «Простые» Герры Жункейро, спустя несколько недель после публикации «В одиночестве» Антонио Нобре. В этом же году, в предисловии к сборнику Жулиу Брандана, Герра Жункейро демонстрирует свою новую концепцию поэзии: «Я понимаю её как национальное искусство… Развивая поэзию, мы не только поддерживаем традиции национального языка и национального характера, но мы омываем нашу душу – душу художника, горькую и больную, святой водой сострадания и искренней доброты, соприкасаясь ею с вековыми болями и страданиями униженных и обездоленных. Наши книги станут не только «более португальскими», но и более гуманными». Эта концепция ярко демонстрирует сходство взглядов Жункейру и Нобре. То, что публикации обеих книг последовали одна за другой, привело к трениям между двумя поэтами, спровоцированным литературными интригами.

Движение национального протеста против британского ультиматума дало толчок и новой теме в португальской литературе – «себастьянизму». Фигура юного португальского короля, не вернувшегося из военного похода, – Дона Себастьяна – становится символом контраста между величием прошлого и упадком настоящего Португалии. Жизнь и смерть, и предполагаемое возвращение Дона Себастьяна, которое должно стать возрождением Португалии, становятся национальным мифом. Этот миф вдохновил Антонио Нобре в последние годы его жизни на создание поэмы, но она осталась неопубликованной.

Всего, кроме двух прижизненных изданий книги «В одиночестве», у Антонио Нобре вышли два посмертных сборника стихов: «Прощания» в 1902 г. и «Первые стихи» в 1921. «Первые стихи» включали 86 стихотворений, из которых 34 были сонетами. В этих вещах уже появились все темы, впоследствии развитые поэтом в книге «В одиночестве»: любовь к морю; стройные облики английских «мисс»; Смерть – вечная и неумолимая жница; ноты искренней нежности и сострадания к больным и униженным; некоторые мрачные эксцентричности в духе Бодлера.

Но в первых стихах ещё нет других важных и оригинальных черт поэтической палитры Нобре: эстетического, любовного и ностальгического переосмысления всего, что является португальским, отождествления души художника, её различных состояний с родными пейзажами.

«Прощания» – сборник последних стихов поэта, написанных с 1895 по 1899 г., когда он странствовал в поисках излечения. В нём преобладает печальный тон прощания с жизнью. Но в отдельных фрагментах, например, посвящённых мифу о Доне Себастьяне, поэт выражает свою веру в возрождение родины. «Желанный» – поэма о Доне Себастьяне, как и вся поэзия Антонио Нобре, отражает убеждение поэта, высказанное им в письме к другу в 1888 г.: «Только несчастные являются великими».

Книга «В одиночестве» была опубликована в Париже 2 апреля 1892 г. тем же издателем, который уже опубликовал книги почти всех французских символистов. Через 6 лет было осуществлено второе издание книги, исправленное и дополненное. Поэт долго менял названия предполагаемой книги, пока в Париже, вдали от родной земли, не почувствовал себя особенно одиноко. За несколько месяцев до публикации книги, в декабре 1891 г., он пишет: «Чувствую унылую бесконечность жизни и ощущаю, что я один! Один! Один!». Независимо от места жительства в данный момент, основной чертой мировосприятия Антонио Нобре было осознание себя отличным от других людей, ощущение своего одиночества, изгнанничества. Эти человеческие особенности определили и выбор тем, и эстетическую установку поэта. Поэму «Наугад» Антонио Нобре так и начинает: «Какой огромный мир! И я так одинок!». «Я устал быть один!» – восклицает он, уже больной, в одном из писем. Он понимал, что одиночество – удел художника: «Особенные – всегда одиноки. Непреклонны, и поэтому – одни».

По составу второе издание книги «В одиночестве» содержит 53 поэтические композиции, из которых 22 являются сонетами, хотя только 18 из них включены в специальный раздел «Сонеты». Почти половина стихов, составляющих книгу, написаны в Париже в 1891 г. Три сонета были вдохновлены вторым морским путешествием поэта из Португалии во Францию, два – написаны во время краткого пребывания в Германии. Но не всегда даты, указанные поэтом, соответствуют действительности. Интересна история с «Горестями Анту». Эта поэма вышла из печати в сопровождении ссылки: Париж, 1891. Но из переписки Нобре достоверно известно, что первые 130 александрийских стихов «Горестей Анту» были написаны в Коимбре 29 июня 1890 г., когда девушки с его улицы прыгали через костёр, на празднике Святого Петра. Нобре писал: «Под их эмоциональные вскрики «Ай олё!», отдающиеся эхом в ночи, я обдумывал мои лучшие стихи. Я работал, слушая их, восхищённый, у окна, открытого на улицу Святого Петра, чтобы их вскрики легче доходили до моего сердца». В этой, самой большой своей вещи, Нобре как бы заранее предсказал своё будущее, как это часто случается с поэтами: «Что со мной произошло! Все убегают от моего кашля… Бог меня наказал. Когда я был счастлив и едва мог насчитать 19 лет от роду, писал «Горести Анту», преувеличивая всё. Сейчас я испытываю на себе все эти горести, после того, как описал их в литературе».

Структура второго издания книги «В одиночестве» содержит следующие разделы:

«Антонио»,

«Лузитания в Латинском квартале»,

«Между Дору и Минью»,

«Полная луна»,

«Луна ущербная»,

«Сонеты»,

«Элегии»,

«Горести Анту».

Поэма «Антонио» – одна из наиболее оригинальных по структуре. В ней автор придерживается древней антифонной традиции, которая использовалась при церковном пении. Можно также увидеть в этой поэме сходство с хором греческой трагедии: главная партия солиста сопровождается другой, отличающейся от неё по ритму и по тону, которая служит ей контрастом, порой явно противореча главной партии. Так и чудесная история мальчика Антонио сопровождается пессимистичным комментарием в форме пятистиший, разделённых четверостишиями основного повествования на двустишия и трёхстишия. Пессимизм настоящего, пересекаясь с воспоминаниями о прошлом, накладывает на детство героя отпечаток обречённости на несчастья в будущем.

«Лузитания в латинском квартале». Лейтмотив поэмы – одиночество изгнанника. Герой с тем же именем, что и в поэме, – Антонио, изгнан из очарованного мира детства, когда он был пастухом прелестного стада белых овечек и жил в молочной башне. Он превратился теперь в «бедного мельника ностальгии». Он описывает свои потери, рефреном звучат его слова «О, гдé вы? гдé вы?». Поэт широко вводит в свои стихи прозаический материал, казалось бы, никакого отношения к поэзии не имеющий: названия земель, городов и местечек, имена своих родных и знакомых, даже названия рыбачьих лодок. Все эти вещи под пером Нобре приобретают ореол загадочности и чуда, поэтизируются. Новизна метафор, ярких и визуальных, даёт художнику власть преображать реализм воспоминаний. Нобре мастерски переносит в свои стихи непосредственную сочную устную речь с её восклицаниями, диалогами, насыщенную эмоциями. С таким же мастерством воскрешает на страницах своей книги живописные религиозные торжества, процессии, дробя для этого стих, почти уподобляя его прозе, чтобы передать всё радостное воодушевление северо-португальских народных праздников. И здесь же, контрастируя с этой живой радостью, в стихах Нобре живут, страдают, смотрят на читателя его любимые герои, «бедные люди»: чахоточные, слепцы, покрытые язвами; живут и действуют могильщики и гробовщики, – символизируя Болезнь, Смерть и Милосердие, показывая читателю изнанку, другую сторону праздника жизни.

Как отмечал Алберту де Оливейра, «фольклоризм» Нобре извлекает красоту из обычных эпизодов, из разнообразных картин жизни, из деталей, вплоть до народной манеры говорить, на которую никто из поэтов до того не обращал внимания».

Третий раздел – «Между Дору и Минью». Здесь мы вновь видим ностальгические воспоминания о родной земле, идеализацию её пейзажей и «португальской души»: «Письмо Мануэлу» с пейзажами Коимбры; «Девушкам Коимбры» и «Чёрные фиги», построенные по образцам народной португальской поэзии; идеализированный портрет португальской женщины на фоне типичного деревенского пейзажа – «Непорочная».

Три композиции из этого раздела были включены только во второе издание. Это «Песня о счастье», «Саудаде» и «Путешествия по моей земле». В «Песне о счастье» мягкий лиричный юмор автора маскирует тоску от сознания невозможности достичь на этой земле простого человеческого счастья. С подзаголовком стихотворения «идеал одного парижанина» контрастируют типичные португальские пейзажи и сцены, атрибуты жизни народа.

В поэме «Саудаде» Нобре возрождает давние лирические португальские традиции, обращается к песенному творчеству трубадуров. Девушка в разлуке с любимым изливает свои жалобы реке Мондегу. Её друг, студент, обучающийся во Франции, носит имя «Виржилиу» или Вергилий – символ поэта, уже использованное Нобре в «Памяти». Само название поэмы: «Саудаде» – «ностальгия» – дань восхищения Алмейдой Гарретом – певцом ностальгии в поэме о Камоэнсе.

«Путешествия по моей земле» (название также обращает нас к любимому писателю Нобре – Алмейде Гаррету, написавшему одноимённую книгу) – одна из наиболее известных поэм Нобре, вся пронизанная лирической ностальгией и искренней, идущей от души, а не декларируемой любовью к родине. Описания, точные и детализированные, в форме живой народной речи, дополняются внутренним монологом, который как бы обращён к тому ребёнку, которым был когда-то герой поэмы и её автор. Украшает поэму образ бабушки, с характерной речью, привычками, взглядами. В поэму вкраплены объяснения автора в любви своим любимым португальским писателям – А. Гаррету и Жулиу Динишу, также идеализировавшим мир северной провинции страны, бывший для них обоих родным.

«Письмо Мануэлу» написано в форме разговора с другом. Великолепны пейзажи Коимбры и её окрестностей, которые идентифицируются с состояниями души самого поэта. Детально описана повседневная жизнь университетского города, даны портреты друзей поэта и компаньонов по дому, некоторых преподавателей. Одушевление стихий (профессор Океан), деревьев (чёрных тополей) выдают в Нобре пантеиста, близкого по духу поэту Антеро де Кента л.

«Непорочная» – серия зарисовок, в которых на фоне традиционно португальского сельского пейзажа происходит венчание знатного сеньора, принимаемое народом и слугами с почтительным восхищением, сцены семейной жизни. Образ невесты, затем жены поэта выведен нежно и восторженно, подчёркнут духовный характер их любви. Излишняя порой идеализация снижается, благодаря шутливому тону описания сцен с Феей и рефрену-припеву: «Скажите мне, юные девы, чей образ так светит вдали?..», который сближает поэму с образцами народной поэзии.

Следующие два раздела книги: «Полная луна» и «Луна ущербная». Луна имела в творчестве Нобре особое значение, наиболее полно им раскрытое в первом стихотворении раздела – «Под влиянием луны»:

 

Луна, в чей плен так сладостно попасть!

Луна, чьи фазы помнят при посеве!

На океан твоя простёрта власть,

На женщин, тех, что носят плод во чреве.

 

Луна как небесное тело, отвечающее за ритмы жизни на всех космических уровнях, символизирует время, которое проходит, измеряемое последовательными, регулярно повторяющимися фазами, напоминает о циклическом обновлении, является символом перехода от жизни к смерти и от смерти к жизни. Эти два раздела книги говорят об интересе Нобре к астрологии и оккультным наукам, что подтверждают и его стихи, и переписка. Интерес этот не возник в последние годы. Ещё в первом издании книги образ новой луны – символа смерти – насыщал собою почти все стихи, начиная от первого – «Память» и заканчивая «Горестями Анту».

В разделе «Полная луна» собраны восемь поэтических композиций, но только одно стихотворение появилось лишь во втором издании книги. Это «Дон Неудачник» – иронический автопортрет поэта, написанный простым разговорным языком. Тема фатализма, горького конфликта героя с действительностью подана с лиричным юмором, а по форме выдержана в традициях национальной народной поэзии.

«Закаты Франции» и «У огня» написаны под явным влиянием символизма и декадентства, но их совершенная форма и оригинальные образы-метафоры восхищают читателя. Объединяет оба стихотворения ностальгическое описание португальского пейзажа, который пробуждает в герое состояние внутренней чистоты и простодушной веры, напоминающее детство.

«Закаты Франции» сделаны в характерной для Нобре манере: на два голоса. Это подчёркивает контраст между мрачной красотой французских закатов, описанных в основной части стихотворения с помощью сложных метафор, и родными поэту пейзажами с их покоем и невинностью, о которых повествуется простым разговорным языком.

«У огня» особенно интересно противоположностью разговорного языка лирическому тону, ритмической вариабельностью, свободой, позволяющей Нобре достигать такой натуральности в этих зарисовках действительности.

Рубрика «Ущербная луна» содержит семь композиций, среди которых сонет «Мальчик и юноша», наиболее известный португальскому читателю. В стихах этого раздела, усиливаются трагичность восприятия жизни, зачарованность смертью, дающей забвение, желание навсегда заснуть – характерные темы для конца девятнадцатого столетия. Сюда входят «Всадники» в форме традиционного романса с перекрёстной рифмой; «Прощай!», также в форме романса; «Литания» – по ритму настоящая колыбельная; «Сон Жуана», по музыкальности и тону напоминающий стихи Алмейды Гаррета и Жуана де Деуш.

