Снова земляные работы. «Шутки» Канцау 5 страница



Пела сообщил еще одну новость. Владикавказская молодежь с давних времен вечерами собиралась на проспекте, подобно тому, как раньше осетины собирались на нихас. На всех углах, бывало, стояли компании. Теперь там не увидишь ни одного человека. Каждый, закончив работу, спешит домой, а, встретив знакомого, делает вид, что не заметил.

Этому мы не удивились. Не проходит и дня, чтобы кого-нибудь не арестовали. И, если сегодня возьмут того, с кем ты остановился на улице, не наступит ли завтра твоя очередь?

Мы нашли безопасный способ наблюдать за прогулочным двором. Единственное окно нашей камеры выходит туда. Собственно, это не окно, а форточка, и весь секрет в том, что открывается она не вбок, а вверх. Если стать под ней, видно отражение всех, кто проходит снаружи. Таким образом я увидел Коста Фарниона. Когда во время прогулки он проходил мимо, я позвал его: «Коф!» Он узнал меня по голосу и ответил: «Дзек!» Этими именами мы звали друг друга раньше. На том наша «встреча» и кончилась.

К нам привели мальчика лет 10–12. Их было шестеро в одной камере, самому старшему 16 лет. Дверь в их камере не запиралась, они могли свободно выходить во двор. Им дали учебники, выделили учительницу — молодую ингушку, арестованную за какую-то мелочь.

Однажды, когда учительница в очередной раз пришла в камеру, «ученики» забаррикадировали дверь изнутри столами и стульями, набросились на девушку и повалили ее на пол.

На ее крики сбежалась охрана, но дверь не поддавалась. Тогда начальник караула высадил окно и, просунув внутрь руку с пистолетом, стал кричать: — Сдавайся, сдавайся!

Тем временем прибежал еще один охранник, высокий молчаливый силач. Он навалился на дверь плечом и столы, затрещав, рассыпались. Девушка была спасена, малолеток рассовали по одному в другие камеры. Тот, что попал к нам, и рассказал эту историю.

Камера наша постепенно переполнилась, коек уже на всех Не хватает. Привели какого-то парня из Ногира. Кажется, он помогал конокрадам. Места для него не нашлось, мы с Тате сдвинули свои койки и теперь спим на них втроем.

Каждый тревожится о своей судьбе. «Что будет?» — об этом думают все, но человек не может постоянно находиться в тревоге и печали. И вот в камере начинают рассказывать анекдоты. Есть такие рассказчики, что слушатели от смеха держатся за животы. Иногда я думаю: увидели бы наше веселье близкие, которые плачут о нас, что бы они сказали? С другой стороны, что пользы, если мы будем проводить время в угрюмом молчании?

Еще одно наблюдение: те, кто на свободе не верили ни в бога, ни в черта, здесь начали верить в сны. А сны в тюрьме снятся часто. Во-первых, потому, что время проходит в раздумьях и тревоге. А, во-вторых, сон здесь поверхностный, не то что после физической усталости, к тому же и днем нет-нет да и уснешь от нечего делать.

Утром кто-нибудь обязательно начинает рассказывать, что видел во сне. Лицо хмурое, озабоченное, можно подумать, что в самом деле получил с воли дурную весть.

Чем только человек не займется от безделья! Начав с шутки, я постепенно вошел в роль толкователя снов, предсказывая всем скорое освобождение, особенно тем, кто был арестован без всякой причины. Какой бы ни был сон — все равно к свободе.

Те, кто верил в сновидения, утверждали: видел церковь — пойдешь в тюрьму, видел тюрьму — пойдешь на волю. Я же в обоих случаях предсказывал освобождение, а объяснял это так: любой сон можно толковать двояко, в зависимости оттого был он до или после полуночи. Благо, ни у кого в камере не было часов.

Некоторые не верили в мои предсказания, но все равно им было приятно их слушать. Чем дальше, тем чаще ко мне обращались, и я, словно и вправду что-нибудь понимал в этом деле, щедро рисовал перед ними радужные перспективы.

Вот так проходят дни. Домашние носят и носят передачи, словно наверстывая упущенное. Мы с Тате едим вместе. Ему передачи приносят редко: в городе у него нет родни, да и в селе, кроме замужней сестры, никого.

