У кого румянец на щеках, а у нее голова на плечах



 

Услыхав возглас «Рейзл», Брайнделе Черняк, она же Брайнделе‑козак, не могла больше сдержаться. Она всплеснула руками и сама себе сделала комплимент:

– Ай‑яй‑яй! Ну?.. У кого румянец на щеках, а у меня голова на плечах.

Да, она может похвалиться, глаз у нее наметанный. Всем глазам глаз! В первую же минуту, как только она увидела за кулисами этого «Лео Рафалеско из Бухареста», ей сейчас же пришло в голову, что это «он»… тот самый, которого она видела вместе со Спивак. И не раз видела, а несколько раз, много раз. Она стала рыться в своей памяти: «Господи владыка небесный, где бы она могла его видеть вместе с Розой Спивак? Ну, само собою разумеется, в Голенешти, в театре. Только сегодня ей это стало ясно, ясно, как божий день! А коли так, то многие загадки решены. Во‑первых, ей уже теперь понятно, почему Роза Спивак так убивалась… О, такой молодой человек, право, стоит того, чтобы по нем тосковать… Ах, если бы он знал, как Роза по нем тосковала».

– Тосковала?..

Рафалеско чувствует, что у него дыхание сперло, Мадам Черняк хлопнула его по руке. Полюбуйтесь‑ка на него, какие невинные глазки строит. Бедненький! Бедненький! Такой молоденький и уже научился лукавить. Ай‑яй‑яй! Спрашивает, тосковала ли? – Тоска тоске рознь. Она изнемогала, угасала, как свеча! Места себе не находила… Откуда ей, Брайнделе, это известно?.. Ха‑ха‑ха, вот тебе и на! Они ведь с Розой жили душа в душу, как сестры, как родные сестры. Разве были у Розы хоть какие‑нибудь тайны от нее?

Однажды случилось… Постойте! Где это случилось? Она не помнит точно. Где только они не побывали!.. Как цыгане, кочевали с этим Щупаком, – перекочевать бы ему на тот свет! – скитались из страны в страну, из города в город. Тут день, а там ночь. Оставаться долго на одном месте ему никак нельзя было из‑за его жен, – они преследовали его по пятам. Каждый раз появляется у него новая жена, чтоб у него болячки появились на всем теле! А труппа у него была тогда – дай ему бог такое счастье! – дубина на дубине. Если бы не она, Брайндл Черняк, со своей игрой, да Роза Спивак со своим пением, ему пришлось бы побираться с сумой на плечах или зарыться живьем в землю. Только на них, можно сказать, и держался весь его жалкий театр, особенно на Розе с ее песенками. Вот это было пение! Вот это были песенки! Она, мадам Черняк, еще тогда предсказывала, что девушка со временем станет знаменитостью, уж она‑то понимает толк в таких вещах… Человек бывалый! Чего, чего только она не насмотрелась на своем веку, ой‑ой‑ой! Она сама не раз говаривала Розе, что здесь ей не место. Никто не посмел бы говорить с Розой так откровенно, как она, и никому бы Роза так не доверилась, как ей, потому что никто не знает, нет, никто так не знает Щупака, – чтоб ему погибнуть! – как она… Да, она знала, чем это пахнет. Одинокая… Совсем еще дитя… Кровь с молоком… Перед посторонними людьми, правда, Роза Спивак считалась родственницей Щупака, его племянницей из Варшавы. Племянница из Варшавы – ха‑ха‑ха! Пусть он бабушке своей рассказывает, а не ей! Она, Брайндл Черняк, сразу пронюхала, что Роза ему такая же племянничка, как она, Брайнделе – королева. Но если он хочет, чтобы была племянница, пусть будет племянница, леший с ним!.. И она начала выслеживать, разнюхивать, допытываться у флигель‑адъютанта Щупака, Шолом‑Меером его зовут.

О, Рафалеско его помнит, хорошо помнит, почему бы ему не помнить? Маленький, такой веселый. Умора!

– Умора?! – воскликнула Брайнделе. – Бродяга, жулик, выродок, негодяй, каких мало!.. Еще больший мерзавец, чем его хозяин. Как преданный пес, служит он Щупаку. Черт их знает, чего они так держатся друг за друга. Где их не сеют, там они растут…

Она не переставала метать громы и молнии на Щупака и его адъютанта, а Рафалеско ловил каждое ее слово. Ему хотелось бы услышать хоть что‑нибудь, что имеет отношение к Рейзл, а она все тарахтит: Щупак да Щупак. Наконец сообразив, что слишком уж много говорит о Щупаке, она дала разговору новое направление.

Да, на чем, бишь, она остановилась? Ах да, на Розе Спивак. …Приходит однажды к ней Роза и спрашивает, умеет ли она гадать на картах. Почему вдруг гадать? Уметь‑то она умеет, но она знает одну гадалку, вот та гадает, так уж гадает, ей равной нет! Тут Роза бросилась к ней на шею: «Душенька, миленькая, дорогая, поведите меня к этой гадалке!.. И сейчас же, сию минуту!..» – «Что тебе так приспичило, моя канареечка!..» – Так, мол, захотелось… Капризная была девушка, эта Спивак, горячая, огонь! Ни с того ни с сего, бывало, расплачется, спрячет голову в подушку, не ест, не пьет и ни до чего ей делает. А то вдруг схватит вас и закружит в пляске среди бела дня. «Рехнулась, что ли? С ума сошла?» А иной раз как начнет петь, – удержу нет: все поет да поет, соловьем заливается. Капризная девушка, эта Спивак…

Да, на чем же она остановилась?.. Ну вот, идут, значит, они к гадалке. Ладно. Пришли. Умная бестия. Прожженная шельма! Смотрит Розе в глаза, раскладывает карты. Выпадает червонный туз, «любовь» значит… А сверху красный валет – «кавалер блондин»… И шестерка, каждый раз шестерка – «путь‑дорога» значит. «Любовь», «кавалер блондин» и «путь‑дорога». Ладно, гадалка с нее глаз не сводит и объясняет, что «кавалер блондин» о ней думает. Беспрестанно. День и ночь только о ней думает этот блондин. День и ночь. Он стремится к ней, к Розе то есть, телом и душой, всей душой, всеми своими помыслами… Он хочет, говорит она, с тобой видеться. Он изнывает от тоски, он жаждет встречи с тобой и не знает, где и как… Потому что оба вы, говорит она, в «дороге», вечно в пути. Вечно, вечно в пути… Он – туда, ты – сюда. Он – сюда, ты – туда… Вы, говорит, любите друг друга, очень любите. Он – тебя, ты – его. И вы носитесь по свету навстречу один другому, вы стремитесь, вы рветесь друг к другу, но вы странствуете, блуждаете… Блуждаете, как звезды, как светлые звездочки в небе…

И много еще наговорила Розе эта ворожея. Говорила, говорила без конца. Брайндл уж и не помнит, что именно. Помнит лишь, что как только они вышли от гадалки, Роза бросилась к ней на шею, стала ее обнимать, целовать и плакать от радости… Капризная девушка, – подумала она тогда, – очень капризная!.. А теперь ей уж мно‑огое понятно, – заканчивает Брайнделе‑козак нараспев, и ее круглое лицо расплываются в улыбку, в жирную самодовольную улыбку.