Раздел «Элегии» содержит стихи и поэмы, повествующие о смерти, главным образом, женщин, чистых и идеальных, часто мучениц при жизни. Среди них – сонеты, повествующие о смерти Офелии и Святой Ирины. Стихи полны нежности и глубокого религиозного чувства. Особенно обращают на себя внимание «Бедная чахоточная» и «Какая-то старушка». Первое пронизано глубокой нежностью к умирающей от чахотки девушке, во втором дана персонификация Смерти в образе старушки, причём ей приданы некоторые атрибуты Девы Марии, что соответствует народным верованиям.

Смерть для поэта имеет черты его матери, которая ждёт сына в могиле, он рисует её в образе старой кормилицы, просит её напоить его грудным молоком. Но поэт должен пройти долгий путь страданий в поисках этой своей первоначальной родины, где лишь и начнётся его настоящая жизнь: «Приведёт домой дорога // В тёплые объятья Бога».

Несмотря на непонимание и нападки, которыми было встречено первое издание книги Нобре, её оригинальность и художественная ценность в конце концов заставили признать её автора одним из лучших португальских поэтов, а его творчество – переходным от поэзии романтизма XIX столетия к творчеству поэтов XX столетия, многими своими чертами предвещающим современную португальскую поэзию. В статье «В память Антонио Нобре», написанной в 1915 году, Фернандо Пессоа, символ португальской словесности уже нового времени, подчёркивает, что Антонио Нобре первый раскрыл европейцам душу и национальный уклад жизни португальцев, раскрыл наивный пантеизм рода, который имеет такое ласковое слово для деревьев и камней, меланхолически в нём расцветающее. Ф. Пессоа находит для этого поэта удивительно тонкие, проникновенные определения: «Он пришёл осенью в сумерках. Несчастен тот, кто понимает и любит его!.. Когда он родился, родились мы все».

 

Ирина Фещенко-Скворцова

 

Переводчица выражает свою благодарность людям, без чьей неоценимой помощи и поддержки было бы невозможным появление этой книги:

Евгению Витковскому – основателю и руководителю Форума Век перевода, на котором шлифовались переводы Нобре;

Вадиму Фещенко – мужу и другу, создавшему все условия для работы над переводами.

 

Память

 

 

О, ты, Траз-уж-Монтеш, моя сторона,

Где в камушке каждом жива старина!

 

Один португалец оттуда далёко

Судьбой был заброшен, и жил одиноко.

 

По Борбе[1] родной на чужбине скучал,

Вернулся и девушку он повстречал.

 

Решилась судьба их за пару мгновений,

Венчали их в церкви, денёк был осенний.

 

И мальчик родился… Судачит молва:

Тот месяц злосчастный был месяцем льва[1].

 

Ах, девственна мать, что рождает поэта,

В очах её отблеск небесного света…

 

Луна для младенца плела ворожбу[2]:

Шли три мавританки пророчить судьбу.

 

Сказали, внушаемы дивною силой,

Что станет он принцем, но лишь за могилой.

 

И годы прошли, вновь осенний денёк:

«Я в Кову[2] поеду, прощай, мой сынок!»

 

Скорбящей Марии на матери платье,

В цветы убралась, на прощанье – объятье.

 

«Мы скоро увидимся, путь недалёк!»

Да, вот, не вернулась в назначенный срок.

 

Найти её муж безутешный пытался,

Поехал за нею, да там и остался.

 

Ах, воин отважный! Была в нём видна

Младенчески чистой души глубина!

 

Миры пересёк я, тоскою ведомый,

Без вас воротился дорогой знакомой.

 

Душа стала вещей под чарой луны,

Сбывается рок, нет в том вашей вины…

 

И всё же, чудесно, коль сын твой – Вергилий,

Пусть грустной судьбою его наградили.

 

Для вас, португальцы, я песню пою,

От вас не укрою тревогу мою.

 

Не ранить бы души вам песней унылой:

Нет книги грустней в Португалии милой!

 

 

Антонио

 

 

Какая нынче ночь! Мой уголь, словно лёд:

Принёс его из клети;

Сую его в камин, пусть пламя запоёт

О милом жарком лете!

 

Рождён в королевстве златых алтарей

У берега моря.

 

Карлота старая[1]! Рассказывай опять,

Люблю твои сказанья:

Ведь ты поможешь мне их в прошлом откопать —

Мои воспоминанья.

 

Я – внук мореходов, героев морей,

Правителей индий, бродяг, бунтарей,

Властителей моря!

 

Могильщик молодой, тебе вольно не спать,

И петь, и веселиться!

Мне тяпку одолжи, мне надо откопать,

Что в памяти хранится.

 

Какие ветра! Ах, какие ветра

Гуляют на море!

 

Вставайте из могил, у церкви, на дворе,

Наивны, нелукавы,

Вставайте из могил, все в лунном серебре,

Вы, детские забавы.

 

Ночь нынче грознее, страшней, чем вчера!

Зажги у купели свечу, о, сестра,

За тех, кто на море…

 

Карлота у окна, шептала в кутерьму

Дождя и бездорожья:

«Мой мальчик, о, мой принц!

Ты счастья дай ему, Святая Матерь Божья!»

 

Во вторник пришёл я в неласковый мир,

Под звон колокольный!

 

Антонио взрастал, судьба его ласкала:

Был счастлив и любим!

(И боль, что с ним жила, в груди квартировала, —

Взрастала вместе с ним…)

 

В карете судьбы захандрил пассажир,

Задумал покончить, печален и сир,

Я с жизнью бездольной…

 

Был ангелом одет на шествии он вскоре,

Осенней тусклой желтью

Пришлось ему нести (как плакал он, о горе!)

Большую губку с Желчью…[3] 

Вы скоро замёрзнете, воды реки, Замёрзнете скоро!

 

Ах, тётушка моя, почтенная Дельфина[2],

Она деньком дождливым

Молилась за меня у жаркого камина —

И вырос несчастливым!

 

О, воды речные и вы, родники!

Баюкают душу, чисты, глубоки,

Напевы немолчного хора…

 

В новены[4] вечером ходил Христа просить:

Невинный детский лепет!

О, как хочу сейчас его я воскресить:

Тот пыл, тот чистый трепет!

 

Студенты бродили, где шум, толчея.

Ах, им за столом не сидится…

 

И крёстная[3] времён с французами войны

Зарею голубою

На исповедь во храм, где горы зелены,

Брала меня с собою.

 

Таким же, как вы, был когда-то и я!

Повесы и плуты, плохие друзья!

Позвольте поэту трудиться.

 

Святым я шёл туда, но голос падре сдержан:

Он думал: озорство!

Я плакал и твердил, хоть был старик рассержен:

«Грехи? Ни одного!»

 

Ах, Иов – страдалец, весь – гной и гангрена,

Ты – мой аватар!

 

Молился по ночам (да так молюсь и ныне),

А дождь всё свирепел…

Казалось: я один средь водяной пустыни,

Лишь чайник пел-кипел…

 

Я жажду того же, склоняя колена,

Я подвигов веры ищу неизменно,

Пока я не стар!

 

Молил за тех, в Аду, кто стонет, изнемогший,

Чьё – всё в огне чело…

Некстати бормоча, продрогший и промокший:

– Какое там тепло!

 

Мука просыпалась из мельницы той,

Что в небе работает споро…

 

Звонарь бил тяжело в гудящую утробу:

Звон ввечеру суров!

И я на кухню шёл: бульон готов на пробу,

Бульон для бедняков…

 

Ах, мельник, что славен своей добротой!

Муки ты не трать так впустую, постой!

Зерно прорастает не скоро…

 

Служанки старые за прялкой коротали

Неторопливо ночь.

Чернушка лаяла, как совы пролетали,

Крича, летели прочь.

 

Вы по снегу шли у замёрзшей реки,

Босые, холодной весной!

 

Зе ду Теляду жил поблизости от нас[4]:

Монахини смиренней

Вдова его просить ходила к нам не раз

Под вечер, в дождь осенний…

 

Раздетые, вот вам мои пиджаки,

Босые, носите мои башмаки…

Мне пары довольно одной…

 

Сентябрь, ещё жара, и праздник винограда[5]!

И бедняки о хлебе

Нас просят ради душ, – да будет им награда! —

У Бога, там, на небе.

 

Когда я умру, этой болью объятый,

Меня упокойте вы в море!

 

Там были и слепцы с нетвёрдою походкой,

С незрячим взглядом вдаль!

И в язвах, в лишаях, а всё ж больных чахоткой

Мне было больше жаль…

 

От горя до горя, печалью заклятый,

Бреду я, покуда, водою разъятый,

Не стану частицею моря!

 

Вот в рамке траурной письмо[6] – рыданье в ночь,

Родительское горе!

Как их утешить, тех, кто сына или дочь

Теряет там, на море!

 

Бьёт полночь… Удары! как медленно их

Звонарь отбивает – пластает….

 

О, этих родников вечерний плач осенний

Средь жаждущей травы!

И лунный свет кропит водою вдохновений

Всё тленное, увы…

 

И Виктор опять в уголочке притих,

Он – снова дитя, и слагает он стих,

Все слоги по пальцам считает!

 

Часы о полночи торжественнее били:

«Труш!» – так спадает груз.

И дедушка, что спал спокойным сном в могиле,

Входил, о, Иисус!

 

Сосед мой заходит, я стул пододвину:

Он голоден, жаль мне вдовца-горюна.

 

В прополку – тишина, как не было народа,

Никто не заходил.

А управляющий[7] наш выбран от прихода:

Могильщиком он был…

 

Сосед, не спеши, сядь поближе к камину!

Вот ужин мой, видишь? Ты съешь половину

И выпей стаканчик вина!

 

Слуга скончался в ночь, заставил всех страдать:

О, горькая разлука!

Дрожа, его просил бабуле передать

Слова любви от внука…

 

Латинский квартал, ты усталый от зноя,

Усни после тяжкого дня!

 

О, африканские гитары рек, альты

И фадо[5] в тишине!

О, говорящих рек вода! Живая ты,

С угрями в глубине!

 

Ах, Жорж[8], замолчи! Что же это такое?!

Ты даже охрип! Ну, оставь же в покое,

Безумный, оставь же меня!

 

На смоквы я влезал, что щедростью дивили:

Плодов – как в небе звёзд!

И в шапки рваные их нищие ловили:

Тянулись в полный рост…

 

О, добрые души, придите ко мне!

О, духи-кочевники, в вас – моя грусть!

 

В колодце заперта, как мавританка в замке,

Печальная луна!

Я опускал ведро, но в деревянной рамке

Была вода одна….

 

Я вас воскрешаю в ночной тишине!

А вы мне не верите там, в вышине…

И пусть вы не верите, пусть…

 

Мой первый стих упал на известь, точно слёзы, —

Церковный двор затих…

Нет в Португалии прекрасней Девы-розы,

О Ней мой первый стих.

 

О, если бы мог я помочь вам прозреть,

Слепцы, как легко вас обидеть…

 

Жнея-луна серпом вздымает звёздный прах,

Кружась в ночи нагая.

А лунный свет идёт часовням здесь, в горах,

Их известь обжигая.

 

Мне больно смотреть на вас, больно смотреть!

Но Боже! Уж лучше не видеть и впредь,

Чем мир, вроде этого, видеть…

 

Наш граф из Лиша был Горация знаток,

Большой знаток латыни!

И он меня учил, я помню тот урок,

Стихи те и доныне!

 

О, Смерть, ты теперь – моя добрая няня!

Чудесно баюкаешь ты!

 

Мой первый школьный день! Вернись! Кто может снова

В те дни меня увлечь!

Я помню дивный цвет костюма выходного

И волосы до плеч…

 

И ночью, как сон подкрадётся, дурманя,

Прошу я его, чтоб пришла его няня

С могил, где сажала цветы…

 

Ребята, сколько гнёзд вы погубили втуне!

Я гнёзда не искал.

Но покупал у вас прелестных щебетуний,

На волю отпускал…

 

Камоэнс, прославивший бурное море!

Приди мне помочь!

 

И узники тюрьмы в глаза с тоской глядели,

Как жаль их! Нету сил…

Я подходил туда, где стражники сидели,

За узников просил…

 

Зовусь, как твой раб, кто был верен и в горе,

Ты ради него и штормящего моря —

Приди мне помочь!

 

А если видел я: в опасности ребёнок,

Боязнь свою гоня,

Обидчика держал я изо всех силёнок:

«Не тронь! Ударь меня…»

 

Ну, ветер! Ну, ветер! Он парус сорвал,

У мачты трещат крепежи!

 

Когда колокола по мёртвому звонили,

Минутку улучу:

Шепну отцу, и он просил, чтоб разрешили

Мне подержать свечу[9]…

 

Ну, волки морские, сжимайте штурвал,

Как судно трепещет, как пенится вал.

По ветру! По ветру держи!

 

Ах, ангелочков смерть! День похорон тяжёл,

Родным нет злее доли…

Есть сладости, вино – для тех, кто в дом пришёл[6]

Утешить в этой боли…

 

О, старый мой пёс, ты – мой друг!

Что хочешь сказать этим взглядом?

 

Кузина[10] по горам бродила в покрывале,

Как бы в мирах иных.

