ГОСПОДИНУ ДЕ ЛАМАРТИНУ, КАНДИДАТУ



Бенедикт Лившиц Гийом Аполлинер Луи Арагон Пьер‑Жан Беранже Шарль Бодлер Виктор Гюго Теофиль Готье Жан Кокто Артюр Рембо Поль Валери Эмиль Верхарн Поль Верлен Поль Элюар Стефан Малларме Альфред де Мюссе Шарль Леконт де Лиль Альфонс де Ламартин Альфред де Виньи Огюст Барбье Оюст‑Марсель Бартелеми Хосе‑Мариа де Эредиа Жюль Лафорг Морис Роллина Тристан Корбьер Лоран Тайад Анри де Ренье Альберт Самен Франсис Жамм Поль Фор Жан Мореас Поль Клодель Шарль Пеги Жюль Ромен Шарль Вильдрак Макс Жакоб Андре Сальмон Поль‑Жан Тулэ Жан  Жироду Леон‑Поль Фарг Жюль Сюпервьель Франсис Карко Тристан Дерем Пьер Реверди

Французские лирики XIX и XX веков

 

 

ОТ РЕДАКЦИИ

 

Настоящая антология является новым значительно дополненным изданием сборника «От романтиков до сюрреалистов», вышедшего в издательстве «Время» в 1934 году.

 

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ

 

Поэзия наша стремится к выработке нового стиля, рушатся старые шкоды, побеждают принципы социалистического реализма. Все чаще обращаемся мы к классикам. И вот – перед нами книга, посвященная французской поэзии, от Ламартина до Элюара. Несколько классиков – Гюго, Ламартин, Альфред де Мюссе, Барбье, и рядом с ними снова встречаются имена, знакомые по старым номерам «Весов» и «Аполлона», по декларациям и литературным манифестам символизма, по статьям акмеистов, по переводам Брюсова и Сологуба, Волошина, Вячеслава Иванова и Бальмонта. Стоит ли возвращаться к этому? Нужно ли это нам? Полезно ли снова воскрешать интерес к французскому символизму? Стоит ли снова начинать разговор о парнасцах и «проклятых поэтах», о Теофиле Готье и Морисе Роллина, о Тристане Корбьере и Леконт де Лиле?

Эти поэты были понятны ушедшему поколению. Они были нужны ему не только как знамя. Многие из них были учителями русских поэтов. У русского символизма другая социальная природа, чем у символизма французского? вот почему здесь нельзя говорить о простом подражании. Нет, влияние было гораздо глубже, оно оказало огромное воздействие на развитие художественных принципов русского символизма. Переводы французских поэтов второй половины XIX столетия зачастую становились документами литературной борьбы. Стоило появиться новому оттенку поэтического движения в России, и сразу же начинались переводы тех французских поэтов, которые еще не были известны русскому читателю. Иногда воскрешались имена, незаслуженно забытые, так появился, например, перевод знаменитой книги Готье «Emaux et Camees». И вот, все это, уже переведенное, продуманное, проработанное, сказал бы я современным газетным словом, снова собрано в книгу, заново переведено, дополнено вовсе уже неизвестными именами, стихами нынешних французских поэтов, и выдано современному читателю. Стоило ли заново делать этот огромный труд? Не лучше ли, если уже есть такая необходимость в издании французских поэтов, выпустить книгу избранных старых переводов? Ведь вся эта работа уже сделана буржуазными и дворянскими поэтами первых десятилетий XX века.

Изучая старые переводы, мы легко убедимся, что такое суждение неверно. Правда, бывали отдельные случаи удачи, когда русскому переводчику удавалось выразить сущность французского подлинника; тогда рождались такие блестящие работы как переводы Верхарна – Брюсовым, Верлена – Сологубом, Эредиа – Волошиным, но даже и в этих отличных переводах русским поэтам не всегда удавалось выразить полностью все богатство французского оригинала. В отличных переводах Сологуба мы не найдем все же предельной простоты позднего Верлена. Я говорю сейчас о переводах, сделанных первоклассными мастерами, замечательными художниками слова. Французский материал «обеднен» ими не потому, что они не могли справиться со всеми трудностями, которые вставали перед переводчиками, не потому, что было слабей художественное дарование русских поэтов.

Переводчик зачастую старался уделить преимущественное внимание тем чертам оригинала, которые были особенно существенны для русских школ и направлений. Вот почему старые переводы в ряде случаев не были достаточно объективными.

Если это мы говорим о лучших переводах, то что же следует сказать о таких работах, как переводы П. Я., усиленно пропагандировавшего Бодлера, но совершенно не понявшего, что художественная сила Бодлера прежде всего в мастерски отточенном, классическом стихе, чуждом романтической растрепанности и «гражданской скорби»? Не говорю уже о «классических» по своей чуждости оригиналу переводах К. Бальмонта, больше увлекавшегося, правда, поэзией английской и написавшего десяток тысяч строк на темы Шелли и Уитмена, но хорошо не переведшего и тысячи строк из этих поэтов.

Тот свод французской поэзии, который сделал Бенедикт Лившиц, необходим современному читателю. Мы слишком еще плохо знаем новую французскую поэзию. Нашим молодым поэтам можно многому у нее поучиться. Неверно было бы, однако, думать, что переводы стихов нужны только для читателей, не владеющих иностранными языками. Еще Жуковский говорил, что переводчик в поэзии не раб, а соперник. Перевод очень часто существует в веках рядом с подлинником. Для того, кто знает немецкий язык и читал Шиллера в подлиннике, все‑таки никогда не потеряют своего очарования переводы Жуковского.

Не всегда даже необходимо, чтобы это был точный перевод. Лермонтовское стихотворение «Горные вершины спят во тьме ночной»? превратившее в романс философское раздумье Гете, а свободный стих немецкого поэта подменившее традиционным метром, останется тем же менее на долгие столетия спутником стихотворения Гете.

Задача перевода не только в ознакомлении читателя с поэзией другого народа. Очень часто перевод играет значительную роль в деле разработки новых изобразительных средств языка.

Богатая техника французского стиха, четкость поэтической мысли, особенно характерная для лучших французских поэтов, сжатость изложения, зачастую сводящаяся к художественно продуманным формулам, и в то же время, по «равнению с русским стихом, гораздо меньшее богатство ритма и рифмы создают огромные трудности для переводчика. Преодолевая эти трудности, переводчик невольно открывает новые принципы организации русского стиха. Между прочим, следует отметить, что французская традиция стихотворного перевода, – ей у нас подражали некоторые поэты, например, И. Коневской, – является одной из существенных причин того, что иностранный опыт еще мало отразился на формальных поисках французских поэтов. Между тем в России, начавшей свое стихосложение подражанием французской силлабике, богатый опыт поэтов‑переводчиков через два столетия снова подвел нас вплотную к разрешению вопроса о будущем силлабики в русском стихосложении. В ближайшие десятилетия этому вопросу суждено, очевидно, выйти из стадии теоретических предположений в полосу практической разработки. В том случае, если удалось бы внести элементы силлабического стихосложения в классический строй русского стиха, мы, несомненно, имели бы огромные успехи в деде развития повествовательных жанров и прежде всего эпической поэмы.

Нет, легкомысленно полагать, что столетие французской поэзии, отраженное в настоящей книге, уже изучено предшествующим поколением и нам никак не интересно. Достоинство современных переводчиков прежде всего в том, что они не стараются исправить чужого поэта соответственно собственным поэтическим воззрениям и дают в русском стихе объективное, адэкватное выражение особенностей иностранного подлинника.

