Сходите в Лувр – это предок заппинга и блоба



 

В середине октября в Лувре открылась экспозиция, посвященная Джованни Паоло Панини (Пьяченца, 1691 – Рим, 1765). На выставке, поводом к которой послужило трехсотлетие художника, представлено не более сорока картин и несколько рисунков из обширного собрания Лувра. Я отказываюсь интересоваться чем-либо только из-за юбилея, и мне удается преодолевать россиниевский год, слушая Беллини, год Колумба – занимаясь Магелланом, если все славят Пьеро делла Франческа – я восхищаюсь Сассеттой, в Париже открывается этрусская выставка, а меня нынче интересуют хетты. Почему? Потому что это мое дело; я не позволю никакой конторе учить меня, что и когда мне любить. Но для Панини я сделал исключение, потому что он мне нравится и его не везде отыщешь.

Я отправился туда, надеясь увидеть множество «галерей», но Лувр предложил мне только две большие работы, один набросок и одну копию чужой картины. Зато там было множество живописных руин, и у меня появилась возможность пересмотреть свое отношение к этому художнику XVIII века: о нем обычно не говорят на выпускных экзаменах, но он представляется мне небезынтересным для наших современников.

Панини считается ведутистом, но это ведутист, который пишет только памятники архитектуры. Он рисует театр, полный зрителей (много-много, мелких-мелких), с музыкантами на балконе, но то, что его интересует в первую очередь, – это сценография, очевидным образом созданная кем-то еще. Изображает он руины – они на каждом шагу, влюблен в римские пирамиды – он рисует их повсюду, рядом с обвалившимися зданиями, которые, если верить Управлению по туризму, должны находиться совсем в других местах. Кроме того, в эти руины он помещает сцены из античности, деяний апостолов, Священной истории, и ему на самом деле не важно, что во времена изображаемых событий эти руины еще не были руинами: ему нравится включать в свои картины разрушенные памятники.

А еще – «галереи». У Панини это коллекции живописи – залы и необъятные салоны, похожие на альбомы марок, где его работы развешаны вплоть до самых высоких потолков, расписанных в свою очередь фресками. Он изображает коллекционера, сидящего или гордо прохаживающегося средь своих сокровищ, восхищаясь восхищением того, кто собрал столько красот, а на самом деле – представляя нам иллюстрированный каталог, и если изучать его с лупой и фонариком, то можно обнаружить любопытные повторения всей живописи предшествующих веков в миниатюре.

На двух больших картинах, выставленных в Лувре, он поместил скульптуры и виды Древнего Рима и Рима современного. Болаффи[199] своего времени, на первой картине он умудряется собрать почти все знаменитые античные статуи, а на второй – работы Бернини, Борромини, Сангалло, Виньолы, всего – пятьдесят пять известных шедевров, и еще две статуи, не поддающиеся идентификации. Равнодушный к музейным принципам, он ставит рядом на первой картине «Геркулеса» с виллы Боргезе, «Умирающего галла», «Лаокоона» и льва с фонтана Аква-Феличе[200], на второй – «Моисея» Микеланджело, «Давида», «Аполлона и Дафну» Бернини, льва с виллы Медичи. Похоже на картинку с выставки фальшивок, но если так, то в этом случае его картина – фальсификация (или имитация) фальшивок. Я не проверял, помещал ли Панини когда-нибудь на стены своих «галерей» картины, изображающие залы с развешанными картинами, но это очень легко себе представить. Его шедевром могла бы стать картина, изображающая собрание его картин.

Мы можем относиться к Панини как к певцу стяжательства, характерного для коллекционеров Нового времени, эпическому певцу собственничества. Но можем также рассматривать его как первого постмодерниста, если этот термин еще имеет какой-то смысл. Если допустить, что имеет, – то вот перед нами живописец, подавленный живописью, скульптурой, архитектурой прошлого, который не разрушает, чтобы забыть[201], а цитирует, копирует, воссоздает – и из всей истории искусств делает объект для своего консервирующего бриколажа.

