РАССКАЗ О ЧЕСТНОМ КАСПЕРЛЕ И ПРЕКРАСНОЙ АННЕРЛЬ 10 страница



«Ну, – сказала старуха, слышавшая из верхнего окна весь разговор и при свете фонаря заметившая, что то был офицер: – что означает эта шпага, которую вы держите под мышкой, словно готовясь к бою? Мы предоставили вам, – добавила она, надевая на нос очки, – с опасностью для жизни убежище в нашем доме; неужели вы вошли в него с тем, чтобы, по обычаю ваших соотечественников, отплатить нам предательством за оказанное вам благодеяние?» – «Боже упаси!» – отвечал гость, близко подойдя к ее креслу. Он схватил руку старухи, прижал ее к своему сердцу, робко оглядев комнату, отстегнул шпагу, висевшую у него на боку, и добавил: «Перед вами несчастнейший из людей, но отнюдь не дурной и не неблагодарный!» – «Кто вы такой?» – спросила старуха и придвинула ему ногою стул, приказав девушке пойти на кухню и на скорую руку приготовить для незнакомца что‑нибудь поужинать. Незнакомец отвечал: «Я – офицер французской армии, хотя, полагаю, вы сами могли заметить, что я – не француз; родина моя – Швейцария, а зовут меня Густав фон дер Рид. Ах! зачем я ее покинул и променял на этот злосчастный остров! Я иду из форта Дофина, где, как вам известно, все белые были перебиты, и направляюсь в Порт‑о‑Пренс, чтобы достигнуть его, раньше чем генералу Дессалину удастся окружить и осадить его войсками, которыми он командует».

«Из форта Дофина! – воскликнула старуха, – и вам, с вашим цветом кожи, удалось пройти этот огромный путь по стране негров, охваченной восстанием? – «Бог и все святые, – отвечал гость, – защитили меня! К тому же я не один, добрая матушка, – меня сопровождает почтенный старик, мой дядя, с супругой и пятью детьми, не говоря о нескольких слугах и горничных, входящих в состав семьи, – караван из двенадцати человек, который я должен перевозить при помощи двух жалких мулов тягостными ночными переходами, так как днем мы не решаемся показаться на больших дорогах». – «Боже ты мой! – воскликнула старуха, нюхая табак и сочувственно покачав головой. – А где находятся в настоящую минуту ваши спутники?» – «Вам, – отвечал гость, немного подумав, – я могу довериться; сквозь темную окраску вашей кожи просвечивает отблеск собственной моей окраски. Скажу вам, что все мое семейство находится на расстоянии одной мили отсюда, близ пруда Чаек, в чаще, прилегающей к нему горной поросли. Третьего дня голод и жажда принудили нас искать это убежище. Напрасно разослали мы прошлую ночь наших слуг, достать хотя бы немного хлеба и вина у окрестных жителей, – страх быть схваченными и убитыми удержал их от решительных шагов в этом направлении, так что сегодня мне пришлось самому отправиться с опасностью для жизни, дабы попытать счастье. Небо, если не ошибаюсь, – продолжал он, пожимая руку старухи, – привело меня к сострадательным людям, не разделяющим жестокое, неслыханное озлобление, охватившее всех жителей этого острова. Будьте добры, за богатое вознаграждение, наполните несколько корзин продовольствием и вином; нам осталось всего пять дневных переходов до Порт‑о‑Пренса, и если вы доставите нам возможность достигнуть этого города, то мы вечно будем смотреть на вас, как на спасших нам жизнь».

