Оцифровка книги: Боромир, 2005 г. 1 страница



ВЛАДИМИР АВДЕЕВ

Протезист

Роман

ХАРЬКОВ

Издательско-коммерческое предприятие

«ПАРИТЕТ» ЛТД

1992

 

Если Вы устали от современной бульварной литературы, но и христианский пессимизм русской классики Вас не прельщает своей отстраненностью от жизни, если у Вас высокий интеллектуальный потенциал, но не было возможности ознакомиться с произведениями Ницше, Шопенгауэра, Кьеркегора, Ясперса, Набокова, Пруста и др., если Ваша душа изголодалась по романтической любви и Вы жаждете героя с активной жизненной позицией, то роман «Протезист» молодого писателя, философа и коммерсанта В. Авдеева – то, что Вам нужно.

Это второе крупное произведение автора, начавшего литературную карьеру римской стилизацией в рубрике «Элитарная проза» «Литературной газеты» в 1989 г. Затем в № 1 журнала «Советская литература» за 1990 г. был опубликован рассказ – притча «Плачея», вызвавший положительный резонанс у наиболее интеллектуальной части литературного мира.

Роман «Страсти по Габриэлю», вышедший в издательстве «Столица» в 1990 г., по мнению рецензентов, – «явление далеко не рядовое», «и если бы литература у нас развивалась нормально, на него, безусловно, обратили бы внимание».

Жанр философско-художественной прозы в России никогда не был широко развит, поэтому оба романа продолжают скорее европейскую философскую, нежели русскую литературную традицию. Роман «Протезист» так же, как и предыдущий, является пропагандой сильной личности нового типа, что тоже не было свойственно русской литературе.

Концентрированностъ языка и обилие афоризмов, как собственных, так и не известных у нас авторов, погружает в особую интеллектуальную атмосферу, которая, по мнению критики, «гармонична для самого автора», глубоко владеющего материалом.

Роман «Протезист» – многоуровневый, в нем чувствуются глубокие культурные корни и, в то же время, аллегорическая злободневность; это и «костюмированный» роман, и социальная утопия. Дамам будет по душе романтическая любовная линия со счастливым концом, а молодым умам – идея духовной свободы, трактуемая как условие всеобщего благоденствия. Парадоксальность суждений, переплетающихся с четко выраженными гражданской и нравственной позициями утверждает за автором право именоваться литератором будущего.

От редактора

 

 

Максу Штирнеру посвящается

 

Не стыдно, ибо постыдно;

предельно достоверно, ибо нелепо;

уверенно, ибо невозможно.

Тертуллиан

 

Правота, с которой вы так неправы,

делает мою правоту к вашим правам

столь бесправной, что я не без права

могу жаловаться на вашу правоту.

Архиепископ Юлиан Толедский

 

§ 1

Все вещи давным-давно являются чьей-то собственностью. Даже за теми вещами, что еще только могут появиться в далеком будущем, закреплена ныне непререкаемая собственность. Вещи, произведенные много лет назад, разобраны по коллекциям и частным собраниям. Все в этом мире так или иначе является чьим-то, и горе тому, кто надумал посягнуть на чужую собственность.

 

Теперь я собираю оставшиеся от вещей слова и присваиваю их себе. Все слова, которые миллиарды людей записывали и произносили на протяжении веков во всех частях света, были, по существу, ничьими словами.

Я решил прекратить это неслыханное расхожее безобразие и объявить все слова разом своей собственностью, а посему отныне расходую свою жизнь на то, чтобы как можно большее количество слов изъять из мирового обращения и присвоить себе.

Мир появился, как изумительный жест, из единого слова. Тысячелетиями он успешно давал себя знать, перемежая слова делами. Наконец, когда все дела на Земле были сделаны, а слова высказаны, он вновь сжался в единое слово.

 

В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО...

В КОНЦЕ ТОЖЕ БЫЛО СЛОВО.

 

И, подумав так, я записал все это, поставив точную дату и разборчивую подпись так, чтобы у въедливых юристов и дотошных историков не было никаких сомнений относительно моего приоритета.