Более того, Панини может считаться первым художником заппинга, предком блоба, предвозвестником современной «галактики информации», парализованной собственным экспонентным расширением. Если пожелаете, глядя на «галерею» Панини, можно задержаться взглядом и «зуммировать» одну картину из сотни предлагаемых вашему вниманию. Но ненадолго, потому что стоит отодвинуться от изучаемой картины на мгновение, и вы больше ее не найдете: увидите все целиком, потом ваше внимание привлечет другая картина, а потом вы потеряете и ее. «Галереи» Панини – предвестники телевизионных вечеров и нашей суматошной подвижной мозаики – с большим пальцем, пляшущим на телепульте, послушным нашему безумию, которое понукает нас обладать всем.

1992

 

 

Клочковатые книги

 

Втечение последних нескольких недель я слежу за дискуссиями, развернувшимися по такому вопросу: обладает ли Гессе литературными достоинствами, оправдывающими его непрекращающийся триумф? Мне кажется, что эта тема заслуживает внимания не столько из-за самого Гессе, сколько из-за того, что благодаря ему снова поднимается на щит тяжкое недоразумение: будто между художественным уровнем произведения и его успехом не просто отсутствует прямая зависимость, но имеется зависимость строго обратная. Эта точка зрения стала чрезвычайно популярной после распространения массовой культуры (с середины XIX века до наших дней), в которой всякий продукт норовит сделать публике глазки и потрафить ее наименее почтенным мыслям. Но в том, что касается литературы и искусства, необходимо признать: образ великого, но не признанного при жизни и несчастного артиста является не более чем романтическим штампом, раздутым к тому же авангардистами начала XX века. Они последовательно ставили перед собой задачу обесценить современные им вкусы, и неприятие частью публики служило показателем того, что это получилось. Но то, что работало в случае с Пикассо, позволило многим неудачникам возомнить себя анти-Артузи[202] – только на том основании, что их «лакомства» вызывали тошноту.

Но в прошлом, однако, торжествовала иная модель: художник, обласканный сильными мира сего и обожаемый простым народом. Данте потерпел неудачу в делах политических, а не в литературных. Легенда повествует о том, в какую ярость он пришел, заслышав, как его стихи уродует кузнец, – из чего следует, что уже при жизни им восхищались даже неграмотные. Величайшие творцы пользовались немедленным и громадным успехом: Вергилий, Джотто, Шекспир, Мандзони, Толстой. Другие, не менее великие, были недооценены или любимы только узким кругом избранных (Джойс, Нерваль). И напротив, некоторые произведения с куда более скромными литературными достоинствами были гальванизированы толпами читателей – как романы Эжена Сю или «Унесенные ветром».

Человечество билось веками, стараясь определить критерии художественной ценности, но уделяло очень мало внимания критериям успеха, который никогда не бывает случайным. Наиболее очевидные – когда произведение воплощает тем или иным образом чувства и чаяния общества в целом или его части, жаждущей сформулировать их: Корнель, тот же самый Гессе (во всяком случае, для молодежи), Берше[203] или Мандзони, «Марсельеза», Микки-Маус американского «Нового курса» и Вергилий «Золотого века». Речь в данном случае идет не о художественном уровне произведений, а о соответствии определенному комплексу ожиданий. Порой успех зависит от своего рода «напевности», и это качество тоже не имеет ничего общего с художественной ценностью (или представляет собой признак элементарного артистизма, который может проявляться и в величайшем произведении, и в ремесленной поделке). Верди – напевен, и это же можно сказать о песенке из мультфильма про Дональда Дака; истории про Ниро Вульфа столь же напевны, как и телесериал про лейтенанта Коломбо. При этом, похоже, самым напевным по-прежнему остается Петрарка. Одно из величайших сокровищ в мировой литературе – «Сильвия» Нерваля – тоже кажется напевной, но в действительности ее гармоническая структура столь сложна, что ее можно только перечитывать, не пытаясь теоретизировать[204]. Вивальди – напевен, Дебюсси – нет.