Признаюсь без стыда: безумные бывали

Среди моих родных.

 

Как тесен друзей моих круг…

Но ты, старый пёс, – верный друг,

И если я плачу, ты рядом.

 

Года росли, как я, мы словно сад росли

Под звёздами одними.

Мечты мои цвели… и умерли, ушли,

А я не умер с ними…

 

Вы, братья с отрогов Крештелу[11]!

Откройте мне двери, о, братья!

 

Пришлось читать в сердцах, что лгут другим в миру,

Лгут, сильным угождая,

Я был открыт добру, я думал, я умру,

Но лишь душа – седая!

 

Влекусь я всем сердцем к такому уделу,

Лишь ряса пристала усталому телу…

Откройте мне двери, о, братья!

 

И вот, я нищим стал: развеялись химеры,

Как Педро Сень, я стал,

Как тот, что всё имел: фрегаты и галеры,

Имел и потерял…

 

Земляк – лузитанец! О чём нам молиться?

Вихрь замки воздушные сдул, как солому…

 

Снег в волосах залёг, морщин глубокий след —

Утёс, поросший мхом…

Слепец, навек слепец, мне бельма застят свет

В углу моём глухом!

 

Родителей видишь печальные лица,

И рушится, рушится всё – только длится

Большая печаль по былому…

 

Карлота старая, ты плачешь почему,

Пред Девой у подножья?

«Ах, счастья не дала ты принцу моему,

Святая Матерь Божья!…»

 

Париж, 1891

 

Лузитания в Латинском квартале

 

1

 

 

Один!

Ах, горе лузитанцу, горе:

Изведав гнев морских глубин,

Приплыл издалека, с собой в раздоре, —

Не любящим пришёл и не любимым, —

Апрель в октябрьском сумрачном уборе!

Уж лучше плыть в Бразилию, за море,

Солдатом быть, скитаться пилигримом…

 

Дитя и юноша, я жил в молочной башне,

Которой равных – нет[7]!

Оливки зрели, а на тучной пашне

Цветы льняные голубили свет.

Святой Лаврентий мельницы крутил[8],

Что крыльями махали мне вослед…

Коровы белые, сам Бог им позлатил

Крутые бедра, молоко давали,

А козочки – нарядней щеголих,

Овечек стадо: ты найдёшь едва ли

Белее шерсти, чем была у них.

 

Антонио пастух был им прилежный:

Я с ними в горы шёл, где травы зеленей,

Часы текли, текли в простор безбрежный,

Платок я расстилал среди камней,

В компании своих любимец милых,

Для ужина в горах, где всё видать далече,

Просторен зал, и звёзды в нём как свечи.

А все питомицы мои – так непорочны,

Сродни моей, я знаю, кровь в их жилах,

Ах, братства узы между нами прочны!

Столь чистыми они созданиями были,

Что только им недоставало речи…

Когда же в церкви к Троице звонили,

Меня овечки часто окружали:

Разумнейшие очи человечьи.

Молился я… Они мне подражали…

 

Дитя и юноша, я жил в молочной башне,

Которой равных – нет!

Посевов льна разлив лазоревый на пашне…

Но миг – и рухнул замок мой под грузом бед!

 

Оливковые высохли деревья,

Коровы пали, нет моей отары,

Закончились счастливые кочевья…

А крылья мельниц – сломаны и стары.

 

Какая грусть! Судьба – как дом в разоре.

Уж лучше быть безумным, быть увечным,

Уж лучше быть слепцом, идти босым по снегу…

 

Ах, горе лузитанцу, горе!

 

Он мельницу принёс в мешке заплечном.

Когда-то двигала её вода Мондёгу[9],

Сегодня крутят крылья воды Сены[10]…

Черна её мука! черней угля…

Молитесь за того, чьи думы неизменны:

За мельника тоски…

О, ты, моя земля,

 

Моя земля, заполненная светом,

Земля, которую давно заколдовали,

Ты – в полнолуние, ты – в дождь тишайший летом,

Повозки, что в полях заночевали,

Скрипящие повозки и волы,

Поющая в тумане утра жница,

И чёрных тополей надменные стволы,

Июльского рассвета багряница,

Стирающие простыни на речке девы,

И колокольный звон, что заполняет небо!

 

Что сталось с вами? Где вы, где вы?

 

Вы, те, что тесто месите для хлеба,

Вы, булочницы деревень окрестных,

Старушки, что сидят у пряслица зевая,

В седых кудрях в своих каморках тесных,

И рыбаки, что ловлю затевая,

Наладят сети, полные крючков…

О, чёрный бык меж красными плащами!

Его рога и блеск его зрачков!

И зрители в домах, окутанных плющами…

О, праздник Путника – Сеньора Вианданте[1],

Процессия под звук мелодий плавных,

Аббата два, сеньоры д’Амаранте

Три выводка племянников их славных!

 

О, гдé вы? гдé вы?

 

Мой плащ студенческий – нарядов всех милей!

Аве-Марии зорь – печальные напевы!

Озябший город между чёрных тополей!

Спят бедняков дома, луне в тиши внимая…

Дорога из Сантьяго! Сет-Эштрéлу!

Мыс Мира[2]! Ты, Морéйра д’Мáйя[3]!

О, крепость Липп[4]! я вижу цепкую омелу,

Во рве морской укроп, чьи стебельки упруги,

А губернатор подстригает стебли роз.

Там ящериц тела – сплетённые супруги…

А «ведьма падре»[11] в карты тычет острый нос…

Вы, Жоаки́н Тереза и Франсишку Óра[5]!

Вы были начеку – и летом, и зимой!

Без бдительного вашего надзора

Немало лодок не вернулось бы домой…

Ты, Аррабáлде[6], волк морской, при вечной трубке!

Поведай мне о корабле Персеверáнса[12]:

Ночь августа, туман был молока белей,

И гибли моряки, тонули шлюпки —

Сюжет короткий для печального романса.

Помилуй, Боже, души тех бедняг…

Маяк, внимающий сигналам кораблей!

О, флаги дальних стран, лихих морских бродяг,

На фоне волн вы – волшебство, словарь цветов!

О, море бурное, ты – Сéрра-да-Эштрéла,

Когда грозишь порвать у корабля швартов!

Твоя безбрежность снежной пеной запестрела —

Как шапки гор, вы, бездн разинутые зевы,

Вы, моряки, вы, пенных пастухи гуртов, —

 

О, гдé вы? гдé вы?

 

О, зелен монастырь, что в бездне вод возник,

Чья аббатиса вечная – Луна,

А ветер – неизменный духовник…

Солёная вода зелёных пропастей,

Чьей глуби мера не вмещает ни одна!

О, Море – ты судов могила и костей!

И ветер их порой выносит на песок:

Невеста мёртвая, в фате – цветок жасмина!

На девушке ещё нарядный поясок…

А руки матери сжимают руки сына!

Вот головы – в беретах – сини и раздуты!

Скелеты эти – в дорогих плащах до пят!

И ноги мертвеца – в сандалии обуты!

А рты, открытые навек, ещё вопят!

Глаза из камня на песке – глядят, блистая!

И ротик боле не поёт – прелестной девы!

И новобрачные – в объятиях доселе!

Нетленно тело на волнах: святая?

О, мёртвые морей в солёной колыбели!

 

О, гдé вы? гдé вы?

 

Часовня Доброй Вести[7] – ты морской цветок!

Цветёшь, где на песке обречены посевы.

Я имя написал там, где алел восток,

И вот, с известняка ещё оно не смыто.

Любимые места! По ним бродил я встарь:

Земля Ролдáн и ты, местечко Перафи́та[8]!

Ах, Санта Ана[9], в ней – сияющий алтарь,

И при луне кресты – скользят по стенам там!

А вот часовенка Сеньора да Арéйя[10],

В ней сам Господь явился беднякам.

Пляж Памяти: закат, среди камней алея,

Напомнит, как причалил здесь в один из дней

Дон Педро[П], назывался он «Король-солдат».

Рассветы в Барра, ах[12]! пожара багряней!

Меж соснами в бору – торжественный закат.

В церковных окнах пышно солнце умирает,

Палитра витража окрасит весь приход.

А море в этот час морской травой играет:

Обрывками плаща сирены здешних вод!

Вот, рыбаки из Пóвоа[13] идут на ловлю…

Я будто снова слышу их напевы,

Молюсь, чтоб Бог привёл их под родную кровлю!

 

О, где вы!

 

 

2

 

 

Ну, слушай, Жорж, я покажу мою страну —

Отважных моряков и белых кораблей!

 

Вот рыбаки идут в рассвета желтизну

Из порта Пóвоа во глубь морских полей.

Задором все полны!

Весло вонзают так, что гнёт его вода,

И ждут они волны,

И миг уж близится, знай только, не зевай!

Волна придёт, и все навалятся тогда,

Проткнут её с натужным криком: «Ну, давай!»

Ещё, ещё, а вóды за кормой сомкнутся,

Уже в открытом море – парус в небо взмоет

(И знает Бог, судилось ли вернуться…)

Надутый туго парус скорость вмиг утроит!

Они, друг перед дружкой, словно мало места:

Кто первый? Догони! А в небе дымка тает…

О, чётки парусов под пальцами зюйд-веста,

Литанию рыбачьих лодок он читает:

 

«Сеньора Мёртвая нивеста»[13]

Олá[14], красавица! Простим твои ошибки!

Что – орфография? Ты – из другого теста:

Сродни летучей краснопёрой рыбке!

 

«Синьёра Стража»!

Ты – чайка, берегись: стрелок грозит в пути!

Ты – чайка: лёгок ход, нетяжела поклажа,

Лети!

«Ты нам – апора»!

«За нас молись»!

«Вирнёмся скоро»!

«Мы нищими звались»!

«Звизда морей»!

«По ветру, чёлн, биги»!

«Вперёд, бадрей»!

 

Как будто Богоматери шаги!

 

«Сеньора Свет»! «Бежим искуса»!

 

Маяк, похоже[15]…

 

«Святая Матерь Иисуса»!

 

Сияет тоже!

 

«День всех святых»!

«Мария Мадалена»!

 

Орлы летают, в далях золотых

Часовни высятся – то вздыбленная пена…

 

«Сеньор и Покровитель моряков»!

«Сеньора удручённых»!

 

Всё те же шкиперы средь пенных гребешков:

Бернардо Силва Мар[1] немолод, но силён,

А сыновья среди сетей кручёных —

Вáско да Гамы будущих времён…

 

«Страдания святого Себастьяна»!

«Крылами Ангел осенит»!

«Святая Анна»!

«Нас Бог хранит»!

«Уходим с миром»!

Челны, вас Бог хранит!

Идите с миром!

 

Сегодня в море Зе[2], ветрами продублённый,

На той же лодке братья Ремелгадуш, ворчуны,

А волны лепят на воде цветок зелёный,

И пишут на цветке, как перьями, челны:

«Войска и знаменитые бароны…»[16]

 

Последний чёлн идёт!

Он догоняет те, ушедшие вперёд….

Как он летит, по ветру птицею гоним:

 

«Уходим с Богом»!

 

Идите лодки с Богом и вернитесь с Ним,

Ведомые Христом по гибельным дорогам…

 

Прощайте!

 

 

3

 

 

Ну, слушай, Жорж, я покажу мою страну

Паломничеств и шествий!

Марии наши! взгляд – и ты уже в плену!

Ах, Боже упаси от пущих сумасшествий:

Карамба! я сейчас их просто ущипну!

Их станы схожи с лавкой ювелира[17],

Манелов[18] лица вожделенье выдают!

На них сокровища бухарского эмира:

Тридцать монет на пальцах – руки в кольцах,

А грудь – для тридцати златых сердец приют!

Шнуры на шее, уши в серьгах-колокольцах!

Пойдём же! Ты – Манел, виола на груди,

Фанданго заиграй!

Целуй, им нравится, прижми смелей к груди,

Любую выбирай!

Снимаем шляпы!

Вот процессия, молчите!

 

И балдахин плывёт под треск ракет,

Смуглы и благородны кавалеры в свите,

Идут, за шнур держась, и каждый разодет.

Носилки высоки, украшены изрядно,

Мне Башнями Давида кажутся они!

Мария Долороза так нарядна!

А управитель праздника за шествием следит.

Смотри, грустят Мария и Господь одни:

Марии смутен взгляд: куда она глядит?

Вот ангелочки впереди!

И ходят-то с трудом!

Три годика всего, чуть только от груди!

Невидимые руки понесут их вдаль,

Так каждый человек своей судьбой ведом.

 

Проходит в звёздах Ночь: и бархат, и хрусталь,

(Как Та, что некогда легла над Иудеей).

Вот – Солнце: жгучие глаза растопят лёд!

Вот – полная Луна идёт аллеей!

И лунный свет из глаз подобен серебру.

И Кости та, вдали, Игральные[19] несёт,

Но потеряет всё, начав игру.

Несёт Венец Терновый с нежною улыбкой

Дитя, и нет шипов у этого цветка.

А эта светится красой, живой и зыбкой,

Ах, Губка с Желчью у неё горька!

Но нет: её рука желчь обращает в мёд!

И пчёлы вьются перед ней….