 

Глава 59

Ему хочется петь

 

Было уже далеко за полночь, когда актерская братия прекратила игру и разошлась в разные стороны, каждый восвояси, – кто в веселом настроении, кто мрачный, кто с раскаянием, кто с досадой, а кто и полный злобы и гнева и на себя, и на других, и на весь мир.

Как назло, на улице не оказалось ни одного извозчика, и нашим героям, Гольцману и Рафалеско, пришлось как простым смертным тащиться по львовским улицам от гостиницы «Монополь» до своей квартиры, – не в обиду будь им сказано, – пешком.

Была осенняя ночь, одна из тех ночей, про которые говорят: «Ни зима, ни лето, ни тепло, ни холодно». Почему же, спрашивается, у нашего юного героя было так хорошо на душе? Отчего его грудь наполняли буйная радость и безудержное веселье? Отчего улыбалось ему небо? Отчего подмигивали звезды? О чем пели улицы? Чем так благоухала ночь? И почему он, Рафалеско, летел, словно на крыльях? Почему ему так хотелось петь? Почему его так и подмывало обнять своего друга, своего милого, дорогого друга, расцеловать его именно здесь, посреди улицы? Нет, он должен обнять Гольцмана. Он его очень любит. Любит, и баста!..

Гольцман глядит на него, как на сумасшедшего.

– Что на тебя напало сегодня, мой дорогой птенчик?

Гольцман простить себе не может: он сегодня ночью проигрался в пух и прах, как заядлый картежник. Черт его дернул примазаться к банку! Дьявол попутал, пропади он пропадом! Увидел он, Гольцман, полную тарелку звонких монет, вот его и разобрало. Появилась охота играть. Деньги, черт бы их батьку взял!.. Сначала он было выиграл. Хватай же ермолку с орехами и айда домой, паршивец этакий! Так нет же, хочется еще и еще. У человека глаза завидущие. К тому же он не мог отказать директору Гецлу.

– Холера на него вместе с моим кашлем!

Плохой признак. Когда Гольцман кашляет и проклинает при этом свой кашель, значит, он чем‑то недоволен. А Рафалеско, наоборот, в наилучшем настроении, он доволен всем. Счастлив. Счастлив? Нет, не то! Нет подходящего слова. Будь эта ночь благословенна! Благословен этот мир, этот мир, этот прекрасный, светлый, радостный мир!

Всю дорогу, от кафе «Монополь» до своей квартиры, он, не переставая, разговаривал, смеялся и пел.

«Что с парнем?..» Гольцман внимательно посмотрел на Рафалеско: лицо сияет, глаза сверкают. «Видно, комплименты доктора «Левиафана» не на шутку вскружили ему голову…»

Пришли к себе на квартиру, когда уже начинало светать. Едва дозвонились. Стали раздеваться, готовясь ко сну, а Рафалеско все не перестает разговаривать и смеяться, и Гольцману кажется, что его юный друг лепечет какие‑то странные, совершенно бессмысленные слова…

– Нет, – кричит он, – положительно ему нравится город Львов. Чудесный город! Чудесное название – Львов! А люди! Прямо золотые! И театр, – уверяет он, – тоже ему нравится. А актеры – прекраснейшие люди!

– А директор Гецл бен‑Гецл? – прерывает его Гольцман.

– Что ж? Очень славный человек этот Гецл.

– Такое бы счастье ему! – восклицает Гольцман и хочет потушить свечу – пора, мол, спать, но Рафалеско не дает. Ему хочется еще немножко поговорить.

– С ума ты спятил, что ли? Ведь уже светает.

– Ну, еще немножечко, – умоляет его Рафалеско и сам над собой смеется.

– О чем тебе хочется поговорить? – спрашивает Гольцман.

Он хочет побеседовать прежде всего о докторе Левиусе.

– Что о нем разговаривать? Меценат‑немчура, болтун, мелет, что твоя мельница.

Нет, он хочет узнать, что думает Гольцман о Вене. О поездке в Вену? Эх, в Вену бы!..

Что может Гольцман думать о Вене? Разве могут они бросить все дела и вдруг ни с того ни с сего поехать в Вену? Краденые у них деньги, что ли?.. Пусть доктор Левиафан примет участие в расходах, небось не разорится. У него чуть ли не полумиллионное состояние, ничего с ним не станется, если он потратится на их поездку.

Рафалеско задумался.

– Участвовать в расходах? Почему бы и нет? Конечно, он будет участвовать. Почему бы ему не потратиться? Золотой человек, этот доктор. Золото! Не доктор, а золото, брильянт!

– Все у тебя золотые люди. Все брильянтовые. Но сейчас надо спать. Спать! Спать!

Гольцман вытянул из‑под одеяла свою длинную шею, погасил свечу, закрыл глаза и собрался уже погрузиться в сон, но Рафалеско не унимался.

– Вот эта маленькая, толстенькая, Брайнделе‑козак, не правда ли, славная?

Гольцман приподнялся в постели, опираясь на острые локти своих худых, высохших рук, и впился пронизывающим взором в темноту, которую уже прорезывала тонкая голубая полоса зари.

До этой минуты Гольцману ни разу не пришла на память Брайнделе‑козак, – он о ней и думать забыл. Теперь он вспомнил, что она все время сидела с «парнем» в сторонке. О чем они могли говорить?

«Кто их знает? – подумал он. – Много есть на свете попрыгунчиков, дошлых людей, негодяев…» Нет, он простить себе не может, что слишком увлекся картами и почти забыл наблюдать за «парнем». Больше он такой глупости не сделает…

Гольцман уже не мог заснуть. Он закашлялся и слабым, полусонным голосом стал расспрашивать Рафалеско, о чем, собственно, он все время разговаривал с Брайнделе‑козак.

Спокойный тон ответа Рафалеско рассеял воцарившуюся в душе Гольцмана тревогу.

– О чем нам было разговаривать? О том о сем. Пустяки, сущие пустяки… Так себе, болтали, тараторили о чем попало…

– Все‑таки?..

Рафалеско стал рассказывать. Он выдумывал одну небылицу за другой и сам над собой смеялся, сам удивлялся, что ложь льется из его уст так легко, так свободно, что все идет гладко, как по маслу. И чем больше он врал, тем правдоподобнее у него получалось.

Рафалеско чувствовал, что говорит не то, что надо, и сам себя прервал:

– Эта Брайнделе‑козак, право, славная женщина. Добрая душа. Золотое сердце. И, видно, хорошая актриса. Надо полагать, великолепно играет. Все актеры здесь великолепно играют. Что, не так ли?

Никто ему не ответил. Заснул, что ли, Гольцман? Так и есть, заснул.

Но сон его тяжел. Что‑то перекатывается у него в груди, что‑то хрипит, и ноет, и рвется наружу, застревает в горле, и нет конца‑края его непрерывному храпу. Частый кашель душит его, и он ругается во сне: «Холера!» Повернувшись на другой бок, он засыпает, опять начинает храпеть, но кашель не оставляет его в покое. Снова и снова просыпается он на минуту от приступа кашля, опять ворчит во сне «холера!» и вновь засыпает беспокойным сном.

