Кровяная колбаса из технического альбумина 16 страница



В годы блокады выявились и другие формы обворовывания граждан, может быть, не столь жестокие и дерзкие, но все же нанесшие им урон. Прежде всего это мошеннические манипуляции со вкладами горожан в сберкассах. Наиболее распространенные виды финансовых злоупотреблений перечислены в справке заведующего отделом кадров Ленинградского ГК ВКП(б), составленной в сентябре 1942 года. Среди них «получение денег сотрудниками сберкасс по вкладам эвакуировавшихся и умерших граждан, присвоение денег от вкладов, вносимых гражданами, не проводя их по установленной отчетности, подмена облигаций, хранящихся в сберкассе, на которые пали выигрыши, прямое хищение денег из сумм, получаемых для подкрепления наличности». В справке приведен и ряд фактов, показывающих технику мошенничеств:

«В сберкассе № 2 (Володарский район) контролер… присвоила 10 920 руб. (в основном, в мае 1942 г.). Контролер получала деньги по вкладам, находившимся без движения на протяжении 1,5—2 лет, и по вкладам умерших граждан (которых специально выявляла). На лицевом счете подделывала подпись, а на расходном ордере проставляла выдуманный номер паспорта. Деньги получала из аванса, оставляемого кассиром, которого сама отсылала.

В сберкассе № 54 (Октябрьского района) контролер… присвоила 3884 руб. (в мае 1942 г.) по вкладам эвакуировавшихся граждан. Принимая заявления о переводе вклада в другую местность и сберкассу, [она] заявления уничтожала, а по книжке получала деньги, выписывая фальшивые ордера»{374}.

Имелись и случаи присвоения денежных средств ленинградцев работниками почты. Выяснив, что адресат, на имя которого пришел перевод, умер, был эвакуирован или находился в армии, они оставляли себе его деньги. Если деньги пересылались с фронта, то их суммы уменьшались в квитанциях, которые переписывали заново{375}.

Воровство не приобрело бы таких размеров, если бы не изменились человеческие представления о том, что можно и чего нельзя делать во время катастрофы. Многие понимали, что придерживаться принятых и усвоенных в прошлом нравственных навыков не удастся, но размывание моральных ценностей не происходило внезапно и бесповоротно. Совершая поступок, который прежде считался безнравственным, человек уверял себя, что он делает это для других, а не для своего спасения, что он если и украл что-то, то немного, что он обокрал людей, которые живут намного лучше и для которых пропажа какой-нибудь вещи — неощутимая потеря. Позднее, когда голод стал нестерпимым, в блокадных дневниках при описании аморальных поступков вместо нравственных переживаний отмечен миг насыщения, миг радостный, поглощающий все мысли человека. Один из блокадников рассказывал, как его жена получила по карточке родственника крупу. Очевидно, произошло это в последний день декады (запись в дневнике помечена 1 февраля 1942 года), после чего продукты, не выкупленные за это время, считались «пропавшими». Родственник, вероятно, не знал, что ему «повезло с крупой», и этим воспользовались: «Решили ее украсть. Сделали кашу и с сахарком съели. Удивительно хорошо себя почувствовали. Вот теперь мы научились ценить пшенную кашу». В это же время (январь 1942 года) проверяющего ясли решили «умаслить», накормив обедом из продуктов, предназначенных для детей. «Ох, как это приятно! Зарядка на весь день» — и ничего, кроме этого, ни раскаяния, ни оправданий{376}.

Сейчас всё можно, сейчас время другое — этот ответ слышали часто, когда пытались урезонить тех, кто без брезгливости решался на любой шаг, чтобы выжить. И.Д. Зеленская рассказывала, как поймали человека, укравшего чужую собаку и содравшего с нее шкуру. Ему пытались предъявить свои права на нее, но безуспешно: «Вцепился в свою добычу и после всякого вранья просто заявил, что он собаку не отдаст». Когда один из присутствовавших «интеллигентно» ему заявил: «…”Ведь вы же чужую собаку стащили, так же не делают”, тот ответил: “Теперь всё можно”».

