Что рассказал владелец дома, вызвав меня в свою контору, чтобы поделиться жизненным опытом 3 страница



– Почему ты убежала, Шарбат?

Она глядела на него умоляющим взглядом, не отвечая ни слова. Вернее, она пыталась ответить, но лишилась дара речи. Отец крикнул:

– Отвечай бею, сучья дочь!

Наконец ей удалось вымолвить хриплым шепотом:

– Я не хочу работать прислугой.

Она впервые попала в услужение. Неделю назад, когда отец привел ее в дом устаза Кемаля и оставил там, она поняла, что ее обманули. Отец сказал, что отведет ее к тетке, и она думала, что будет играть там, как играла, придя из школы, на улице, перед своим домом, с сестренками Хамдией и Зейнаб. Их любимой забавой было срывать листья с деревьев, класть их в жестянки и представлять, будто они стряпают на огне разные кушанья. Приготовленную еду они раскладывали на тарелки, которыми служили им баночки из‑под гуталина. Иногда Шарбат мыла дома настоящую посуду, подметала пол или нянчила маленького Галяля. Но едва она переступила чужой порог, как сразу же поняла, что попала не в дом своей тетки. Там было много комнат, радиоприемник, телефон, всякие другие вещи, которых она никогда раньше не видела: холодильник, электрическая плитка, большая кукла, принадлежавшая хозяйской дочке. Когда куклу наклоняли, она открывала и закрывала глаза, пищала, как младенец.

Теперь отец прикрикнул на ее:

– Тебя не спрашивают, хочешь ты прислуживать или нет!

Потом он понизил голос и заговорил мягче:

– Ты же знаешь, я сейчас без работы. Что же мы будем есть, подумай сама, Шарбат?

Илева работал в пекарне. Однажды печь взорвалась, и вся пекарня сгорела. Сгорел заживо и ее хозяин, а у Илевы оказалась обожженной правая рука.

– Благодари Аллаха, – внушал он дочери, – что отец твой жив остался. А ежели бы помер?

Когда он привел девочку в дом бея, то заметил, как брезгливо передернулось лицо госпожи при виде Шарбат. Может, это из‑за одежды? Но больше всего Илеву уязвило то, что госпожа сразу зажала нос, откровенно показывая, что ей противен запах, исходящий от его дочери. Он слышал, как хозяйка попрекнула мужа: «Она еще маленькая. Лучше возьмем другую, постарше». Илева, словно продавая лепешку покупателю, возразил ей тогда: «Но она у меня смышленая, госпожа, живо всему научится».

А сейчас девочка упрямо повторяла:

– Все равно! Не хочу работать прислугой! – И потрогала свои коротко остриженные волосы, вспоминая недавнюю обиду.

Когда отец ушел, хозяйка увидела, что рваное платье Шарбат надето прямо на голое тело, а ее жесткие волосы кишат насекомыми. Тут же хозяйка сшила ей платьице из своих обносков и соорудила сандалии из старых дочкиных туфель, ушила белье, оставшееся от прежней служанки и специально хранимое для такого случая. Затем она отвела девочку в ванную и сама проследила, как та мылась, заставив с особой тщательностью вымыть голову. После этого велела смазать волосы керосином и взяла гребень. Вычесывая насекомых, она то и дело размахивала гребнем перед носом Шарбат и кричала с каким‑то злобным торжеством: «Гляди, гляди, какая гадость у тебя в волосах!» И снова принималась яростно орудовать гребнем. Пуще всего госпожа боялась, что насекомые эти заведутся у нее или у ее дочки. А потом… потом она нанесла Шарбат самую горькую, самую тяжелую обиду – она схватила ножницы и стала стричь ей волосы – коротко, как у мальчика.

Сейчас же, услышав, что дочь перечит ему, отец рассвирепел и стал бить ее, осыпая руганью. Ее, Шарбат, старшую, любимую свою дочь, которой он после каждой получки – сам привык и ее приучил к этому – давал пиастр. Ее, которую отдал в школу, чтоб она выучилась грамоте. Чтоб не была такой беспомощной, каким оказался он, когда потерял руку. Руки нет, и дела стали совсем плохи. Оттого и матери до сих пор нет дома. Она тоже работает, каждый день допоздна стирает на чужих.