 

Как можно спать в такую ночь? – этого Рафалеско был не в силах понять. Странная, наполовину зимняя, чудесная ночь. «Будь благословенна эта ночь!..» Рафалеско поднялся с постели. Распахнул окно. Почти до пояса высунувшись из него, он долго вдыхал в себя полной грудью свежий воздух. Окинул взором небо. Звезды погасли. В стороне висит бледная, затуманенная, ущербная луна. Вот‑вот она скроется. Предутренняя синева мало‑помалу сереет. Не успеешь оглянуться, как проснется шумный день. Но нашему герою все равно, день ли, ночь ли. Что бы там ни было, прекрасен этот мир! Чудесный, милый, сладостный мир! Да будет благословен этот мир! Как можно спать, когда так хорошо на душе? Как можно спать, когда сердце так переполнено и хочется петь? Да, ему хочется петь, петь без конца!..

 

Глава 60

Дипломаты

 

Острый птичий нос Гольцмана почуял, что директор львовского театра, этот чурбан Иокл бен‑Флекл, закидывает удочки на его «парня». У Гольцмана, слава богу, зоркий взгляд. Он видел, что все увиваются около Рафалеско, «танцуют» вокруг молодого артиста и смотрят на него, как кот на сало. Но он притворился, будто ничего не замечает. «Пляшите, детки, пляшите, вы пляшете на своей собственной свадьбе…» Так думал про себя Гольцман, делая один «ход» за другим.

Во‑первых, он вступил в сговор с братом примадонны, который слишком уж обхаживал «парня», слишком уж заискивающе ему улыбался. И то сказать, Гольцман мог бы за пояс заткнуть десяток таких умников, как этот «барабан» Швалб.

Однажды Гольцман пригласил трагика Изака Швалба в «ресторацию» и за кружкой пива с колбасой стал расхваливать его до небес. Пошли господи ему, Гольцману, столько счастья, сколько таланта в Изаке Швалбе. Лучшего актера во всей труппе не сыщешь. Разве этот директор, «Иокл бен‑Флекл», – чтоб ему сгинуть! – достоин иметь такого трагика, как Изак Швалб?

Этим Гольцман сразу подкупил Изака. Он задел, можно сказать, самые чувствительные струны его души. И Швалб признался, – конечно, под строгим секретом, – что он уже давно бы послал ко всем чертям этого эксплуататора, но, во‑первых, он связан контрактом еще на три года, а во‑вторых, «нету ниток». Будь у него деньги – эге‑ге‑ге! Где бы он был теперь! Чтоб ему так долго гнить в земле, этому Гецл бен‑Гецлу, как долго видели бы его во Львове. Он, Изак Швалб, знал бы, куда ехать с такой примадонночкой, как его сестренка. Лондон, говорят, чуть‑чуть побольше Львова, а?..

– Я думаю, – согласился Гольцман, испустив глубокий вздох.

Нет, более того: у Швалба есть брат в Лондоне, родной брат, тоже папиросник. Вернее, он был папиросником, но теперь он уже «бизнесмен» – делец. Прислал недавно свой портрет: детина вот с таким брюшком, с золотой цепочкой, с брильянтовым кольцом, – совсем не узнать. Так вот, брат пишет ему, чтобы он непременно приехал с сестрой в Лондон, там они узнают, что значит пожить на славу.

Гольцман слушал его внимательно.

Что за умница этот браток Швалба, право! А сам он, Гольцман, разве против того, чтобы прокатиться со своим «парнем» в Лондон? Его уже давно, очень давно тянет туда, в Лондон. Славный, говорят, городишко. Он чувствует, что там можно дела делать! Главное – сколотить труппу, как на подбор. Он, Гольцман, знает, чего ему не хватает. Для ансамбля ему не хватает хорошего трагика на самые сильные роли да красивой примадонны. Найти бы ему таких, тогда ему и море по колено, черт побери!

Полчаса спустя Гольцман и Швалб, выйдя из ресторана с толстыми благоухающими сигарами во рту, почему‑то долго и крепко пожимали друг другу руки и как‑то по‑особенному обменивались дружескими улыбками, как люди, понявшие один другого с первого слова и заключившие тесный товарищеский союз с самыми серьезными намерениями.

 

Прослышав, что «язва» (Гольцман) что‑то слишком уж снюхался с «барабаном» (Швалбом), кое‑кто из актеров сейчас же шепнул об этом на ухо директору Гецл бен‑Гецлу: «Так, мол, и так. Наш Ицикл слишком уж запанибрата с этим свистуном из Бухареста…»

Директор Гецл бен‑Гецл выслушал все эти «россказни» с притворным недоумением. Он даже искусно переменился в лице, сделал вид, будто крайне возмущен поведением «бродяги», и велел позвать к себе папиросника Швалба.

Когда Швалб вошел, директор закрыл двери и окна, огляделся вокруг, и между ним и папиросником состоялся длинный, весьма интимный, а – главное – совершенно секретный разговор. Говорили они тихо, едва слышно. Мало ли что… А вдруг кто‑нибудь приложил ушко к дверной щелочке с той стороны и подслушивает. Кругом ведь лживые, фальшивые люди, интриганы, бездельники…

Когда после этого конфиденциального разговора Швалб вышел из директорского кабинета, его красное лицо «пламенело, как пожар, и потело, как после бани».

«Видать, получил хорошую нахлобучку», – подумали про себя коллеги. И… глубоко ошиблись.

 

Глава 61

Гольцман делает ход за ходом

 

Новая забота свалилась на головы артистов львовского театра. Они ломали себе голову над новой загадкой: с чего это вдруг бухарестский директор так подружился с Брайнделе‑козак? По своему обыкновению, они стали вышучивать и высмеивать эту парочку, перекидываясь остротами и крылатыми словечками:

– Сдружились, точно друг к другу прилипли.

– Хочешь сказать, – оба влипли?

– Да, снюхались, как черт с ведьмой.

– Значит, скоро будут справлять свой шабаш.

– Теперь обоим шабаш!

– С чем их и поздравляем! В добрый час!

– Дай боже, чтобы это был их последний час!

Кому бы могло прийти в голову, что Гольцман через посредство Брайнделе‑козак «подъезжает» к примадонне Генриетте Швалб? Надо было обладать острым носом Гольцмана, его тонким обонянием, чтобы так быстро пронюхать, что Брайнделе‑козак может быть тут самым лучшим помощником. И он принялся за дело искусно, расчетливо, с энергией и азартом.

Началось, конечно, с простого разговора, совместной прогулки, с визита к ней на дом на правах старого знакомого. Чем дальше, тем отношения их становились все более дружественными. Он от души рад, что ему довелось с ней встретиться. Жаль только, что Щупака здесь нет.

– А что было бы? – спросила она, глядя на него в упор своими маленькими японскими глазками и силясь угадать, что он имеет в виду.

– Он лопнул бы с досады.

– Аминь, дай боже! Из ваших бы уст да богу в уши!..

Она чуть‑чуть было не сказала: «из твоих уст», но вовремя спохватилась. Ей начинало претить обращение с ним на «вы». Господи, как может измениться человек! Будь Щупак теперь здесь и погляди он на своего «Гоцмаха», он и вправду лопнул бы с досады.