Тате — скромный, воспитанный человек — стесняется есть со мной наравне. Мы часто ссоримся с ним из-за этого. Кажется, он хотел бы, чтобы я ел все, что приносится нам обоим. В конце концов мы заключили договор: хозяином всей снеди будет Тате, есть мы будем поровну, но между обедом и ужином я буду получать дополнительную порцию как изголодавшийся в одиночке /так решил Тате/.

У Тате золотые руки, он чрезвычайно изобретателен. Из обрывков старого одеяла он сделал нитки и тщательно заштопал свои вещи.

Его дело похоже на мое: когда-то примкнул к оппозиции, был выслан в Казахстан. Больше за ним никакой вины нет.

В камере не происходит ничего нового, поэтому любое незначительное событие — уже развлечение. Позавчера одному из заключенных прислали целую кастрюлю соуса. Два дня он и его товарищ вдвоем ели этот соус, больше ни с кем не делясь, но не смогли съесть и половины. Как я уже говорил, в каме ре было жарко и душно; соус скис, но друзьям было жалко вылить его. Они снова поели и теперь наперегонки бегают к параше. Кто успел — тому повезло, другой же приплясывает рядом, держась за расстегнутые штаны и подвывая: «ради бога» «имей совесть», «умоляю» и т. п.

Глядя на них, одни хохочут, другие злятся.

В кои-то веки и мне разрешили свидание с семьей. Рядом с тюремными воротами небольшая комната; в стене три отверстия, такие маленькие, что проходит только голова. Снаружи в двух метрах от стены железная решетка, за ней стоят люди, пришедшие на свидание. Мать привела мою трехлетнюю дочку, которая очень скоро стала проситься обратно домой. Но она запомнила, в какой ситуации видела меня. Вскоре, увидев, как печник разбирает кирпичную кладку печи, она ска зала бабушке: «Давай отведем этого человека туда, где сидит Кудзаг. Пусть он сломает стенку, чтобы Кудзаг смог к нам выйти» /это мне рассказали во время второго свидания/.

Снаружи плохая новость: умер Орджоникидзе. Сама по себе весть не. из приятных, но мы с Тате встревожились еще вот почему: сам ли он умер, или в его смерти кого-нибудь обвинят? После того, как многих людей обвинили в смерти Горького и Куйбышева, нас уже трудно чем-либо удивить.

Захар Джиоев, работавший в то время в тюремном ларьке, сказал, что Орджоникидзе умер сам.

Меня и Тате вызвали с вещами. Мы решили, что нас переводят в корпус для осужденных. Наверно, из Москвы пришел приговор так называемого «особого совещания». И действительно, в дежурке нам зачитали приговоры. Мой гласил: «5 лет лишения свободы», но где и как — об этом ни слова. Тюрьма, лагерь, ссылка — это все «лишение свободы». Что же досталось мне?

Камера битком набита людьми. Здесь, видимо, более ста человек. Первым делом оглядываюсь по сторонам в надежде увидеть знакомых. Вот Загалов, бывший директор рабфака, Захар Джиоев, Ислам Губиев — председатель колхоза селения Фар н. Вот певец из Ростова, с ним я встречался в НКВД. Его арестовали во время гастролей. Помню, он как-то запел «О дайте, дайте мне свободу», но слишком громко. Тут же открылась дверь, заглянул охранник, крикнул: «А вот это тебе не надо?» — и разразился нецензурной бранью.

В этой камере мы с Тате долго не задержались, нас перевели в другую, рядом. Здесь тоже много народу. В дальнем углу расположились старики-ингуши.

Через несколько дней привели Хадзрета Цомаева и Асаге Дзуцева. Хадзрет — пожилой человек. До революции он был священником Осетинской церкви, личностью, широко известной среди интеллигенции. В те годы он издавал журнал «Христианская жизнь», перевел на осетинский язык несколько книг, в том числе «Герой нашего времени» Лермонтова. До ареста он несколько лет работал в редакции «Растдзинад», а потом корректором в издательстве.

Я давно знаком с Хадзретом. В тюрьме неуместно звучит «рад тебя видеть», но все же мы обнялись и пожали друг другу руки.

