Легенда о старухе, искавшей плотника 3 страница



клин веера, стихи — души певучий прах, —

и грудью задвигаю ящик…

И вот уходит все, и я — в тенях ночных,

и прошлое горит неяро,

как в черепе сквозном, в провалах костяных

зажженный восковой огарок…

И ланнеровский вальс не может заглушить…

Откуда?.. Уходи… Не надо…

 

 

Как были хороши… Мне лепестков не сшить,

а тлен цветочный сладок, сладок…

Не говори со мной в такие вечера,

в часы томленья и тумана,

когда мне чудится невнятная игра

ушедших на луну шарманок…

 

Ноябрь 1923

 

 

Барс

 

Пожаром яростного крапа

маячу в травяной глуши,

где дышит след и росный запах

твоей промчавшейся души.

И в нестерпимые пределы,

то близко, то вдали звеня,

летит твой смех обезумелый

и мучит и пьянит меня.

Луна пылает молодая,

мед каплет на мой жаркий мех;

бьет, скатывается, рыдая,

твой задыхающийся смех.

И в липком сумраке зеленом

пожаром гибким и слепым

кружусь я, опьяненный звоном,

полетом, запахом твоим…

Но не уйдешь ты! В полнолунье

в тиши настигну у ручья,

сомну тебя, мое безумье

серебряное, лань моя.

 

1923

 

 

Встреча

 

И странной близостью закованный…

 

А. Блок

 

Тоска, и тайна, и услада…

Как бы из зыбкой черноты

медлительного маскарада

на смутный мост явилась ты.

И ночь текла, и плыли молча

в ее атласные струи

той черной маски профиль волчий

и губы нежные твои.

И под каштаны, вдоль канала,

прошла ты, искоса маня;

и что душа в тебе узнала,

чем волновала ты меня?

 

 

Иль в нежности твоей минутной,

в минутном повороте плеч

переживал я очерк смутный

других — неповторимых — встреч?

И романтическая жалость

тебя, быть может, привела

понять, какая задрожала

стихи пронзившая стрела?

Я ничего не знаю. Странно

трепещет стих, и в нем — стрела…

Быть может, необманной, жданной

ты, безымянная, была?

 

 

Но недоплаканная горесть

наш замутила звездный час.

Вернулась в ночь двойная прорезь

твоих — непросиявших — глаз…

Надолго ли? Навек? Далече

брожу и вслушиваюсь я

в движенье звезд над нашей встречей.

И если ты — судьба моя…

Тоска, и тайна, и услада,

и словно дальняя мольба…

Еще душе скитаться надо.

Но если ты — моя судьба…

 

1923 г.

 

 

Гроза

 

Стоишь ли, смотришь ли с балкона,

деревья ветер гнет и сам

шалеет от игры, от звона

с размаху хлопающих рам.

Клубятся дымы дождевые

по заблиставшей мостовой

и над промокшею впервые

зелено-яблочной листвой.

От плеска слепну: ливень, снег ли,

не знаю. Громовой удар,

как будто в огненные кегли

чугунный прокатился шар.

 

 

Уходят боги, громыхая,

стихает горняя игра,

и вот вся улица пустая —

лист озаренный серебра.

И с неба липою пахнуло

из первой ямки голубой,

и влажно в памяти скользнуло,

как мы бежали раз с тобой:

твой лепет, завитки сырые,

лучи смеющихся ресниц.

Наш зонтик, капли золотые

на кончиках раскрытых спиц…

 

1923

 

 

Песня

 

Верь: вернутся на родину все,

вера ясная, крепкая: с севера

лыжи неслышные, с юга

ночная фелюга.

Песня спасет нас.

Проулками в гору

шел я, в тяжелую шел темноту,

чуждый всему, и крутому узору

черных платанов, и дальнему спору

волн, и кабацким шарманкам в порту.

Ветер прошел по листам искривленным,

ветер, мой пьяный и горестный брат,

и вдруг затих под окном озаренным:

ночь, ночь — и янтарный квадрат.

 

 

Кто-то была та, чей голос горящий

русскою песней гремел за окном?

В сумраке видел я отблеск горящий,

слушал ее под поющим окном.

Как распевала она! Проплывало

сердце ее в лучезарных струях,

как тосковала,

как распевала,

молясь былому в чужих краях,

о полнолунье небывалом,

о небывалых соловьях.

И в темноте пылали звуки, —

рыдающая даль любви,

даль — и цыганские разлуки,

ночь, ночь — и в роще соловьи.