И Брайнделе‑козак глядит не наглядится на Гольцмана. Прислушивается к его словам и не может вдоволь наслушаться. Совсем не тот человек. Право, и речи не те. Он говорит уже о «делах», «об обеспеченной будущности», о «капитальце». Гоцмах – и «капиталец», ха‑ха… Он хвастается, что у него, слава богу, водятся деньжата. Не бог весть какой капиталист, но со Щупаком он уже может потягаться. У того брильянты, а у него наличные. Наличные дороже всяких брильянтов, черт бы побрал деньги!

– Отвяжитесь от Щупака, – прерывает его Брайнделе‑козак. – У него теперь огорчения, а не брильянты.

– Не поверю, пока не увижу собственными глазами, и не успокоюсь, пока Щупак не будет мне сапоги чистить. Чтоб его холера скрутила заодно с моим кашлем!

Стоит ему заговорить о Щупаке, как он сейчас же начинает волноваться, а заволновавшись, разражается продолжительным кашлем. Откашлявшись, он закладывает пальцы за жилетку и принимается шагать взад и вперед по комнатушке мадам Черняк, отмеряя большие шаги тонкими, длинными ногами. Глядя на носки ботинок, он не перестает хвастать своими блестящими делами и своим состоянием. Внезапно, спохватившись, он останавливается возле собеседницы и начинает оправдываться: пусть она не удивляется, что у него есть деньги. Очень просто, своим трудом нажил. Зарабатывал, копил, не позволял себе лишнего и приберегал копейку на черный день.

Ох, и сколько настрадался же он, сколько натерпелся, пока выбился в люди. Да поможет ему господь!

– Аминь! Дай боже, почему бы и не так? – соглашается мадам Черняк.

Ей невдомек, в чем собственно он оправдывается. Разве позорно иметь деньги? Позорно, наоборот, быть таким голодранцем, нищим, бродягой, как все эти прощелыги, которые ходят – простите за выражение! – без рубахи и знают только одно – резаться в карты, швырять деньги на ветер, брать в долг с тем, чтобы никогда не отдать… Она их просто презирает, этих людишек, за то, что деньги для них трын‑трава… промеж пальцев просеиваются. Фи‑фу‑фа!.. Подумаешь, разве нельзя быть хорошим актером и беречь копеечку? Что такое, с позволения сказать, человек без денег? Что?..

– Тело без души, – вторит ей в тон Гольцман. Он помнит, что еще во времена Щупака у нее всегда была «кубышка». Поговаривали, что Брайнделе‑козак так же богата деньгами, как и годами.

– Отчего бы, – говорили актеры, – богу не сотворить чуда и не сделать так, чтобы земля поглотила ее, как некогда библейского Корея [50], а они бы остались ее наследниками.

Разговор между Гольцманом и Брайнделе становился все дружелюбнее, все интимнее. Постепенно, потихоньку да помаленьку, Гольцман подобрался к сути дела. Он заговорил о цели жизни, об обеспеченной будущности, о делах, планах и тому подобном. До каких пор ей странствовать по белу свету и быть в рабском подчинении у такого аспида, как этот Иокл бен‑Флекл? Не лучше ли было бы ей пойти рука об руку с ним, с Гольцманом? Два таких человека, как он и она, могут действительно что‑нибудь предпринять, создать стоящее дело, не правда ли? Они же стреляные воробьи, знают «почем фунт лиха»… И как сколотить капиталец, – этому их тоже учить не приходится. Надо уметь зашибать деньгу, но, главное, – надо уметь копить деньги. Заработать копейку не так трудно, как сохранить ее. Копейку надо беречь. Копейка рубль бережет. Слишком много охотников на каждую копейку. Не так ли?

– Слишком много охотников, – соглашается Брайнделе.

Мирно течет беседа, интимная и в то же время деловая, пока Гольцман, наконец, не добирается до главной цели своего разговора – до примадонны.

– Надо, – говорит он, – переманить у Иокл бен‑Флекла эту красивую телку.

– Красивую телку, ха‑ха! – повторяет Брайнделе‑козак.

По ее жирному, круглому лунообразному лицу расплывается улыбка, обнажающая белые зубы. По всему видать, что она довольна: во‑первых, тем, что угадала, кого он имеет в виду: во‑вторых, тем, что он назвал примадонну ее настоящим именем. А в‑третьих, она вообще довольна всем этим разговором. Гольцман пронизывает ее насквозь своим острым, колючим взглядом и объясняет полусерьезно, полушутя, почему необходимо переманить к себе «красивую телку».

– Хорошенькая примадонна, понимаете ли, будь она глупа, как теленок, для дела сущий клад.

– Сущий клад, ха‑ха! – соглашается Брайнделе.

– Благословение божье, – продолжает Гольцман тем же полусерьезным, полушутливым тоном.

– Воистину благословение божье! – подхватывает Брайнделе, кокетливо ударив его своей коротенькой, пухлой ручкой. Ее жирное, круглое лунообразное лицо от блаженства покрылось испариной, а маленькие японские глазки сузились до того, что их стало почти не видно.

 

Глава 62

Романы Брайнделе‑козак

 

Как могла понять Брайнделе‑козак намеки Гольцмана: «идти с ним рука об руку»? И как было не обрадоваться этим словам такой одинокой, бесприютной, блуждающей душе, столько лет странствующей из города в город, из страны в страну, из театра в театр?.. Когда Гольцман был еще у Щупака и назывался Гоцмахом, тогда был иной разговор. Но теперь, когда Гоцмах стал Гольцманом и директором собственного театра, когда он обладает таким сокровищем, как этот «парень» Рафалеско, из‑за которого все готовы передраться, когда, к тому же, у него имеется кой‑какой капиталец, – о, теперь совсем другой разговор! Если бы они, как он выражается, пошли рука об руку, да если бы ей удалось переманить «красивую телку» Генриетту, а затем вчетвером, вместе с примадонной и этим «парнем» отправиться по белу свету, – о, тогда им сам черт не брат!

С такими приятными мыслями наша Брайнделе‑козак принялась за дело энергично и расчетливо, как истый дипломат. И все ей, слава богу, удалось наилучшим образом. Это «бревно» с хорошеньким личиком – Генриетта Швалб, легко дала себя уговорить и согласилась на все заманчивые предложения и привилегии, которые сулила ей мадам Черняк. Больше всего, однако, мадам Черняк прельстила ее тем, что она, Генриетта, будет в такой непосредственной близости от «парня» – от Рафалеско.

Генриетта, краснея как маков цвет, глядела на мадам Черняк своими большими прекрасными голубыми глазами. Брайнделе‑козак заметила это и поспешила прийти ей на помощь: она не понимает, чего тут стесняться. Дело житейское… С кем не случается?

Она, мадам Черняк, прекрасно понимает: ей пальца в рот не клади – откусит. Разве она не видит, что Генриетта без ума от Рафалеско, а он от нее?

Генриетта Швалб вспыхнула: «Он от нее? Откуда она это знает?»

О! Она знает. Мадам Черняк все знает. Нет ничего на свете, чего бы мадам Черняк не знала. Нет ничего на свете, чего бы мадам Черняк не сумела сделать. Только попросите ее как следует, и она обделает дельце в один миг. Раз, два, три – и под венец!

– Брайнделе! Душенька! Миленькая!

Генриетта бросается ей на шею, пряча свое красивое пылающее лицо в красную ротонду мадам Черняк.