Много лет назад, пытаясь объяснить, почему фильм «Касабланка» сделался объектом культа, я выдвинул гипотезу, согласно которой необходимым условием успеха и культовости является «клочковатость» произведения. «Касабланка» соткана из фрагментов, из обрывков, в нее помещены все возможные клише, и «на выходе» получился фильм – справочник киномана. Поэтому он может быть использован, если так можно выразиться, «небольшими кусочками», каждый из которых становится цитатой, архетипом. Но помимо собственно «клочковатости» существует также «потенциальная клочковатость». В своем примечательном эссе Элиот осмеливался предположить – не в этом ли кроется возможная причина успеха «Гамлета», наименее совершенной и хуже всего выстроенной шекспировской трагедии, в которой различные источники оказались не до конца перемешаны и которая стала прекрасной, потому что она любима, а не любимой, потому что она прекрасна. «Божественная комедия» никоим образом не клочковата, но со временем обрела «потенциальную клочковатость» – до такой степени, что ее поклонники даже стали составлять «дантовские головоломки», используя отдельные перемешанные строки.

Невероятный успех Библии на протяжении тысячелетий обеспечивается ее «потенциальной клочковатостью» – ведь она (да простит меня Всевышний) была написана множеством рук. «Гамлет» все равно остается выдающимся произведением, в то время как, скажем, пародийная кинострашилка «Шоу ужасов Роки Хоррора» остается мерзкой чушью, – хотя оба они являются культовыми. Один – в силу своей потенциальной клочковатости, другая – потому что уже изначально настолько клочковата, что допускает любое игровое использование. И ведь остается еще один загадочный объект культа (правда, не массового): «Поминки по Финнегану» Джойса, который был сознательно задуман так, чтобы растаскиваться на клочки до бесконечности.

1992

 

 

О широте и глубине познаний

 

Дней десять тому назад в «Стампе» возобновилась дискуссия по поводу широкого, но поверхностного обучения, которое, кажется, опять входит в моду. Несомненно, протесты 68-го года, разные реформы и эмпирические преобразования привели к попытке исключить из учебного процесса любые формы зазубривания одних только понятий, а «широта знаний» уже считается чем-то одиозным, поскольку ведет к поверхностности. Могу вообразить, какую бурю вызовет, по крайней мере в школах, эта частная полемика, поэтому хочу сразу провести некоторые различия. Чем бы человек ни занимался, он должен владеть какими-то знаниями, иметь понятия; хорошо, если бы он, читая о высадке войск в Сомали, хотя бы приблизительно догадывался, где расположена эта страна.

Но что должен знать об истории Сомали человек, почитающий себя культурным? Быть культурным не означает держать в голове все понятия; достаточно знать, где их можно найти. Представьте, что вы совсем мало знаете об Иоахиме Мюрате, а вас неожиданно избрали членом городской управы в Пиццо Калабро[205] и в одиннадцать утра сообщили, что в два состоится совет, где будет обсуждаться вопрос о чествовании этого исторического деятеля; за три часа вы должны найти информацию, которая позволила бы вам достойно участвовать в дискуссии. Если вы культурный человек, то знаете, что, если под рукой нет энциклопедии, сведения о Мюрате следует искать в книге по истории, а не по философии, и в третьем томе, а не в первом.

Именно отсутствие такой цельной картины и отличает самоучку от культурного человека: самоучка может знать все о Занзибаре и ничего о Сомали и даже не догадываться, что обе страны расположены на одном и том же восточном побережье Африки. Культурный человек может знать очень мало как о той, так и о другой стране, но он представляет себе, что на карте мира их следует искать не слева, а справа.

