Глава 4. Мои отношения с Аллой



Глава 1. Детство

 

Родился я 25 марта 1946 года, то есть сразу после войны, что вполне естественно, поскольку отец мой, Левин Исай Зундалевич, был морским офицером и участвовал в Отечественной войне. Когда родители разводились спустя пятнадцать лет после моего рождения, я стал интересоваться, как же они женились. Развод совершался в такой ненависти и в таком взаимном презрении, что представить себе было невозможно, что они когда-то друг друга любили. Признаюсь, что этими разговорами я хотел не только выяснить детали их биографии, но и вернуть их любовь друг к другу. Но о разводе я расскажу позже, сейчас же о том, что я тогда узнал.

Итак, познакомились мои родители на танцах в Иркутске, где мама училась в финансово-экономическом институте, а папа приехал на каникулы из Ленинграда к своей матери. Отец его, как я понимаю, тогда уже умер. Как я полагаю, мама дала отцу свой владивостокский адрес, поскольку была высока вероятность того, что папу распределят туда на тихоокеанский флот. И именно так и произошло. Дальше при довольно противоречивых обстоятельствах (по рассказам обоих, в остальном не сходящихся, для обоих именно этот брак отнюдь не был желанен) они поженились. То есть выходит, что особой любви у обоих и тогда тоже не было. Мама рассказывала о каких-то ещё кандидатах в её мужья (рассказывала, правда, уже позже моему сыну, а не мне), отец же вообще думал о ней, как о достаточно легкомысленной особе, что к браку тоже отнюдь не располагало.

Тем не менее уже, видимо, в 1942 году они поженились, и в этом же году родился мой брат Витя. Отец сначала служил на подводной лодке в военном флоте, он и выучился на подводника. Мама же сидела с ребёнком, денег было крайне мало, но, по её рассказам, её матерью были во время войны распроданы все фамильные драгоценности. Вообще –то едва ли она ждала именно такого начала своей взрослой жизни: как она потом рассказывала, финансы и экономика её интересовали мало, зато она чувствовала в себе литературные таланты и даже посылала какие-то прозаические опыты на факультет журналистики какого-то университета, ленинградского или московского. Её вроде бы пригласили поступить на этот факультет или даже в Литературный институт, но в это время она уже должна была писать диплом на финэке и предпочесть синице в руках журавля в небе не решилась. Так не случилась литературная карьера у моей мамы.

 Теперь расскажу немного о военной службе отца. Насколько мне известно, сначала он служил на подводной лодке, затем перевёлся в конвойные войска. Как будто это произошло не без участия мамы, у которой нашлись знакомые в среде военных начальников (будто бы она, работая после окончания института в налоговых ведомствах, нашла некие нарушения у какого-то руководства, но не донесла, и жена этого командующего была ей чрезвычайно благодарна). Служба в конвойных войсках была безопаснее службы на подлодке, но с точки зрения карьеры не столь выгодной. Впрочем, отец в этом отношении не был честолюбив, скорее его небольшое честолюбие распространялось на научную область, где он занимался помимо основной своей специальности, касавшейся работам по навигации, историей русского флота, по каковой теме пытался защитить диссертацию, что у него не вышло, по одной из легенд, именно из-за меня и моей диссидентской деятельности. Но мы забежали далеко вперёд.

Итак, насколько я помню, в последние годы войны отец занимался обеспечением безопасности прохода транспортных судов Северным морским путём. При этом особенно мне из не очень подробных его рассказов об этом времени запомнилось то, что он посетил американский город Сиэтл, откуда у нас в доме были удивительные открытки с видами этого города (возможно, эти-то открытки послужили толчком к моей будущей антисоветской деятельности, во всяком случае благодаря им и знанию о том, что продуктами из Америки была по сути спасена наша семья, я никогда не мог считать Штаты врагом нашей страны) и книжки на английском, пробудившие мой интерес к изучению этого языка, хотя я его изучал самостоятельно и урывками. Кроме того, мне был известен рассказ о зимовке на острове Диксон, результатом которого стала серьёзная желудочная болезнь отца, вероятно, язва, так что каждое лето он ездил лечиться с ней в разнообразные санатории.

После войны отец часто менял службы, менялись его войсковые соединения, менялись базы и менялись города, в которых мы жили. Я родился 25 марта 1946 года во Владивостоке, но года за 3 сменил, кажется, 4 места жительства. Из Владивостока мы переехали в Петропавловск-на Камчатке, оттуда в Николаевск –на –Амуре и обратно во Владивосток. С Николаевском у меня была связана рассказанная мне мамой экстравагантная история, одна из многих, которые так любила моя мама. Якобы меня однажды увидела жена адмирала, поразилась тому, насколько я красивый мальчик, и, не имея детей, захотела взять меня себе. Так я чуть не стал адмиральским сыночком, но, видимо, мне не суждено было стать мажором. Впрочем, в то время, судя по оставшимся фотографиям, я действительно был весьма симпатичным трёхлетним мальчонкой, которого весьма приятно потрепать за щёчки, так что этот рассказ не кажется мне совершенной небылицей.