Примадонну недаром награждали прозвищами: «красивая телка», «чурбан», «овечка». Генриетта Швалб, по‑видимому, взялась доказать всему свету, что можно иметь красивое личико и ни на волос ума. Брайнделе‑козак могла бы за пояс заткнуть, купить и продать дюжину таких глупых красавиц, как эта примадонна львовского театра. О, кто не видал в эти дни Брайнделе‑козак, тот в жизни своей не видал по‑настоящему счастливого человека. У каждого создания своя звезда, и каждому овощу приходит свой черед. Пришел черед и для Брайндл Черняк. Брайнделе‑козак почувствовала, что пришло время и ее сердцу проснуться от долгой спячки и забиться, затрепетать в предвкушении счастья.

Но беда в том, что такое внезапное пробуждение от сердечной спячки она испытывает не впервые. Это не первый роман в ее жизни и, по‑видимому, не последний.

Сколько раз в течение своей жизни она уже обжигалась! Сколько ударов нанесли ей эти «лживые, испорченные, изменчивые мужчины»! И все‑таки жизнь ее ничему не научила.

Было время, когда Щупак нуждался в ее услугах. Тогда он сватался к ней, и она ему верила. Потом она волосы на себе рвала… До сих пор она не может хладнокровно слышать его имя и все‑таки вспоминает его трижды в день.

После Щупака с ней начал заигрывать его флигель‑адъютант – наш старый знакомый Шолом‑Меер Муравчик, Умора.

Он, как говорится, залез к ней сапогом в сердце. Дело, по‑видимому, зашло так далеко, что оставалось только повенчаться. Но Шолом‑Меер и слышать об этом не хотел. Актер по природе своей такое уж существо, что терпеть не может брачных уз. Девушка, невеста, прогулка, подарок, ужин, шуточки, танец – все, что угодно, только не законный брак: «Лучший брак – хуже худшей смерти…»

Роман Брайнделе‑козак с Шолом‑Меером Муравчиком закончился так же, как и все ее романы до него и после него. Началось с того, что Муравчик взял у нее взаимообразно несколько рублей, за этим последовал еще заем, другой, третий, а кончилось все молчаливой размолвкой, болью в душе и непримиримой ненавистью ко всем «лживым, изменчивым мужчинам».

Но какие раны не залечиваются временем? Деньги, взятые у нее в долг Шолом‑Меером Муравчиком, так и остались за ним безвозвратной ссудой, а мадам Черняк, как была, так и осталась мадам Черняк. (Эпитет «мадам» она сама себе присвоила ввиду внушительности своей фигуры и солидности возраста.)

Но она не потеряла еще надежды. Раньше или позже, но должен же прийти тот, кто поймет ее и оценит по достоинству. Он должен, должен прийти. Она приведет его к себе, откроет свой сундук, и он увидит ее сокровища. Он увидит ее белье, одежды, драгоценности. Все это приготовлено для него, для него… А он и не подозревает!.. Она откроет ему свою душу, свое сердце. Ах, пусть она не так красива, как другие, пожалуй, не так молода, как они. Но зато сколько преданности, сколько любви таится в ее сердце! Сколько чистой сердечной привязанности и целомудренного чувства таится в ее душе!..

На этот раз выбор мадам Черняк пал на Гольцмана. Теперь Гольцман был тем человеком, который занял прочное место в ее сердце, властвовал над нею, как царь, командовал ею до тех пор, пока ему это было нужно. А потом, когда они разговорились по душам, оказалось, что они просто друг друга не поняли. Что, собственно, означает «идти рука об руку»? Речь шла о том, чтобы она стала участницей в его деле, его компаньонкой.

«А почему бы и нет? С величайшим удовольствием. Ей нужно только внести немножко денег!»

Деньги внести?.. Стать участницей в деле?.. Разве это было в мыслях у мадам Черняк?..

Лживые, изменчивые мужчины! Бедная Брайнделе‑козак!

 

Глава 63

С визитом к меценату

 

Однажды львовский меценат доктор Левиус во время антракта подошел к директору Бернарду Гольцману и «почтительнейше» пригласил его вместе с молодым маэстро Рафалеско к себе на обед. «Он надеется, – сказал доктор Левиус с любезной улыбкой, обнажая при этом свои нелепо разросшиеся зубы, – он надеется, что они ему не откажут».

– Отказаться от такого обеда? – вырвалось у Гольцмана, и он подмигнул своему другу, как бы говоря: «Что скажешь? Вот дурачина немец!» – Сохрани боже! – продолжал он. – Наоборот, с величайшим унижением, виноват, с величайшим уважением…

Для нашего Гольцмана этот визит был большим праздником, к которому надо было подготовиться: «Эх, черт побери! Раз идешь к такому меценату на обед, надо явиться в подобающем виде».

И он пошел в магазин и первым долгом купил себе новый, с иголочки, костюм. До хрипоты бранился и торговался со львовскими немцами, пока, наконец, не сошелся в цене, и приобрел обновку, можно сказать, почти даром.

– Столько бы времени хворать этому Иокл бен‑Флеклу, сколько времени у нас надо искать такой костюм, да еще за такую цену. Что скажешь, душа моя?

– Дешевле краденого!

– А скажешь нет?

– Почему же нет?

– Чего же ты смеешься?

– А что же, плакать мне, что ли?

– Кто говорит плакать? Эх ты, башка дубовая? – воскликнул Гольцман.

Оба расхохотались от всей души и начали готовиться к торжественному визиту. Гольцман прежде всего тщательно выбрил свое высохшее, желто‑зеленое лицо, оставив для красоты только небольшие черные бакенбарды. Они в какой‑то степени скрашивали худобу его впалых щек и вытянутой шеи, торчавшей из‑под белоснежного стоячего воротника, искусно повязанного элегантным галстуком. Новые лакированные штиблеты с широкими шнурками и блестящий цилиндр, украшавший его заостренную голову, придавали еще больше привлекательности его долговязой угловатой фигуре. Его юный друг Рафалеско не мог удержаться от похвал и сделал Гольцману комплимент, что он с каждым днем все хорошеет и молодеет.

– Хорошею – это еще куда ни шло, но молодею ли – один бог знает! – совершенно серьезно сказал Гольцман, наклоняя голову. – Видишь, птенчик мой, седые волосы? За это спасибо Щупаку, холера на него.

Ради столь важного визита и Рафалеско оделся по последней моде. Черный смокинг особенно оттенял белизну его больших белых изумительной красоты рук. Правда, смокинг был ему коротковат и чуть‑чуть узковат, так как Рафалеско был в том возрасте, когда человек растет не по дням, а по часам. Широкая белоснежная манишка, выглядывавшая из‑под выреза жилета, соперничала с белизной его прекрасной шеи. От всей его фигуры веяло такой свежестью, таким обаянием юности, что любо и радостно было глядеть на него. Недаром Генриетта Швалб дала отставку всем своим кавалерам и женихам и серьезно взялась за «покорение этого щенка», у которого «либо сердце каменное, либо глаза не на месте, либо он вообще еще зеленый огурец…»

Генриетта Швалб, привыкшая к тому, чтобы все «с ума сходили по ней», никак не могла понять, что происходит с юношей. Уму непостижимо! Она, Генриетта, всегда у него на глазах, специально для него наряжается, прихорашивается; недавно только ради него сшила новое бархатное платье «реформ», подбитое мехом: делает все, что возможно, из сил, можно сказать, выбивается, а он – никакого внимания. Странный паренек! Дикарь! Настоящий дикарь! То он весел, прыгает, пляшет, поет… То вдруг загрустит, ходит как лунатик… «Надо прибрать к рукам этого паренька!»