«Да, удивительно это дикое озлобление! – лицемерно заметила старуха; – не похоже ли это на то, как если бы руки, принадлежащие одному телу, или зубы одного рта затеяли между собою войну из‑за того, что один член создан иначе, чем другой. Разве виновата я, отец которой родом из Сант‑Яго на Кубе, в том светлом оттенке, что виден на моем лице при дневном свете? и разве моя дочь, зачатая и рожденная в Европе, может отвечать за то, что ее кожа отражает полностью сияние дня той части света?» – «Как, – воскликнул гость, – вы, которая по чертам лица – несомненная мулатка и притом африканского происхождения, и эта милая метиска, которая пустила меня в дом, вы также включены вместе с нами, европейцами, в один смертный приговор?» – «Клянусь небом! – отвечала старуха, снимая с носа очки, – неужели вы воображаете, что небольшое имущество, которое мы приобрели горестным и тяжким трудом наших рук, за многие исполненные печали годы, не возбуждает злобу этих исчадий ада, этого свирепого разбойничьего сброда. Если бы нам не удалось обеспечить себя от преследования хитростью и всеми теми средствами, какие самозащита вкладывает в руки слабых, то, конечно, тень кровного родства, разлитая на наших лицах, поверьте, не могла бы нас оградить». – «Возможно ли? – воскликнул гость; – кто же вас преследует на этом острове?» – «Владелец этого дома, – отвечала старуха, – негр Конго Гоанго. Со смерти господина Гильома, прежнего владельца этой плантации, погибшего от его свирепой руки в самом начале восстания, мы, заведывавшие его хозяйством в качестве его родственниц, оказались в полной его власти и подвергаемся произволу и насилиям с его стороны. За каждый кусок хлеба, за каждый глоток вина, который мы из человеколюбия даем тому или другому белому беглецу, проходящему время от времени по большой дороге, он расплачивается с нами ругательствами и побоями; и у него нет большего желания, чем натравить на нас месть чернокожих, как на белых и креольских полусобак, – так он нас называет, – частью, чтобы вообще с нами разделаться, зная, что мы порицаем его за свирепое отношение к белым, частью, чтобы завладеть тем небольшим имуществом, которое останется после нашей смерти». – «Ах, вы, несчастные! – воскликнул гость, – ах, вы, жалкие создания! А где находится в настоящее время этот изверг?» – «При войске генерала Дессалина, – отвечала старуха; – вместе с прочими чернокожими, принадлежавшими к этой плантации, он доставляет транспорт пороха и свинца генералу, в которых тот нуждается. Мы ожидаем его возвращения, если только он не примет участия в каком‑либо новом предприятии, дней через десять‑двенадцать; и если он тогда узнает, боже упаси, что мы дали защиту и приют белому, пробиравшемуся в Порт‑о‑Пренс, в то время как он всеми силами участвовал в предприятии, направленном на полное их истребление на этом острове, то всех нас, поверьте, ждет неминуемая смерть», – «Бог, который любит человечность и сострадание, – отвечал гость, – оградит вас от пагубных последствий благодеяния, оказанного несчастному! А так как, – продолжал он, ближе пододвинувшись к старухе, – вы уже подали негру повод для гнева, а ваше возвращение к послушанию вам уже не может помочь, то не решились ли бы вы, за любое вознаграждение, какое вы только захотите назначить, предоставить моему дяде и его семейству, чрезвычайно утомленным путешествием, приют в вашем доме на один, на два дня, чтобы они могли хоть немного отдохнуть?» – «Сударь! о чем вы просите? – воскликнула пораженная старуха, – возможно ли приютить в доме, стоящем на большой дороге, такой большой караван, как ваш, чтобы об этом не узнали окрестные жители?» – «А почему бы нет? – настойчиво возразил гость. – Если бы я сам сейчас же отправился к пруду Чаек и провел бы всю компанию в усадьбу еще до наступления дня; если бы вы всех нас – и господ, и прислугу – поместили в одной из комнат дома, а на всякий случай из предосторожности хорошенько заперли бы и окна, и двери!» Старуха отвечала, взвесив сделанное ей предложение, что если он решится в эту ночь провести свой караван из горного ущелья, где он укрылся, в их усадьбу, то на пути сюда он неизбежно встретится с отрядом вооруженных негров, о прибытии которых по большой дороге предуведомили высланные вперед стрелки. «Ну, что же! – сказал гость, – в таком случае мы удовлетворимся пока тем, что пошлем несчастным корзину с съестными припасами и отложим наше предприятие с переводом их в усадьбу до следующей ночи. Согласитесь ли вы на это, добрая матушка?» – «Ну, так и быть! – отвечала старуха, в то время как гость осыпал поцелуями ее костлявую руку; – ради того европейца, отца моей дочери, я окажу эту услугу его соотечественникам, попавшим в беду. На рассвете садитесь и пишите записку вашим родным с приглашением прибыть ко мне в усадьбу; мальчик, которого вы видели во дворе, снесет вашу записку и кое‑какую провизию и для их безопасности останется с ними в горах до ночи, а с наступлением ее, если приглашение будет принято, проведет ваш караван сюда».