 

А вот с Копьём в руке в процессии идёт

Одетый стражником, и кровь блестит на стали,

И кровь с той Пятницы на стали не тускней…

Вот и последний: Саван… Видишь, дале —

Христово Тело, всё в крови от ран глубоких,

От крови странно рдеет, словно

Закат на море средь утёсов одиноких…

По Португалии Его несут любовно!

Смотреть на это больно: грусть и свет…

Какие раны! А зловонья нет…

 

Процессия проходит, а гулянье длится.

Народ одет и празднично, и скромно.

Какой прилив людей! Сияющие лица!

И струны северных виол рыдают томно,

То душ их фадо, набожных и нежных.

 

На шляпах – символ Торжества Святого.

 

Опаловая пыль на фоне тростников…

Царит Христос во Славе в небесах безбрежных

В сиянье ореола золотого!

Взывают трубы: будет бой быков!

Идут тореро и ведут быков коровы[20].

 

А выкрики вокруг: Подарки и обновы!

Бисквит от Маргариды! Чудные гитары!

А вот – для ваших деток карамели!

Зелёное вино – вас ждут кафе и бары!

 

Чахоточный, у двери дома на постели,

Взгляд из Другого Мира – испускает дух,

А внучка веточкой лавровой машет:

От умирающего отгоняет мух.

 

Могильщик между девушек весёлых пляшет.

Вот, выкрики слепого – Худого паренька с одной серьгой:

«Несчастней нет слепого!»

А этот, с искалеченной ногой!

Зловоние… Скитается без крова…

А тот, вдали, что прислонился к дверке, —

Сплошная рана, хуже не бывает.

Ступни, все в язвах, он пристроил на фанерке.

Цветенье рака: солнце раздувает,

Гангрена гасит. Жорж! Какая странная гвоздика…

 

Гвоздики – прелесть – чтоб носить их в бутоньерке!

 

О, георгины гноя, Иов – в пароксизме крика!

Чахоточные, карлики, страдальцы!

В горячке белой, в язвах, в чёрной яме слепоты!

Распухшие ревматики – негнущиеся пальцы!

А может, их сердца – прекрасные цветы!

А вот – нагой в разорванных гамашах.

Визгливые литании кликуш…

Все просят милостыню ради душ Усопших наших.

Зловонье! Униженья нет страшней!

Отверженных и прокажённых рать…

 

Вы, живописцы странной родины моей,

Что ж не приходите её нарисовать?

 

Париж, 1891–1892

 

 

Между Дору и Минью

 

Непорочная[1]

 

 

Химера, Тень, о ты, парящая в эфире,

Не знаю, где, но ждёшь меня ты в этом мире,

Та, что нежнее кружев Валансьена,

Под белыми покровами, как пена,

У ног священника зардевшись от стыда,

Однажды скажет мне тихонько: «Да!»

И будет ростом – Башнею Давида,

И не теряя женственного вида,

Предстанет чёрным тополем, увитым

Лозой с листом блестящим, глянцевитым,

И будут локоны кистями винограда,

Черны, как плащ вдовы, как горькая утрата.

И будет шпаге та рука подобна,

Что снег белейший пристыдить способна,

И пальцы дивные – острей кинжала,

Веретена серебряное жало.

И будут груди – гнёздами – ларцами,

Где спят мечты пушистыми птенцами,

И будет рот, как яблоко граната,

И стан воздушный – лунная соната,

Он невесом как сон, летящий снег,

Как облакам пригрезившийся бег.

И на неё взглянув восторженно – несмело,

Я вспомню горных коз на Серра-да-Эштрела…

И будет так она естественна, как травы,

Как горных горлиц в небе утреннем забавы,

И будет доброты невиданной, небесной,

И будет искренней, как радость в день воскресный,

И воспоёт её вечерний соловей,

И дальний благовест невидимых церквей,

И будет свет струить всечасно сердце в ней,

И будет лилии и льна оно белей,

Что бабушка пряла на пряслице хрустальном…

И снег, и белые цветы на платье бальном,

И мельника мука, и самый свет Луны

В сравненьи с сердцем девственным – черны!

 

Но на какой земле, сама того не зная,

Меня та Башня ждёт, та Грёза неземная?

Мне Фея – крёстная, пошёл я к ней узнать,

В каких краях любимую искать.

Та – палочкой своей сквозь шлейф тумана

Вела до королевства здесь, у океана.

 

Скажите мне, юные девы,

Чей образ так светит вдали?

О, девушки, юные девы

Родной португальской земли!

 

И в этот светлый день!

Ещё так рано, что жива ночная тень,

И спящих птиц едва колышет ветерок,

Моя невеста выйдет за порог.

Прощально ветви закачаются, упруги,

С улыбкой выйдет, затрепещут руки…

И с нею мать, родные… Нянюшка одна

До двери проводив, застынет у окна,

И слёзы фартуком утрёт под стук колёс,

И будет так стоять, но не убудет слёз…

И будут семь подружек при невесте:

Семь юных девственниц, достойных этой чести,

Из бедных, как они нарядами гордятся!

Их матери в толпе глядят – не наглядятся…

В Санта Ири́и, во дворе церковном

С почтением, всегда немногословным,

Народ приходский будет ждать, а я

О мелочах крестьянского житья

Затею разговор и о дожде…

Народ у нас – дитя, как и везде:

Крестьяне, радуясь вниманию сеньора,

И сами с «доктором»[21] разговорятся скоро,

И будут прибавлять не раз к своим словам:

«Храни Вас Бог, сеньор!», «Пусть Бог поможет Вам!»

И у меня на сердце будет благодать.

Но всё же Ангел мой не должен опоздать…

И вот старик воскликнет: «День уже настал!»

Но это не заря: сверкающий кристалл

Известняков Санта Ирии пробуждая,

Подобно дню, невеста выйдет молодая.

И белая, вся в белом, света безгреховней,

Покажется мне дальнею часовней.

И скажет нам пастух ближайшего местечка,

Что это от него сбежавшая овечка.

И скажет дурачок Жуан, он наш сосед,

Что это в январе рождённый лунный свет.

И скажет мельнику рыбак, суров на вид,

Что лодка у него так по волнам скользит.

И мельник рыбаку шепнёт, присев на сланце,

Что это мельница его кружится в танце.

Но Ангел подойдёт к дверям во храм,

И я, дрожа, похолодев, ей руку дам.

И глаз её благословение приму,

Через порог вступив во храма полутьму.

И будет там Христос, и тихий свет лампад,

И обвенчает нас Сеньор Аббат.

 

И будет свадьба, и на торжество

Придут в деревне все до одного.

Споют на свадьбе девушки села,

И в песне честь невесте и хвала.

И будут рокот кастаньет, и танцы, погляди!

И тридцать золотых монет у каждой на груди.

Невеста же сердечною улыбкой

Ответит им сквозь окон сумрак зыбкий.

И ночь накинет плащ, надвинет капюшон…

И праздник будет завершён.

И после, после Ангел будет отдыхать,

Обняв её, заплачет с нею мать…

И будут окна в сад у спаленки её,

И пением ключа наполнится жильё,

Ни звука более нигде: уснули поселяне.

Задремлет Ангел мой, воде внимая, словно няне.

Но как без Ангела горам и городку,

Её утратив, как унять тоску?

Я вновь к волшебнице, чтоб мне ответ дала:

Ни разу ль палочка её не подвела?

На небе три звезды – её ответ:

Волшебной палочкой мне написала: «Нет!»

 

Скажите мне, юные девы,

Чей образ так светит вдали?

О, девушки, юные девы

Родной португальской земли!

 

Наш Дом!

Ах, крёстная, ты покажи, что будет в нём!

И вижу: домик на холме, других не хуже:

Весёлый, белый, безыскусственный снаружи,

И чистоты тончайший аромат,

Чтоб говорили: «Там живёт Сеньор Аббат!»

Внутри же тени пусть сплетаются глухие,

Рыдают залы в тишине от ностальгии,

И мебель прежних лет, массивней, тяжелее,

Стоит, мою тоску всегдашнюю лелея,

(Чтоб о столетьях прошлых плакал дом и пел,

В которых я родиться не успел).

И за окном – прощальный свет, закат продлится,

И Безнадёжная Мечта придёт молиться,

И стареньких часов бой глухо раздаётся,

Как будто сердце умирающего бьётся.

И целый день – один я в этой келье

У очага, где огненно веселье.

Забыв про всё, не видя никого,

Уйду я в размышлений колдовство.

И буду думать, медиум печальный,

Про Божий Замысел, высокий, изначальный,

Возжажду знания на грани ведовства

О странствиях души в ночи, где плоть мертва.

И духов призову, и в мёртвой тишине

Один премудрый дух приблизится ко мне

И будет говорить, со мною не лукавя…

И в страхе все бегут, меня во тьме оставя.

Но Непорочная войдёт – сама Луна

Осветит залы – и воспряну ото сна.

И за руку возьмёт, как малого ребёнка,

А голос ласковый так будет литься звонко,

И мне, дрожащему, на сердце мягко ляжет:

«Ты не печалься», – Ангел скажет.

И сострадания полна, и благостыни,

Взойдёт на горы, спустится в пустыни,

И пронесёт супружество сквозь годы,

Сквозь мелочи досадные, невзгоды.

И будет утешением скорбящим

Участием своим животворящим.

И по субботам, в день для подаянья,

Завёрнутая в звёздное сиянье,

Всем будет помогать: слепым, увечным,

Согреет их теплом своим сердечным,

И тем ещё, кто на охрипшей скрипке

Играет и поёт о любящей улыбке,

Про гибель кораблей в тумане и во мгле…

И всем обиженным, кто ходит по земле…

И эти праведные изберёт пути,

Чтоб отмолить мои грехи, меня спасти!

И будет зашивать, не тратя лишних слов,

Дублёный морем, рваный парус рыбаков.

Благословение очей её отныне

Их охранит от гибели в пучине.

И в бурю страшную, печальна и чиста,

Поставит свечи перед образом Христа,

Молясь за души гибнущих на море,

Сама свечой горя, слезой во взоре.

А я уйду… с балкона слушать гром,

При молниях писать трепещущим пером!

И только в этом будет жизнь её…

Во Имя, Господи, Пресветлое Твоё

Всё время посвящать делам богоугодным:

Раздетых одевать, нести еду голодным,

Давать убежище и утешать в печали,

Чтоб в нашу дверь всегда несчастные стучали, —

Такая жизнь под силу лишь немногим…

И Бог: «Смотрите!», – скажет нам, убогим…

И в меру сил моих ей буду подражать,

И, поклоняясь ей, любить, как Божью Мать.

И то, что было мне оставлено отливом

От детских снов, когда я был счастливым,

Заполнится опять водой живой:

Морским простором, вольной синевой.

И будет Жанной д’Арк, услышавшей мольбу,

Вознёсшей до своей – мою судьбу,

Вливающей в меня огонь и силы…

И будет рядом до моей могилы,

И смерть найдёт, у гроба павши на колени,

Чтоб вместе нам идти Долиной смертной тени…

Но где же прячется она меж бурунами —

Земля обетованная и знамя?

Я Крёстную прошу: «Сомненья укроти:

Смогу ли Непорочную найти?!»

Та две звезды зажгла над синевой пруда:

Волшебной палочкой мне написала: «Да!»

 

Скажите мне, юные девы,

Чей образ так светит вдали?

О, девушки, юные девы

Родной португальской земли!

 

Париж, 1891

 

Песня о счастье

Идеал одного парижанина

 

 

Счастье мне в руки – вот бы досталось!

Кто мне пожалует то волшебство?

Не перейти ни самую малость

За четверть века – вот, только всего…

 

Жить без претензий, в доме белёном:

Домик близ моря и в зелень одет.

Морем дышать мне, бризом солёным,

Жарил сардинки бы я на обед.

 

Бог с ней, с удачей, денег не надо,

Ренты доходной и ценных бумаг.

Я б экономил: фрукты из сада,

Много не тратил и жил себе так.

 

Вечером шёл бы мимо колодца:

Девушки смотрят мне нежно вослед…

Кто-то из них так славно смеётся,

Кто-то затянет и звонкий куплет.

 

Не озабочен, прост и безгрешен,

Вечно доволен я тем, что со мной.

И получил бы, в жизни утешен,

Царство небесное этой ценой.

 

Что мне в таланте? Жить надо просто,

Кто размышляет, тот – сам себе тать.

Мне бы считать, хоть до девяноста,

И не писать бы мне – только читать.

 

Жёнушка, дети! Жизнь обустроить!

Жёнушка-горлица, так весела!

И не замедлит радость удвоить:

Чтоб у голубки и дочка была.

 

Счастьем бы светлым жизнь выплеталась!

Только – проснёшься – и нет ничего!..

Счастье мне в руки – вот бы досталось!

Кто мне пожалует то волшебство?

 

Париж, 1892

 

Девушкам Коимбры[1]

 

1

 

 

Печаль небеса скрывают,

Печаль таит водоём,

Печальны горы бывают,

Печаль и в сердце моём…

 

 

2

 

 

Ах, тополь чёрный с наростом,

Давно ты в лесу царишь.

Мой дед – и видом, и ростом,

Вот только не говоришь.

 

 

3

 

 

Мой плащ укроет от стужи:

Сидим под ним до зари.

Он цвета ночи снаружи

Но с блеском лунным внутри.

 

 

4

 

 

Ах, колокол Санта-Клары,

По ком ты звонишь с утра?