– Ведь я получил с этого господина твое жалованье до конца месяца и потратил все до последнего миллима[5], – кричал он Шарбат. – Если ты не вернешься, как я с ним расплачусь? И что мы будем делать через месяц и еще через месяц? Ты должна работать. Не у него, так у другого. Я твой отец, и ты не смеешь меня ослушаться. Думаешь, если у меня рука не действует, я не сумею проучить тебя? Ничего, у меня вторая здоровехонька. И ноги у меня еще есть, и зубы.

При этом он бил ее куда попало – по спине, по лицу, по груди. Девочка глухо вскрикивала. Кемаль, который в это время пил кофе, видел, как Илева орудовал здоровым кулаком, усердно, словно месил тесто. Потом он схватил дочь за горло и едва не придушил ее.

Когда устаз Кемаль вмешался, чтобы прекратить избиение, оказалось, что он, здоровый человек, не в силах обеими руками удержать одну левую руку Илевы. Он подумал про себя: «Наверное, отец лучше сумеет вразумить свою дочь, чем я. Может, это самый правильный способ на нее воздействовать». А вслух спросил:

– Так ты пойдешь со мной, Шарбат? Или хочешь, чтобы отец избил тебя еще сильнее?

– Я… я не хочу работать прислугой, – хриплым голосом ответила девочка. И продолжала:

– Ты… ты сам меня бьешь. И маленькая госпожа Надия меня бьет. Она каждый день ходит в школу. Я тоже хочу ходить в школу. Хочу учить Коран и таблицу умножения. И хозяйка бьет меня всякий раз, как я принесу неправильно сдачу из магазина. Дома я рано ложилась спать. А у вас ложусь позже всех. Встаю чуть свет. Никогда не могу выспаться. «Шарбат, дай девочке попить!.. Шарбат, вымой посуду!.. Шарбат, вытри пол, убери со стола… сбегай купи тетради для мальчика… ступай принеси шоколадку… принеси две лепешки». И на дворе уже ночь, а я боюсь темноты, боюсь кошачьих глаз, когда они светятся в темноте, боюсь собак и ифритов[6]. И маленькая госпожа меня бьет. Есть мне дают поздней ночью… «Ешь, Шарбат, вот тебе сыр, мед и хлеб». А я спать хочу. Мне уже не до еды, так спать хочется. Ты сам бьешь меня, если я засыпаю с куском во рту. А дома я могла поесть, когда захочу, и поспать, когда захочу…

Отец ее вышел и принес длинную жердь. Устаз Кемаль поспешно спустился вниз, сказав, что ему надо позвонить жене, но сделал он это главным образом для того, чтобы избежать тягостного зрелища. Он отыскал ближайший телефон, рассказал жене, как обстоят дела, и спросил, что, по ее мнению, делать дальше. Жена настойчиво убеждала его во что бы то ни стало вернуть девочку: «Она смышленая, быстро всему выучилась… Я не управлюсь дома одна… А платим мы ей немного…»

Возвращаясь к Илеве, устаз Кемаль купил по дороге шоколадку. Может, такой соблазн подействует лучше, чем угрозы и побои.

Когда устаз Кемаль поднялся на чердак, где царил полумрак, он увидел озверевшего отца и девочку, которая изо всех своих сил молча защищалась от ударов. Она ни разу даже не вскрикнула. В комнате все было перевернуто. С веревки попадало белье. Кувшин на подоконнике опрокинулся, и из него текла вода.

Кое‑как Кемалю удалось прекратить избиение, при этом изрядно помялся его выутюженный костюм. По грубому смуглому лицу Илевы катился пот, а у девочки из носа, изо рта и из раны на ноге шла кровь. Лицо ее побледнело от изнеможения и слабости.

Устаз Кемаль решил уговорить девочку и сказал, поглаживая ее по спине:

– Послушай, Шарбат, каждый человек должен зарабатывать себе на хлеб. Я вот работаю учителем. И мама твоя работает. Отец тоже работал и будет работать, как только найдет место…

Неожиданно девочка возразила:

– Но госпожа Надия ходит в школу. Я тоже хочу ходить в школу. Раньше я училась…

Он сказал:

– Я учитель. Если ты пойдешь со мной, я выучу тебя таблице умножения и научу читать. – Потом он протянул ей шоколадку, но она отказалась, тихо проговорив:

– Мне не хочется.