Тем временем Тони вернулась из кухни, неся приготовленные ею кушанья, и, с усмешкой поглядывая на гостя, спросила, накрывая на стол: «Ну, что мать, отдохнул ли наш гость от страха, обуявшего его у двери? Убедился ли он, что его здесь не подстерегают ни яд, ни кинжал и что негра Гоанго нет дома?» Мать отвечала со вздохом: «Дитя мое, пословица говорит, что, обжегшись на молоке, дуют на воду. Наш гость поступил бы безрассудно, если бы он отважился вступить в дом, не убедившись предварительно в том, к какому племени принадлежат его обитатели». Девушка стала перед матерью и рассказала ей, как она нарочно так держала фонарь, чтобы свет его полностью падал ей на лицо. «Но воображение его было так полно маврами и неграми, – продолжала она, – что даже, если бы дверь ему отворила дама из Парижа или Марселя, он и ту принял бы за негритянку». Гость, тихонько обняв ее за талию, сказал смущенно, что шляпа, которая на ней была надета, помешала ему разглядеть ее лицо. «Если бы я тогда имел возможность так заглянуть в твои глаза, как я сейчас это делаю, – продолжал он, с жаром прижимая ее к своей груди, – хотя бы все остальное в тебе было черно, я готов был бы выпить с тобою из одного отравленного кубка». Мать принудила его, сильно покрасневшего при этих словах, сесть за стол, после чего Тони опустилась рядом с ним и облокотившись смотрела ему в лицо, пока он ел. Гость спросил, сколько ей лет и какого города она уроженка, на что мать ответила вместо нее, что пятнадцать лет тому назад, во время путешествия по Европе, в котором она сопутствовала жене господина де Вильнева, ее прежнего хозяина, она зачала и родила Тони в Париже. К этому она добавила, что хотя негр, Комар, за которого она впоследствии вышла замуж, и усыновил ее дочку, но что, так как ее подлинный отец был богатый негоциант из Марселя, по имени Бертран, то и девушка по нему называется Тони Бертран.

Тони спросила его, знавал ли он такого господина во Франции. Гость отвечал, что нет, что страна велика и за то короткое время, когда он собирался сесть на корабль, отправляясь в Вест‑Индию, ему не пришлось встречаться с лицом, которое носило бы такую фамилию. На это старуха заметила, что, по довольно достоверным справкам, которые она навела, господин Бертран не находится более во Франции. «Его честолюбивый и энергичный характер, – сказала она, – не довольствовался скромной деятельностью частного лица; он принял участие в начале революции в общественных делах и в 1795 году отправился с французским посольством к турецкому двору, откуда, насколько мне известно, он до сих пор еще не возвращался». Гость с улыбкой, взяв Тони за руку, заметил, что в таком случае она – знатная и богатая девица. Он стал ее уговаривать воспользоваться этими преимуществами и высказал предположение, что она может еще надеяться, под руководством своего отца, попасть в более блестящие жизненные условия, чем те, в которых она находится в настоящее время. «Едва ли, – возразила старуха со сдерживаемым волнением. – Господин Бертран еще в Париже, во время моей беременности, отказался на суде под присягой, из стыда перед своей молодой невестой, на которой он собирался жениться, признать себя отцом будущего ребенка. Я никогда не забуду его присяги, которую он имел наглость бросить мне в лицо. Последствием этого была желчная лихорадка и шестьдесят ударов плети, которые господин де Вильнев велел мне дать, а вскоре – и чахотка, которой я страдаю до сих пор, как последствие плетей».