 

 

Но проносился ветер с моря

дыханьем соли и вина,

и гармонического горя

спадала жаркая волна.

Касался грубо ветер с моря

глициний вдоль ее окна,

и вновь, как бы в блаженстве горя,

пылала звуками она…

 

 

О чем? О лепестке завялом,

о горестной своей красе,

о полнолунье небывалом,

о небывалом —

ветер! Вернутся на родину все,

вера ясная, крепкая: с севера

лыжи неслышные, с юга ночная фелюга…

Все.

 

1923 г.

 

 

Прованс

 

1

 

Как жадно, затая дыханье,

склоня колена и плеча,

напьюсь я хладного сверканья

из придорожного ключа.

И, запыленный и счастливый,

лениво развяжу в тени

евангелической оливы

сандалий узкие ремни.

Под той оливой, при дороге,

бродячей радуясь судьбе,

без удивленья, без тревоги,

быть может, вспомню о тебе.

И пеньем дум моих влекома,

в лазури лиловатой дня,

в знакомом платье незнакома,

пройдешь ты, не узнав меня.

 

1923, Сольес-Пон

 

2. Солнце (Из цикла "Прованс")

 

Слоняюсь переулками без цели,

прислушиваюсь к древним временам:

при Цезаре цикады те же пели,

и то же солнце стлалось по стенам.

Поет платан, и ствол в пятнистом блеске;

поет лавчонка; можно отстранить

легко звенящий бисер занавески:

поет портной, вытягивая нить.

И женщина у круглого фонтана

поет, полощет синее белье,

и пятнами ложится тень платана

на камни, на корзину, на нее.

Как хорошо в звенящем мире этом

скользить плечом вдоль меловых оград,

быть русским заблудившимся поэтом

средь лепета латинского цикад!

 

Сольес-Пон, 1923 г.

 

 

Властелин

 

Я Индией невидимой владею:

приди под синеву мою.

Я прикажу нагому чародею

в запястье обратить змею.

Тебе, неописуемой царевне,

отдам за поцелуй Цейлон,

а за любовь — весь мой роскошный, древний,

тяжелозвездный небосклон.

Павлин и барс мой, бархатно-горящий,

тоскуют; и кругом дворца

шумят, как ливни, пальмовые чащи,

все ждем мы твоего лица.

Дам серьги — два стекающих рассвета,

дам сердце — из моей груди.

Я царь, и если ты не веришь в это,

не верь, но все равно, приди!

 

<1923>

* В С.: без назв., дата 7. 12. 23.

 

 

Гекзаметры

 

Памяти В. Д. Набокова

 

Смерть — это утренний луч, пробужденье весеннее. Верю,

ты, погруженный в могилу, пробужденный, свободный,

ходишь, сияя незримо, здесь, между нами — до срока,

спящими…

 

 

О, наклонись надо мной, сон мой подслушай —

снятся мне слезы, снятся напевы, снятся молитвы…

Сплю я, раскинув руки, лицом обращенный к звездам:

в сон мой втекает мерцающий свет, оттого-то прозрачны

даже и скорби мои…

 

 

Я чую: ты ходишь так близко,

смотришь на спящих; ветер твой нежный целует мне веки,

что-то во сне я шепчу; наклонись надо мной и услышишь

смутное имя одно, — что звучнее рыданий, и слаще

песен земных, и глубже молитвы — имя отчизны.

 

<1923>

 

 

* * *

 

Живи, звучи, не поминай о чуде, —

но будет день: войду в твой скромный дом,

твой смех замрет, ты встанешь: стены, люди

все поплывет, — и будем мы вдвоем…

Прозреешь ты в тот миг невыразимый,

спадут с тебя, рассыплются, звеня,

стеклом поблескивая дутым, зимы

и вёсны, прожитые без меня…

Я пламенем моих бессонниц, хладом

моих смятений творческих прильну,

взгляну в тебя — и ты ответишь взглядом

покорным и крылатым в вышину.

Твои плеча закутав в плащ шумящий,

я по небу, сквозь звездную росу,

как через луг некошеный, дымящий,

тебя в свое бессмертье унесу…

 

<1923>

 

 

* * *

 

И в Божий рай пришедшие с земли

устали, в тихом доме прилегли…

Летают на качелях серафимы

под яблонями белыми. Скрипят

веревки золотые. Серафимы

кричат взволнованно…

 

 

А в доме спят, —

в большом, совсем обыкновенном доме,

где Бог живет, где солнечная лень

лежит на всем; и пахнет в этом доме,

как, знаешь ли, на даче, — в первый день…

Потом проснутся; в радостной истоме

посмотрят друг на друга; в сад пройдут —

давным-давно знакомый и любимый…

О, как воздушно яблони цветут!..