Конечно, такую безоглядность и цинизм мы не всегда встретим, но тот же ответ давали себе и люди честные, порядочные, помогавшие другим, не дошедшие до последней стадии нравственного распада. «Из комнаты общежития… исчезли мое осеннее пальто и сапоги. На ногах еще что-то осталось, а на плечи одеть было нечего. В шкафу висели какие-то пальто уехавших студентов. Взяла одно из них» — это одна из записей блокадницы, студентки ЛГУ.

«Что это было? Воровство?» — спрашивает она себя. Нет, никакого стыда она не испытывает. «Почему? Из-за полной безысходности? Или потому, что правильные оценки отошли от бытовых мелочей, поднялись на другие уровни. Наверное, в обычных условиях и экстремальных ситуациях один и тот же поступок оценивается по-разному, не с юридической, а с нравственной стороны»{377}. Этот поступок все же беспокоит ее. Она перебирает доводы, приводит оправдания — но ответ все тот же.

Этот феномен блокадного сознания попыталась осмыслить Л.Я. Гинзбург. Говоря об инерции нравственных представлений и оценок, она отмечала в «дистрофические времена» одно характерное явление: «Люди, интеллигенты в особенности, стали делать вещи, которых они прежде не делали, — выпрашивать, утаивать, просить, таскать из стола в столовой кусочек хлеба или конфету. Но система этических представлений оставалась у них прежняя. Побуждения, приводившие его к подобным поступкам, всякий раз представлялись ему… таким стихийно-глубоким проявлением инстинкта жизни, что он не хотел, не считал нужным с ними бороться… Он ощущал этот поступок как временный и случайный. Поступок не имел отношения к его пониманию жизни…»{378} Это очень точное наблюдение. В блокадных документах их авторы часто не щадят себя, но рядом с самообличительными записями соседствуют такие, где их облик (нередко безо всякой рисовки) соответствует тем нравственным представлениям, которые приняты в цивилизованном обществе. Блокадная этика более гибка. Здесь нет застывших, канонических норм. Воровать нельзя — но вот рядом погибающий ребенок и его еще можно спасти, если понести на рынок вещи уехавших соседей. Что нравственнее — спасти его или сохранить свою репутацию? Это вопрос риторический — во времена катастроф выбор всегда делается в пользу тех, кто нуждается в поддержке.

Одним из самых отвратительных видов преступности в осажденном Ленинграде являлось мародерство. Снимали одежду, обувь, бывало, раздевали до нижнего белья. Обворовывали мертвых на улицах и площадях, в моргах, на эвакопунктах, на кладбищах. Мародеры действовали быстро, опасаясь, что либо мертвых сразу уберут, либо кто-то опередит их. Е. Козлова вспоминала, как сняли шапку с мужчины, лежавшего на тротуаре всего несколько часов, в других случаях время грабежа было еще короче. Иногда раздевали постепенно — проходившие мимо люди замечали, что сначала снимали валенки и пальто, спустя какое-то время — платье или юбку. Если валенки не удавалось снять с трупа, то могли и отпилить ноги{379}.

Заметим, что в момент ограбления не все жертвы мародеров являлись мертвыми. Они могли находиться и в голодном обмороке либо пытались лежа переждать, пока пройдет слабость. Мародеров это не останавливало, а сопротивляться изможденный человек не мог. В ряде случаев даже нарочно подталкивали людей, чтобы они упали, — с лежавшими на снегу легче было управиться.

Иногда успевали снять одежду и с погибших во время обстрела, причем за 1—2 часа, если машина МПВО запаздывала. «Случалось, из-под земли или обломков высовывается рука, на ней браслет, кольца или часы. И раньше, чем человек увидит свет, эти вещи… сняты с его руки», — отмечал В.В. Бианки. Грабили погибших не только в «смертное время», но и позднее, и столь же быстро. Л.В. Шапорина вспоминала, как зашла в кинотеатр «Спартак» позвонить по телефону 1 ноября 1942 года: «Через 10 минут возвращаюсь и вижу женщину, лежащую на ступенях без сознания. Сняты туфли и украден мешок с карточками, висевший на груди под платьем»{380}.