Тони, сидевшая задумчиво, подперев голову рукою, спросила гостя, кто он, откуда и куда идет, на что тот после непродолжительного смущения, вызванного в нем ожесточенной речью старухи, отвечал, что он едет из форта Дофина, с семейством своего дяди, господина Штремли, которое он оставил в горных порослях, близ пруда Чаек, под охраной двух молодых двоюродных братьев. По просьбе девушки он рассказал несколько эпизодов, имевших место в этом городе во время вспыхнувшего восстания; как в глухую полночь, когда все было погружено в глубокий сон, по предательски поданному сигналу, началось избиение белых чернокожими; как начальник негров, сержант французских инженерных войск, с сатанинской злобой тотчас поджег все суда в гавани, чтобы отрезать белым пути для бегства в Европу; как его семейство едва успело спастись к городским воротам, захватив с собою лишь кое‑какое имущество, и как при одновременной вспышке восстания во всех приморских поселениях им ничего иного не оставалось, как при помощи двух мулов, которых им удалось раздобыть, пересечь весь остров, направляясь в Порт‑о‑Пренс, единственный город на острове, который под охраной значительных французских войск еще оказывал в настоящее мгновенье сопротивление победоносным силам негров. Тони спросила: «Чем же белые возбудили к себе такую ненависть?» Гость отвечал смущенно: «Общим их отношением к чернокожим, которое они проявляли, господствуя над островом, отношением, которое я, откровенно говоря, не решусь оправдывать; впрочем, эти порядки существуют уже многие столетия! Безумие свободы, охватившее все эти плантации, побудило негров и креолов разбить тяготившие их цепи и отомстить белым за многочисленные и заслуживающие всяческого порицания обиды, которые им причинили некоторые недостойные представители белой расы. Особенно ужасным и удивительным показался мне поступок одной молодой девушки, – продолжал он после краткого молчания. – Эта девушка, негритянка по происхождению, как раз в то мгновение, когда вспыхнуло восстание, лежала больная желтой лихорадкой, эпидемия которой вспыхнула в это время, усугубляя бедственное положение в городе. Три года перед тем она служила, как рабыня, у одного плантатора‑европейца; этот последний, обиженный тем, что она не хотела удовлетворить его желания, сначала жестоко с нею обращался, а затем продал ее одному плантатору‑креолу. В день общего восстания девушка узнала, что этот плантатор, ее бывший хозяин, убегая от преследовавших его разъяренных негров, скрылся в расположенном неподалеку дровяном сарае, и, памятуя нанесенные ей обиды, она, с наступлением темноты, послала к нему своего брата с приглашением переночевать у нее. Несчастный, не подозревая, что она больна, а тем более не ведая, какой болезнью она страдает, пришел к ней и, преисполненный благодарности, заключил ее в свои объятия, так как почитал себя уже спасенным; но не успел он провести и получаса в ее кровати среди ласк и нежностей, как вдруг она поднялась с выражением дикой и холодной ярости и заговорила: «Ты целовал зачумленную, которая несет уже смерть в своей груди: иди же и передай всем тебе подобным желтую лихорадку!»

Офицер, в то время как старуха громко выражала по этому поводу свое негодование, спросил Тони, способна ли она совершить такой же поступок? – «Нет», – отвечала Тони в смущении, опустив глаза. Гость, положив салфетку на стол, заявил, что, по его внутреннему чувству, ни один тиранический поступок, какой белые когда‑либо совершили, не может оправдать столь низкого и отвратительного предательства. «Само небесное возмездие – воскликнул он, вскакивая с места с страстным движением, – этим обезоруживается; даже возмущенные ангелы станут на сторону тех, кто были неправы, и возьмут их дело под свое покровительство для поддержания божеского и человеческого порядка!» С этими словами он на мгновенье подошел к окну и глянул во мрак ночи, проносившийся в бурных облаках над месяцем и звездами; и так как ему показалось, что мать и дочь переглянулись между собой, хотя он и не заметил, чтобы они подали друг другу какие‑либо знаки, им овладело какое‑то неприятное и тягостное чувство; он обернулся и попросил, чтобы ему отвели комнату для ночлега.