Поэтому ошибаются те американские реформаторы образования, которые хотели бы, чтобы американские негры изучали в университете только историю древней империи Мали, но не Платона. В культуре западного человека, который ничего не знает об империи Мали, определенно имеется пробел, но и образование афроамериканца будет явно недостаточным, если он не сможет увязать историю Мали с историей Европы.

Понятия обогащают нас, намечая некую полезную систему координат. Думаю, это хорошо, когда у молодого человека имеется какое-то смутное представление о том, где находится Занзибар, даже если ему за всю жизнь вряд ли доведется воспользоваться этим понятием. Такие понятия приобретаются без усилий: немного любознательности, хорошая память, вот и все. А память следует тренировать, хотя бы заучивая каждый день по октаве из Ариосто, так же как, перед тем как идти в душ, даже в преклонные годы нужно сделать короткую зарядку.

Гимнастика ума, связанная с широтой познаний, тоже никому не повредит. Нужно только знать ей истинную цену. Забавно бывает, для меня во всяком случае, встретиться за ужином с друзьями, столь же азартными, и загадать им загадку, ну, хоть о «Трех мушкетерах». На какой улице жил Атос? Арамис? В чем Дюма ошибся, указывая адрес Арамиса?[206] Попробуйте ответить, только, пожалуйста, не пишите мне: я и так все это знаю. Но будет неплохо, даже если вы станете перечислять друг другу защитников вашей любимой футбольной команды на чемпионате такого-то года.

Такая игра в понятия может стать цирковым зрелищем: участник викторины показывает широту своих познаний, как лев – когти. Нет ничего дурного в том, чтобы увлеченно следить за викториной, хотя мы и знаем, что все подстроено. Внимание: я не хочу сказать, что участник викторины получает правильные ответы за несколько часов до ее начала (хотя прогремел же в Америке скандал Ван Дорена[207]); просто ведущий викторины обычно проверяет уровень знаний кандидата, примерно знает их источники и легко может подыграть популярному кандидату и припереть к стене зануду.

Широту знаний нельзя путать с культурой, но культурный человек должен стремиться к широте знаний просто ради доброго здоровья своего ума. И наконец, нужно уметь различать широту и глубину познаний, а это нелегко. Врачу не обязательно помнить, когда Жан-Жак Руссо написал труд о происхождении языка, ему достаточно знать, в какое время жил Руссо и в чем заключается его значение для нас. Но для исследователя философии XVIII века это насущный вопрос, ибо идут споры о том, в какое десятилетие была создана эта книга, и речь уже идет не о широте познаний, а об их сущностной глубине: без точного определения даты трудно понять ход развития руссоистской мысли.

1992

 

 

Эклога классикам

 

Меня уверяют, что нынче, в период книжного кризиса, хорошо продаются античные классики. И не только недорогие издания в бумажной обложке, но и роскошные, в футляре. И не только первого ряда, как Платон, но и второго, как Цицерон. А поскольку расходятся и сочинения материалистов, таких как Эпикур, и пантеистов, вроде Плотина, это никак нельзя связать ни с ростом влияния правых, ни с оживлением левых. Стало быть, можно сказать, что издатели, улавливающие чаяния публики, поняли: читателям – в момент крушения и переоценки всех ценностей – нужно что-то надежное? Потому что классик – это автор, которого много переписывали (особенно в те времена, когда это приходилось делать от руки) и который столетиями побеж дал инерцию времени и не поддавался голосам сирен забвенья. Среди них попадаются и такие, что не стоят потраченного на них пергамента, тогда как другие, возможно величайшие, оказались обреченными на вечное небытие; но в целом человеческое сообщество живет, сообразуясь со здравым смыслом, и велика вероятность, что автору, которого мы сейчас причисляем к классикам, до сих пор есть что нам сказать. Еще одна причина интереса к классикам состоит в том, что в периоды кризиса нам грозит опасность позабыть, кто мы есть. Сегодня классик не просто сообщает нам, что думали люди в отдаленные времена, но позволяет понять, почему мы и сейчас думаем таким же образом. Читать античного автора – все равно что проводить психоанализ современной культуры: находить в ней следы, воспоминания, схемы, «первичные сцены»… «Ах вот оно что, – восклицаем мы, – теперь понимаю, почему оно так или почему кто-то хочет, чтобы мы считали так: все началось с той самой страницы, которую я сейчас читаю». И оказывается, что мы все последователи Аристотеля, или платоники, или августинианцы, – в зависимости от того, каким образом мы получаем свой опыт. Или от того, какие ошибки мы при этом совершаем.