Из разговора я узнал, что спецколлегия краевого суда приговорила его к восьми или десяти годам заключения. Когда я спросил, за что, Хадзрет дал мне прочитать кассационную жалобу, написанную его адвокатом. Как говорится, и смех, и грех. В типографии печаталась небольшая книжка о Кирове. Наборщик допустил опечатку, в результате какая-то фраза стала звучать весьма двусмысленно. Хадзрета обвинили в том, что он сделал это нарочно. Так седобородый старик, чья порядочность была притчей во языцех, был зачислен в хулиганы.

А вот Асаге Дзуцев. Долгое время он работал директором типографии. Не только грубости, но и громкого слова от него никто никогда не слышал. Перед арестом он был исключен из партии «как балласт». Какой там «балласт»! Асаге прекрасно работал, все, что ему поручалось, выполнял без лишних слов. Правда, не умел повышать голос, болтать на собраниях и поливать грязью других, чтобы занять место повыше.

Асаге и Хадзрет рассказали мне, что Газакка Тогузова судили в один день с ними. Одному из них дали восемь лет, другим — по десять, но я не помню, кому сколько.

Мест в камере уже не оставалось, но Хадзрета и Асаге мы быстро устроили с помощью «старожила», ингуша Льянова. Надо рассказать и о самом Льянове. Как мне стало известно, он сидел в этой камере вот уже несколько лет, хотя положено держать здесь заключенных не более двух-трех месяцев — от суда до этапа.

Но как только дело доходит до отправки на этап, тюремный врач «бракует» Льянова по состоянию здоровья, и он опять остается здесь. Получается это у него только потому, что он не числится «врагом народа», а сидит за уголовное преступление. Ростом чуть ниже среднего, возрастом чуть старше меня, проворный и живой, приспособленный к любому делу. Отец его был богатым человеком, до самой коллективизации владел мельницей-вальцовкой и большим двухэтажным домом.

Кто-то сказал Льянову, что я писатель. Первое, о чем он спросил — сколько я зарабатываю в месяц. Чтобы поддержать репутацию писателя, я, собравшись с духом, увеличил свой заработок в несколько раз и сказал: «Три тысячи!» Льянов разочарованно махнул рукой: «А я-то думал, писатели много зарабатывают...» Тогда я спросил, какие доходы у него самого. Он ответил: «В четыре-пять раз больше». Я заметил, что такой зарплаты быть не может. «А на что мне твоя зарплата?» — сказал он. Выяснилось, что Льянов работал заготовителем и часто выезжал на закупки скота. Купив у кого-нибудь бычка за тысячу рублей, он говорил хозяину: «Вот тебе еще двадцать рублей, дай мне справку, что я заплатил тысячу двести».

А тому какая разница? И вот нужная справка получена. Таким образом, если зарабатывать по 200–300 рублей на каждом из пятисот-шестисот заготовленных бычков, получается сумма, во много раз большая моих вымышленных трех тысяч.

Льянов хвалился, что знает еще много способов зарабатывать деньги, но в мире слишком много глупых людей, которые мешают это делать. Например: он пришел к своему племяннику, который работал управляющим сберкассой в одном из ингушских сел, и предложил:

— Давай, я унесу деньги из кассы, когда тебя там не будет, а потом поделимся.

— Скажут, что я сам это подстроил, а кассу оставил нарочно.

— Тогда организуем ограбление и заберем деньги силой.

— Как это — силой, а я что, не мужчина, что ли?

— А тебя свяжем по рукам и ногам, в рот засунем кляп. Никто на тебя и не подумает.

«Так и не согласился! Ну, не дурак?» — говорил Льянов о своем племяннике.

Когда в камеру попадали старики-ингуши или осетины — Льянов тут же находил им место, ухаживал за ними. Несколько раз он избил кое-кого из уголовников, освобождая койки. Для стариков. На него, бывало, жаловались но у работников тюрьмы с ним были, гораздо лучшие отношения, чем с жалобщиками.

Поступила новая партия осужденных, среди них один студент и парень из Тиба, которые в НКВД сидели вместе с Газакком Тогузовым. Они сказали, что Газакк тоже здесь, в соседней камере. Когда людей оттуда вывели на вечернюю прогулку, мы стали смотреть в окно и в самом деле увидели Газакка. Один из вновь поступивших заключенных, узнав, о ком идет речь, вдруг стал ругаться и грозить, что он еще до него доберется. Я очень удивился и спросил тибского парня, в чем дело, ведь Газакк прекрасный человек. «Вот в этом-то и дело,» — ответил парень.