Четверть века занимался Лившиц французской поэзией, и его книга является сводом большой двадцатипятилетней работы. Эта работа не была обычным трудом переводчика. Сам испытавший сильное влияние французской поэзии, Лившиц был, пожалуй, единственным поэтом раннего русского футуризма, органически связанным с французами. Первые стихи Аполлинера, должно быть, интересовали его не меньше, чем современные Аполлинеру стихи русских поэтов. Влияние французов особенно отразилось у Лившица на том, что легче всего поддается перенесению на чужеземную почву, на композиции стиха. Естественно, что все это не могло не повлиять на переводы.

Когда перевод поэтов, разных по социальной природе, темпераменту и художественным принципам, делает один человек, в этом, наряду с существенным преимуществом, заключающемся в единстве отношения к переведенному материалу, есть и некоторая опасность: – поэты некоторых направлении могут оказаться очень похожими друг на друга, стихи Барбье нельзя будет отличить от политической лирики Гюго, и Роллина от Бодлера. Несомненно, что Лившиц с самого начала учел это и серьезно продумал принципы своего перевода.

Для Бенедикта Лившица характерно понимание тех явлений, которые оказали решающее влияние на развитие французской поэзии. Три имени отмечают рубежи трех эпох, причем наиболее значительны имена старших поэтов. Эти имена – Виктор Гюго, Артюр Рембо, Поль Валери. Конечно, тенденциями, заложенными в творчестве этих трех поэтов, никак не исчерпывается огромное богатство и своеобразие поэтического движения столетия, но ясная линия преемственности в данном случае несомненна.

Бенедикт Лившиц правильно учел, что главное – принцип отбора. Вот почему часто он берет у поэта не самые характерные вещи, но наиболее интересные в свете исторического развития французского стиха. Это дает возможность единого принципа перевода, учета тех индивидуальных особенностей поэтов, которые особенно значительны исторически.

Лившиц тонко чувствует строение стиха у самых разнообразных поэтов и умело передает его в своих переводах. Это очень трудная задача, так как особенности стихотворного подлинника чаще всего заключены не в лексике, а в синтаксическом строении. Так, например, переводя «Une dentelle s'abolit», сонет Малларме, одного из наиболее трудных для переложения на чужой язык французских поэтов, Лившиц превосходно передает всю сложность синтаксических ходов Малларме и в то же время дает отличное истолкование этого сонета.

Мастерски переводя Малларме, Лившиц чувствует в то же время стихи Верлена, простые и ясные по своему синтаксическому строю, богатые реалистическими описаниями и деталями, так противоположными порой символистическим устремлениям поэта, отчетливо воспроизводящие его противоречивый, трагический образ.

 

В трактирах пьяный гул, на тротуарах грязь,

В промозглом воздухе платанов голых вязь,

Скрипучий омнибус, чьи грузные колеса

Враждуют с кузовом, сидящим как‑то косо

И в ночь вперяющим два тусклых фонаря.

Рабочие, гурьбой бредущие, куря

У полицейского под носом носогрейки,

Дырявых крыш капель, осклизлые скамейки,

Канавы, полные навозом через край, –

Вот какова она, моя дорога в рай!

 

Большое мастерство переводчика чувствуется и в переводах таких, совершенно ничем не похожих друг на друга поэтов, как Гюго и Аполлинер. Прекрасно чувствуя классический, полный политической патетики стих Гюго, Лившиц дает в то же время четкое представление о принципах организации стиха Аполлинером.

История французской поэзии полна драматических эпизодов классовой борьбы. Проповедники «чистого», – т. е. буржуазного – искусства боролись с поэтами революционной мелкой буржуазии и предшественниками пролетарской поэзии во Франции. Вспомним хотя бы известную статью Леконт де Лиля о Беранже, в которой утверждается, что «Беранже не был ни великим поэтом, ни великим артистом», Леконт де Лиль, учитель наиболее «официозных» поэтов конца XIX столетия, отрицал художественное значение за произведениями Беранже, По Леконт де Лилю, Беранже был честным человеком, который любил свою страну. Но поэтические чувства, очень уважаемые сами по себе, еще не могут создать поэта. Любовь к отечеству, жажда свободы вызывают героические поступки во все века и у всех народов, но моральные добродетели и «таинственные» сокровища поэзии – разные вещи. В статье Леконт де Лиля и в ряде других документов этой эпохи прекрасно отражается «аполитичность» поэзии господствующих классов, победа религии, католицизма, утверждение принципов, положенных когда‑то Ламартином в основу поэзии: «Бог один знает цель и путь, человек ничего не знает».

Столетняя история французской поэзии прекрасно показывает, как постепенно, по мере приближения к нашему времени, к эпохе войн и пролетарских революций, скудеет идейное богатство искусства господствующих классов, как рационализм поэтов подымающейся буржуазии сменяется победой мистики, иррационального, утверждением религии. Поэты отказываются от тем большого социального значения. Старомодной становится страстная политическая лирика Барбье, в звании поэта начинают отказывать Беранже. Поэты уходят в глубь своих переживаний, расщепляют и разрывают картину окружающей их действительности. Слова Ламартина: «Для человека нет ничего более неизвестного вокруг него, чем сам человек» – задолго до нашего времени выразили направление этих поисков. Мир, лишенный своих реальных связей и опосредствовании, предстает перед нами в стихах новой эпохи. Но этот процесс идейного оскудения отнюдь не исключал формального экспериментирования и технических поисков, представляющих интерес и для нашей поэзии.

Французская поэзия эпохи империализма чужда нам, но мы обязаны знать ее. Техническое богатство этой поэзии, ее формальная сложность – могут помочь нашим поэтам, стремящимся полно и совершенно овладеть мастерством. Вот почему несомненный интерес представляет настоящая книга, дающая ясное представление об основных этапах развития французской поэзии в XIX столетии и в первой четверти нашего века.

В. Саянов.

 

АЛЬФОНС ЛАМАРТИН

 

ОДИНОЧЕСТВО

 

 

Когда на склоне дня, в тени усевшись дуба

И грусти полн, гляжу с высокого холма

На дол, у ног моих простершийся, мне любо

Следить, как все внизу преображает тьма.

Здесь плещется река волною возмущенной

И мчится вдаль, сменясь неведомо куда;

Там стынет озеро, в чьей глади вечно сонной

Мерцает только что взошедшая звезда.

Пока за гребень гор, где мрачный бор теснится,

Еще цепляется зари последний луч,

Владычицы теней восходит колесница,

Уже осеребрив края далеких туч.

Меж тем, с готической срываясь колокольни,

Вечерний благовест по воздуху плывет,

И медным голосам, с звучаньем жизни дольней

Сливающимся в хор, внимает пешеход.

Но хладною душой и чуждой вдохновенью

На это зрелище взирая без конца.

Я по земле влачусь блуждающею тенью.

Ах, жизнетворный диск не греет мертвеца!

С холма на холм вотще перевожу я взоры,

На полдень с севера, с заката на восход.

В свой окоем включив безмерные просторы,

Я мыслю: «Счастие нигде меня не ждет».

Какое дело мне до этих долов, хижин,

Дворцов, лесов, озер, до этих скал и рек?

Одно лишь существо ушло – и, неподвижен

В бездушной красоте, мир опустел навек!