Продолжая гладить ее по спине, устаз Кемаль сказал:

– Ну, ладно, пойдем. Хватит спорить.

Отец вмешался:

– Не пойдешь с беем, дома ночевать и не думай. Выгоню на улицу, спи тогда в канаве.

Мужчины переглянулись, ожидая ответа. Все с тем же испуганным выражением в глазах девочка снова повторила:

– Я не хочу работать прислугой.

В голове устаза Кемаля мелькнула новая мысль, он решил сделать последнюю попытку:

– Ладно, раз ты не хочешь возвращаться, воля твоя. Но платье, которое на тебе, и белье, и сандалии – все это наше. Снимай.

Девочка поначалу не приняла эти слова всерьез. Хозяин не может исполнить свою угрозу. И отец не разрешит ей раздеться донага. А никакой другой одежды, кроме той, что осталась в доме хозяина, у нее нет. Она взглянула на отца и увидела, что он заодно с хозяином. Устаз Кемаль подошел к ней и протянул руку, чтобы снять платье. В страхе она попятилась к стене.

Со времени появления хозяина у них в доме прошло уже больше двух часов. Девочка устала, измучилась. Лицо ее покрылось испариной. Сейчас ее разденут. Лысина хозяина все ближе, ближе. И огромная ручища отца тянется к ней. Веревка порвалась вовсе и упала на пол вместе с остатками белья. Кувшин вывалился за окно. Девочке казалось, что стены вот‑вот рухнут на нее. А мамы все нет. Если бы она пришла и защитила ее от отца, от хозяина с хозяйкой и от их дочки… Но мама все не идет. А ее хотят раздеть. Хозяйка там, в Гелиополисе, три дня вымачивала ее платье в керосине, потом выстирала его и убрала вместе со старыми туфлями Шарбат в ящик…

В горле у девочки пересохло. Хоть бы глоток воды выпить. Только теперь она заплакала и сказала умоляюще:

– Я пойду с вами, хозяин, я пойду.

Устаз Кемаль выложил двадцать пять пиастров: он решил возместить деньги, уплаченные в вознаграждение человеку, который привел девочку. Илева сперва отнекивался, потом сунул деньги в карман.

– А шоколадка пусть достанется твоему сыну Галялю.

Когда Шарбат вышла с хозяином на улицу, уже смеркалось и было не так жарко. На обратном пути устаз Кемаль рассказывал ей назидательные истории о девочках и мальчиках, которые убежали от своих хозяев, но не могли найти дороги домой. Одну такую девочку задавил трамвай. А над мальчиком измывался злодей с огромными усищами. Сказал, что знает дом его родителей, завел невесть куда и избил. А потом заставил работать у других хозяев, а сам забирал все жалованье и грозил зарезать его, если он кому‑нибудь расскажет правду.

Он без умолку стращал ее всякими россказнями, которые сам тут же сочинял, и время от времени поглядывал на девочку, пытаясь угадать, какое впечатление они на нее производят. Но бледное личико Шарбат оставалось безучастным.

На другое утро Шарбат вышла купить хлеба и бобов и не вернулась. На этот раз она обулась в свои старые туфли и прямо на голое тело надела собственное платье.

 

Толчея

 

 

Пер. Г. Аганиной

 

Я – скрюченный человек. Лет тридцать назад, когда я начал становиться мужчиной, я был толстым. Отец мой – да смилуется над ним тысячу раз Аллах! – тоже был толстяком, и мать до последних дней своих оставалась тучной. Лучшую пору своей жизни они прожили в деревне, где хватало места и для толстых, и для худых. Мне же в городской тесноте пришлось избавиться от лишнего веса, чтобы высвободить место для других и самому получить возможность дышать.

Вот уже двадцать минут, как я стою на остановке и пытаюсь сесть в автобус, чтобы приступить к работе. Дело в том, что я работаю кондуктором в транспортной компании. Остается около двадцати минут до начала моей смены. Очередной автобус проезжает мимо: он уже насытился пассажирами и не в силах поглотить больше ни одного. Подходит второй, этот – останавливается. Выходящие вдавливаются в массу пытающихся войти. Уступать никто не желает. Наконец автобус изрыгает несколько пар рук и ног и заглатывает несколько других. Пока идет битва между входящими и выходящими, я пытаюсь протиснуться в автобус, но, едва нахожу место для кончика пальцев правой ноги, автобус трогается, и меня швыряет назад. Я изо всех сил стараюсь удержаться, но что‑то толкает меня в грудь, и я падаю. С трудом поднимаюсь на ноги и начинаю отряхиваться.