По той роняю удары,

Что пела ещё вчера!

 

 

5

 

 

Рыбак, не рыбка – русалка,

Не нужен ей червячок.

Чтоб вышла доброй рыбалка,

Цепляй цветок на крючок.

 

 

6

 

 

Облатка луны качнётся

На глади тихой реки.

Плесень её не коснётся:

Она из святой муки.

 

 

7

 

 

С кувшином пойду на плёсы,

Пустым принесу назад.

Мои ль в том повинны слёзы,

Мондегу ли виноват[22]?

 

 

8

 

 

Зимой на волнах ленивых

Качаешь стаи гагар!

Мондегу юниц красивых

И шестиструнных гитар!

 

 

9

 

 

Не стоит мир очерствелый

Тех слёз, что в глазах видны!

Голубкой оденься белой…

– Бывают они черны!

 

 

10

 

 

Вдыхая свеч аромат,

О чём молчат урсулинки?

Сердца тревожно стучат,

Но тайну хранят косынки.

 

 

11

 

 

Священник вам не дал соли[23],

Желаний моих уста.

Их слаще не знал дотоле:

Вкусней клубники с куста.

 

 

12

 

 

Манел на Пиу[24], к нему

Что день, хожу на свиданье

Спросить, как там одному,

Не скучно ли ожиданье.

 

 

13

 

 

Студенты вьются вокруг

И все влюблены, ей-Богу!

Окончит курс милый друг,

Уедет, забыв дорогу…

 

 

14

 

 

Несите скорей кувшины:

Две струйки из глаз моих.

Ещё ни с одной вершины

Ключей не било таких.

 

 

15

 

 

Груди твои – два гнезда,

Там ждут птенцы-невелички.

Жадно стремятся туда

Моих поцелуев птички.

 

 

16

 

 

В ночь Божья Мать занята:

Лучатся и нить, и спицы.

Вяжет чулки для Христа,

А лунный клубок – в кринице.

 

 

17

 

 

Улей – гитара моя:

Там пчёлы снуют в заботах.

От пчёлок-звуков, друзья,

Медовые фадо в сотах.

 

 

18

 

 

Огни, гитары, напевы!

Снов золотая пыльца…

Пляшите, пляшите, девы!

Бейтесь, стучите сердца!

 

Коимбра, 1890

 

 

Письмо Мануэлу[1]

 

 

Прости меня, мой Мануэл, что допоздна

Брожу опять, но это не моя вина.

Виной – Коимбра, злая грусть её пейзажа,

Что ноет всё больней, мне душу будоража.

О новостях? Послушай, нервы, как разъяты!

Ты ветер попроси сдержать свой бег проклятый.

Умолкни, стонущий, послушный ветра бегу,

Шум чёрных тополей на берегах Монтегу!

Чем ветру плакать так, пусть тучи разверзает,

Зальёт слезами боль, ту, что его терзает.

Меня он мучает! Скажи ему, скажи!

Ах, он мне тягостней, чем старые ханжи,

Молитв мелодию бубнящие галопом,

Страшней медведя[25], что с усердьем узколобым

Урок ответит свой, страшнее, чем алмаз,

Скрипящий по стеклу, чем холод лживых фраз…

Реви же вихрь, реви и пожирай мне душу,

Залей рассудок мой, как море топит сушу,

Впитав всю темноту, безвыходность стенаний.

И волны – лунный свет моих воспоминаний.

В моей лачуге, в ночь, частенько так бывает:

Колдует ветер, духов с моря вызывает:

Дни лета прошлого, безумия и света,

И там часов каминных сердце бьётся где-то…

Какие времена, как звёздочки, вдали?

Ты знаешь, Мануэл: те, что уже прошли!

И грусть от этого, и слёзы накипают,

И меркнет лампочка, и тени наступают.

А сон уходит, и привидится мне скоро:

Песок искрится, вдалеке встаёт аврора,

Плыву в челне по морю Господа Христа,

И смуглый Габриэл[2] на вёслах… Даль чиста.

А призраки идут, из тьмы идут на свет,

В одеждах чёрных расставаний прежних лет,

О, сколько их! Мечты, видения офелий,

Звездами дальними мерцая еле-еле

На небе памяти нежнее и печальней,

Прошепчут исповедь студенту в скромной спальне.

 

Виденья милые! Ко мне, забудьте страх!

Река сладчайшая[26], сквозной туннель в лесах!

Здесь Анту плыл, и за челном струилась пена…

И к мосту Таварéш спускаясь постепенно,

Нагими плавали в полдневную жару[3]!

И всё прошло! Лишь пены хлопья на ветру!

И всё прошло…

 

Теперь не то: какие шутки!

Ведь, как в монастыре, у бакалавров сутки.

Приходится терпеть студенческому люду:

Профессора снуют и нос суют повсюду!

И лишь когда закат восстанет над рекой,

И в бакалаврские сердца войдёт покой.

Едва коза[27] проблеет жалобы, как сразу

Спич прозвучит: на полчаса всё те же фразы…

Студенты по домам спешат, как сельский люд

С полей идёт в тот час, как «Троицы»[28] пробьют.

Ах, Мануэл, ты говорил, и ты был прав,

Когда решился я, в Коимбру путь избрав:

«Не стоит, Анту[29]…» – говорил, но всё напрасно…

Пошёл – и курса не закончу, это ясно.

Насколько б лучше мне по-прежнему учиться

В природной школе, ведь могу я поручиться:

Вольнее нет и нет ей равных в этом свете!

Профессор Океан – знаток на факультете!

Он нам прочёл из психологии немало,

Всего лишь года, чтоб закончил, не хватало.

Уроки наблюдений, истин вечный блеск,

Был полон тайного значенья каждый всплеск,

И ветра стон, и солнца пламенное веко…

Уже прочёл он всё о сердце человека.

Я на Коимбру променял приют лесной,

Где ректор-Пан стихи читает под сосной!

Зачем? Да, может быть, причина просто в лени:

Коза – там дрозд, поёт, чуть свет прогонит тени…

 

Ах, Мануэл! Тоска! А издали мечталось…

 

Но то же, что всегда, со мною снова сталось:

Лишь даль меня влечёт, мистерия надежды,

Ну а вблизи – спадают лёгкие одежды

С моих иллюзий и – вдруг всё перевернулось.

Душа от изумленья всколыхнулась…

Вот и таверна знаменитая Камелий[30]

Была ты небом для меня, на самом деле,

Где ужин подаёт Мадонна, не иначе,

Студентам старших курсов, баловням удачи.

Ах, на Мадонну я взглянул из-за кулисы:

Камелий больше нет, осталась «camelice»[31].

Но проступает в суете пустой, постылой,

Другой Коимбры, легендарной, облик милый…

 

Свет лунный здесь так ласков! Ну, а девы, девы…

Как поцелуй пьянят, чаруют их напевы,

Средневековые повадки и черты —

Какие девушки!…

 

Ах! не поверишь ты!

 

Когда цвет ивы оттенил декор балконов,

Нашёл и я себе весёлых компаньонов

По дому. Возле них, как солнышко пригреет.

Вот, Марио[4]– всегда развеселить сумеет.

При нём и смерть бела, и значит, будем живы:

Смеются даже ветхой мантии разрывы!

Фернандо[5] не видал? Как остроумен, страх!

Ну, вылитый из Сантареня он монах!

Дуэт голландочки, блондинки в горностае,

И португальца… Ну, а Мишку[6]? То святая

Тереза Иисус в мальчишеском наряде…

Ну, приезжай сюда, дружище, Бога ради!

Я знаю, ты пленишься этой стороной,

Давай мне руку, и пойдём скорей со мной!

Пробило четверть: перерыв. Ну, вот, смотри!

На это стоит посмотреть, держу пари…

На галереи, где века гуляли мавры,

Сейчас из тесных клеток выйдут бакалавры.

Их спины сгорблены, а голоса негромки…

Ну, кто поверит, что они и есть потомки

Отважных моряков шестнадцатого века?

Худые, бледные, учителей опека

Их обескровила… Да ты не хохочи:

Ну как такие смогут взяться за мечи?

– И доктора[7]? – Вон те, которые построже.

Два исключения, другие все похожи:

Великий Пост Души! На всех печать поста…

Смеёшься? Нам с тобою, грешным, не чета.

А тот надменный великан со статью кедра,

Что на меня так нежно смотрит, – это Педро

Пенеду[8]!

Педро мой! И надо так случиться,

Что я, счастливец, у тебя могу учиться!

О, Педро! Милый друг! Душа моей души!

Я помню маленьким, когда в ночной тиши

Капризничал, то нянюшка моя, бывало,

Меня пугая, буку – Педро – призывала.

Я затихал, она ж, используя находку,

Ну, имитировать тяжёлую походку…

– Тук! Тук! – Сейчас войдёт! Не любит он нытья!

И ты входил, о Педро, в страхе видел я!

 

Мой старый Педро! Призрак, пугало из детства!

Я так тебя люблю, что даже знаю средство,

Как сохранить твой труп нетленным на века

(Однако Педро не умрёт наверняка!):

Возьму тебя и, увенчав зелёным миртом,

Засуну в башню, что заполню чистым спиртом,

И для потомков налеплю на ней гигантский

Ярлык: «Аль-Бейд, король, владыка мавританский».

 

Чу!.. Мануэл, сигнал! На волю поскорей!

Пойдём…

Ведь солнце нас встречает у дверей,

Там душу освежим, целуя и любя…

В места мистические поведу тебя:

Пейзажей нет и незабвеннее и краше!

Тентýгал, Тóрреш, Сéлаш, Оливáйш, Сернáше,

Фигéйра-деЛорвáн, Кондéйша, Назарé[32]!

В моём вы сердце, как листочки в янтаре…

Течёт из сердца в бликах солнечных лучей

Воспоминаний несмолкающий ручей.

 

Кондейша?

 

Ну, пошли, там праздник бьёт ключом!

– А солнце, пыль, толпа?! – Нам это нипочём!!

Глаза девичьи – лунный свет, и нежны лица.

Студентам с девушками любо веселиться:

Цветы с груди подруг срывают, трепеща,

И плечи их укрыть спешат полой плаща.

А старики молчат, мешать-то нет нужды:

Один лишь поцелуй не натворит беды!

Сельчане пожилые незамысловаты,

Подходят за советом: мы же адвокаты,

У нас – смекалка, ум и знание закона,

В народе к «докторам» почтение исконно.

Подходят: что им делать? Лишь пробились всходы,

Тут ливни, как на грех – весь труд испортят воды…

– Что делать? Пейте их! – подскажут им нарочно.

Уходят, обещают выполнить всё точно.

Тропинка вьётся возле ярких страстоцветов…

Ах, горе вам, бедняги, от таких советов!

 

Тентугал?

 

Утра синь! Бери скорей перчатки.

Где шляпа? Собрались? Ну, вот, и всё в порядке.

Всего-то десять миль, и тракт сейчас пустой,

Алберту[9] ожидает нас и милый Той[10].

Сегодня чудный день! Таким был мир в начале!

С утра я видеть не хочу ни в ком печали!

Дари нам осень аромат свой колдовской!

Прочь, меланхолия! Вокруг – покой, покой!..

Вот чёрных тополей нагой, печальный ряд.

Щеглы на ветках, пусть вас пеньем оживят!

Стоите, грустные, с восхода дотемна,

А ветер к вам несёт листву и семена,

И птиц, и дождь, и сор, и тучи комарья…

Бедняжки, тоже одинокие, как я….

А осенью вас ветер дерзко оголяет,

Сгибает до земли и кашлять заставляет…

Стоите в саванах, готовы для могилы,

Напоминает мне ваш ряд, ваш вид унылый

Домишки с краю для чахоточных в селе.

И встретимся ли, нет – мы боле на земле?

Но вечный есть покой и вечная краса,

И души всех взойдут на эти небеса,

Кто жил и принял смерть и в море, и на суше —

И души чёрных тополей, и наши души.

И там мы свидимся опять, где нет страданья…

До встречи тополя, до нашего свиданья…

 

И вот, уже пейзаж тоскливый за спиной,

Пошли холмы звенеть травою-тишиной,

Быки пасутся, мессы птиц в небесной шири…

И солнце сеет справедливость в нашем мире…

На костылях калеки, еле тянут ноги,

Повозка наша быстро катит по дороге,

Монетки брошу я, на них лучи играют,

А внучки бедолаг монетки подбирают.

Вот Сан Жуан ду Кампу утонул в пыли,

И, наконец, Тентугал забелел вдали.

Тяни, Пятнистый, живо, мальчик, постарайся,

Ещё чуть-чуть – и отдых, ну, не упирайся!

Мы едем всё быстрее, и пыль за нами вьётся…

На месте!

 

А Тентугал солнечно смеётся

Домишками своими… Чудное местечко

Люблю его: здесь лес, и монастырь, и речка!..

Монахиня здесь есть: краснею и бледнею,

А словом ни одним не перемолвлюсь с нею.

Куплю у ней пирог, проделав путь неблизкий,

Мечтаю: в пироге есть место для записки!

А это, ведь, конверт, себе я говорю,

А вдруг в нём сердце милой, вот я посмотрю!..

Разрезал, а внутри – корица и мускат…

 

И сердце лишь своё я повезу назад.