О, как кричат, качаясь, серафимы!..

 

<1923>

 

 

Олень

 

Слова — мучительные трубы,

гремящие в глухом лесу, —

следят, перекликаясь грубо,

куда я пламя пронесу.

Но что мне лай Дианы жадной,

ловитвы топот и полет?

Моя душа — олень громадный —

псов обезумевших стряхнет.

Стряхнет — и по стезе горящей

промчится, распахнув рога,

сквозь черные ночные чащи

на огненные берега!

 

<1923>

 

 

Петербург

 

Мне чудится в Рождественское утро

мой легкий, мой воздушный Петербург…

Я странствую по набережной… Солнце

взошло туманной розой. Пухлым слоем

снег тянется по выпуклым перилам.

И рысаки под сетками цветными

проносятся, как сказочные птицы;

а вдалеке, за ширью снежной, тают

в лазури сизой розовые струи

над кровлями: как призрак золотистый,

мерцает крепость (в полдень бухнет пушка:

сперва дымок, потом раскат звенящий);

и на снегу зеленой бирюзою

горят квадраты вырезанных льдин.

 

 

Приземистый вагончик темно-синий,

пером скользя по проволоке тонкой,

через Неву пушистую по рельсам

игрушечным бежит себе, а рядом

расчищенная искрится дорожка

меж елочек, повоткнутых в сугробы:

бывало, сядешь в кресло на сосновых

полозьях, — парень в желтых рукавицах

за спинку хвать, — и вот по голубому

гудящему ледку толкает, крепко

отбрасывая ноги, косо ставя

ножи коньков, веревкой кое-как

прикрученные к валенкам, тупые,

такие же, как в пушкинские зимы…

Я странствую по городу родному,

по улицам таинственно-широким,

гляжу с мостов на белые каналы,

на пристани и рыбные садки.

 

 

Катки, катки, — на Мойке, на Фонтанке,

в юсуповском серебряном раю:

кто учится, смешно раскинув руки,

кто плавные описывает дуги,

и бегуны в рейтузах шерстяных

гоняются по кругу, перегнувшись,

сжав за спиной футляр от этих длинных

коньков своих, сверкающих как бритвы,

по звучному лоснящемуся льду.

 

 

А в городском саду — моем любимом —

между Невой и дымчатым собором,

сияющие, легкие виденья

сквозных ветвей склоняются над снегом,

над будками, над каменным верблюдом

Пржевальского, над скованным бассейном,

и дети с гор катаются, гремят,

ложась ничком на бархатные санки.

Я помню все: Сенат охряный, тумбы

и цепи их чугунные вокруг

седой скалы, откуда рвется в небо

крутой восторг зеленоватой бронзы.

 

 

А там, вдали, над сетью серебристой,

над кружевами дивными деревьев —

там величаво плавает в лазури

морозом очарованный Исакий:

воздушный луч на куполе туманном,

подернутые инеем колонны…

Мой девственный, мой призрачный!.. Навеки

в душе моей, как чудо, сохранится

твой легкий лик, твой воздух несравненный,

твои сады, и дали, и каналы,

твоя зима, высокая, как сон

о стройности нездешней…

 

 

Ты растаял,

ты отлетел, а я влачу виденья

в иных краях, — на площадях зеркальных,

на палубах скользящих… Трудно мне…

Но иногда во сне я слышу звуки

далекие, я слышу, как в раю

о Петербурге Пушкин ясноглазый

беседует с другим поэтом, поздно

пришедшим в мир и скорбно отошедшим,

любившим город свой непостижимый

рыдающей и реющей любовью.

И слышу я, как Пушкин вспоминает

все мелочи крылатые, оттенки

и отзвуки: "Я помню, — говорит, —

летучий снег, и Летний Сад, и лепет

Олениной… Я помню, как, женатый,

я возвращался с медленных балов

в карете дребезжащей по Мильонной,

и радуги по стеклам проходили,

но, веришь ли, всего живее помню

тот легкий мост, где встретил я Данзаса

в январский день, пред самою дуэлью…"

 

<1923>

 

 

Размеры

 

Глебу Струве

 

Что хочешь ты? Чтоб стих твой говорил,

повествовал? — вот мерный амфибрахий…

А хочешь петь — в эоловом размахе

анапеста — звон лютен и ветрил.