1 июня 1992 года, полдень.

Фома Неверующий.

 

§ 2

Всего несколько часов назад я выписался из больницы, в которой провел значительное время. Значительное потому, что все оно, сколько его было, тупой неоформленной массой упало на дно души. Пока готовились документы, свидетельствующие о моем выздоровлении и пригодности к размеренному общественному бытию, я решил последний раз вымыть руки в этом пристанище застиранных оттенков белого цвета, так чтобы избавиться от эффекта присутствия главврача (...)

Выронив кусок мыла и нагибаясь за ним, ощутил на себе полдюжины взоров, которыми меня оделили постоянные пациенты больницы, прослышавшие о том, что мое путешествие в болезнь закончилось...

Траченные антибиотиками взгляды сочувствующих моему выздоровлению остались внизу, не поднимаясь выше раковины. Я ворошил вереницу латинских букв, подстраиваясь под них языком, точно под выбитые зубы, и переставлял их с места на место, заучивая название недуга, который якобы был моим уделом последнее время. Что мне делать с этим временем? Не могу приставить ни к прошедшему, ни к будущему столь простую сумму длительностей. Она не сочленима ни с чем из того, что было в моей жизни. Мертвый академический язык философии, теологии, права и медицины. Я не владею латынью и потому не знаю, чем был болен. Из задумчивого потирания переносицы главврачом я понял лишь одно: то, что было со мною, можно условно обозначить как обширный воспалительный процесс. Больше я не знаю ничего, потому что у меня ничто конкретно не болело. Оголтелый цинизм распирает глаза и расталкивает легкие в тугих профилактических вздохах, и я, не дождавшись оклика, иду получать кипу листков, испещренных остроконечным, ранящим глаза почерком, где в конце будет значиться как приговор: «Окончательно здоров».

Поезд уносит меня из загородной больницы, где я, долгие месяцы смиренно кутаясь в пронумерованный халат, глотал чистый сосновый воздух с тишайшими грезами о выздоровлении. Меня выписали...

...теперь нужно было куда-то себя вписывать (...)

Я утратил чувство реальности, перестав получать всякое удовольствие от настоящего времени, и потому не замечал в вагоне по-летнему празднично одетых людей, оживленных привычной суетой разгоняющегося дня.

Время всегда вмещает больше, чем нам кажется, особенно прошедшее время.

У меня еще будет возможность убедиться в этом, а сейчас еще не знаю, придусь ли ко двору новому бытию, которое нещадно уродует старые толкования и привычки. Этот дурнотный аромат столкновения прошлого и будущего в ущерб настоящему доносился до меня через заносчивые газетные заголовки и тяжеловесные сплетни, что кочуют из уст в уста, меняя лишь наряды пристрастий. В душе моей было дико, пестро и мучительно.

«Мы движемся в области частичных истин». [Френсис Герберт Брэдли.]

Состояние общей моей безжеланности, стремительно пронзающее пригородное расстояние, нарушил железно-дорожный контролер. Я воззрился на его челночный бег мимо сдвигающихся коленей пассажиров, и он моментально почудился мне белым кроликом с красными глазами с первой страницы «Алисы в стране чудес». Мне, как и Алисе, его присутствие не показалось особенно странным. Засаленные пузыри на форменных брюках самым диковинным образом симметрично дополняли общую сощуренную подслеповатость очков. Любопытный человек. В старину про таких, как он, говорили: «Лишен употребления собственных чувств». Я выудил билет, рассматривая потускневшую кокарду на фуражке цвета жженой пробки. Контролер уперся диоптриями в мой билет, подрагивая крыльями носа, также привлеченного к дознанию.

– Что-то не так? – спросил я, когда поезд, уже изрядно подергавшись всем телом, точно гусеница, замер на месте. Контролер отшатнулся, возвратив продырявленный билет, и убежал, качая плечами в такт вращающимся в разные стороны недоуменным головам. Женщины оставили вязание и периодическую литературу, обратились за разъяснениями к своим спутникам, недовольно оглаживающим лацканы пиджаков. Разъяснений не последовало.