Пожалуй, самым страшным и омерзительным преступлением в городе считали людоедство. Слухи о нем впервые широко распространились по Ленинграду в январе 1942 года (молва, как обычно, и преувеличила их), но само это явление возникло раньше. Первые случаи умерщвления людей с целью поедания трупного мяса официально отмечены в третьей декаде ноября 1941 года. Сначала их было немного. В сводке Управления НКВД по Ленинграду и Ленинградской области (УНКВД ЛО) 3 декабря 1941 года приводились подробности девяти преступлений, в сводке 24 декабря 1941 года — тринадцати. В 1942 году за употребление в пищу трупов были задержаны: в январе — 366 человек, в феврале — 612, в марте — 399, в апреле — 300, в мае — 326. С лета 1942 года наблюдается быстрое и неуклонное снижение числа лиц, обвиненных в каннибализме, — в июле таковых оказалось 15 человек. В последней четверти 1942 года за месяц задерживали одного-двух каннибалов, к весне 1943 года случаи людоедства перестали отмечаться{381}.

Принимать эти данные УНКВД ЛО, конечно, надо с поправками. Л.В. Шапорина записала в дневнике 15 января 1943 года рассказ табельщицы Мариинской больницы: «…”Что вы удивляетесь, сейчас людоедство развито как никогда, нам чуть ли не каждый день доставляют найденные части человеческих тел. Вот смотрите”. И она стала перелистывать свой регистрационный журнал. На каждой странице по одному, по два раза стояло: части человеческих тел»{382}.

В том, что официальные данные, возможно, не совсем точно отражали реальность, ничего удивительного нет, — за всем проследить было невозможно. Заметим, что жертвами каннибалов нередко являлись их родители и дети — они не ожидали нападения и не были готовы дать быстрый отпор. Обилие свидетельств блокадников, отмечавших разнообразные следы «работы» людоедов, заставляет предположить, что масштабы преступлений были все-таки более широкими, чем это отразилось в сводках. В подавляющем большинстве случаев каннибализм, начиная с конца декабря 1941 года, не сопровождался умерщвлениями — мертвые лежали всюду. В основном поедали трупное мясо, найденное на улицах, в домах и на кладбищах. Обычно отделяли так называемые «мягкие части» — груди, ягодицы, из внутренностей — сердце и печень. Чаще искали детские трупики. «В морге детей сперва не прятали, но их по ночам почти всех растаскивали. Люди подходили к машинам и выпрашивали детские трупики. Теперь их запирают», — рассказывал шофер, перевозивший мертвые тела{383}. Детей заманивали и в квартиры с целью умерщвления и последующего поедания. Пользовались их доверчивостью и наивностью, искали тех, кто просил милостыню у булочных, звали «попить молока» или в гости на игры. С жертвой не церемонились. Одна из таких страшных сцен тоже описана в дневнике Л.В. Шапориной. Пригласили к себе домой где-то побиравшуюся девочку-подростка, обещали подкормить. Роли распределили заранее: мать должна будет умерщвлять девочку, а ее дочь — играть на баяне и петь веселые песни, чтобы заглушить крики жертвы. Окровавленной девочке удалось вырваться из комнаты, за ней по коридору на глазах изумленных соседей бежала женщина, пытавшаяся ее настигнуть, а в пустой комнате с распахнутой дверью ее дочь продолжала играть на баяне и радостно петь…{384}

Следственные дела каннибалов недоступны, а в официальных отчетах редко делались попытки проанализировать социальный состав преступников. Один из немногих документов, касающихся этого вопроса, — докладная записка военного прокурора А.И. Панфиленко 21 февраля 1942 года:

«С целью поедания человеческого мяса, а также в преступлениях о поедании трупного мяса, участвовали целые группы лиц.

В отдельных случаях лица, совершавшие подобные преступления, не только сами поедали трупное мясо, но и продавали его другим гражданам…

Социальный состав лиц, преданных суду за совершение указанных выше видов преступлений, характеризуется следующими данными:

1. По полу: мужчин — 322 чел. (36,5%) и женщин — 564 чел. (63,5%).