В конце ли своего пути или в начале

Стоит светило дня, его круговорот

Теперь без радости слежу я и печали:

Что нужды в солнце мне; Что время мне несет?

Что, кроме пустоты, предстало б мне в эфире,

Когда б я мог лететь вослед его лучу?

Мне ничего уже не надо в этом мире,

Я ничего уже от жизни не хочу.

Но, может быть, ступив за грани нашей сферы,

Оставив истлевать в земле мой бренный прах,

Иное солнце – то, о ком я здесь без меры

Мечтаю – я в иных узрел бы небесах!

Там чистых родников меня пьянила б влага,

Там вновь обрел бы я любви нетленной свет

И то высокое, единственное благо,

Которому средь нас именованья нет!

Зачем же не могу, подхвачен колесницей

Авроры, мой кумир, вновь встретиться с тобой?

Зачем в изгнании мне суждено томиться?

Что общего еще между землей и мной?

Когда увядший лист слетает на поляну,

Его подъемлет ветр и гонит под уклон;

Я тоже желтый лист, и я давно уж вяну:

Неси ж меня отсель, о бурный аквилон!

 

ВИКТОР ГЮГО

 

НАДПИСЬ НА ЭКЗЕМПЛЯРЕ

«БОЖЕСТВЕННОЙ КОМЕДИИ»

 

 

Однажды вечером, переходя дорогу,

Я встретил путника: он в консульскую тогу,

Казалось, был одет; в лучах последних дня

Он замер призраком и, бросив на меня

Блестящий взор, чья глубь, я чувствовал, бездонна,

Сказал мне: – Знаешь ли, я был во время оно

Высокой, горизонт заполнившей горой;

Затем, преодолев сей пленной жизни строй3

По лестнице существ пройдя еще ступень, я

Священным дубом стал; в час жертвоприношенья

Я шумы странные струил в немую синь;

Потом родился львом, мечтал среди пустынь,

И ночи сумрачной я слал свой рев из прерий;

Теперь – я человек; я – Данте Алигьери.

 

 

MUGITUSQUE BOUM

 

 

Мычание волов в Вергилиевы годы,

На склоне дня среди безоблачной природы,

Иль в час, когда рассвет, с полей прогнавши мрак,

Волнами льет росу, ты говорило так:

– Луга, наполнитесь травою! Зрейте, нивы!

Пусть свой убор земля колеблет горделивый

И жатву воспоет средь злата хлебных рек!

Живите: камень, куст, и скот, и человек!

В закатный час, когда в траве, уже багряной,

Деревья черные, поднявшись над поляной,

На дальний косогор, как призраки, ползут,

И смуглый селянин, дневной окончив труд,

Идет в свой дом, где зрит над кровлей струйку дыма,

Пусть жажда встретиться с подругою любимой,

Пускай желание прилгать к груди дитя,

Вчера лишь на руках шалившее, шутя,

Растут в его душе, как удлиненье тени!

Предметы! Существа! Живите в легкой смене,

Цветя улыбками, без страха, без числа!

Покойся, человек! Будь мирен, сон вола!

Живите! Множьтеся! Бросайте всюду семя!

Пускай? куда ни глянь, почувствуется всеми,

При входе ли в дома, под цвелью ли болот,

В ночном ли трепете, объявшем небосвод –

Порыв безудержный любить: в траве ль зеленой,

В пруде ль, в пещере ли, в просеке ль оголенной,

Любить всегда, везде, любить, что хватит сил,

Под безмятежностью темнозлатых светил.

Заставьте трепетать уста, крыла и воздух,

Сердцебиения любви, забывшей роздых!

Лобзанье вечное пускай лежит на всем,

И миром, счастием, надеждой и добром,

Плоды небесные, подите вниз, на землю!

Так говорили вы, и, как Вергилий, внемлю

Я вашим голосам торжественным, волы,

И нежит лебедя – вода, скалу – валы,

Березу – ветерок, и человека – небо…

О, естество! О, тень! О, пропасти Эреба.

 

 

У НОЧНОГО ОКНА

 

I

 

 

Златые иглы звезд сверкают меж ветвями,

Лоснистая волна тяжелыми струями

Бьет в океанский брег;

Порою облака проносятся, как птицы,

И ветер шепчет слов бессвязных вереницы,

Как спящий человек.

В природе все течет, как из раскрытой урны:

Огонь преходит в дым, и в пену – вихорь бурный,

Все – мимолетный миг.

Что можно взять, держать и сохранить навеки?

Летит за часом час, и с каждым часом некий

Мы видим в мире сдвиг.

Где неподвижность звезд в сей движущейся тайне?

Что – небо зримое, действительно ль бескрайне

И вечно ли оно?

Над нами россыпь солнц всегда ль одна и та же?

Потомок зрит ли все тех же самых стражей,

Что видеть нам дано?

 

 

II

 

 

О, ночи, будете ль всегда вы тем, что ныне?

Навеки ли разбит шатер небесной сини

Над головой у нас?

Скажи, Альдебаран, ответь, кольцо Сатурна,

Не зрим ли когда в личине безлазурной –

Сквозь прорезь – новых глаз?

Не загорятся ли там новые светила,

И дуги новые и новые стропила,

Что вечный зодчий ввел

В собор, чьим папертям никто конца не знает.

Где семисвещником Медведицы пылает

Чудовищный престол?

Сей ветр, что дал вам жизнь средь голубого лона,

Венера, Сириус, Созвездье Ориона,

Ужель навек затих?

И никогда, его дыханием согреты,

Уж не поднимутся в апреле вечном светы

Цветов совсем других?

Познали ли мы мир с его безмерным чудом,

Мы, тростники болот, мы, черви, чья под спудом

Слюда едва блестит?

Кто вымолвит средь нас кощунственное слово,

Что на челе ночей господь тиары новой

Уже не поместит?

 

 

III

 

 

Ужели бог вконец свое растратил пламя?

Не извергает ли миры он за мирами?

Ответь, Зенит! Надир!

Не полнит ли господь собой свое творенье?

Ужель угасших уст излил он все горенье

В наш охладевший мир?

Когда огромные являются кометы,

С собою принося глубин бездонных светы,

Дано ли видеть нам,

Куда бегут они, – вселенные иль души,

Скиталицы пучин, горящие втируши

По нашим небесам?

Кто, у истока став, познал первопричину?

Кто, магом и царем сойдя в сию пучину,

Всех тайн хранит ключи?

О, призраки людей, несчастием согбенных!

Кто произнес: «Творец, нам хватит солнц‑вселенных.

Довольно. Опочий!»

Кто мятежом попрет закон тысячелетий?

Кто в силах запретить чему‑нибудь на свете

Движение его?

Расширившись, всегда любой предел осилишь,

Вся тварь живет, растет и множится, а мы лишь

Свидетели всего.

Мы – лишь свидетели, мы – в трепете глубоком.

Как все живущее, живым исполнен соком

Высокий небосвод,

И древо дивное, живя в сплетеньях темных,

Возносит в небеса – своих ветвей огромных

Неисчислимый плод.

Творенье впереди, за ним стоит создатель,

А человек – увы, лишь жалкий наблюдатель

Обличил вещей.

Достаточно поднять чело над тем, что – рядом,

Чтоб за завесою скрестить свой взгляд со взглядом

Всевидящих очей.

 

 

IV

 

 

Не скажем же себе: «У нас свои светила!»

Быть может, флоты солнц, уже раскрыв ветрила,

Плывут на нас сейчас.