– Опять. Топорная космическая держава, – произнес мужчина с дощатого цвета лицом, тиская старый портфель.

– Как вам не стыдно! – клокотала дородная мать семейства, плотно закупорив декольте платком.

Они откровенно сцепились, обвиняя друг друга в остановке поезда и всех иных космических упущениях. Под их ногами в бильярдной чехарде уже метались яблоки, надкушенные каблуками, и скулила затравленная болонка с фиолетовым бантом на шее, когда мужчина и женщина вместе со всеми прочими пассажирами выходили из поезда, непрестанно охая в тесных дверях. Обильные демагогические возгласы сновали в воздухе, сделав его еще более душным и неприятным. Кто-то уже кричал, что впереди на путях произошла катастрофа.

Легко выпрыгнув из вагона, я помог веселому сухощавому старику сгрузить его клетки с диковинными птицами, которые кровожадно трещали на некоем экзотическом языке, танцеобразно беснуясь на жердочках. Меня воодушевленно толкнули, глухо поблагодарили, испепелили неразборчивым взглядом и увлекли в сторону низкого рыжего кустарника. Потом меня укусил комар, не побрезговавший даже больничным запахом. Странный голос из мегафона приглашал всех покинуть поезд:

– Соблюдайте спокойствие, будьте взаимно вежливы, помогайте детям и престарелым. Поезд дальше не пойдет, слева от состава желающих ждут автобусы, которые доставят вас в город. Просим прощения за технические неисправности. Соблюдайте спокойствие, будьте...

В ботинок лазутчески пробрался дьявольский острый камешек, и тут я отчетливо понял, что этот голос, разносимый мегафоном на добрые расстояния, был не похож на те голоса, что мне приходилось слыхивать ранее на всевозможных сборищах. Специфическая электрическая хрипота, набор слов, паузы – все было привычным, но манера, интонация были совершенно новыми. Раньше люди с мегафонами всегда говорили наставительно строго, порой срываясь на грациозную хищность. Человек мог быть сколь угодно добр, но, поднося ко рту мегафон, он уподоблялся непререкаемому монстру, насаждающему тюремные порядки. Этот же, напротив, заискивающе извинялся откуда-то из-за головного вагона, усиленно запихивая в рупор не корни слов, а окончания так, чтобы хорошей дикцией убедить всех быть еще более взаимно вежливыми. Мне пришла в голову мысль, что это всего лишь мегафон новой марки. Но длинноногая волоокая блондинка и держащая ее под руку престарелая кружевная дама всецело поглотили мое внимание. Я приблизился к ним, выходя на обещанную дорогу с вереницей понурых автобусов.

– Прежде я и не думала, что у нас тоже бывают крушения поездов, а теперь...

– О чем вы говорите, почтеннейшая, раньше мы многого не знали, – перебил ее сухощавый старик, потрясающий птичьими клетками, чтобы успокоить пернатых, которые, кажется, уже обрывали насиженные жердочки.

– Ну и что, что не знали, зато жили спокойнее... – парировала дама обычной убедительной грудной интонацией.

– ...и счастливее... – вставила блондинка.

– Как вам не стыдно! Теперь, когда все стало известно о том, что было раньше, – воскликнула женщина, которая затеяла спор еще в вагоне. Откупорив декольте, она вытирала платком пунцовый лоб.

– Нищая, топорная, бестолковая держава, – опять злорадно вставил мужчина, с трудом застегивая поминутно открывающийся затасканный портфель.