Но «паренек» Рафалеско был совершенно равнодушен к примадонне Швалб. Его сердце, его помыслы, его мечты были далеко отсюда. Он грезил о Вене. Во сне и наяву видел он только Вену, Вену, Вену! Вена стала теперь для него тем раем, куда рвалась его душа. Там теперь было два человека, которые притягивали его к себе, как магнит. «Увидеть бы их обоих – и умереть!..»

Что Рейзл теперь в Вене, он знает от Брайнделе‑козак. Что он найдет ее в Вене, в этом он не сомневался. Но узнает ли она его? Как она выглядит? Какова будет их первая встреча? Что он скажет ей после первого рукопожатия? Он не скажет, кто он, не представится ей. Нет, пусть она сама его узнает…

И она узнает его сразу, в первую же минуту узнает. Вот они уже бросаются друг к другу в объятия. Но слов нет, точно у них язык отнялся. Только два имени: «Рейзл» и «Лейбл»…

К этим золотым грезам прибавилась еще одна мечта – Зоненталь… Трудно сказать, какая из этих грез больше пленяла его, кто из этих двух занимал больше места в его сердце… Рейзл, его божество? Или Зоненталь, сам бог? Вот он, Рафалеско, приехал в Вену. Знаете ли вы, что такое Вена, чем славится Вена? Вена – это город, где живет Зоненталь. Что, в самом деле, Вена без Зоненталя?..

С замиранием сердца он переступает порог дома великого артиста.

С улыбкой, ясной, как солнце ранним летним утром, смотрит на него этот бог артистов с ликом ангела – великий Зоненталь. Он берет его, Рафалеско, за руку и ведет во внутренние покои своего пышного, великолепного дворца. Усаживает против себя на стуле. Слушает его игру и хвалит так, что у Рафалеско голова кружится.

«Нет, не в таких ролях ему следует выступать, – говорит Зоненталь теми же словами и тем же тоном, каким говорил доктор Левиус в первый вечер их знакомства. – Нет, такой божьей милостью талант должен показать себя в более серьезных классических ролях…» Ну, точь‑в‑точь те же слова, которые он слышал от доктора Левиуса, слово в слово.

«Доктор Юлиус Левиус», – прочитали наши герои на маленькой медной дощечке, прибитой к большим широким воротам великолепного двора с железной оградой. Там, в тени стройных тополей, виднеется богатый особняк, высокий, основательно построенный, глядящий на вас с солидной важностью и всем своим видом как бы говорящий: «Здесь хорошо, здесь удобно, здесь спокойно!»

– Эх, деньги, черт бы их батьку взял! – не мог удержаться Гольцман и, хорошенько высморкавшись в новый накрахмаленный платок, потянул ручку звонка.

 

Глава 64

Львовский меценат

 

Когда наши званые гости, Гольцман и Рафалеско, вошли к доктору Левиусу, они его почти не узнали. Куда девалась улыбка, всегда широко расплывавшаяся на его приветливом лице? Куда исчезла его словоохотливость? Дома он был как‑то солиднее, степеннее, строже, сдержаннее и даже как будто меньше ростом, целой головой ниже. Совсем не тот меценат, что в театре. Не тот доктор Левиус, каким его видишь на улице.

Нельзя сказать, чтобы доктор Левиус принял их нелюбезно. Наоборот, он сам помог им снять пальто, пригласил к себе в роскошный кабинет, уставленный книгами сверху донизу, до самого потолка. Усадил их в высокие мягкие кресла и самым вежливым образом завел разговор на самые неинтересные темы: нравится ли им Львов? Какого они мнения о погоде? Словом, это был один из тех сухих бессодержательных разговоров, к которым, приличия ради, прибегают в любом аристократическом доме, куда вас пригласили обедать, когда обед еще не готов, стол не накрыт и надо как‑нибудь убить время, а разговаривать не о чем. Хозяин смотрит на вас, как на одиннадцатую казнь египетскую [51], и думает про себя: «Скучный гость, а ничего не поделаешь, приходится нянчиться с ним!» А гость смотрит на хозяина и тоже думает про себя: «Какой черт занес меня сюда на голодные муки? Разве у меня дома обеда нет?» Ваше настроение несколько улучшается лишь после того, как хозяин, сорвавшись с места, приглашает вас к богато сервированному столу, представляет вас нарядной, приветливо улыбающейся хозяйке и усаживает вас на самое почетное место – по правую руку около этой самой приветливо улыбающейся нарядной хозяйки; когда вам наливают первый бокал и предлагают закуску, а разнообразные блюда так и глядят из тарелок и мисок, так и манят, так и щекочут ваше обоняние, и вы мало‑помалу начинаете входить в свою роль, в роль званого дорогого гостя.

Проведя полчаса со своими гостями в полуофициальной ничего не значащей беседе, доктор Левиус поднялся и, проводив гостей через целую анфиладу больших, высоких, роскошно меблированных комнат с тяжелыми портьерами и высокими сверкающими зеркалами, подвел их к накрытому столу. Но вместо нарядной, приветливо улыбающейся хозяйки они увидели седую старушку с желтыми морщинистыми щеками, похожими на кислицу.

– Моя мамочка, – представил ее доктор Левиус после того, как подошел к ней и поцеловал ее руку.

«Мамочка», женщина в парике, в шелковом платье, в брильянтовых серьгах, с жемчужным ожерельем на шее, едва удостоила гостей взглядом, и от этого замораживающего взгляда у них кровь застыла в жилах. «Старая ведьма», – как бы говорили острые колючие взгляды Гольцмана, которыми он обменивался со своим другом. Изрядно проголодавшись, они сели за стол и, не заставляя себя долго упрашивать, начали утолять голод, пристально рассматривая в то же время доктора Левиуса, физиономия которого снова как‑то странно изменилась. На лице его все же появилось некое подобие улыбки, но улыбка эта была похожа на гримасу человека, которому вот‑вот предстоит вырвать зуб. Он, казалось, уже набрался сил, закинул голову кверху и, закрыв глаза, открыл рот: «На, дескать, тащи, рви, делай что хочешь!..»

Так выглядел доктор. А «мамочка»? Она, казалось, думала: «К чему он привел сюда этих бездельников?..» Нет, не было никакой темы для разговора. Беседа не клеилась. Если бы не звон ножей и вилок, можно было бы слышать, как жуют наши гости, которые чуть не давились каждым куском. В таком торжественном безмолвии прошел обед. Гости искренне обрадовались, когда доктор поднялся с места, поцеловал «мамочке» руку и снова пригласил их в кабинет.

Тут хозяин отпер один из ящиков своего роскошного письменного стола и вынул три различные сигары из трех различных коробок. Своим острым взглядом Гольцман тотчас же заметил, что все три сигары различных сортов: хорошего, похуже и просто отвратительного. Хорошую – хозяин взял себе, похуже – предложил Рафалеско, а отвратительную – преподнес Гольцману.