Быть может, одолев предвечную истому,

Творец перекроит по чертежу иному

Все то, что видит глаз.

Как знать? Кто даст ответ? Над темным небосклоном,

Над сим, созданьями творца загроможденным

Священным лесом сил,

Что волны бытия питают в исступленьи,

Быть может, зрим мы внезапное явленье

Испуганных светил.

Растерянных светил, пришедших из пучины,

Восставших из глубин иль бросивших вершины,

И в наш земной туман,

Под своды черные, воспламенившись в беге,

Упавших стаей птиц, которых сбил на бреге

Свирепый ураган.

Они появятся, зардевшись издалече,

Смерч грозных светочей, рубиновые печи,

Сжигая все окрест,

Уничтожая нас, перегорая сами,

Затем, что наряду с блаженными мирами

Есть злые духи звезд.

Быть может, в этот миг – на дне ночей беззвездных

Уже вздувается рожденный в мрачных безднах

Блестящих светов рой,

И бесконечности неведомое море

На наши небеса стремит и сбросит вскоре

Смертельных звезд прибой.

 

ЗАТМЕНИЕ

 

 

Порой сомнение земной объемлет шар.

В глазах у всех темно; туман иль странный пар.

Не знаешь: сумерки ли это иль похмелье?

Куда ни глянь – ни в ком ни гнева, ни веселья.

Исчезновение уже смущает нас.

Впивается во тьму совиный желтый глаз.

Все виды молнии на небесах змеятся.

Алтарь склоняется, и черви в нем роятся.

Во мраке Ирменсул – почти Иегова.

Мудрец роняет вслух бессвязные слова.

Все спутано: добро со злом, и правда с ложью;

У лестницы Числа чуть видимо подножье,

И вверх по ней никто, отважный, не скользит.

Там – в Гефсимании Додонин глас звучит;

Там – где гремит Синай – дымится рядом ртна;

Толпятся, ссорятся, дивятся безответно.

Указывает путь один слепой другим.

Неправы небеса пред разумом людским.

Мыслитель верует, мудрец уже не верит,

А совесть слушает и пробует и мерит

И, сбитая с пути, ощупывает мрак:

Где Веда чистая? Где вымыслы писак?

Всех добродетелей исчезли очертанья.

Разгул чудовищных теней – на дне сознанья,

И в глубине небес, где скрылось божество;

Ни клятв, ни честности, ни веры – ничего.

Вершина чуть видна, а маяка следа нет,

И отсвет факела тиару всю багрянит.

Блуждают, ждут, глядят в смятении кругом.

Любовь во всех сердцах, волнуясь, бьет крылом,

Не ведая, верна ль природа ей людская.

Зги не видать. Кричат, друг друга окликая:

«Кто там? Ответь!» Сосед не узнает порой

Соседа, Вся толпа – сплошной пчелиный рой.

Друг к другу тянутся, глядят в глаза, но все же

Разобщены, и зло и ночь средь царства дрожи

Воздвигли свой престол. Несчастная толпа

В глубокой пропасти беспомощно слепа.

Как будто ледоход на дне пучин грохочет.

Все близко и темно; мрак надо всем хохочет.

Дождит; небесный свод сокрыли облака.

Ребенок малый стал похож на старика.

И кажется, что нет отныне жизни вечной.

Зловещая душа зрит в муке бесконечной

Затменье господа, внушающее страх.

Рожденье ли? Иль смерть? Когда? В каких мирах?

Народы сумрачны и трепетом объяты,

Слились в единый гул и горны и набаты;

Холодный ветр с земли сорвал последний грим,

И демон говорит с улыбкой; «Я – незрим».

 

 

Я ВИДЕЛ ГЛАЗ ТЕЛЬЦА

 

 

Я видел Глаз Тельца. И я сказал ему:

– О ты, пронесший к нам, сквозь адскую ли тьму,

Сквозь светы ль райские, огонь неизмеримый,

Ты знаешь свой закон, как я – твой облик зримый.

От тайны к тайне нам немыслим переход.

Все – сфинкс. Как знать, когда, робея, небосвод

Кометы яростной принять обязан пламя,

Что в нем сотрет она своими волосами?

В сем море бытия, где все имеет смысл,

Ответь, ты кто – маяк иль ночи черной мыс?

Быть может, ты фонарь, зажженный на бугшприте,

И жизнь вокруг тебя – водоворот событии?

Светило! В час, когда все было рождено,

Подобное другим, вошло ты, как звено,

В цепь страшных судорог и шквалов бурой пены

Слепого хаоса, что стать желал вселенной.

Как все живущее: полип иль алкион,

Ты в ритме творческом свой обрело закон;

Ты горних ужасов – лежишь – печать большая

И пламенной строфой искришься, завершая

Огромный звездный гимн, что небом мы зовем:

Природа – вечный Пан – должна в свой окоем

Остолбенев, принять тебя, как сновиденье!

Альдебаран! Брегов неведомых свеченье,

Ты не вполне горишь на дне пучин ночном,

Как те, что солнцами нарек нам астроном.

Склонив блестящий лик над пропастью незримой,

Ты не вполне похож собой на херувима.

О, призрак! О, мираж! Ты все же не вполне

Лишь зрительный обман в зловещей вышине.

Но что в тебе признать должны мы дивам дивным:

Ты – света колесо, вращеньем непрерывным –

Расцветши навсегда – наш услаждаешь глаз;

То жемчуг, то сапфир, то оникс, то алмаз.

Обвитый молнией и ею светел, чудом

Ты вдруг становишься из лала изумрудом.

Тобой был некогда смятен ливийский маг,

При виде радуги твоей. Но знай, что так

Блестишь ты не один, преград себе не зная:

Душа людей, как ты, – планета четверная.

В нас – чудеса твои. Светило, вот они!

Поэзия с тобой сравнилась искони:

Орфей, Гомер, Эсхил и Ювенал – четыре

Ее глашатая. Когда в затихшем мире,

На утренней заре иль в сумеречный час,

Поют кузнечики и птичий слышен глас,

Где Арно, где Авон, где Инд – повсюду музы

Мы зрим присутствие. Тягчайшие обузы

Снимая с наших плеч, она ни на один

Не покидает миг своих святых вершин.

За Каллиопою, Полимнией, Эрато

И Немезидою – гармонии крылатой,

И дик и радостен, предвечный лик сквозит;

Она идиллию громами разрешит.

Светило! В ней – любовь, и смех, и гнев, и бездны

Скорбен, как и в тебе, великий вихорь звездный.

Глагол и луч, она кротка к своим рабам;

Советы подает народам и царям,

Поет благим сердцам, льет свет добра – злонравным,

Речет – и тайное соделывает явным.

В ней человечество находит тот размах,

Что, сбросив цезарей, взнесенных на щитах,

Развенчивает их, идею лишь лелея.

В ней – Франция и Рим, Эллада и Халдея.

Полюбит драмою, сатирою сразит,

Псалмом иль песнею печально зазвучит,

А в эпопее зрят властители дурные

Последствия слепой и грубой тирании,

Неотвратимый всход всех сеятелей зла:

Карету в золоте, что их во храм везла

На увенчание, и тут же, рядом – спицы

Едва приметные позорной колесницы.

Она свершает здесь, где плачется Адам,

Что в бесконечности ты совершаешь сам.