Они сцепились снова, долго выбирая, чью же точку зрения первой пропустить в автобус. А я поднял перламутровое птичье перо и, наслаждаясь вереницами оттенков, уживающихся на его поверхности, сел в автобус, опять в истоме прибившись к окну, словно оно обещало что-то дать, а не показать, и мысленно листал гигантские географические карты, начав обзор с той из них, на которой еще не было ни границ, ни племен. Вот побежали строчки границ, обозначились разноцветные стрелки с надписями и датами завоевательных походов. Расцвело многоплеменье. Появились города: Границы расширились, толще .стали стрелы вторжений. Карты украсились гербами. Амбициозно смотрели львы, драконы, медведи. Вызывающе пестрели короны, молнии, мечи, топоры и кресты. Рассмотрев последнюю обширную карту, не имеющую уже никаких художественных излишеств, но пышащую административной строгостью сотен названий, я приехал в город. С трудом выгнав из легких пластмассовый запах новой автобусной обивки салона, я направился домой. В подъезде на лестнице было слышно, как где-то за стеной в агонии забились часы, настырно шагая сквозь полдень, и на двенадцатом ударе я попал ключом в замочную скважину своей квартиры. Не снимая обуви, прошел в большую комнату, достал блокнот, вынул двуцветный сине-красный карандаш и, присев за стол, по прошествии нескольких минут оставил в нем запись, всю сделанную красным концом, поставив, красную же, подпись:

 

1 июня 1992 года, полдень.

Фома Неверующий.

 

Я давил на карандаш так сильно (!!!), что идеально отточенный конец к завершению действия стесался уже окончательно, терзая бумагу деревянными краями. Швырнув блокнот на письменный стол и изрядно обеспокоив пласты пыли удачным диагональным броском, я дерзким скептическим взглядом обвел большую комнату своей квартиры, и она напомнила мне обиталище чернокнижника со средневековой гравюры.

У меня было чувство первооткрывателя кровообращения, боявшегося за свое изобретение, объявленное инквизицией сугубой ересью (...)

У меня было меньше предрассудков, чем у остальных людей, но я больше в них упорствовал (...)

Меня звали Фома Неверующий, потому что я был единственным, кто запасал свои надежды впрок, а не расплачивался ими за каждый конкретный страх, испытанный перед лицом космического абсурда.

У меня совершенно не было настоящего времени. Я оперировал лишь взаимоисключающими конструкциями времени прошлого и времени будущего, с тех пор, как меня выписали из больницы. Потеряв настоящее время, я совершенно разучился мимикрировать, и бытие мое сделалось реверсивным, молниеносно катаясь вперед и назад, не умея стоять на месте.

Я хотел действий и происшествий, но их больше не было, я хотел слов, но вместо них были одни только многоточия.

Меня звали Фома Неверующий, ибо Фома – это не имя, это непреходящее состояние, при котором доверяют лишь лучу света и не верят тому, что он освещает (...)

Мгновенно впитав эти чувства и все их мыслимые проекции, я облизнул сухие губы и успокоился ввиду того, что непрошеные нагромождения мысли подоспели ко мне, когда я был на выдохе, и потому ничего не почувствовал.

В квартире было много пыли, что делало ее схожей с запасниками немодного музея. Элемент музейности придавали также стеллажи, заставленные заскорузлыми корешками старинных книг, которые почему-то сделались мне безразличны в эту секунду, что текла параллельно всем остальным и не заканчивалась. Я измывался над основными принципами прилизанного уюта и много лет назад оклеил стены большой комнаты зеленоватой бумагой с логарифмической сеткой вместо обоев. А грубовато-стильная мебель, доставшаяся по наследству, была расставлена по комнате безо всякой системы и разбрасывала логарифмические тени. Даже трудолюбивый паук в потолочных углах умудрился выткать безукоризненную логарифмическую паутину, очевидно, надеясь растрогать меня и заслужить право поддерживать сумбурный тон холостяцкой квартиры. Раздевшись с дороги, приняв холодный душ и заварив кофе, я принялся обживать свое обиталище, наводняя его следами уборки и жизнедеятельности. Жёсткая, ритмическая рок-музыка размяла суставы, оживила воинственные инстинкты. Я водил тряпкой по подоконнику, а душа моя носилась между римскими легионами, изрытая в бушующую пыль хриплые команды. Порабощенный чудовищным ритмом, я конвульсивно собрал в работу пылесос так, точно это была хитроумная осадная катапульта. Рваные джинсы будоражили сознание, будто смятые камнями и стрелами доспехи. Безудержная фантазия соло-гитары преобразилась в агонию убитого подо мною скакуна. Вакхические процедуры мгновенно прекратились, срезанные под корень, едва в самую гущу боя угодил

 

§ 3

телефонный звонок, электрическими трелями сыгравший сигнал к хладнокровному отступлению. Я выключил магнитофон.