Когда закурили, оказалось, что Гольцман понимает толк в сигарах, потому что он сейчас же весь сморщился и его начал душить кашель. Если бы он не пришел сюда с определенной целью и не имел особых видов, он бы как следует расплатился с меценатом за угощенье. Гольцман не поленился бы спросить, где он достал такие вонючки сигары, сигары того сорта, которые «подаются вагонами» и приготовлены специально для того, чтобы «травить мух». Но так как визит преследовал определенную цель, то Гольцман собрался с силами, чтобы терпеливо докурить сигару третьего сорта до конца. Беспрерывно кашляя и чуть не задыхаясь, он вдобавок был вынужден выслушать целую лекцию об искусстве, которую доктор Левиус счел долгом снова прочесть юному маэстро.

«Опять та же песенка, просто тошнит, – думал Гольцман, – снова искусство и в третий раз искусство… Классические роли… Вена… У нас в Вене… И Зоненталь – наш Зоненталь… Поймал бедного Рафалеско этот немец… А глупый «парень» смотрит ему прямо в рот, думает – премудрости слышит. Бесконечное лихо! Смазать бы ему разок по сопатке, и дело с концом».

– Прошу извинения, господин немец, человек я простой и не понимаю всей этой премудрости. Вы говорите, что «парню» нельзя играть сильных ролей, в которых он выступал до сих пор, что ему необходимо учиться. Вену, вы говорите, ему повидать нужно. Ну что ж, может быть, вы и правы. Спрашивается: раз речку видать, то как ее руками достать? Вы, наверное, слыхали пословицу: «Не имея пальцев и кукиша не покажешь…»

При этих словах Гольцман подмигнул своему другу, призывая его на помощь.

Не понял его Рафалеско или сделал вид, что не понял, но на помощь не пришел. Напрасны были все надежды Гольцмана и на мецената…

Меценат сорвался с места, как ошпаренный:

– Пардон. Вы, наверное, имеете в виду письмо, которое я обещал вам дать к моему другу Зоненталю. Сию минуту.

Напрасно старался его успокоить Гольцман, уверяя, что с письмом можно подождать. Напрасно Гольцман несколько раз возвращался к тому же вопросу, напрасно самым прозрачным образом намекал, что «поездка, мол, должна стоить бог весть как дорого», что им не хватает «ниток», что у них «считанные гроши», – доктор Левиус был глух, как пень, ко всем его намекам.

Видя, что дело плохо, Гольцман сделал было попытку заговорить яснее. Именно попытку, не более, ибо едва только Гольцман раскрыл рот и собрался заикнуться о деньгах, как доктор Левиус тотчас передал ему письмо, несколько раз пожал ему руку, позвонил швейцару и, указав на гостей, дал понять этим жестом, что «господа» собираются уходить. Затем он сам весьма учтиво проводил их до дверей:

– Сегодня ваша последняя гастроль. Увидимся в театре, наверное, увидимся. Тогда уж поговорим обо всем, обо всем решительно. До свидания! Очень признателен за визит. До свидания!

 

Глава 65

Последняя гастроль во Львове

 

Последний спектакль знаменитой бухарестской труппы перед ее отъездом из Львова прошел еще с большим триумфом, с большим блеском, чем первые представления. Это был действительно на редкость удачный спектакль. Все актеры были на своих местах. Режиссеру не пришлось обливаться потом. Дирижеру не пришлось надрываться – «колоть дрова». Суфлеру буквально нечего было делать. Все шло как по маслу. Актеры обеих трупп в этот вечер как будто спелись, и над всеми величественно витал и властвовал дух юного художника.

Рафалеско и сам чувствовал, что в этот вечер он в ударе. Как ни бессмысленно и нелепо было содержание пьесы, но ансамбль был на редкость хорош. Подлинные ценители искусства наслаждались, ценители средней руки были вне себя от восторга, а широкая публика неистовствовала и буквально разносила театр: «Ра‑фа‑лес‑ко! Ра‑фа‑лес‑ко!»

Рафалеско на этот раз шел навстречу желаниям публики и многократно выходил на вызовы. Выходил не один, а со знаменитой львовской примадонной, которая делила с ним триумф этого вечера. Каждый раз, когда Рафалеско брал ее за руку, трепет пробегал по ее телу: «Парень будет мой… Попадет ко мне в упряжку», – так думала Генриетта Швалб и широко улыбалась, сверкая своими белыми зубками и всеми поддельными брильянтами, приобретенными ею за последнее время.

Брат‑трагик, глядя на сестру, также был в высшей степени доволен… Перед ним открылось золотое дно. Удача привалила к нему со всех сторон: во‑первых, он освобождается от этого кровопийцы Гецл бен‑Гецла. Во‑вторых, он и директор Гольцман ударили по рукам и заключили договор, по которому отныне они становятся компаньонами и открывают вдвоем собственное дело – театр под фирмой: «Гольцман, Швалб и К°». А чего стоит то, что он избавился еще от одного тяжелого груза? Еще одна гора с плеч долой – забота о сестре Ентл, или Генриетте, которая теперь уж – он в этом уверен – не на шутку вскружила голову «парню». «Недурная партия, – думал он, вытирая обеими руками раскрасневшееся лицо. – Мои коллеги, жалкие актеришки, лопнут от зависти и треснут от злости, а моего директора «Иокл бен‑Флекла», как его называет Гольцман, с божьей помощью, хватит кондрашка…»

– Чего вы каждую минуту заглядываете в щелочку? Кого вы там ищете? – спросил Швалб своего нового компаньона Гольцмана, который рассеянно вертелся за кулисами и поминутно заглядывал в зрительный зал, ища кого‑то глазами.

– Вчерашний день, – ответил Гольцман, не переставая глядеть в партер.

Это он искал доктора Юлиуса Левиуса, который обещал прийти на последний спектакль, но не пришел. Гольцмана это до того взбесило, что он весь вечер, не переставая, осыпал проклятиями всех докторов, всех немцев и всех меценатов всего мира, желая им погибнуть от холеры, сгореть в огне и т. д.

– Кого вы с такой любовью благословляете? – любопытствовали актеры.

– Я вспомнил своего дядю‑портного, который всю жизнь был бедняк бедняком, хотя и любил поживиться за счет остатков материала своих заказчиков… Теперь он уже на том свете, да удостоится он места в раю во имя своих заплатанных штанов…

Но актеры не удовлетворились таким объяснением. Они, тотчас же шепнули на ухо директору, что тут что‑то неладно, что «свистун» из Бухареста, Гольцман то есть, в очень расстроенных чувствах. Что бы это могло означать?

«В расстроенных чувствах? – подумал Гецл бен‑Гецл. – Вы ослы! В расстроенных чувствах он будет по‑настоящему только завтра, когда придется уезжать отсюда… Завтра вы услышите нечто ошеломляющее».

 

На другой день все действительно услыхали поразительную новость. С тех пор как существует львовский еврейский театр и Гецл бен‑Гецл в нем директором, Львов еще не был свидетелем таких потрясающих событий: у него, у директора, из‑под носа забрали весь «хедер», разорили его дотла. Переманили у него, прежде всего, примадонну – и какую примадонну! А с ней заодно перетащили и ее брата‑бродягу, да еще одного актера по имени Беня Горгл, редкостного суфлера. Даже мадам Черняк, она же Брайнделе‑козак, и та исчезла с ними ко всем чертям.