Но если, следуя высокому завету,

Приводишь к цели ты безумную комету

И выправляешь звезд блуждающих пути, –

Мы силой разума умеем обрести,

Где – бог, где – ад, где – цель и счастья и страданий,

Вертящийся маяк на звездном океане!

 

 

АЛЬБРЕХТУ ДЮРЕРУ

 

 

В густых лесах, где ток животворящей мглы

Питает крепостью древесные стволы,

Неправда ль, сколько раз, добравшись до просеки,

Испуган, побледнев, поднять не смея веки,

Ты ускорял, дрожа, свой судорожный шаг,

О, Дюрер, пестун мой, о, живописец‑маг!

По всем твоим холстам, которым мир дивится.

Нельзя не угадать, что взором духовидца

Ты ясно различал укрывшихся в тени

И фавнов лапчатых и лешего огни,

И Пана, меж цветов засевшего в засаду,

И с пригоршней листвы бегущую дриаду.

Ты в лесе видел мир, нечистый испокон:

Двусмысленную жизнь, где все – то явь, то сон.

Там – сосны льнут к земле, здесь – на огромном вязе

Все ветви скрючились в замысловатой вязи

И в чаще, движимой, как водоросль на дне.

Ничто не умерло и не живет вполне.

Кресс тянется к воде, а ясени на кручах

Под страшным хворостом, в терновниках ползучих

Сгибают черных стоп узластые персты;

Лебяжьешеие глядят в ручей цветы

И, пробужденное шагами пешехода,

Встает чудовище, и пальцами урода

Сжимая дерева широкие узлы,

Сверкает чешуей и мечет взор из мглы.

О прозябание! О дух! О персть! О сила!

Не все ль равно – кора иль кожа вас покрыла?

Учитель, сколько раз я ни бродил в лесах,

Мне в сердце проникал тебе знакомый страх,

Чуть дунет ветр, и я увижу, как повисли

На всех ветвях дерев их сбивчивые мысли.

Творец, единственный свидетель тайных дел,

Творец, который все живущее согрел

Сокрытым пламенем, он знает: неслучайно

Я всюду чувствую биенье жизни тайной

И слышу в сумраке и смех и голоса

Чудовищных дубов, разросшихся в леса.

 

 

* * *

 

Когда все вишни мы доели.

Она насупилась в углу.

– Я предпочла бы карамели.

Как надоел мне твой Сен‑Клу!

Еще бы – жажда! Пару ягод

Как тут не съесть? Но погляди:

Я, верно, не отмою за год

Ни рта, ни пальцев! Уходи! –

Под колотушки и угрозы

Я слушал эту дребедень.

Июнь! Июнь! Лучи и розы!

Поет лазурь, и молкнет тень.

Прелестную смиряя буку,

Сквозь град попреков и острот,

Я ей обтер цветами руку

И поцелуем – алый рот.

 

 

ИСКУПЛЕНИЕ

 

I

 

 

Снежило. Сражены победою своею,

Французские орлы впервые гнули шею.

Он отступал – о, сон ужасный наяву! –

Оставив позади пылавшую Москву.

Снежило. Вся зима обрушилась лавиной.

Равнина белая – за белою равниной.

Давно ли армия, теперь – толпа бродяг,

У нее не знавшая, где вождь ее, где стяг,

Где силы главные, где правый фланг, где левый…

Снежило. Раненым служило кровлей чрево

Издохших лошадей. У входа в пустоту

Биваков брошенных виднелись на посту

Горнисты мертвые, застыв виденьем белым,

И ртом примерзшие к рожкам обледенелым.

Гранат, картечи, бомб, сквозь вьюгу, лился сплав,

И гренадерский полк, впервые испытав,

Что значит дрожь, шагал, дыша в усы седые.

Снежило без конца. Свистали ветры злые.

По гололедице ступая босиком,

Без хлеба люди шли в краю для них чужом.

То не были войска, то не были солдаты,

То призрак был толпы, какой‑то сон заклятый,

В тумане шествие безжизненных теней,

И одиночество, час от часу страшней,

Являлось всюду им, как фурия немая…

Безмолвный небосвод, сугробы насыпая,

Огромной армии огромный саван шил –

И близкой смерти час людей разъединил.

Где ж, наконец, предел настанет царству стужи?

И царь и север – два врага, но север хуже.

Орудья побросав, лафеты стали жечь.

Кто лег, тот умирал. Утратив мысль и речь,

От зева снежного бежали без оглядки,

И было б ясно всем, кто сосчитал бы складки

Сугробов, что полки в них опочили сном.

О, Ганнибала смерть! Атиллы злой разгром!

Бегущих, раненых, носилок, фур кровавый

Затор происходил у каждой переправы.

Ложился спать весь полк, вставал всего лишь взвод.

Ней, потеряв войска, едва нашел исход

Из плена русского, отдав часы казаку.

Тревога что ни ночь: к ружью! на штурм! в атаку!

И призраки брались за ружья, и на них,

При криках коршунов, как стая птиц степных,

Летела конница монголов полудиких,

Обрушивался вихрь чудовищ темноликих.

Так гибли армии бесследно по ночам,

И император сам все это видел – сам,

Подобно дереву, что обрекли секире.

К титану, с кем никто не смел сравняться в мире,

Беда, как дровосек, уж подошла в упор,

И он, цветущий дуб, почувствовал топор

И, содрогаясь, весь во власти привиденья,

Он замечал вокруг себя ветвей паденье.

Вожди, солдаты, все навек смежали взор.

Меж тем как близкие, обстав его шатер,

Следили на холсте за движущейся тенью,

Верны его звезде, ропща на провиденье

За оскорбление величества, – на дне

Своей души он сам был поражен вдвойне.

Раздавлен бедствием и видя сон кровавый,

Он к богу обратил лицо. Любимец славы

Дрожал. Наполеон постиг, что он несет

Расплату за вину какую‑то, и вот

Пред воинством, снега устлавшим так обильно,

«Не кара ль это все, – спросил он, – бог всесильный?»

Тогда, по имени назвав его, в ответ

Из темноты ему был некий голос; «Нет!»

 

 

II

 

 

Да, Ватерло не то! Да, Ватерло безмолвно!

Да, Ватерло молчит о том, как в чаше полной –

В кольце его холмов, прогалин и лесов,

Кипя, смешала смерть сошедшихся бойцов;

Как меж Европою и Францией устроив

Кровопролитный бой) бог обманул героев.

Победа, ты ушла, а рок успел устать.

О, Ватерло! в слезах, я должен замолчать?

Затем, что той войны последние солдаты

Велики были все; под звонких труб раскаты,

Осилив Альпы, Рейн, царей низвергнув в прах,

Они прошли весь мир и всем внушили страх!

Смеркалось. Бой ночной пылал, подобно бреду.

Наполеон почти держал в руках победу.

Уже в ближайший лес был загнан Веллингтон.

В подзорную трубу глядел Наполеон

На центр сражения, на точку, где трепещет

Людское месиво, ужасно и зловеще,

На мрачный горизонт, лишенный синевы.

Вдруг вскрикнул он: «Груши!» – То Блюхер был, увы!

Надежда перешла к противнику. Сраженье,

Преобразив свой лик, росло в ожесточеньи.

Английских батарей огонь косил полки.

Равнина, где знамен взвивались лишь клочки,

Меж воплей раненых, взывавших бесполезно.

Была сплошным огнем, сплошной багровой бездной,

Провалом, где полков за строем таял строй,

Где падал, в очередь, как колос под косой,

Гигант тамбур‑мажор с чудовищным султаном,

Где взор испуганно скользил по страшным ранам.