– Алло.

– Фома? – вежливый голос аккуратно заполнил ушную раковину. Я запнулся, в смирении перебирая по иерархии знакомые имена, будто четки.

– Виктор?

– Ну, слава Богу, узнал. Богатым не буду. Ты давно приехал?

– Да нет, только что.

– Мне будто флюид передался, что ты уже в городе. Как здоровье?

– Как у новорожденного: все радости и микробы мои.

– Так что у тебя все-таки было, из писем я не уразумел? Что с тобой приключилось?

– Признаться, я тоже не понял. Говорят, обширный воспалительный процесс.

– И что у тебя воспалилось?

В зубах завяз пошлый помпезный афоризм, но я решил избегнуть нарочитости и ответил:

– Не знаю, – пожимая плечами так, словно Виктор мог видеть мое иллюстрированное сомнение.

– Что ты собираешься делать?

– Сибаритствовать и пить легкое сухое вино в твоем обществе. Приезжай. Только не забудь повязать на лицо марлевую повязку: я весь с головы до ног в струпьях.

Виктор элегантно хохотнул, больше руководствуясь соображениями приличия в отношении выздоравливающего, нежели подлинной смехотворностью моих умственных утончений.

Вконец измотав всю квартирную пыль, я распластался на диване, возмечтав предаться гостеприимству, чтобы доказать бодрость духа. Я чувствовал, что перебрал свое тело заново.

«Тело есть наше общее средство иметь мир». [Морис Мерло-Понти.]

Виктор появился, однако, в самый неподходящий момент, когда я решил соорудить некое подобие стола. Стола не получилось, как, впрочем, и его подобия. Кроме бананового джема, печенья и обещанной бутыли сухого вина, не нашлось ничего. Пронзительный звонок в дверь вновь похитил меня у реальности и назревающего настоящего времени, ибо в глазах проворно заметались сгустки хмельных студенческих кутежей, и я уже открывал дверь Виктору с чувством неприятного саднящего осадка, который временами брал верх над всеми проявлениями дружбы и который являлся следствием нашей давней случайной ссоры из-за случайной же девицы, которая, впрочем, стала его любимой женой. Я был бездарен в дружбе, а неприятные мысли имели обыкновение весьма несподручно появляться у меня при резких телодвижениях, и потому искреннее радушие после критического срока разлуки не получилось. Мой друг, как всегда, ангелически улыбался, усердно вытирая ноги, будто отрывая их от своего прижизненного постамента, и еще издалека протягивал руку для приятного сухого рукопожатия.

Тактичность Виктора, преступавшая всякие черты обыкновения, простиралась в некоторых речах его даже до комического буффонства. Мы были знакомы с шестилетнего возраста и, хотя по прихотям судьбы последние годы виделись не часто, отношения наши были насладительно-сентиментальны, и даже мой прогорклый цинизм ослушивался всякий раз, выходя из повиновения, стоило мне вспомнить о существовании друга. Виктор умудрялся жить безо всяких амбиций, без оголтелого очернительства в мгновения душевного оскудения. Он был, несомненно, тонко устроенным чувствительным человеком. Однако же, я никогда не видел, чтобы в нем было что-то наподобие бедлама страстей или чтобы его душевные порывы имели болезненные изломы, столь характерные для всей нашей эпохи. Он являл собой волевую единицу хитроумного устройства и, приручая нелегкие материальные обстоятельства своей жизни, он умудрился не растерять породистое выражение лица. В нем никогда не расцветали обиды, зависти было нечем поживиться в его душе.


Дата добавления: 2022-11-11; просмотров: 17; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!