Оказалось, в НКВД никто из них не получал передач, поэтому жили впроголодь. Каждый понимал свое положение и делил дневные семьсот граммов хлеба на завтрак, обед и ужин. А этот человек, получив утром хлеб, сразу съедал свой паек; пока приносили кипяток, у него уже не оставалось ни кусочка. И он хлебал утром и вечером пустой кипяток, а в обед баланду без хлеба.

Газакк несколько раз делился с ним своим пайком, другие тоже. Но им самим не хватало, сколько можно было его подкармливать? С другой стороны им было неловко есть хлеб, когда рядом кто-то пьет одну воду. Младшие стеснялись что-либо говорить этому человеку, но Газакк однажды, не сдержавшись, посоветовал ему делать, как все.

Тот оскорбился, стал кричать: «Какое тебе дело?» и лезть в драку. И теперь смотрит на Газакка, как на врага.

Через два-три дня, когда нас вели на прогулку, заключенные из соседней камеры как раз возвращались обратно, и на лестнице я лицом к лицу встретился с Газакком. Он шел вверх, я — вниз. Как мне хотелось поговорить с ним, но о чем поговоришь за несколько секунд! Я знал: его обвинили в том, что он японский шпион, но чем кончилось дело? До ареста Газакк работал в издательстве. Не представляю, какие интересы могла там иметь Япония... К сожалению, это была наша последняя встреча. После этого я ничего не знал о судьбе Газакка.

Дни идут, один тоскливее другого. Большая камера все плотнее забивается людьми. Появились кое-какие знакомые по подвалу. Один из них, украинец, рассказал, что у «летчика», того самого, что бил шапкой оземь, в один прекрасный день из кармана выпала бумажка, на которой было записано, кто что говорил. В тот же день «летчик» исчез из камеры.

Встретил я и Псхациева, о котором говорил раньше. Он ждал, что его вот-вот освободят; все время, пока шло следствие, работники НКВД веселились по поводу этой истории, но выпустить его на свободу никто не решился. В итоге он получил восемь лет.

Говорят, что скоро будет этап; камеры полны, мест нет.

Дальний угол занимают старики, в большинстве ингуши. Они регулярно делают намаз. Русские, которым это в диковинку, наблюдают за всей процедурой с большим любопытством. Если во время намаза появляется кто-нибудь из начальства, старики не обращают на это никакого внимания и продолжают заниматься своим делом.

Иногда нам дают газеты, из которых мы узнаем, что делается снаружи. Однажды газеты исчезли. Мы спросили надзирателя, кому он их передал. Оказалось, газеты попали к уркам, группой расположившимся возле двери, а те их изорвали на курево. Я обругал их на их же жаргоне, не стесняясь в выражениях /такие люди плохо понимают нормальное обращение/, совершенно забыв, что рядом находятся наши старшие. Асаге ничего не сказал мне, но Хадзрет усмехнулся: «Кудзаг, да ты, я вижу, заговорил на их языке!» Было очень неловко, но что сказано, то сказано...

Мы давно не читали газет и теперь, когда они к нам попадают, проглатываем все от первой до последней строчки. В корпусе для подследственных газет не давали никогда. Помню, однажды кому-то вместе с махоркой передали бумагу — нарезанную на небольшие кусочки газету «Растдзинад». Мы принялись ввосьмером складывать на одеяле эти кусочки один к одному. Сложить заголовки было не особенно трудно, но клочки с текстом никак не удавалось подобрать. Все же через пять или шесть часов газета была сложена. Прочтя эту сторону, мы накрыли газету другим одеялом, перевернули и стали читать вторую и третью страницы. Ничего хорошего, там не было: в нескольких местах можно было прочесть, что «Кудзаг Дзесов — враг народа». Но это уже ни для кого из нас не было новостью.