Резня ужасная! Миг битвы роковой!

Он понял, что сейчас решиться должен бой.

За склоном гвардия еще была укрыта.

Последняя мечта! Последняя защита!

– Ну, в дело гвардию пустите! – крикнул он.

И стройные полки, под сению знамен,

Артиллерийские, уланов, гренадеров,

Драгунов – тех, что Рим счел за легионеров –

В блестящих киверах, в мохнатых шапках шли –

Герои Фридланда, герои Риволи,

И зная, что живым не выйти им из боя,

Средь бури свой кумир приветствовали стоя.

Под клик; «Да здравствует наш император!» все

Бесстрашно, с музыкой, шли к смертной полосе.

Улыбкой встретивши град английской картечи,

Вступала гвардия в разгар кровавой сечи.

Увы! за гвардией следил Наполеон,

И в миг, когда она, крутой покинув склон,

Приблизилась к врагу, исчезнув в туче дыма,

Он понял, что теперь уже неудержимо

Растают все полки в пылающей печи,

Как тает легкий воск на пламени свечи.

Все принимали смерть, как праздник – в ратном строе:

Никто не отступил. Мир вечный вам, герои!

Остатки армии – разбитая орда –

На агонию их взирали. Лишь тогда,

Свой безнадежный глас подъяв над общим криком,

Смятенье – великан с полубезумным ликом,

Рождающий боязнь в испытанных сердцах,

Знамена гордые швыряющий во прах,

Сей призрак призрака, сей дым на небоскате,

Порой во весь свой рост встающий в сердце ратей, –

Смятенье подошло к солдату в этот миг,

И, руки заломив, влило в уста свой крик:

«Спасайся поскорей кто может!» С той минуты

Сей крик стал лозунгом; растерянны и люты,

Как будто некий смерч сейчас прошел по ним,

Средь ящиков, возков, глотая пыль и дым,

Свергаясь в пропасти, скрываясь в рожь и травы,

Бросая кивера, оружье, знаки славы

Под сабли прусские, они, гроза владык,

Дрожали, плакали, бежали. В краткий миг,

Как на ветру горит летящая солома,

Исчезла армия – земной прообраз грома,

И поле, где теперь мечтаем мы, в овсе,

Узрело бегство тех, пред кем бежали все.

Прошло уж сорок лет, а этот мрачный угол.

Равнина Ватерло, еще полна испуга,

Лишь вспомнит, как пришлось ей увидать в былом

Гигантов гибнувших и бегство и разгром!

Наполеон смотрел, как ток уносит рьяный

Людей и лошадей, знамена, барабаны,

И вновь со дна души в нем поднялась тоска.

Опять он к небесам воззвал: «Мои войска

Погибли. Я разбит. Империи следа нет.

Твой гнев, господь, ужель еще не перестанет

Преследовать меня?» Тогда, сквозь гул и бред

И грохот выстрелов раздался голос: «Нет!»

 

 

III

 

 

Он пал, и приняла иной уклад Европа.

Есть средь морских пучин наследие потопа,

Кусок материка, угрюмых рифов ряд.

Судьба взяла гвоздей, ошейник, тяжкий млат,

Схватила бедного, живого громотатца

И, продолжая им с усмешкой забавляться,

Помчалась пригвождать его к морской скале,

Чтоб коршун Англии терзал его во мгле.

Исчезновение величия былого!

От утренней зари до сумрака ночного –

Лишь одиночество, заброшенность, тюрьма,

У двери – красный страда, вдали – леса, кайма

Необозримых вод, да небосвод бесцветный,

Да парус корабля, с его надеждой тщетной.

Все время ветра шум, все время волн напор!

Прощай, разубранный пурпуровый шатер!

И белый конь, прощай, для Цезаря рожденный! –

Уж барабанного нет боя, нет короны,

Нет королей, что чтут его, как божество.

Нет императора, нет больше ничего!

Опять он – Бонапарт. Уж нет Наполеона.

Как оный римлянин, парфянином сраженный,

К пылающей Москве стремился он мечтой,

И слышал над собой солдатский окрик: «Стой!»

Сын – пленник, а жена – изменница: обоих

Лишился он. Гнусней разлегшейся в помоях

Свиньи, его сенат глумиться стал над ним.

В часы безветрия, над берегом морским –

Над черной бездною – по насыпи огромной

Шагал, мечтая, он в плену пучины темной.

Печальный кинув взор на волны, небосклон,

Воспоминаньями былого ослеплен,

Он мыслью уходил ко дням своей свободы.

Триумф! Небытие! Спокойствие природы!

Орлы летели вдаль, над ним уж не паря.

Цари – тюремщики во образе царя –

Его замкнули в круг, навек нерасторжимый.

Он умирал, и смерть, приявши облик зримый,

Восстав пред ним в ночи, росла, к себе маня,

Как утро хладное таинственного дня.

Его душа рвалась отсель в предсмертной дрожи.

Однажды, положив оружие на ложе,

Промолвил он: «Теперь конец!» – и, рядом с ним,

Улегся под плащом Маренго боевым.

Его сражения при Тибре и при Пиле,

Дунайские – пред ним чредою проходили.

«Я победил! – он рек, – орлы летят ко мне!»

Вдруг, взором гаснувшим скользнувши по стене,

Он взор мучителя заметил ядовитый:

Сэр Гудсон Ло стоял за дверью приоткрытой.

Тогда, пигмеями поверженный колоса,

Воскликнул он: «Ужель не все я перенес?

Господь, когда ж конец? Жестокой кары бремя

Сними с меня!» Но глас изрек: «Еще не время!»

 

НАРОДУ

 

 

Тебе подобен он: ужасен и спокоен,

С тобою он один соперничать достоин.

Он – весь движение, он мощен и широк.

Его смиряет луч и будит ветерок.

Порой – гармония, он – хриплый крик порою.

В нем спят чудовища под синей глубиною,

В нем набухает смерч, в нем бездн безвестных ад,

Откуда смельчаки уж не придут назад.

Колоссы прядают в его простор свирепый:

Как ты – таран, корабль он превращает в щепы.

Как разум над тобой, маяк над ним горит.

Кто знает, почему он нежит, он громит?

Волна, где чудится, гремят о латы латы,

Бросает в недра тьмы ужасные раскаты.

Сей вал тебе сродни, людской водоворот:

Сегодня заревев, он завтра всех пожрет.

Как меч, его волна остра. Прекрасной дщери,

Он вечный гимн поет рожденной им Венере.

В свой непомерный круг он властно заключил,

Подобно зеркалу, весь хоровод светил.

В нем – сила грубая и прелесть в нем живая.

Он с корнем рвет скалу, былинку сберегая.

К вершинам снежных гор он мечет пену вод,

Но только он, как ты, не замедляет ход

И, на пустынный брег ступивши молчаливо,

Мы взор вперяем вдаль и верим в час прилива.

 

 

ФОРТЫ

 

 

Они – парижских врат сторожевые псы,

Затем, что мы – внутри осадной полосы.

Затем, что там – орда, чьи подлые отряды

Уж добираются до городской ограды,

Все двадцать девять псов, усевшись на холмы,

Тревожно и грозя глядятся в дебри тьмы

И, подавая знак друг другу в час укромный,

Поводят бронзой шей вокруг стены огромной,

Они не знают сна, когда все спит кругом,

И, легкими хрипя, выкашливают гром;

Внезапным пламенем звездообразных вспышек

Порою молния летит в долины с вышек,

Густые сумерки во всем таят обман:

В молчаньи – западню, в покое – ратный стан.