 

Коимбра, 1888-1889-1890

 

Саудаде

 

 

Тоска – «саудаде», тоска – ностальгия,

Печальное слово!

Гаррет так любил эти звуки благие,

Как память былого!

 

По деве с Мондегу, с Мондегу родного,

Тоска без конца

Лилась, выливалась из глаз у немого,

Из уст у слепца.

 

Тоска – ностальгия! Она вышивала,

Слеза на ресницах…

Трудясь над приданым, она напевала,

О птицах, о птицах…

 

Тоска! Как любила она напевать,

Идя от новены…

Смотрите: похожа на Божию Мать:

Черты вдохновенны!

 

Тоска-ностальгия меня настигает

Под шелест дождя:

«Тот, кто напевает, беду напугает»[33],

Я пел, уходя…

 

«Студент – твой Виржильу, во Францию доля

Его увела!

Не плачу, его задержаться неволя,

Ах, мне бы крыла….

 

«Сто рек, эти реки шумливы и скоры,

Меж нами легли…

За теми горами другие есть горы,

Другие вдали!

 

«Ах, годы разлуки промчатся, промчатся,

Вернётся учёным,

И в церковь святую пойдём мы венчаться

С моим наречённым!

 

«Виржилиу – ангел; как я – он высокий,

Замру, вспоминая…

Его поцелуи… Исполнятся сроки,

Ах, Матерь Святая!

 

«Любовь – утешенье, венчанье на царство,

От скуки заклятье!

Любовь – та болезнь, от которой лекарство

Лишь смерть иль объятья.

 

«Хотела сказать о любви у вербены:

Лишь имя шептала…

Ирене молчала (Зовусь я Ирене)

И вся трепетала.

 

Как шёл он к калитке, луна голубела…

«Останься», – шептала.

Ах, эти глаза! Я всегда их робела…

И смотрит устало!

 

«Ах, профиль Терезы в заветной тетради,

Вечерняя синь…

О, сумерки в Лáпе, о ночи в Эштрáде,

Шопáл и Жарди́нь!

 

«Глаза, как провалы, лицо восковое

Мне видится снова!

И голос Виржильу, ах, слаще он вдвое —

Из мира иного!

 

«Тоску изливаю в молитвах и пенях:

Прошу одного…

Горят мои свечи, и я – на коленях…

Но нету его!

 

«Рождались деревья, росла вместе с ними,

Как прутик, легка!

Засохли деревья, сменились другими…

Ах! жизнь коротка!

 

«Ты, речка любови, течёшь из Портéлы,

Впадаешь ты в море,

Не видишь ли парус? Не видишь ли белый?

На вольном просторе…

 

«Мондегу, летишь ты горами и чащей,

Вдоль пашен, полей.

Мондегу приливов, стремнины журчащей,

Больших тополей!

 

«Но, ах! Мой Мондегу, певучий, любимый,

В тени бересклета

Приходит – уходит, всё мимо, да мимо,

И нет мне ответа….»

 

Париж, 1894

 

Путешествия по моей земле

 

 

Смотрю на угольки в жаровне

И вспоминаю, всё любовней,

Деньки, когда я был юнцом;

И счёт часам в мечтах теряю:

Поездки[34] наши повторяю

По Дору[1] старому с отцом.

 

Какие чудные вояжи!

Сложив пожитки в саквояжи,

С рассветом мы готовы в путь.

– Прощайте! Коротка разлука,

– Адеуш[35]! – колокольцев звука

Ну как теперь не вспомянуть?

 

Катилась день и ночь карета,

Звенела в переливах цвета

От света пьяная земля.

О, Боже! Было всё так ново:

И запах луга травяного,

И лёт неспешный журавля.

 

Тока и ветряки, сараи

И замки – всё в себя вбираю,

Что мимо движется в окне..

Пейзаж возвышенный и милый,

Как чреву, что меня носило,

Тебе обязан всем во мне.

 

На проводах вблизи усадеб

Любились в месяц птичьих свадеб

И трясогузки, и щеглы.

А реки, тихие в долине,

У моря пенились в стремнине,

Гривасты, взбалмошны и злы.

 

Под солнцем – злато кукурузы!

Там пахарей пестрели блузы:

Внеси навоз, добавь золы,

Соху готовь, да помни сроки…

На целине звучал далёкий

Протяжный рёв: «Эгей! Волы!»

 

Когда ползла карета в гору,

Скрипя и жалуясь, в ту пору

Крестьян встречали мы; чуть свет

Поднявшись, ждали у обочин.

Я грустен был и озабочен,

И долго им глядел вослед.

 

Их облик робок и смиренен,

Скорее жалок, чем степенен,

Как с горечью я отмечал.

Снимали молча шляпу или

«Благословен Господь!» твердили,

«Да славится!» – я отвечал.

 

И мягко сумерки спадали,

Ещё закатом рдели дали,

И плакал ледяной родник.

Кто Траз-уж-Монтеш[2] позабудет?

Шум родника здесь жажду будит.

Пробившись сквозь густой тростник.

 

И вот – подъём на тракт Новелаш[3],

Здесь толстый красный Кабанелаш

Вручал мне вожжи и при том

Шутил, что кони упросили:

Со мной они довольны были,

Я их не мог стегать кнутом.

 

Гостиница за поворотом,

Стремимся мы к её щедротам:

Дом славный, звался он Казайш[4].

Приветны доны Аны взоры:

«Чего хотят мои сеньоры?»

Бифштекс божествен, хлеб свежайш…

 

«Садитесь, кушанья простыли».

Ох, блюда вкусные, простые,

Смеялось на столе вино,

В часах кукушка куковала…

Но Кабанелаш входит в залу:

«Идёмте, в путь пора давно».

 

Я видел, как на небосклоне,

У португальской ночи в лоне

Светило яркое зажглось,

И светом предрекло бесстрастным:

«Поэтом будешь и несчастным!»

Так сказано, и так сбылось.

 

Мой бедный Принц, о чём мечтаешь,

В каких ты небесах витаешь

Под сенью звёздного шатра?

Или, рождённый трубадуром,

Любовным мучишься сумбуром:

Любови первой – грусть сестра…

 

И вновь на землю тени пали,

В плащах согревшись, люди спали.

Бывают ночи так свежи…

Я спать не мог, о, Бога ради!

Ведь дальше, там, на Тровоаде[36]

Порой случались грабежи!

 

Разбойники! Мечта мальчишки!

Плащ, пистолеты: всё, как в книжке,

Я б путникам не угрожал,

Зла против них не умышлял бы,

А милостыней оделял бы,

Подвешенной на мой кинжал.

 

Что ночь – светлей луны сиянье,

Под слёз её очарованье

Карета всё катилась в синь.

И к полночи всенепременно

В село въезжали мы надменно

Под звон бубенчиков: «Тлинь-тлинь».

 

Наш дом среди большого сада

Сиял огнём, как для парада,

Смущённо отступала мгла.

Казалось, что со всей округи

Сбежались со свечами слуги,

И бабушка с улыбкой шла.

 

О, Иисус! Тут не до скуки!

«Что за глаза, какие руки!

О, Боже!» – слёзы из-под век…

Объятия, вопросов море

И восхищение во взоре,

Как будто я здесь не был век.

 

«Скажи, а как твои занятья?

Хотела бы тебя видать я Учёным!

Смог бы отдохнуть.

Устал в своей Коимбре, бедный?

Цветочек мой, худой и бледный!

Уж не любовь ли нудит грудь?

 

Пойдём-ка, отдохни с дороги», —

И наставленье на пороге:

«Смотри: со светом не уснёшь!»

А в комнате в часы ночные

Уютно, простыни льняные…

О, запах льна, он так хорош!

 

Вода для умыванья плещет,

А всё во мне уже трепещет,

Я мысленно стихи пишу.

«Мой мальчик, помолись в постели,

Свет не забудь же, в самом деле…»

«Ах, бабушка, уже гашу!».

 

Притворно, для родных, зевая,

Я книзу проносил, скрывая,

Гаррет[37], о, страсть моя! Читал…

Чуть погодя, мольба всё та же:

«Цветочек, ты не слышишь даже!

Свет погаси, ведь ты устал!»

 

«Гашу, гашу!» – спешил с ответом,

А всё читал; перед рассветом —

Вновь бабушка: «Ответь, ты спишь?»

Я спал, рассвет вставал, желтея,

Мне снились тётя Доротея

И милый Жулиу Диниш[38].

 

О Португалия родная,

Эпоха детства озорная…

Я на чужбине всё сильней Люблю вас!

Не имел наследства,

Не знавший путешествий детства

Иль бабушки – под стать моей!

 

Париж, 1892

 

Чёрные фиги

 

 

– О, вы, зелёные смоковницы, что плачут

По всем путям, людьми от века нелюбимы!

И новобрачные под ваш шатёр не прячут

Любви бесценный дар от нас, идущих мимо.

 

– Зелёные фиги, зелёные фиги,

Пускай говорит!

Любовь ваши кроны у старенькой риги

В эдем претворит!

 

– Весь мир не терпит вас, от мала до велика,

Пичуги гнёзд своих в ветвях у вас не вьют.

И место, где вы есть, и сумрачно, и дико,

И грязь, и лужи там, а вовсе не уют.

 

– Одну посадите вы мне над могилой,

Запомните ж вы!

Пусть фиги чернеют, как траур унылый

У бедной вдовы!

 

– Ваш запах тягостен и вреден обонянью,

Противен всем вокруг, и не о знати речь…

Крестьянин, нос зажав, меж вас проходит ранью

И ввечеру он в печь – не вас несёт зажечь.

 

– Ваш запах, как ладан (не знаю душистей!),

Ну, как не ценить?

Ах, если б для милой на тонком батисте

Его сохранить…

 

– Костлявые, в тряпье зелёном и без кожи,

К нам ветви тянете, а вид ваш озабочен…

О милостыне вы нас просите, похоже,

Как нищие, что ждут прохожих у обочин!

 

– Ах, нищим подобны, и спины вы гнёте

Под грузом плодов!

Никто не подаст вам, вы – нищим даёте

От ваших трудов…

 

– О, горе вам! гниёт упавшая лесина,

И плотник не придёт использовать её.

Для виселицы лишь подходит древесина,

И вешают на ней презренное ворьё.

 

– Ещё клеветы я глумливей, – о, Боже! —

Не слышал досель!

Из фиги хочу себе брачное ложе!…

Потом колыбель.

 

– Друзей у смоквы нет среди других растений…

А капли чёрных фиг средь голизны видней, —

Они, ведь, капли слёз всем ненавистной тени:

Повесился он здесь в один из страшных дней!

 

– Ах, чёрные тоже, на белом так чётки,

Мне сердце пронзили —

На скорбной Голгофе в руках Его чётки

Скользили, скользили…

 

– Когда смоковницу откроет лунный свет,

Нагую осенью, под нею лист опавший,

Я вижу пред собой Предателя скелет

Он плачет вечно тут, Учителя предавший.

 

– О, вы, мои фиги, забудем досаду,

Пускай говорит!

Огонь ваш в камине, чарующим фадо

Пылает – горит…

 

Коимбра, 1889

 

Колокола

 

1

 

 

Колокола поют венчанье,

Светло звучанье!

Колоколов светло звучанье,

Поют венчанье!

 

Ах, девушка, красива и стройна!

Глаза лучатся!

Народ с восторгом шепчет: «То Луна,

Её черты лучатся…»

 

Когда с невестой, – как она стройна!

Пойду венчаться,

Народ у церкви скажет: «То Луна

Идёт венчаться…»

 

 

2

 

 

Колокола звонят крещенье,

Как стройно пенье!

Колоколов так стройно пенье,

Звонят крещенье!

 

И окунают ангела в водицу,

Водой омыть,

И окунают ангела в водицу,

Водой грязнить.

 

Ах, крёстная, услышь, как, бедный, он кричит:

Ты плач его уйми, утешь его, люби, —

Потом утешит Смерть, а душу Бог призрит:

О, не скорби…

 

 

3

 

 

Звон погребальный плывёт над Минью[39]

Небесной синью!

Звон погребальный небесной синью,

Плывет над Минью!

 

Мой ангелочек, какой нарядный!

Гляди! Гляди!

Из кожи туфли, расход изрядный,

Гляди! Гляди!

 

Телячьей кожи, расход изрядный,

Гряди! Гряди!

Пойдёшь в могилу, такой нарядный…

Гряди! Гряди!

 

 

4

 

 

И колокол зовёт к новене,

Звук сокровенней.

Звук колокола сокровенней,

Зовёт к новене.

 

О, девушки, в покое забытья

Молитесь!

Литания о душах, как моя,

Молитесь!

 

О, Матерь скорбных, мой оплот средь бытия,

Быть может, дочь ты дашь мне в час благословенный,

Чтоб мог идущей с матерью её увидеть я

Во дни новены…

 

 

5

 

 

К последнему причастью звон

Со всех сторон.

Доносится со всех сторон

К причастью звон.

 

Зажгите, люди свет в ночи,

Зажгите!

Пусть плачет в окнах воск свечи,

Зажгите!

 

Пронижут небо звёзд лучи,

Зажжётся!

Сейчас меж звёзд душа в ночи

Зажжётся…

 

 

6

 

 

Чу, похоронный звон в предместье,

Звонят все вместе,

Колокола звонят все вместе

В одном предместье.