 Наконец отец, не будучи человеком честолюбивым, добился всё-таки, чтобы его отправили на курсы СКОС в Ленинград, что давало, кажется, некоторые возможности для перехода из младших в старшие офицеры. Впрочем, для отца было важно другое: чтобы его отправили на преподавательскую должность, которая ему всегда была ближе военной. Вообще мне известно, что отец не очень любил плавание, тяжело переносил качку и даже страдал морской болезнью, с которой всё же приучился уже бороться. В общем, учиться отец любил куда больше, чем служить. И после окончания СКОСа отец уже в звании кавторанга получил назначение на преподавательскую должность в Севастополь. Вообще он мне запомнился молодым красивым кавторангом, вокруг которого постоянно вертелись красивые женщины.

 В Ленинград к отцу переехала и мама. Там же жила и мать отца, бабушка Рива, которая, вероятно, смогла переехать в бывшую столицу, так как была вдовой члена общества политкаторжан, который был при царской власти сослан на каторгу за участие в первой русской революции. Вроде бы этот мой дед был арестован при перевозке оружия, где якобы познакомился с кем-то из видных большевиков (партийная же принадлежность самого отцова родителя, был ли он бундовцем, меньшевиком, большевиком или эсером, осталась неизвестной), возможно, с Серго Орджоникидзе, что, впрочем, может быть всего лишь одной из семейных легенд.

А мы с Витей в это время остались в Иркутске, в доме бабушки Тани, доставшемся ей ещё от её отца. Там жили также две её сестры. Фамилия бабушки была Маненко, замужем она была сначала за отцом мамы поляком Дуржинским. Потом, после его смерти, за поляком же Долгих. У меня самого нет никаких воспоминаний ни об Иркутске, ни о Владивостоке. Мои воспоминания начинаются с железной дороги, когда вернувшиеся из Ленинграда родители перевозили нас из Иркутска в Севастополь. При этом я помню ещё страшную сталинскую железную дорогу, когда нельзя было подходить к окнам во время переезда в тоннелях или по мосту, иначе (это были военные объекты) могли и пристрелить. В общем, было интересно. Ещё мне вспоминается масса женщин, которые тащат рельсы, а какой-нибудь мужчина-десятник командует ими.

 Как бы то ни было, в 1949 году мы переехали в Севастополь. Город был совершенно разрушен, и нас поселили в одной санчасти. Мы жили в пригороде, так что ездить в центр города значило для нас ездить в город. Наша санчасть была санчастью военно-морского училища, где отец преподавал навигацию. Это было каменное мрачное, холодное здание, кажется, четырёхэтажное. С санчастью у меня связаны два воспоминания, печальное и хорошее. Печальным было то, что я впервые понял, что родители отнюдь не живут в мире и согласии. Отец часто ночевал не дома, оставаясь, как он говорил, на дежурства или же поиграть в преферанс с друзьями. Мама не верила, и однажды случился скандал, когда заревновавшая мама выкинула отцовские вещи из комнаты. Скандал был редок, ибо вообще-то отец был сдержан и даже в часы расположения называл маму Симсимсёнчиком или Плевако (последнее, конечно, было уже более оскорбляющим именем, хотя мама не обижалась на него). Вообще мы жили во времена, когда именно оскорбление считалось нормой, а любовь –тем, что нужно скрывать, слабостью. Отец считал нужным показать себя сильным человеком, однако мать была куда эмоциональнее, а в семье обычно первенствует именно более эмоциональный.

 Второе же воспоминание связано с тем, что я научился читать (ещё, думаю, до 4 лет). На этот счёт есть несколько легенд, одна из которых говорит, что я научился, пока брат Витя делал уроки, поступив в первый класс. Это версия мамы, по моей же версии, я научился читать с помощью девочки-соседки, для которой это было как бы игрой в школу. Возможно, эту девочку звали Ира Ягло, у отца которой было множество журналов, я позже ходил к ней читать эти журналы («Физкультура и спорт», «Вокруг света»), но, возможно, это была другая девочка, потому что к Ире я ходил, когда мы переехали уже на квартиру (в 1952, кажется, году). Чтение очень повлияло на меня, ибо вся моя жизнь после этого стала чтением и кино. Обычная жизнь казалась тупой и скучной, и вдруг выяснилось, что в книгах она совсем другая.

 В 1952 же году к нам приехала бабушка Таня. Мы жили в трёх комнатах четырёхкомнатной квартиры в Стрелецкой бухте, в том же пригороде. Рядом с нами жил Иван Степанович, у которого была машина, что было редкостью для того времени (впрочем, морские офицеры иногда ездили на автомобилях). В моей жизни тогда было три составляющие части: жизнь в семье с родителями и братом –первая, игра с детьми –ровесниками –вторая, наконец книги и кино –третья. Жизнь в семье для меня была прежде всего жизнью с бабушкой, которая в отличие от родителей никогда не кричала, которая была достаточно образована и знала, что такое хорошо и плохо. Перед сном она всегда молилась. Я был крещён, однако в церкви не был ни разу, и бабушка меня никогда в религиозном духе не воспитывала.