Я, как и все, ждал этапа, но все же фраза «Дзесов, с вещами!» прозвучала неожиданно. Вместе со мною вызвали Ислама Губиева, которого «особое совещание» осудило на три года. Я растерялся. Отсюда отправляют или в лагерь, или в другую тюрьму. Почему же меня не предупредили заранее? Я бы успел сообщить родным, чтобы они собрали мне в дорогу вещи, еду и прочее. Да что толку теперь сожалеть! Хорошо, что товарищи дали мне пустой мешок, в котором я смог унести с собой все, что у меня было.

Нас двоих отвели пешком на железнодорожный вокзал, где посадили в вагон для перевозки заключенных. По дороге на вокзал я все время оглядывался вокруг, надеясь увидеть кого-нибудь, кто мог бы сообщить домой, что меня увезли. К сожалению, никто из знакомых не попался мне навстречу.

Вскоре мы были на станции Беслан. Там наш вагон отцепили и поставили отдельно в ожидании поезда из Грозного. Смотрим в окно. Вдруг Ислам закричал: — Смотри-ка, наши!

Оказывается, родственники Ислама знали, когда его увезут, и теперь из Фарна пришли люди. Все угрюмые, с хмурыми лицами, словно в теперешнем положении их председателя есть часть их вины.

Есть от чего прийти в уныние. Два года назад колхоз селения Фарн прогремел на весь Советский Союз. В 1935 или 36 году вышла книжка политучебы, в которой описывался трудовой подарок колхоза Калинину. Тогда члены колхоза получили на один трудодень сто килограммов разных продуктов — пшеницу, картофель, кукурузу, мясо, масло, сыр, шерсть... Серго Орджоникидзе подарил Исламу легковой автомобиль. Звеньевой колхоза Мылыхо Цораев стал известен на весь Северный Кавказ. Ни о ком газеты не писали так часто, как об Исламе и Мылыхо. А теперь Ислам вдруг стал «врагом народа».

Со стороны Грозного подошел поезд. Нас повели к нему и буквально засунули в вагон. Я говорю «засунули», потому что вагон был набит так, что даже на третьих, багажных полках лежали по двое. В четырехместном купе находилось четырнадцать человек. Хорошо еще, что в двери было отверстие, забранное сеткой из толстой проволоки, иначе там можно было задохнуться. Какой-то человек, ни слова не знавший по-русски, жестами долго упрашивал охранников вывести его по нужде. Никто не обратил внимания на его просьбы, пришлось ему помочиться в собственную калошу.

Но когда в Ростове нас набили в «черный ворон», вагонная теснота показалась мне сущим пустяком. Я до сих йор не понимаю, как остался жив.

В конце концов мы попали в Ростовскую тюрьму. Такой я еще не видел никогда: большое четырехэтажное здание в виде буквы «Е».

Сначала нас загнали во двор. Глядя на высокие кирпичные стены ростовской тюрьмы, мы сравнивали ее с владикавказской и удивлялись. Наша со всех сторон закрыта наглухо, ничего не видно и не слышно, как в гробу. А здесь... Окна без стекол, в каждом видны стриженые или лохматые головы. Все что-то кричат, кого-то зовут, ругаются, смеются. Из нескольких окон верхних этажей опущены веревки, на них поднимают и опускают какие-то свертки. Вон из окна третьего этажа кто-то выбросил растрепанную веревку и кричит вниз: «Пришли мне то-то...»

Наверно, в камерах не было мест, поэтому нас отвели в бывшую тюремную церковь, на второй или третий этаж средней части буквы «Е».

Большое высокое помещение. Как говорится, яблоку негде упасть. Ни нар, ни стульев, только голый пол. Высокие, как положено в церкви, окна.

Спотыкаясь, с трудом пробрались внутрь, нашли место, где можно стать. Стоим возле своих мешков, озираемся вокруг. В помещении гул нескольких сотен голосов. Кто успел занять места вдоль стен, лежат на полу — это счастливчики. Остальные вынуждены стоять.

Мимо нас пробрался молодой светловолосый человек. Остановился под окном, подозвал к себе двух парней и влез по их спинам в оконную нишу. Держась за решетку, он стал давать наружу какие-то распоряжения, называя имена и клички; потребовал, чтобы ему передали то-то и то-то. Можно было подумать, что все в этой тюрьме подчиняются ему.

При виде этих картин мы с Исламом пришли в отчаянье. Казалось, человек в таких условиях не выдержит больше месяца.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 162; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!