Чтение классиков – это возвращение к корням. Корни часто ищут не от тоски по чему-то утраченному, а из смутного чувства нехватки какого-то неизвестного истока. Урожденный американец, который неожиданно испытывает потребность вернуться (а на деле – впервые отправиться) в страну своих дедов, предпринимает этот вояж, движимый виртуальной ностальгией. Каждый читатель, принимающийся за классиков, – тот же американец, натурализовавшийся много поколений назад, которому вдруг стало важным узнать нечто о своих предках, обнаружить их присутствие в своем собственном складе ума, жестах, чертах лица.

Другая приятная неожиданность – зачастую античные авторы оказываются более современными, чем мы сами. Меня всегда приводят в смятение некоторые лишенные культурных корней заокеанские мыслители, которые не дают в библиографии книги, если они изданы не в последнее десятилетие, разрабатывают какую-то мысль – и зачастую делают это плохо, потому что не подозревают, что эта же мысль уже была развита значительно лучше тысячу лет назад (или тысячу лет назад была показана ее бесплодность).

Только что у меня в руках оказалась книга святого Августина «Учитель и слово (Августин для друзей)» издательства «Рускони», с параллельным текстом, под редакцией Марии Беттетини. В ней четыре трактата, из которых я рекомендую прочитать «De Magistro» («Об учителе»). Можно было бы сказать, что он напоминает лучшие страницы Витгенштейна, если бы Витгенштейн не напоминал лучшие страницы Августина. В трактате описывается, как из обыкновенной прогулки с собственным сыном Адеодатом (да-да, прежде чем заделаться святым, он кое-что смастерил) отец-учитель сумел извлечь целую череду блестящих суждений о том, что значит «говорить». Я говорю «из прогулки», а не просто «во время прогулки», потому что сам телесный опыт пешего хода подсказывает Августину, как лучше объяснить назначение слов – посредством жестов, движений, ускорения и замедления шага… Когда классик оказывается так близок к нам, остается только жалеть, что ты не читал его раньше.

Однажды ко мне пришел студент-философ и спросил, что ему следует читать, чтобы научиться хорошо мыслить. Я посоветовал ему «Опыт о человеческом разуме» Локка. На вопрос, почему именно это, я отвечал, что если бы я оказался в другом расположении духа, то с таким же успехом мог посоветовать ему взамен какой-нибудь диалог Платона или «Рассуждение о методе» Декарта. Но ведь надо с чего-то начинать, а в Локке мы находим господина, который хорошо мыслил и доброжелательно беседовал с друзьями, не используя сложных слов. Тогда он спросил, пригодится ли это ему для одного конкретного исследования, которым он сейчас занят. На это я ему отвечал, что это ему пригодится, даже если он в дальнейшем будет торговать подержанными машинами. Он просто познакомится с человеком, с которым стоит познакомиться. Вот для чего нужно чтение классиков.

1993

 

 

Трактат о зубочистках

 

Вы и представить себе не можете, какое это удовольствие – чтение букинистических каталогов. И не только для коллекционера, озабоченного красотой или древностью книги, но и просто для любопытного человека, охочего до странностей.