 

Они лежат под образами.

Сеньор! Сеньор[40]!

Лежат с закрытыми глазами.

Сеньор! Сеньор!

 

Грущу о тех, кто молчалив под образами,

Ах, рану ты мою не береди…

С закрытыми глазами! С закрытыми глазами!

И руки на груди.

 

Вот, похоронный звон в предместье,

Длин! Дланг! Длинг! Длонг!

Колокола звонят все вместе,

Длонг! Длин! Длинг! Длонг!

 

Париж, 1891

 

Полная луна

 

Под влиянием луны

 

 

Вновь осень. Воды дальние горят:

То солнца бриг пылает, умирая.

О, вечера, что таинства творят,

Что вдохновеньем полнятся до края.

 

Дороги, как вода, вдали блестят,

Текут они, как реки в лунном свете,

А рек сереброструйный стройный лад,

Как будто трасс причудливые сети.

 

И чёрных тополей трепещет ряд:

Шаль просят, чтоб согреться, у прохожих,

А трясогузки так пищат! пищат!

Справляя свадьбы в гнёздышках пригожих.

 

Как благовонье, мелкий дождь душист,

Так сладко ртом его ловить левкою!

Невеста-деревце под ветра свист

Роняет флёрдоранж, взмахнув рукою.

 

Залётный дождик – гость из дальних стран,

Давно безводье землю истощает.

Гремит с амвона падре-Океан:

О пользе слёз Луне он возвещает.

 

Луна, в чей плен так сладостно попасть!

Луна, чьи фазы помнят при посеве!

На океан твоя простёрта власть,

На женщин, тех, что носят плод во чреве.

 

Магичен в полнолунье твой восход!

Твой ореол – Поэзии потоки,

Их, кажется, струит небесный свод:

Смочи перо – и сами льются строки…

 

Октябрьским вечером придёт

Луна Сменить волшебным свет бесстрастный Феба.

Изящества и прелести полна[41],

Монашка вечная ночного неба.

 

Порту 1886

 

Дон Неудачник

 

 

Добрый друг, о котором пою,

Невезучим родня горемыкам,

Он предчувствовал долю свою:

Родился с горьким плачем и криком!

 

Бедный мальчик, заранее зная:

Удручённым покоя здесь нет, —

Горько плакал, родных умоляя,

Чтоб его не тащили на свет.

 

Восклицая: «Уже озорство!

Ну, и хват! Так и ждёт нахлобучки!»

Акушерка без спросу его

Подхватила под белые ручки.

 

Вырос он, увидал без труда:

Проку в жалобах, в общем-то, мало…

В меланхолию впал он тогда,

И она его не оставляла.

 

Страсть любовная грянула грозно

И сразила его наповал.

Суицидом он бредил серьёзно

И луне обещанья давал.

 

Был в Коимбре однажды обед.

Пьют студенты, витийствуют в раже!

Он вина обоняет букет,

Но не пьёт, ну, ни капельки даже!

 

Да, подобного нет сумасброда:

Он не ел, и не спал, и не пил.

Он – наследник великого рода,

От семьи – и аскеза, и пыл.

 

Приходил в дом игорный, сеньоры,

А друзей там его – без числа.

– Ах! Он сглазит! – шептали партнёры.

Так и было: им карта не шла.

 

Как-то в мае приспела пора:

Проводили призыв ежегодный.

Он приехал, но все доктора

Пишут: к армии он непригодный.

 

От несчастий уставший тогда

Стал он странствовать – в пику кручине,

Но сходили с путей поезда,

Пароходы тонули в пучине.

 

Он спасался на шлюпке… Сердит,

Бог морей всё ж карал по-хозяйски,

То канал де Ла-Манш подтвердит

И сиятельный рыцарь Бискайский.

 

Будь экзамен, будь конкурс какой —

Средь последних всегда, бесталанный!

И, вконец замордован тоской,

Одержим стал он манией странной.

 

Вот к примеру такой анекдот,

Сами черти в насмешку внушили:

Будто все, кто в деревне живёт,

Погубить его разом решили.

 

Он хитёр, не попал в западню,

Значит, способы будут другими.

И теперь ему дважды на дню

В воду яд подсыпают, как в Риме.

 

Что же делать? Он рыб достаёт:

Пусть поплавают прежде в кувшине!

Живы рыбки – без страха он пьёт, —

Только эдак и дожил доныне!

 

Как наивны его миражи…

Ну, давайте рассудим толково:

Вы-то сами, мои госпожи,

Вы смогли бы любить вот такого?

 

Ум живой и всегда увлечённый,

хоть и помнит, что всё – суета,

Он теперь на земле освящённой

Ищет мощи Исуса Христа.

 

Вы, сеньоры, пускаетесь в свет,

Может, встретите вы горемыку:

Просьбу вспомните, важный предмет:

Земляку передайте привет…

Бедный Шику, мой друг! Бедный Шику[1]!

 

Париж, 1893

 

Моя трубка

 

 

О, трубка! Дивное кадило,

Тебе я должное воздам,

В честь прошлого, что так мне мило,

Курить я буду фимиам.

 

И этот дым, душист и тонок,

Напомнит, как я вечерком,

Ещё проказливый ребёнок,

Боясь отца, курил тайком.

 

Счастливыми, цветными снами

Возникнут, в памяти летя,

Мужчина в полутёмном храме,

За ручку с нянькою – дитя.

 

И в тишине слепой и хрупкой,

В ночной глубокой тишине,

Оставив всё, с любимой трубкой

Беседую наедине.

 

Я с трубкой обо всём судачу

В той башне Анту[1], где живу.

Проходит ночь…Порой я плачу,

Куря и слушая сову.

 

Ах, трубка, я молчу об этом,

Но про себя печалюсь я:

Верна ты дружеским обетам,

Но где другие – где друзья?

 

Укрыл давно их сумрак синий…

Ближайшие, те, трое, Те[2]…

Погибли или на чужбине

Следы их скрыты в темноте.

 

Коль Бог настроен благодушно,

Прошу о мёртвых, и во сне

Они, печально и послушно,

С кладбищ своих идут ко мне.

 

Гостей из этой дали дальней

Встречаю, обращаясь в слух,

Беседуем мы с ними в спальне,

Пока не закричит петух.

 

Другие странствуют по свету,

Пять океанов, миль не счесть…

Сто лет от вас ни строчки нету!

И живы ли ещё? Бог весть…

 

Сиротство так сродни покою,

Живу, печалью осиян.

Друзья, что навсегда со мною,

Вы: осень, трубка, океан!

 

Когда застынет кровь в ознобе,

И я закончу путь земной,

В украшенном, добротном гробе

Подруга трубка, будь со мной!

 

Сиделка, ты меня устроишь,

Обрядишь и проводишь в путь,

И коль глаза мне не закроешь,

Не страшно! Только не забудь:

 

Пускай моя подруга трубка

Лежит со мною, в головах.

Набей её полней голубка:.

Табак «Голд Флай» – я им пропах…

 

Дружок, ну как отель «Могила»?

Комфорт неважный в номерах?

С тобой и здесь устроюсь мило,

Забуду, что теперь я прах…

 

Коимбра, 1889

 

Баллада о гробе

 

 

Сосед мой – плотник. Он торгует

От Доны Смерти разным платьем

Всё наметает, обмозгует,

И шьёт, и рад своим занятьям.

Всем деревянные костюмы

Он мастерит: чужим и сватьям;

Хоть бедняки, хоть толстосумы,

Сработает на вкус любой,

В пределах выделенной суммы

Украсит бархатом, резьбой.

Моё пальто мне надоело

И я не совладал с собой:

Пошёл туда: – Костюм мне нужен…

Сосед тотчас взялся за дело:

Искал везде, забыв про ужин…

– Вот этот дёшев, очень мил.

(Он сшит по моде, не обужен,

Я сразу о цене спросил).

– Отглажу, чтоб при всём параде, —

Добряк рубанок ухватил.

 

Друзья, поверьте, Бога ради:

Что на своих похоронах

В таком изысканном наряде

Я буду денди – просто «ах!»

 

Париж, 1891

 

Красная лихорадка[42]

 

 

Ах, розы винные! Откройтесь мне до донца!

Целую вашу грудь, о, как она сладка!

Хмелею всё сильней: я пью настой из солнца

О, этот терпкий вкус последнего глотка!

 

Цветки кровавых роз! откройте грудь смелее,

И запаха волна долины наводнит:

Офелий лунный лик, в речной струе белея,

В том запахе живёт, поёт, влечёт, манит…

 

Камелии! чуть-чуть вы губы отворите:

Луне, одной луне – томленье ваших чаш!

Мне, наперстянки, яд пунцовый подарите,

Тюльпаны, дайте мне багряный гений ваш…

 

Ах, маки, я сражён, и вы – мой сон бредовый,

И я пчелой вопьюсь в безумно-красный рот.

Мой улей я создам, о, это дом медовый:

Жестокой жажды жар…пунцовый сумрак сот…

 

Вы, астры, щёки мне раскрасьте в цвет коралла

Чтоб кровью молоко и оникс лалом стал.

Так после боя всё в крови густой и алой,

Снаряды и сердца: кровоточит металл…

 

Я страстоцвет молю, молю средь тьмы хулящей:

Раскрой же лепестков истерзанную плоть,

Ты, ярость цвета, ввысь извергни огнь палящий!

О, красный хохот язв и мук твоих, Господь…

 

Цветы раскалены – дымящие вулканы!

О, лавою своей натрите вы меня!

Во мне звучит оркестр из ваших гимнов тканый,

О, дайте силы мне! О, дайте мне огня!

 

О, дайте крови мне: пусть кровоток цветочный

В моих сосудах жизнь блаженно разольёт!

В них крови нет своей, они бесцветны, точно

Печаль в них обжилась, на всём её налёт

 

Не скрыть больной души, но есть одна отрада.

Цветы! Как встречу вас, скачу повеселев!

И кровь тогда бурлит подобьем водопада,

И вою, и реву, томимый жаждой лев!

 

Врезаюсь в небосвод, где звёздная дорога,

Где Бесконечность льёт кипящим серебром,

И завершу полёт у стоп пресветлых Бога

Из катапульты ввысь заброшенным ядром.

 

Люблю я красный цвет! Пусть гостия заката

Рассеет скуку мне, сожжёт печаль дотла…

Но в миг, когда душа беспамятством крылата,

Шарлотта, мой цветок! Она бела, бела…

 

Леса, 1886

 

Закаты Франции

 

 

– Старое вино солнечного зноя!

Чашу мне налей славного Грааля.

Солнца багрецом, точно после боя,

Запад-цирк залит под пятой мистраля.

 

Чужестранцы вы, мне вы не родные,

Франции закаты, не люблю вас, нет!

 

– Солнце, ночь близка! В пелене тумана

Напоследок твой шабаш хороводит…

Падре-Океан из муки багряной

Гостию слепил, причащать приходит.

 

Троицы лучи на стекле цветные,

Час, когда помол мельники честные

Понесут домой, оставляя след…

 

Мощь твоя, закат! Дантов Ад камлает:

Грозный бой светил! Праздник злых колдуний!

Страшная, в крови, голова пылает,

Заклиная день мраком новолуний.

 

– В мире в этот час тишина такая!

Франции закаты, не люблю вас, нет!

 

Смеха семь цветов: радуга искрится,

Там Иуды зрак меж орлов! О, Солнце!

Пусть же развернёт свиток Плащаница,

Лик Христа явив в каждом волоконце!

 

В этот час замрёт суета людская:

Мне кивнёт Инеш, лавку замыкая,

И идёт с полей Педро, наш сосед…

 

Солнце! Ты – титан сей летучей глыбы,

Кровь её ты льёшь: вся в крови орбита.

А сама Земля, то ль с креста, то ль с дыбы,

То ль твоим ядром грудь её пробита…

 

– Час, когда вода раскроит суглинок…

Франции закаты, не люблю вас, нет!

 

Море и закат! Зелень льёт пурпурным…

Грозовая даль! Мчит мистраль сурово.

В сумерках мычит лунная корова,

Брызжет молоком, жёлтым и лазурным

 

Час, когда пройдут в золоте пылинок,

Девушки, что в храм горлиц-урсулинок,

 

Чистый и благой свой несут рассвет…

 

Ах, мои глаза! Двое старых пьяниц!

Солнце! В честь твою – сладкий хмель муската!

И горячкой в грудь винных чар багрянец…

Здравие твоё, Сир Фальстаф заката!

 

– Я люблю закат, но не столь кровавый,

Франции закаты, не люблю вас, нет!

 

Ну, прощай! Пора. К ночи разыгрались

Моряки-ветра, не по души ль наши?

А светила в круг в кабачке собрались,

Пьют они и пьют медленные чаши.

 

О, чахотки след – плат от крови ржавый!

О, небес плевок свету Божьей славы!

Франции закаты, не люблю вас, нет!

 

Париж, 1891

 

Наугад

 

 

Первый мужчина

Какой огромный мир! И я так одинок!

Отец мой – небо. Мать – гора меж двух дорог.

 

Гора

Знай: волосы мои – вся тьма лесов тенистых,

И вены – речек синь, прозрачных, нежных, чистых.

 

Реки

Мы – Лета пот, елей на травяном ковре,

Луны водой святой мы станем в январе!