– Что теперь делать? – жаловался бедняга Гецл бен‑Гецл оставшимся актерам. – Хоть возьми да закрывай театр либо ложись живым в гроб!

– Ничего другого вам не остается, – утешали его оставшиеся актеры и с горя отправились в кафе «Монополь» перекинуться в картишки.

А директор львовского еврейского театра взял ноги на плечи и пустился в погоню за беглецами в Вену и Бухарест. Оттуда, если понадобится, он поедет и дальше. «Да не будет его имя Гецл, если он их не накроет. Разве что нет бога на свете…»

 

Глава 66

Биография Швалбов

 

Договор наших знаменитых компаньонов Гольцмана и Швалба был, наконец, благополучно заключен в торжественной обстановке в славном, веселом городе Вене.

Произошло это высокоторжественное событие в одном из венских ресторанов, который, правда, принадлежит далеко не к числу первоклассных, но в которых все же можно в отдельном кабинете и за кружкой пильзенского пива неплохо провести время.

Заняв один из таких кабинетов, наши компаньоны с глазу на глаз договорились об условиях и разработали пункт за пунктом все подробности договора, а именно:

1) Гольцман и Швалб открывают театр под вывеской «Гольцман, Швалб и К°».

2) Директорами театра являются оба компаньона – Гольцман и Швалб.

3) Основным вкладом сторон в общее дело считать со стороны Швалба – его сестру на роли примадонны, а со стороны Гольцмана – знаменитого артиста Лео Рафалеско на роли первого любовника.

4) Вся выручка, за вычетом расходов, делится между обоими директорами пополам.

5) Сами директора участвовать в спектаклях не обязаны. Но если случится, что кто‑нибудь из актеров серьезно заболеет и не сможет играть, тогда его заменяет один из директоров; в этом случае заработок больного актера идет в пользу обоих директоров.

6) Все актеры работают на марках. Это значит, что из всего чистого заработка дирекция прежде всего снимает в свою пользу половину, остальная сумма распределяется между актерами согласно ценности и положению каждого в труппе, кроме Рафалеско и Генриетты, которые получают двойную долю.

7) Боже упаси, чтобы кто‑нибудь из актеров знал, сколько дирекция зарабатывает или сколько, сохрани бог, докладывает.

8) Кассиром предприятия должен быть…

Тут между директорами вышло маленькое недоразумение. Каждый, естественно, хотел быть ближе к кассе. Но вскоре Гольцман нашел остроумный компромисс: у кассы будет сидеть Швалб, потому что он несколько тяжеловат на подъем; зато все расходы, денежные счета и расчеты должны проходить через Гольцмана.

Было выработано еще несколько второстепенных пунктов – и все с умом и со знанием дела. В составлении договоров у Гольцмана был большой опыт: он на этом, можно сказать, собаку съел. Бывший Гоцмах прошел недурную школу, имея своим наставником такого специалиста, как Щупак, – исчезнуть бы ему с лица земли!

Выработав все пункты договора, Гольцман позвонил, потребовал перо и чернила, чтобы закрепить на бумаге их договор, и обратился весьма приветливо к своему компаньону:

– Ну‑ка, руки на стол, ноги под стол и чтобы было раз‑два‑три!

– Мне – писать? – простодушно ответил Швалб, отодвигая от себя бумагу и чернила. – Я, верите ли, во всю свою жизнь не брал пера в руки.

– Не может быть! – воскликнул Гольцман с притворным удивлением. – Как это возможно, чтобы человек совсем не умел писать? Ну, хотя бы несколько слов на нашем родном языке, на простом еврейском языке?

– Откуда? – совершенно серьезно оправдывался перед компаньоном Швалб. А так как он допивал уже третий бокал и язык у него развязался, то он подробно рассказал Гольцману всю свою довольно любопытную биографию, которую мы передаем здесь в самых кратких чертах.

Родился он – где, он и сам не знает. Рос сиротой, кто его родители – он не знает. Собственно, он рос не один, – их было трое сирот: он, его старший брат Нисл, тот самый, что живет теперь в Лондоне, да в придачу еще маленькая сестрица Ентл – та самая примадонна, которую теперь зовут Генриеттой. Все они, стало быть, валялись на улице, каждый в своей куче мусора, пока добрые люди не сжалились над ними и кое‑как разместили, одного – сюда, другого – туда. Его с братом Нислом отдали к пекарю – разносить сдобные баранки. Невзлюбилась им эта профессия, и они взялись за папиросы. На этом больше заработаешь. То есть, собственно говоря, на папиросах тоже скорее хворобу наживешь, чем прилично заработаешь. Счастье, что у него с малолетства был талант к театру. В праздник пурим он загребал груды золота… Словом, вдвоем кое‑как перебивались с хлеба на квас. Правда, они ходили голые и босые, голодать им тоже приходилось нередко, но зато сами себе хозяева, хоть возьми да покажи кукиш всему свету. Плохо было только с «придачей», то есть с сестрицей. Что делать с девушкой? Отдали ее в услужение, поставили на место, прислугой то есть. За один кусок хлеба, только бы с плеч долой. Но с нею была сущая канитель – одна неприятность за другой. Чуть не каждые три недели она меняла место. Потому что, на их несчастье, она с детства была девушка хоть куда, то есть не то чтобы блистала умом, но была очень красива. А у всех почти хозяев – чума бы их передушила! – такая уж привычка: как увидят красивую девушку, так у них сразу глаза становятся масленые… Был бы хоть дома старший брат Нисл, – он бы с ними честно разделался. Они бы уж своим внукам и правнукам заказали не приставать к девушке. Потому что мой брат Нисл, – вы видите, каков я! – но против него я дворняжка, ничего не стою! Но как на грех, заблагорассудилось ему, брату Нислу то есть, поехать черт знает куда – в самый Лондон. Отправился честь‑честью, пешим порядком, обещал писать письма каждую неделю. Но где там? Куда там? Уехал, и след простыл. Когда же он вспомнил написать нам? В кой‑то веки! Тогда, когда он, Изак Швалб, был уже актером на сильные трагические роли, а сестра его стала примадонной у этого Иокл бен‑Флекла. Ну, спрашивается: когда же ему, Швалбу, было время учиться письму?

Выслушав любопытную биографию своего откровенного компаньона, наш Гольцман должен был согласиться, что Швалб совершенно прав. Он, Гольцман, и сам, говоря по совести, умеет писать лишь наедине с собой, когда никто не видит. Но, в сущности, к чему вообще вся эта писанина?

С этими словами Гольцман разорвал пополам чистый лист бумаги и воскликнул:

– Провались они сквозь землю, все эти бумаги! К черту писанину! «Не вексель платит, а человек». Дадим лучше друг другу руки, чтобы все, о чем мы здесь условились, соблюдалось свято и нерушимо. Выпьем же по кружке пива и расцелуемся. Будем здоровы! За процветание нового дела на счастье и радость нам!

– Будем здоровы! Дай бог счастья и всякого добра!

– Аминь!

– Аминь, аминь!

 

Глава 67


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 226; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!