Мать заметила, взглянув на стенные часы, что к тому же уж близко к полуночи, взяла свечу и предложила гостю следовать за нею. Она провела его длинным коридором в отведенную ему комнату; Тони несла за ними его плащ и несколько других вещей, которые он при входе в дом сложил с себя; старуха указала ему удобную кровать с высоко взбитыми перинами, на которой он должен был спать, и, приказав Тони приготовить гостю ножную ванну, пожелала ему покойной ночи и удалилась. Гость поставил шпагу в угол и положил пару пистолетов, которые носил за поясом, на стол. Пока Тони выдвигала кровать и накрывала ее белой простыней, он оглядел комнату; и так как он, по вкусу и великолепию, с которыми она была убрана, заключил, что эта комната должна была принадлежать прежнему владельцу плантации, то на его сердце, как коршун, напало беспокойное чувство, и ему захотелось снова очутиться, хотя бы голодным и жаждущим, в лесу со своими. Девушка принесла тем временем из неподалеку расположенной кухни сосуд с горячей водой, испускавший аромат душистых трав, и предложила офицеру, стоявшему прислонившись к окну, омыться, чтобы восстановить свои силы. Офицер, молча освободившись от галстука и жилета, опустился на стул; он уже собирался разуться и, в то время как девушка, стоя перед ним на корточках, заканчивала мелкие приготовления к ванне, принялся разглядывать ее привлекательную фигуру.

Волосы густыми локонами упали на ее молодую грудь, в то время как она наклонилась, став на колени; какое‑то особое очарование играло на ее губах и в осененных длинными ресницами глазах; если бы не цвет ее кожи, в котором для него было что‑то отталкивающее, он бы готов был поклясться, что никогда не видал ничего более прекрасного. При этом его поразило какое‑то отдаленное сходство, с кем – он сам хорошенько не знал еще, замеченное им уже при входе в дом, и это сходство невольно влекло его к ней. В то мгновенье, когда она, заканчивая свои дела, поднялась с колен, он схватил ее за руку и, правильно заключив, что существует только одно средство проверить, есть ли у девушки сердце или нет, привлек ее к себе на колени и спросил, есть ли у нее жених? – «Нет!» – прошептала девушка, опуская свои большие черные глаза с очаровательной стыдливостью. Не пытаясь встать с его колен, она добавила, что, правда, живущий по соседству молодой негр Конелли месяца три тому назад посватался к ней, однако, по причине своей молодости, она ему отказала. Гость, охватив обеими руками ее стройный стан, сказал, что у него на родине, согласно распространенной там поговорке, когда девушке минет четырнадцать лет и семь недель, она уже достигла брачного возраста. Он спросил ее, в то время как она разглядывала золотой крестик, висевший у него на груди, сколько ей лет. – «Пятнадцать», – отвечала Тони. «Вот видишь! – сказал гость; – может быть, его средства ему не позволяют устроить свое хозяйство так, как ты бы того желала?» Тони, не подымая глаз и выпустив его крест, который она держала в руке, отвечала: «О нет! Конелли, после недавнего переворота, сделался богатым человеком; его отцу досталась вся плантация, прежде принадлежавшая его хозяину плантатору». – «Почему же ты ему отказала?» – спросил гость. Он ласково пригладил волосы, сбившиеся ей на лоб, и спросил: «Может быть, он тебе не нравился?» Девушка, слегка встряхнув головой, засмеялась и на вопрос гостя, который тот шутливо шепнул ей на ухо, не решено ли у нее, что только белый должен завоевать ее расположение, она, после краткого мечтательного раздумья, вспыхнув сквозь загар очаровательным румянцем, вдруг прижалась к его груди. Гость, тронутый ее прелестью и лаской, назвал ее своей милой девушкой и, словно по мановению божества, освободившись от всякой тревоги, заключил ее в свои объятия. Ему и в голову не приходило, чтобы все эти движения, которые он в ней заметил, могли быть выражением хладнокровного, отвратительного вероломства. Мысли, тревожившие его, отлетели, как стая зловещих птиц; он порицал себя, что, хотя бы на мгновенье, мог мысленно так оклеветать ее сердце, и, в то время как он баюкал ее на своих коленях, впивая сладостное дыхание, исходившее из ее уст, он, как бы в знак примирения и прощения, напечатлел поцелуй на ее челе.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 189; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!