2. По возрасту: от 16 до 20 лет — 192 чел. (21,6%) от 20 до 30 лет — 204 (23,0%)

от 30 до 40 лет — 235 (26,4%) старше 40 лет — 255 (29,0%)

3. По партийности: членов и кандидатов ВКП(б) — 11 чел. (1,24%) членов ВЛКСМ — 4 (0,4%) беспартийных —871 (98,51%)

4. По роду занятий привлеченные к уголовной ответственности распределяются следующим образом:

рабочих — 363 чел. (41,0%)

служащих — 40 (4,5%)

крестьян — 6 (0,7%)

безработных — 202 (22,4%)

лиц без определенных занятий — 275 (31,4%)

Среди привлеченных к уголовной ответственности за совершение указанных выше преступлений имеются специалисты с высшим образованием…

Из общего количества привлеченных к уголовной ответственности по указанной категории дел коренных жителей города Ленинграда (уроженцев) — 131 чел. (14,7%). Остальные 755 чел. (85,3%) прибыли в Ленинград в различное время. Причем среди них: уроженцев Ленинградской области — 169 человек, Калининской — 163 чел., Ярославской — 38 чел. и других областей — 516 чел.

Из 886 чел., привлеченных к уголовной ответственности, только 18 чел. (2%) имели в прошлом судимости»{385}.

Глава четвертая.

Смерть

Дискуссии о том, сколько погибло людей во время осады Ленинграда, продолжаются и сейчас. Споры возникают из-за разных подсчетов жертв блокады и фрагментарности документов, фиксировавших их смерть. Многие смерти не регистрировались, трупы часто захоранивались вне кладбищ, имелись попытки со стороны похоронных команд преувеличить сведения о погребенных, поскольку превышение их «нормы» поощрялось дополнительным пайком. К этому примешивалось и стремление руководителей города преуменьшить число умерших и снять с себя ответственность за то, что Ленинград не был подготовлен к долговременной осаде, и не всё в нем делалось для того, чтобы спасти оставшихся здесь людей. Иностранному корреспонденту, спросившему на пресс-конференции П.С. Попкова в 1944 году, действительно ли погибли 500 тысяч человек, тот ответил, что «цифра во много раз завышена и является сплошной газетной уткой». Через два года на Нюрнбергском процессе было заявлено, что в Ленинграде умерло 632 253 человека. Это число уточнено в 1965 году В.М. Ковальчуком и Г.Л. Соболевым. Они считали, что число жертв блокады составляло не менее 800 тысяч человек, исключая тех, кто умер во время эвакуации. Статья вызвала раздражение бывшего уполномоченного ГКО по снабжению Ленинграда продовольствием Д.В. Павлова, обратившегося с жалобой в ЦК КПСС. Никаких аргументов он не приводил, отметив только, что цифры, обнародованные на Нюрнбергском процессе, являются общепризнанными. Автор одного из новейших исследований по истории блокады, Л.Л. Газиева, считает, что число умерших во время осады города можно увеличить до 933 71б человек, из которых не менее 33,4 процента были детьми до 14 лет{386}.

Некоторые исследователи говорят об одном миллионе погибших и даже большем их числе, но и из приведенных данных видно, что ленинградская трагедия является самой величайшей катастрофой XX века.

Ввиду физиологических особенностей и острой нехватки белков первыми начали умирать мужчины, но с марта 1942 года число умерших женщин стало превышать число умерших мужчин. Резкое увеличение смертности обозначилось с октября 1941 года. Больше всего людей погибло от голода в январе—марте 1942 года, причем в феврале число умерших оказалось самым высоким по сравнению с другими месяцами. Даже в апреле, когда некоторые категории населения получали 0,5 килограмма хлеба в день, смертность существенно снизить не удалось. Уменьшение числа умерших стало заметно со второй половины 1942 года. В 1942 году на тысячу человек населения она составила примерно 390 человек, а в 1943 году — 38 человек.

Помимо голода, гибель горожан была обусловлена и эпидемическими заболеваниями — при этом, разумеется, надо брать в расчет, что голод во многом способствовал их летальному исходу. Больше всего людей умерло от дизентерии (16 306 смертей в 1942 году, 383 — в 1943-м) и гриппа (соответственно 1279 и 48). Симптом дизентерии — безостановочный кровавый понос. Если он длился больше трех дней, то мало кто выживал. А.Н. Болдырев в июле 1942 года записал рассказ одного из знакомых, чудом уцелевшего в «смертное время»: «Встал только потому, что его не хватил понос. А в палате на 10 человек, где он лежал два месяца, три раза сменился весь состав, именно из-за поноса»{387}.