 

Луна

Я – древнее ядро: столетьям несть числа,

Как – Бога супротив – Земля войну вела…

 

Земля

Одно из яблок я, а было их немало…

И к деве в некий миг я с яблони упала!

 

Яблоня

Ещё плодов не счесть! Идите все в мой сад,

Трясите яблоню – и звёзды полетят!

 

Звёзды

Глядимся в зеркало морей, роняя свет,

Морские звёзды там рождаются в ответ…

 

Море

Я – падре. Из воды мои святые книги:

Зажгите мой алтарь, вы, красные молний миги!

 

Молнии

Мы – сумрачных ночей крылатый дикий конь,

Погоста Вечности блуждающий огонь.

 

Вечность.

Я – море нежное, здесь можешь отдохнуть.

Надежды высохла река…забудь… забудь…

 

Надежда

Я умерла, ушла, нет более Надежды,

У кипарисов на Земле – мои одежды.

 

Кипарисы

Мы кладбища покой всегда храним печальный:

Указываем ввысь как символ погребальный.

 

Кладбища

В раздумьи небеса: ещё вся рожь не сжата,

Всех мёртвых не вместит юдоль Иосафата…

 

Мёртвые

Столетья рушатся, и все проходят сроки —

Мы ж – сони вечные, и вечно одиноки!

 

Порто, 1885

 

У огня[1]

 

 

Ноябрь. Один! Мой Бог! Как этот мир мне скучен!

И ни души нигде…Лишь марево свечей.

Ночь длится без конца… О, Боже! Я измучен.

Как ветра жалкий вой, моей душе созвучен

Сплин этих нескончаемых ночей!

 

Как холодно! Окно, где тесно чёрным тучам…

Постель, как лёд… Жозеф[2], ещё угля!

И лишь когда умрёт всё в пламени певучем,

И сердце, догорев, взовьётся, став летучим,

Сон снизойдёт, мне веки тяжеля…

 

Мяуканье и вой – то ветра истерия:

Шторм близится, и небосвод свинцов!

На шкотах, эй! Рыбак! Читай «Аве Мария!»

Вода так холодна! Безжалостна стихия…

Как страшен вид плывущих мертвецов!

 

Сон не идёт. Тоска! Под тихий свет лампад

И за окном струящуюся просинь

Меня уносит боль. Распад сознанья, ад

Сомнамбулический. Я вижу листопад

В апреле… О, души скорбящей осень!

 

О, жизнь! Счастливцы те, чьей жизни рвётся нить,

Я знаю: умирающие кротки…

Твоё сиротство, Смерть, хотел бы я делить!

Чу! Стук. Здесь кто-то есть? Вновь начало штормить?..

То бедный Жорж! Он кашляет в чахотке…

 

Ноябрь чахоточных! Пора недомоганий

И судорог последних до утра…

Священник радостен и потирает длани,

Аптека соберёт с больных побольше дани,

У плотников – горячая пора…

 

Вот поезд… Он меня на миг преображает,

Но прошепчу: «Не надо, не прельщай…»

«Прощай и в добрый путь!» Пусть нас мечта сближает,

Пусть счастлив будет тот, кто нынче уезжает,

И горе всем оставшимся… Прощай!

 

Все странствия – обман, и в мире всё обман:

Зло всюду – от людей, добро – от Бога…

Антеро[43] милый прах! Там бьёт крылом баклан…

Хочу молиться там, других не надо стран,

Лишь в Áгеда испить воды немного…

 

В Испании я был, там улочки узки,

А Франция так по ночам пригожа!

В Германии блуждал, одетый щегольски…

Я видел много стран, моря, снега, пески…

Тоска! Тоска! Везде одно и то же!

 

Уймите звуки вы циничных этих песен,

Пивные душные. О, звёзды в вышине!

Природа, лунный свет! Мне здешний воздух пресен!

О, тополя в ночи, чей запах так чудесен,

Подобные мечтам… Ещё вы снитесь мне!

 

Меня не мучит боль. Я счастлив этой верой

В Иную жизнь, там, в Небе ледяном.

Я продал книги, я идеи счёл химерой,

И медальон[44] ношу я на цепочке серой,

Беседую с ним часто перед сном.

 

А дождь идёт…Мой Бог! Как этот мир мне скучен!

И в доме никого. Лишь ветер – в сто бичей.

Ночь длится без конца… О, Боже! Я измучен.

Как ветра жалкий вой, моей душе созвучен

Смертельный сплин моих отравленных ночей!

 

Париж, 1890–1891

 

 

Луна ущербная

 

Всадники

 

 

– Всадник, что так мчишься рьяно

И куда – средь темноты? —

Ветер воет окаянно,

Продираясь сквозь кусты.

Молча скачет меж бурьяна

Всадник, погружён в мечты.

– Ты куда – галопом мчишься,

Воздух рвёшь на лоскуты?

В монастырь ли постучишься?

Алчешь горней чистоты?

Что же ты меня дичишься?

Для псалмов – мои альты.

– Коль письмо везёшь, доставлю,

Ну, давай сюда листы,

За минуту службу справлю,

Право, сам увидишь ты.

Рыцарь скачет, как на травлю,

В удила впились персты.

– Вот обитель, нам негоже

Опасаться высоты.

Раздобуду я одёжи,

А подходы не круты.

И луна поможет тоже

Прясть воздушные мосты.

– Может, ты поход готовишь?

Конь мой – чудо красоты!

Сядь – и нас не остановишь,

Все старания пусты.

Что же брови ты суровишь?

Не победы жаждешь ты?

– Помогу я другу милу,

Вражьи я сниму посты,

Отберу у ядер силу:

Не пробить мои щиты,

Погоню врагов в могилу,

Как покорные гурты.

– Хочешь плыть на каравелле?

Знаю все вокруг порты.

Коль подую еле-еле

Средь безбрежной широты,

Глядь: стрелою полетели

Шхуны, барки и плоты.

– Ты какого жаждешь средства,

Чьей ты ищешь доброты?

Дом родной, златое детство:

Сны и помыслы чисты?

Драгоценное наследство —

Сохранил средь суеты?

– Вижу, светится оконце:

Тёти старенькой черты,

Золотое веретёнце,

Нити тонки и желты.

Просушил я их на солнце,

Ох и славные холсты!

– Чай, о матушке скучаешь?

Я на гроб ей клал цветы,

Редко души повстречаешь

Столь невинны и просты.

Повидать её не чаешь,

Мчишься… кладбище… кресты…

– О сестрице ли тревога?

Треволнения пусты:

Ярче счастья нет у Бога,

Нету высшей правоты:

Мать с младенцем у порога,

Был вот так любим и ты!..

– Рыцарь, братьев ищешь что ли?

Бьются в сети нищеты.

На чужбине много боли,

Суеты и маеты,

И не свидеться вам боле

До кладбищенской плиты.

– О друзьях грустишь всечасно?

Нет постыдней слепоты.

Тех лишь хвалят сладкогласно,

Кто полезен, ну а ты?

Фига без плодов напрасна,

Коль без пищи животы.

– Призрак! Вздумал ли жениться?

Что ж, красивей нет четы.

Дочка графа – та девица,

Плачет… Жаль мне сироты.

Хочешь здесь остановиться?..

Всадник мчится сквозь кусты.

– Может, алчешь славной Доли,

Смысла жизни, Красоты?

Я за Долей в чистом поле

Трём коням сломал хребты…

Замер всадник, как от боли,

Пробудился от мечты:

– Ветер, да! – на зов ответил, —

– Где дорога, знаешь ты?

Призрак юн и взором светел,

Кудри жёлтые густы.

– Зря ты эту цель наметил, —

Аль не видишь всей тщеты…

Не ведут туда дороги,

Хоть бери коня в кнуты…

Звуки речи были строги,

Рвали сердце на шматы…

Справа – горные отроги,

Слева – реки да мосты…

То не первый луч денницы,

Окровавлены черты,

Кудри, золото пшеницы,

Побелели, как холсты.

У заброшенной криницы

Пел петух до хрипоты.

– Ну, прощай! Зовёт денница,

Время обходить посты:

Кораблям давно не спится,

Ждут гудящие порты.

Всадник-ветер снова мчится,

Воздух рвёт на лоскуты.

 

Париж, 1891

 

Жизнь

 

 

Вы, очи грустные, осенние пожары,

Чей свет мерцающий, как дальний звон кифары!

О, чёрные глаза! Чернее ран Христа!

Торжественная тень восставшего креста!

О, пропасти в ночи! Пучина без ответа!

О, блики лунные в глазницах у скелета!

О, тьма мистичная! Тяжёлая завеса

Скрывающая день!

 

О, тьмы святая месса![45]

 

Вы, очи Осени, огромны, вдохновенны!

Глаза, зажжённые как алтари новены!

Вы светите больным и жизнью удручённым,

В тюрьме томящимся несчастным заключённым!

Вы – свет прощения на небе заревом!

Вы – маяки для тех, кто в море штормовом!

Вы в порт ведёте их меж бурунов-ловушек…

Вы – угли в очаге у немощных старушек!

Святой огонь, куда макает бард перо!

Вы – светляков в ночи живое серебро,

Ведущих путников во мраке бездорожья!

Соборование усопших, милость Божья!

 

Те окна тьмы, что на лице твоём открыты,

Мерцают, как в печи небесной – антрациты!

Свет августа, луны, ночной волны озёрной!

О полнолуние! О лунный бархат чёрный!

О, луны чёрные, чей свет всего белей:

Белее молока и пуха тополей,

Белее в Божий рай открытого оконца,

И Португалии полуденного солнца!

Офелий очи! Вы, как двери в небосвод!

Глаза, недвижные, как струи мёртвых вод!

Вы властью тихой над людьми облечены,

Как очи Жанны д’Арк, те были – зелены…

Ясны вы, как с водой крестильною сосуды,

Вы – звёзды пастыря, не знаете остуды…

Глаза молящихся пред Девою святой,

И состраданием полны, и добротой!

Мне – несравненные – сияете в разлуке,

И простираю к вам я ледяные руки…

Зимою, в дождь, когда луны на небе нет,

Земле вы дарите свой тонкий лунный свет,

А летом ваша тень – укрытие от зноя!

О, чёрные глаза! Вы – небо грозовое!

 

Скажи, хозяйка глаз, единственных на свете,

Зачем тебе глаза сияющие эти?

Зачем, моя любовь?! Взгляни на мир, взгляни!

Лишь скука – всё вокруг! К примеру, эти дни,

В которые живём, до ужаса похожи

На дни прошедшие, и в будущем – всё то же

Нас ждёт… Тщеславие и то, что из него

Проистекает: злость и подлость… Большинство

Страдает им. Но, это зло – почти невинно…

А гордость, как моя? – всех бедствий половина

На свете от неё! Ты видишь, Боже, Боже!

Сколь без огня домов – и как живут вельможи!

Та – из дому нейдёт в поношенной одежде…

Другому – срок платить, но никакой надежды…

Сколь мук и нищеты, болезней без лекарства!

Усилий тщетных, и сиротства, и коварства

В психиатрической больнице мерзкой этой,

Что мы привыкли звать своей родной планетой…

Сколь кораблей, в шторма потерянных давно,

И сколь покойников морское нежит дно…

Смотрите же: идёт процессия несчастных!

Вот юноша: влюблён и, в муках ежечасных,

Пытается любви добиться – бесполезно…

А этот? Что ни ночь, как совесть, точно бездна,

Грозится поглотить и сон его уносит…

Чахоточный хрипит, об исцеленьи просит…

Смотри: дитя, оно коралловою башней

Владело. Блеск её – иллюзий блеск бесстрашный!

И что? Её орёл безжалостно пожрал,

За плоть кровавую с высот приняв коралл!

Который нынче день? Запутался я в датах…

Чем дальше – тем грустней! Сколь спеси в дипломатах…

А вот, смотри сюда! – политиков глаза!

Знакомы нежность им и чистая слеза?

Художник… Он журнал читает о себе,

Там критика вовсю усердствует в гоньбе.

А этот, светский лев, пустой, надутый франт

Лелеет нежно свой придуманный талант.

Ах, сколько глупости, невежества и барства!

И говорят, их ждёт по смерти Божье Царство…

О Божьем Имени глупец с трибун судачит…

Столетнего отца сын бьёт, а тот лишь плачет…

Смотри на бедняка из башни соляной:

Как блещут стены в ней, глаз режут белизной,

Не волн застывших след – блистают оттого,

Что вылиты из слёз, из горьких слёз его!

Смотри, несёт муку седой старик с клюкою,

А сын людей дурит игрою плутовскою!

Смотри: на пристани – как женщина рыдает!

Видать, что из пивной супруга ожидает…

Смотри: вон там, вдали, проходит пароход,

Он наших братьев прочь – в Бразилию везёт…

 

Вот, мертвеца на пляж, штормя, швырнуло море…

 

О, Иисус! Смотри! Повсюду только горе!

 

Цветок мой без шипов! О, кроткая моя!

Для этих ли очей – весь ужас бытия?

Затем кормилица тебя поила молоком,

Чтоб увидала зла бестрепетного ком,

Летящий меж пространств огромной тучей пепла

К земле!

 

Моя любовь! Уж лучше б ты ослепла…

 

Париж, 1891

 

Прощай!


Дата добавления: 2021-07-19; просмотров: 105; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!