Люби тройные отсветы лазури

Эгейской — в гулком дактиле; отметь

гекзаметра медлительного медь

и мрамор, — и виденье на цезуре.

Затем: двусложных волн не презирай;

есть бубенцы и ласточки в хорее:

он искрится все звонче, все острее,

торопится… А вот — созвучий рай, —

резная чаша: ярче в ней, и слаще,

и крепче мысль; играет по краям

блеск, блеск живой! Испей же: это ямб,

ликующий, поющий, говорящий…

 

<1923>

 

 

Родина

 

Когда из родины звенит нам

сладчайший, но лукавый слух,

не празднословно, не молитвам

мой предается скорбный дух.

Нет, не из сердца, вот отсюда,

где боль неукротима, вот —

крылом, окровавленной грудой,

обрубком костяным — встает

мой клекот, клокотанье: Боже,

Ты, отдыхающий в раю,

на смертном, на проклятом ложе

тронь, воскреси — ее… мою!..

 

<1923>

 

 

На рассвете

 

Я показывал твой смятый снимок

трем блудницам. Плыл кабак ночной.

Рассвело. Убогий город вымок

в бледном воздухе. Я шел домой.

Освещенное окно, где черный

человечек брился, помню; стон

первого трамвая; и просторный,

тронутый рассветом небосклон.

Боль моя лучи свои простерла,

в небеса невысохшие шла.

Голое переполнялось горло

судорогой битого стекла.

И окно погасло: кончил бриться.

День рабочий, бледный, впереди.

А в крови все голос твой струится:

"навсегда", сказала, «уходи».

И подумала; и где-то капал

кран; и повторила: «навсегда».

В обмороке, очень тихо, на пол

тихо соскользнула, как вода.

 

Берлин, 8. 2. 24.

 

 

Окно

 

При луне, когда косую крышу

лижет металлический пожар,

из окна случайного я слышу

сладкий и пронзительный удар

музыки; и чувствую, как холод

счастия мне душу обдает;

кем-то ослепительно расколот

лунный мрак; и медленно в полет

собираюсь, вынимая руки

из карманов, трепещу, лечу,

но в окне мгновенно гаснут звуки,

и меня спокойно по плечу

хлопает прохожий: "Вы забыли", —

говорит, — "летать запрещено".

И, застыв, в венце из лунной пыли,

я гляжу на смолкшее окно.

 

6 марта 1924, Берлин

* В С.: без заглавия.

 

 

Санкт-Петербург

 

Ко мне, туманная Леила!

Весна пустынная, назад!

Бледно-зеленые ветрила

дворцовый распускает сад.

Орлы мерцают вдоль опушки.

Нева, лениво шелестя,

как Лета льется. След локтя

оставил на граните Пушкин.

Леила, полно, перестань,

не плачь, весна моя былая.

На вывеске плавучей — глянь —

какая рыба голубая.

В петровом бледном небе — штиль,

флотилия туманов вольных,

и на торцах восьмиугольных

все та же золотая пыль.

 

26 мая 1924, Берлин

 

 

Вечер

 

Я в угол сарая кирку и лопату

свалил с плеча и пот отер,

и медленно вышел навстречу закату

в прохладный розовый костер.

Он мирно пылал за высокими буками,

между траурных ветвей,

где вспыхнул на миг драгоценными звуками

напряженный соловей.

И сдавленный гам, жабий хор гуттаперчевый

на пруду упруго пел.

Осекся. Пушком мимолетным доверчиво

мотылек мне лоб задел.

Темнели холмы: там блеснул утешительный

трепет огоньков ночных.

Далече пропыхивал поезд. И длительно

свистнул… длительно утих… —

И пахло травой. И стоял я без мысли.

Когда же смолк туманный гуд,

заметил, что смерклось, что звезды нависли,

что слезы по лицу текут.

 

10. 7. 24.

 

 

Исход

 

Муза, с возгласом, со вздохом шумным,

у меня забилась на руках.

В звездном небе тихом и безумном

снежный поднимающийся прах

очертанья принимал, как если

долго вглядываться в облака:

образы гранитные воскресли,

смуглый купол плыл издалека.

Через Млечный Путь бледно-туманный

перекинулись из темноты

в темноту — о, муза, как нежданно! —

явственные невские мосты.

 


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 142; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!