Высокой являлась детская смертность. Роды в блокадном Ленинграде отличались быстротой и преждевременностью, отмечались многочисленные случаи патологии беременностей. В январе 1942 года в среднем в сутки умирали 265 грудных младенцев. Позднее эти показатели начали снижаться, и очень значительно — в марте 1943 года в день умирали не более двух человек{388}.

Сведения о тех, кто умирал быстрее всего, содержатся едва ли не в каждом документе, оставленном нам очевидцами того времени. Это люди одинокие, получавшие иждивенческие карточки и лишенные иных средств к существованию, семьи, где имелось более двух детей, беженцы. Многое, конечно, зависело от физиологического состояния и наследственности, от того, сколь часто им приходилось делиться с другими и имелись ли те, кто готов был прийти на помощь нуждающимся. На кондитерской фабрике им. Н.К. Крупской из нескольких сотен работников за страшную зиму от голода не умер ни один человек, а на заводе им. С. Орджоникидзе скончались от истощения только за один день около ста человек — и это тоже должно быть учтено{389}.

О мертвых телах, лежавших на улицах Ленинграда, написано немало. Трупы обнаруживали всюду — и на центральных улицах, и в глухих переулках. Поначалу их обходили, но, поскольку на зажатых сугробами тропинках трудно было разминуться, через мертвых стали перешагивать, зачастую без стыда и брезгливости. Первые трупы увидели на улицах города в ноябре 1941 года. Их старались убирать сразу, но в декабре 1941 года число умерших резко увеличилось. Уборке трупов препятствовали отсутствие транспорта и топлива, истощенность и малочисленность людей из похоронных команд. Особенно много трупов, брошенных на улицах, находили в январе — начале февраля 1942 года. Некоторые трупы не убирались неделями и даже месяцами{390}. Но такое все-таки случалось редко. Обычно трупы в декабре 1941-го — феврале 1942 года лежали неубранными 2—5 дней. Команды МПВО отвозили мертвых в морг раз в неделю, но их могли подбирать и милиционеры, и управхозы и коменданты участков — все те, кто обязан был следить за порядком в четко обозначенном квартале. Делали это не всегда охотно{391}. Позднее, особенно после мартовско-апрельских субботников 1942 года, их старались уносить в тот же день, когда обнаруживали. 13 тысяч мертвых нашли на улицах весной 1942 года, расчищая от сугробов мостовые{392}. Среди них, вероятно, могли оказаться и те, кто умер несколько месяцев назад. «Идешь и видишь: торчит из сугроба рука чья-нибудь или нога», — записывала в дневнике 2 февраля 1942 года Е. Козлова{393}.

Неубранные трупы видели в Ленинграде и после первой блокадной зимы. А.Н. Болдырев обнаруживал и в конце марта 1942 года «одиноко умирающих, валяющихся тихо-тихо»{394}, а М.И. Чайко видел умерших женщин под стенами университета и Апраксиного рынка в конце июня — начале июля 1942 года{395}. Позднее число их уменьшилось, и рассказы о них исчезают со страниц блокадных дневников и писем.

Как правило, мертвых находили на улицах частично или полностью раздетыми. Нередко их тела были осквернены каннибалами. Они отделяли не только мягкие части тела, но и отрубали конечности. На Садовой улице у магазина «Семена» видели даже труп без головы{396}. Обычно снимали с трупов (или еще живых, но замерзающих и умирающих людей) пальто, обувь, шапки, даже юбки и чулки. Нередко погибших выносили из домов соседи и дворники, снимая с них то, что было «получше». Примечательно, что иногда на лоб умерших клали их документы, прижимая сверху куском льда. Один из очевидцев отмечал, что головы многих мертвых были обвязаны цветными тряпками, чтобы их быстрее заметили похоронные команды, но наблюдал он это в конце марта 1942 года, когда «уборочные» машины ездили намного чаще{397}.


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 246; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!