У меня в руках каталог «Cabinet de curiosites II» парижского книжного магазина «Intersigne», и, перелистывая список из 535 наименований, я пытаюсь прочесть их все. Оставим в стороне изощренные медицинские публикации эпохи позитивизма, такие как анализ психических отклонений Руссо и Э. Т. А. Гофмана или «Магомет, признанный безумцем» 1842 года; эксперименты по пересадке человеку тестикул обезьяны, а также искусственных серебряных тестикул; знаменитые работы Тиссо о мастурбации (как причине слепоты, глухоты, преждевременной старческой деменции и т. д.); брошюру, в которой описывается опасность сифилиса как возможного возбудителя туберкулеза, и еще одну, 1901 года, о некрофагии. Ограничимся менее учеными работами.

Мне бы хотелось заполучить работу некоего Андрё «О зубочистках и их неудобстве» (1869). Привлекает внимание Экошар, пишущий о разных техниках сажания на кол, не говоря уж о Форнеле с его работой «О значении палочных наказаний» (1858), снабженной целым списком знаменитых писателей и артистов, которых колотили, – от Буало до Вольтера и Моцарта. Некий Берийон (указанный как пример ученого, зараженного национализмом) в самый разгар Первой мировой войны (1915) пишет «La polychésie de la race allemande»[208], где доказывает, что средний немец производит больше фекальных масс, чем француз, и с более резким запахом.

Господин Шесньи-Дюшен (1843) разрабатывает сложную систему, позволяющую переложить французский язык клинописью нового типа – что сделает его доступным всем народам мира. Некий Шассеньон (впрочем, он у меня уже есть) пишет в 1779 году труд в четырех томах, название которого стоит просмаковать: «Нарывы воображения, разлитие графомании, литературная рвота, энциклопедические геморроиды, парад уродов». Этот господин, которого все библиографы единодушно признают сумасшедшим (впрочем, у кого хватит духу одолеть все 1500 страниц?), играется со всей мировой литературой, от Вергилия до позабытых третьестепенных фигур, вовлекая их в орбиту собственного безумия, приводя цитаты, анекдоты, наблюдения, покрывая целые страницы примечаниями, переходя от критики умеренности к хвалебным эклогам, от пророчеств Иезекииля к лакричному корню.

В каталоге находится также небольшая работа 1626 года, посвященная ордену Новых Рогоносцев, – приводится его статут, описывается церемония посвящения и история, возводящая происхождение рогоносцев к Вавилонской башне. А в каталоге Шрайбера снова появилась книга, которая переиздавалась бесчисленное множество раз с 1714 года до начала XIX века, – «Шедевр неизвестного» Сент-Иасента, подписывавшегося Хризостомом Матанисием[209]. У меня она тоже есть, но это не редкая книга.

Надо знать, что в иные времена тексты, сопровождающие само произведение – рекламные объявления, рецензии, отзывы и т. д., – то, что мы называем «паратекстом», было частью самой книги. Заголовок обычно занимал целую страницу и служил настоящей аннотацией, выражавшей основную мысль произведения и объяснявшей его значимость, а собственно произведение предварялось целой серией стихотворных посвящений, здравиц и восхвалений, сочиненных друзьями автора.

Матанасий искрометно пародирует этот обычай – и сочиняет книгу, в которой предваряющие ее материалы, не говоря уж о послесловиях и об ответах на ответы (на разных языках, включая макаронические транслитерации с французского на древнееврейский), занимают едва ли не больше места, чем текст, являя собой настоящий парад эрудиции.

Сам же текст – это просто-напросто циклопический комментарий к народной песенке в сорок строк.

Первое издание этой книги было достаточно скромным, но мало-помалу, от одного издания к другому (а при жизни автора их было восемь), она увеличивалась в объеме благодаря участию других писателей-шутников, друзей автора. В моем издании 1716 года – 300 страниц, а в издании 1756-го, описанном в каталоге, – 528.

Здесь я прервусь – и надеюсь, что эта краткая подборка поможет, по крайней мере, утешиться тем, кто жалуется, будто сейчас издается слишком много ненужных книг.

1993

 

 


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 181; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!