Но тщетно вьется враг и ставит сеть ловушек;

Не подпуская к нам его ужасных пушек,

Они глядят вокруг, ощупывая мрак.

Париж – тюрьма, Париж – могила и бивак,

От мира целого стоит отъединенный

И держит караул, но, наконец, бессонный,

Сдается сну – и тишь объемлет все и всех.

Мужчины, женщины и дети, плач и смех,

Шаги, повозки, шум на улицах, на Сене,

Под тысячами крыш шептанья сновидений,

Слова надежды: «Верь!» и голода «Умри!» –

Все смолкло. Тишина. До утренней зари

Весь город погружен в неясные миражи…

Забвенье, сон… – Они одни стоят на страже.

Вдруг вскакивают все внезапно. Впопыхах

Склоняют слух к земле… – там, далеко, впотьмах

Не клокотание ль глубокое вулканов?

Весь город слушает, и, ото сна воспрянув,

Поля пробуждены; и вот на первый рев

Ответствует второй, глух, страшен и суров,

Как бы взрываются и рушатся утесы,

И эхо множит гром и грохот стоголосый.

Они, они! В густом тумане под горой

Они заметили лафетов вражьих строй.

Орудия они открыли очерк резкий,

И там, где вспугнута сова на перелеске,

Они увидели заполнившее скат

Скопленье черное шагающих солдат:

Глаза предателей в кустарниках пылают.

Как хороши форты, что в сумрак ночи лают!

 

 

НАПОЛЕОН III

 

 

Свершилось! От стыда должна бы зареветь,

Приветствуя тебя салютом, пушек медь!

Привыкнув ко всему подкрадываться сзади,

Ты уцепился, карл, теперь за имя дяди!

Самовлюбленный шут, устроив балаган,

Ты в шляпу Зеслинга втыкаешь свой султан,

Наполеонов сон тревожа в тьме могильной,

Ты пробуешь сапог напялить семимильный

И, жалкий попугай, расправивши крыла,

На свой насест зовешь Аркольского орла!

Терсит уж родственник Ахилла Пеллиада!

Так вот к чему вела вся эта Илиада!

Так это для тебя вставал на брата брат,

И русские войска гнал пред собой Мюрат?

Так это для тебя, сквозь дым и огнь орудий.

Навстречу смерти шли, не дрогнув, эти люди

И, кровью напоив ненасытимый прах,

Слагали голову в эпических боях?

Так это для тебя – уже теряя силы,

Весь материк дрожал от поступи Аттилы,

И Лондон трепетал, и сожжена Москва? –

Все, все для твоего, о карлик, торжества:

Чтоб мог ты, внемля лесть Фьялена, Маскарильи,

Развратничать в кругу придворной камарильи.

Чтоб в луврских оргиях делил с тобой угар

Разгульных пиршеств Дейц иль господин Мокар?

Так это для тебя – по киверам, папахам

Пронесся грозный смерч? Погиб под Рейхенбахом

Дюрок? Сражен ядром при Ваграме Лассаль?

Так это для тебя – безмерная печаль

Вставала призраком со снежных перепутий?

Картечью Коленкур настигнут был в редуте,

И гвардия легла костьми под Ватерло?

В тот самый час, когда огромное крыло

Влача по насыпям могильным и курганам,

Нам обнажает ветр на каждом поле бранном

Несчетных черепов зияющий оскал, –

По славным поприщам ты бродишь, как шакал,

И именем чужим орудуешь, пройдоха!

И вот уж щелкает в руке у скомороха

Бич, всех властителей земных повергший ниц,

И солнцевых коней – Маренго, Аустерлиц,

Мондови, Риволи – позоря их возницу,

В свою впрягаешь ты, ничтожный, колесницу!

 

АЛЬФРЕД ДЕ ВИНЬИ

 

РОГ

(отрывок)

 

 

Люблю я звучный рог в глубокой мгле лесов,

Пусть лани загнанной он знаменует зов

Или охотника прощальные приветы,

Вечерним ветерком подхваченные где‑то.

Не раз ему в ночи, дыханье затая,

Внимал я радостно, но чаще плакал я,

Когда мне чудилось, что издали нахлынув,

Плывут предсмертные стенанья палладинов.

О, горы синие! О, скалы в серебре!

Фразонские пласты! Долина Марборе!

Стремящиеся вниз, сквозь снежные преграды,

Источники, ручьи, потоки, водопады!

Подножья в зелени, вершины изо льда,

Двухъярусный убор, застывший навсегда,

О как средь вас звучат торжественно и строго

Раскаты дальние охотничьего рога!

 

АЛЬФРЕД ДЕ МЮССЕ

 

МАДРИД

 

 

Мадрид, Испании столица,

Немало глаз в тебе лучится,

И черных глаз и голубых,

И вечером по эспланадам

Спешит навстречу серенадам

Немало ножек молодых.

Мадрид, когда в кровавой пене

Быки мятутся по арене,

Немало ручек плещет им,

И в ночи звездные немало

Сеньор, укрытых в покрывало,

Скользит по лестницам крутым.

Мадрид, Мадрид, смешна мне, право,

Твоих красавиц гордых слава,

И сердце я отдам свое

Средь них одной лишь без заминки:

Ах, все брюнетки, все блондинки

Не стоят пальчика ее!

Ее суровая дуэнья

Лишь мне в запретные владенья

Дверь открывает на пароль;

К ней даже в церкви доступ труден;

Никто не подойдет к ней, будь он

Архиепископ иль король.

Кто талией сумел бы узкой

С моей сравниться андалузкой,

С моей прелестною вдовой?

Ведь это ангел! Это демон!

А цвет ее ланиты? Чем он

Не персика загар златой!

О, вы бы только посмотрели,

Какая гибкость в этом теле

(Я ей дивлюсь порою сам),

Когда она ужом завьется,

То рвется прочь, то снова жмется

Устами жадными к устам!

Признаться ли, какой ценою

Одержана победа мною?

Тем, что я славно гарцовал

И похвалил ее мантилью,

Поднес конфеты ей с ванилью,

Да проводил на карнавал.

 

 

ЦВЕТКУ

 

 

Очаровательно‑приветлив,

Зачем ты прислан мне, цветок?

И полумертвый, ты кокетлив.

Что означает твой намек?

Ты в запечатанном конверте

Сейчас проделал долгий путь.

Шепнула ль, предавая смерти,

Тебе рука хоть что‑нибудь?

Ты только ли трава сухая

И через миг совсем умрешь?

Иль, чью‑то мысль в себе скрывал,

Опять роскошно расцветешь?

Одетый в белую одежду,

Увы, ты непорочно чист!

Однако робкую надежду

Мне подает зеленый лист.

Быть может, чье‑то ты посланье?

Я скромен: тайну мне открой.

Зеленый цвет – иносказанье?

Твой аромат – язык немой?

Что ж, если так – о нежной тайне

Скорей мне на ухо шепни.

А если нет – не отвечай мне

И на моей груди усни.

С игривой ручкой незнакомки

Я слишком хорошо знаком.

Она шутя твой стебель ломкий

Скрепила тонким узелком.

Ища ей равную, напрасно

Пракситель портил бы резей,

Венериной руки прекрасной

Не взяв себе за образец.

Она бела, она прелестна.