Зовут меня Фатхи Абд ар‑Расуль. Я кондуктор и поэт, родом из деревни Ком Гараб марказа[7] аль‑Васыти провинции Бени Суейф. Там, среди простирающихся до горизонта полей, я и провел свое детство. Мой отец участвовал в радениях общины шейха Шаарани. Когда он раскачивался справа налево и тело его сотрясалось от непомерной тучности, я с наслаждением и некоторым страхом наблюдал за ним, пытаясь подражать его движениям. Даже теперь в моей памяти, как вспышки молнии, мелькают иногда картины тех вечеров, когда он при мягком свете лампы читал историю Сейида аль‑Бадави или молитву нашего шейха аль‑Митвалли. Отцу прочили место шейха Шаарани. Его любили больше других, почтительно целовали ему руки и наклонялись ко мне, чтобы ласково потрепать по щеке.

Я боюсь толчеи, говоря откровенно, даже испытываю панический страх перед ней. Я боюсь ее с тех пор, как отец взял меня с собой на мулид – праздник рождества святого Ахмеда ан‑Нути. Присоединившись к одной из групп участников зикра[8], чтобы возглавить ее, отец совсем забыл обо мне. Мне же давно хотелось покачаться на качелях. Я отбежал и загляделся на сахарного коня, на котором сидел верхом маленький всадник моих лет; потом понаблюдал немного за торговцем бумажными колпаками и вдруг понял, что потерялся в толпе. Я ринулся назад к группам радеющих, расположившихся по всей ярмарке. Казалось, в каждой из них был человек, похожий на отца, и в то же время это был не он. Будь я с ним в поле, я смог бы увидеть его на расстоянии большем, чем вся ярмарка. Но здесь! Охваченный страхом, я бежал, наталкиваясь на людей и пытаясь найти у них защиту от них же самих. Спас меня наш односельчанин. Я услышал, как он сказал: «Это плачет сын Абд ар‑Расуля? Что случилось, сынок?» А потом он отвел меня к отцу. С тех пор я испытываю страх перед толпой.

К тому времени, когда отец перебрался из деревни в большой город в поисках куска хлеба, у меня уже наступил период полового созревания. Тело мое стало обнаруживать первые признаки наследственной тучности, голос стал грубеть. Я ходил в школу и учился понимать книги, которые читал мой отец: «Распространение доброго в прославлении возлюбленного посредника», «Дар путешественника сияющему свету», «Благие начала в восхвалении Господина всего сущего». Особенно меня пленяли истории в книге «Сады благовоний в рассказах праведников».

Город поразил меня своей величиной и теснотой, как будто в нем одновременно проходила тысяча ярмарок. Было очевидно, что мы опоздали, ибо для нас в нем уже не осталось места. Увидев огромные многоэтажные здания, я удивился тому, что дома нагромождены друг на друга. Я боялся, что они обрушатся на жильцов всей своей тяжестью. Впервые я увидел, как трамваи и автобусы набиваются людьми и как они, в свою очередь, сами переполняют улицы города. Казалось, будто все: мужчины, женщины, старики, дети и молодежь – спешат куда‑то, словно стадо баранов, торопливо возвращающихся в деревню на закате солнца. Каждый мчится, отверженный и одинокий, пробивая себе дорогу в толпе. Меня охватило чувство мучительной тоски и уныния, которое было сильнее того, что я испытал, когда потерялся на ярмарке. Здесь, в этом городе, если бы я потерялся и заплакал, никто бы не сказал: «Что с тобой, сынок?» Здесь ты никого не знаешь и никто не знает тебя.

Отцу удалось – и это было предметом его особой гордости – открыть «дело» и найти для нас жилье. «Делом» оказалась маленькая бакалейная лавочка, жильем – комната, в которой мы, то есть я, отец, мать и маленькая сестра Саида, должны были жить вместе с мебелью и кое‑какими книгами, привезенными нами с собой. Комната находилась в полуподвале. Окна ее были узенькими и с решетками, как в тюремной камере, в них попадали лишь остатки солнечного света. Днем в ней было темно, как в сумерки, сыро и холодно.