Она правдива, говорят.

Кто ею завладеет честно,

Она тому откроет клад.

Она направо и налево

Дары не любит рассыпать.

Цветок, ее боюсь я гнева:

Молчи и дай мне помечтать.

 

ПЬЕР‑ЖАН БЕРАНЖЕ

 

ЭПИТАФИЯ МОЕЙ МУЗЫ

(Сент‑Пелажи)

 

 

Сюда, прохожие! Взгляните,

Вот эпитафия моя:

Любовь и Францию в зените

Ее успехов пела я.

С народной не мирясь обузой,

Царей и челядь их дразня,

Для Беранже была я музой –

Молитесь, люди, за меня!

Прошу, молитесь за меня!

Из ветреницы своевольной

Я стала другом бедняка:

Он из груди у музы школьной

Ни капли не взял молока

И жил бродяги бесприютней…

Представ ему в сияньи дня,

Его я наградила лютней –

Молитесь, люди, за меня!

Лишь моему послушный слову,

Он кинул в мир отважный клич,

A я лихому птицелову

Сама приманивала дичь.

Пленил он рой сердец крылатых,

Но не моя ли западня

Ему доставила пернатых? –

Молитесь, люди, за меня!

Змея… (Ведь двадцать лет, о боже,

На брюхе ползал Маршанжи!)

Змея, что год, то в новой коже

Влачащая свои тяжи,

На нас набросилась, ликуя –

И вот, уже в темнице я…

Но жить в неволе не могу я –

Молитесь, люди, за меня!

Все красноречие Дюпена

Не помогло нам: гнусный гад

Защитника четы смиренной

Сожрал от головы до пят…

Я умираю. В приоткрытом

Аду я вижу вихрь огня:

Сам дьявол стал иезуитом –

Молитесь, люди, за меня!

 

 

ЧЕЛОБИТНАЯ ПОРОДИСТЫХ СОБАК

О РАЗРЕШЕНИИ ИМ ДОСТУПА

В ТЮИЛЬРИЙСКИЙ САД

(июнь 1813 года)

 

 

Тиран низвержен, и для нас } bis

Настал утех: веселый час. }

Мы ждем назавтра все известья –

Пускай объявят нам псари:

«Псы Сен‑Жерменского предместья

«Имеют доступ в Тюильри».

Тиран низвержен, и для нас

Настал утех веселый час.

От стаи шавок беспризорной

Ошейник нам в отличье дан.

Средь луврских почестей, бесспорно.

Смутился б уличный грубьян.

Тиран низвержен, и для нас

Настал утех веселый час.

Хотя бесстыдно попирала

Нас узурпатора пята,

Мы, не обидевшись нимало,

Ни разу не раскрыли рта.

Тиран низвержен, и для нас

Настал утех веселый час.

Пред памятью его простерты

Лишь несколько негодных псов:

Тот, кто лизал ему ботфорты,

Теперь загрызть его готов.

Тиран низвержен, и для нас

Настал утех веселый час.

Ах, сколько такс да мосек немцам

И русским нынче нагло льстит!

Как лебезят пред иноземцем,

Хоть кровью галльской он залит!

Тиран низвержен, и для нас

Настал утех веселый час.

Что нужды, если англичане

Победой обогащены?

Кусочку сахара заране

Порадоваться мы должны.

Тиран низвержен, и для нас

Настал утех веселый час.

Чепцы и кофты входят в моду,

И, завершая торжество,

Попы святят, как прежде, воду:

Верните ж нам наш status quo!

Тиран низвержен, и для нас

Настал утех веселый час.

А мы за это обещаем

На задних лапах вам служить,

Богатых не тревожить лаем

И нищих за полы ловить.

Тиран низвержен, и для нас } bis

Настал утех веселый час. }

 

 

КЛЮЧИ РАЙ

 

 

Ключи от райских врат вчера

Пропали чудом у Петра

(Все объяснить – не так уж просто).

Марго, проворна и смела,

В его кармане их взяла,

«Марго, как быть?

«Не олухом же слыть:

«Отдай ключи!» взывает к ней апостол.

Марго работой занята;

Распахивает в рай врата

(Все объяснить – не так уж просто).

Ханжи и грешники гурьбой

Стремятся в рай наперебой.

«Марго, как быть?

«Не олухом же слыть:

«Отдай ключи!» взывает к ней апостол.

Магометанин и еврей

Спешат протиснуться скорей …

(Все объяснить – не так уж просто).

И папа, годы ждавший, вмиг

Со сбродом прочим в рай проник.

«Марго, как быть?

«Не олухом же слыть:

«Отдай ключи!» взывает к ней апостол.

Иезуиты, кто как мог,

Пролезли тоже под шумок…

(Все объяснить – не так уж просто).

И вот уж с ангелами в ряд

Они шеренгою стоят.

«Марго, как быть?

«Не олухом же слыть:

«Отдай ключи!» взывает к ней апостол.

Дурак врывается, крича,

Что бог суровей палача

(Все объяснить – не так уж просто).

Проходит дьявол, наконец,

Прияв из рук Марго венец.

«Mарго, как быть?

«Не олухом же слыть:

«Отдай ключи!» взывает к ней апостол.

Господь отныне, рад – не рад,

Декретом отменяет ад

(Все объяснить – не так уж просто).

Во славу вящшую его

Не буду жарить никого.

«Марго, как быть?

«Не олухом же слыть:

«Отдай ключи!» взывает к ней апостол.

В раю – веселье и разгул:

Сам Петр туда бы прошмыгнул

(Все объяснить – не так уж просто),

Но за труды его теперь

Перед ним захлопывают дверь.

«Марго, как быть?

«Не олухом же слыть:

«Отдай ключи!» взывает к ней апостол.

 

ОГЮСТ БАРБЬЕ

 

ДЕВЯНОСТО ТРЕТИЙ ГОД

 

 

I

 

Во дни, когда корабль столетний государства,

Не в силах одолеть слепых зыбей коварство,

Без мачт и парусов, во всю свою длину

В сплошных пробоинах, средь грозного простора.

Готовился пойти под шквалами террора

С новорожденною свободою ко дну,

Вся свора королей, с волн не спуская взгляда,

О том лишь думала, чтоб страшная громада,

Столкнувшись с берегом, не свергла тронов их,

И, шумно радуясь возможности добычи,

Накинулась, в одном объединившись кличе,

На остов, гибнущий среди пучин морских.

Но весь истерзанный неистовством стихии,

Свой корпус выпрямив и не склоняя выи,

Геройским племенем ощерил он борта,

И на расширенном уже явил плацдарме

Европе мощь своих четырнадцати армий,

Заставив хищников вернуться на места.

 

 

II

 

О год чудовищный, о девяносто третий

Величественный год! Сокройся в глубь столетий.

Кровавой славою увенчанная тень:

Мы, карлики, отцов бессмертных недостойны,

И ты потехою почел бы наши войны,

Когда бы посмотрел на настоящий день.

Ах, твоего у нас священного нет жара,

Ни мужества в сердцах, ни силы для удара,

Ни дружбы пламенной к поверженным врагам,

А если мы порой и чувствуем желанье

Позлобствовать, у нас лишь на три дня дыханья

С грехом хватает пополам.

 

ОГЮСТ‑МАРСЕЛЬ БАРТЕЛЕМИ

 

ГОСПОДИНУ ДЕ ЛАМАРТИНУ, КАНДИДАТУ


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 175; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!