В полуподвале комнаты лепятся друг к другу, и всякий раз, когда спускается ночной мрак, в них прижимаются друг к другу тела мужчин и женщин, и дети родятся, как у кроликов. Здесь бурлят страсти и возникают отчаянные ссоры, сталкиваются желания и вспыхивает плоть. Крик – единственная форма общения, которую признают обитатели полуподвала, и неважно, наполнен этот крик словами или нет, главное – перекричать друг друга. Впечатление такое, будто между мужем и женой, сыном и отцом, между соседками – огромное расстояние.

Хозяин дома, наверно в целях экономии, сделал потолки такими низкими, что каждый взрослый, входя, должен был сгибаться. Только дети могли заходить выпрямившись во весь рост. Сон давал людям единственную возможность распрямиться, однако зимой, чтобы согреться, они предпочитали и во сне оставаться скрюченными.

Поначалу нам было трудновато из‑за нашей толщины, но очень скоро мы приспособились к этому. В комнате помещалась одна кровать, на которой спали отец с матерью. Мы же с сестрой спали на полу на циновке.

Мать рожала шесть раз. Четверо умерли, трое – не прожив и года, а один – двух лет. Остались мы с сестрой Саидой. При седьмых родах мать умерла. У нее случилось кровотечение, с которым повитуха не знала как справиться. В ту ночь никто вокруг не спал. Еще вечером соседки, желая помочь, пришли кто с чем мог: со словами сочувствия, куском материи, вздохами, тазом для омовения, шелковым покрывалом, причитаниями. Утром, когда стало известно, что все кончено, мужчины принесли деньги, сколько могли собрать, чтобы одолжить отцу нужную для похорон сумму. Мужчины, несшие погребальные носилки с телом матери, порядком устали, потому что она была очень полной. Говорили, что полнота ускорила ее смерть. Плакал отец, плакала сестра, плакал я. Спустя месяц у нас в комнате появилась молодая жена, которая заняла в постели место матери.

Аватыф не была для нас незнакомкой, она прежде жила в одной из соседних комнат, а потом переехала с семьей в соседний квартал, в комнатку, которую они снимали за меньшую плату и на другом этаже. Ей было двадцать лет, а отец в то время приближался к пятидесяти. Несмотря на некоторую сдержанность, с какой я встретил ее в первый раз, она старалась быть доброй со мной и сестрой, и ее теплота растопила мою холодность. Не прошло и нескольких недель, как ей удалось внушить нам, что жизнь в нашей комнате без нее продолжаться не может. В течение месяца после смерти матери мы страдали от беспорядка в комнате. Соседки стирали нам одежду, отец покупал на базаре продукты, но в комнате накапливалась грязь. Когда появилась Аватыф, она все устроила заново, и в комнате стало больше порядка, чем было при матери.

В то самое время я окончил неполную среднюю школу, и отец попытался было устроить меня в одну из технических школ. Но нам отказали. Мои оценки не позволяли мне конкурировать с другими претендентами. Наконец отец узнал, что свободные места есть в одной из спортивных школ, и там не смотрят на свидетельства поступающих. Однако секретарь школы, едва завидев нас, сразу дал нам понять, что попытка наша тщетна.

Обведя взглядом мое тучное тело, он с улыбкой сказал отцу:

– У нас только одно место, а вашему сыну нужно два.

– Но у вас такое питание, что он освободит второе место.

– Пусть сначала позанимается физкультурой, ибо наше главное требование для поступающих – худощавость.

Сгибаясь под тяжестью своего тела, я потащился прочь. Мне казалось, что я ползу на брюхе или иду на четвереньках, что грудь моя колышется, словно вымя дойной коровы в Ком Гараб, зад обвис, живот весь в дряблых складках, и в каждой из них скапливается липкий густой пот.

Вскоре за небольшую плату я вступил в клуб, где до изнеможения занимался физическими упражнениями. Когда тело приобрело стройность, прием в школу уже закончился. Тут я понял, что путь к учебе мне закрыт и надо искать работу.

Отец решил сам позаботиться об этом и взял меня к себе в лавку. При этом ему пришлось выгнать своего помощника, обвинив его в том, что тот обсчитывает покупателей. Ведь для нас двоих уже не было места.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 126; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!