Тем не менее мне очень запомнились религиозные советские праздники, особенно Пасха, потому что бабушка очень вкусно готовила. Хотя я ел плохо, будучи худым болезненным ребёнком, но бабушкины яства вытаскивали меня из болезней. Запомнились бабушкины сибирские пельмени, пирожки с картофелем, с мясом, куличи, торт яблочный, полено, маковый пирог, ореховый торт, хворост. Бабушка Таня, которая когда-то имела кондитерскую, потрясающе готовила, потом многое у неё переняла моя мама, чьи блюда в свою очередь запомнились на всю жизнь её внукам, моим детям. Кроме этого, меня каждый день кормили чёрной и красной икрой, ибо родители тогда хорошо зарабатывали (мама в горфинотделе, отец в училище).

 Отец был мне интересен своим умением играть в шахматы, он часто играл во дворике на скамейке. Папа играл неплохо, но научил меня играть не он, я сам научился. В шахматы я начал играть ещё до школы и уже играл и с отцом, и с братом. Тогда вообще часто в домах играли всей семьёй, и играли не только в шахматы, но в лото и шашки. У нас был совершенно открытый дом для моих и Витиных друзей. Мы играли в разные игры с костями или с кубиком, где в зависимости от выкинутого номера ты двигаешься дальше. Я очень любил во время игр воображать, поэтому всякую игру, познакомившись уже со спортивной жизнью страны, я превращал в целые чемпионаты мира. Литературу художественную я полюбил позже, в 7 лет, это была сразу серьёзная литература, я начал с Пушкина, и любимыми моими книгами были не сказки, а история восстания Пугачёва и всё, что он писал о Петре Первом. После же я принялся за Шекспира, причём более другого я любил хроники его, познакомившись с ними в то же время. Моими любимыми героями были Меркуцио и Фальстаф, которые не так различны, как кажется: оба презирали пошлость, ту самую, которой было полно рядом.

 Жизнь в Севастополе –это жизнь у моря. Мы жили неподалёку от Херсонеса, в развалинах которого я играл. Некоторые дети собирали разные обломки и раритеты, чтобы сдать их в музей и получить за то копейки на мороженое. Но меня это не очень интересовало. Вещи вообще меня мало интересовали, меня более интересовали мифы и легенды Древней Греции (эта книжка у нас была), которые вместе с Шекспиром пристрастили меня к истории. Плюс к тому меня радовала игра на песочке на пляже. Плавал же я плохо, в отличие от брата, отца и мамы. Плавать меня в итоге научил брат, просто скидывая с пирса. Кроме того, неподалёку от пляжа и от дома, на лугу, мы играли в футбол. Хотя в отличие от Вити (я вообще испытывал к нему некий комплекс неполноценности: брат такой спортивный, сильный, настоящий драчун, а я самый слабый мальчишка во дворе) я любил в играх больше воображение, чем собственно спортивную составляющую.

 Теперь кино. Кинотеатры были только в центре, и туда можно было попасть только с родителями в выходные. Я же хотел смотреть кино каждый день, и это было возможно, так как в каждой военной части имелся свой кинозал. Мы перелазили туда через каменный с колючей проволокой и со стеклом, вбитым в бетон, забор и смотрели в основном взрослые фильмы. Это были в основном трофейные фильмы, или же фильмы союзников, советских же фильмов было очень мало, и они были торжественно-скучные. В то время, например, вовсю показывали множество фильмов о Тарзане. Но я больше любил американские фильмы о пиратах, например, «Королевские пираты». В театр же, который был в Севастополе, родители отчего-то нас не водили, так что в высоком искусстве я оставался в основном с книгами. Где вскоре освоил Гюго, его драмы «Рюи Блаз», «Король забавляется», потом уже романы «93 год», другие. Впрочем, дома книг было немного, в школе ещё хуже была библиотека, и я интересные мне книги брал часто у друзей.

 В школу я пошёл, умея писать и считать, поэтому первые годы мне там делать было нечего. Единственно, что доставляло сложность, было чистописание. Я, впрочем, даже полюбил каллиграфию и  выписывал разную статистку из газет старательным, каллиграфическим почерком. Правда, в школе у меня неожиданно возникли проблемы там, где вроде бы их не должно было быть. Я научился читать сам и оттого неправильно использовал дыхание, так что я, читая вслух, словно бы заикался, и одноклассники смеялись надо мной. Вообще школа мне запомнилась, как место, где приучают к равнодушию и жестокости друг ко другу. У нас в классе была девочка, чересчур непоседливая, и учительница злилась на неё, издевалась над ней и выгоняла из класса. Все смеялись над ней, считая поведение учительницы правильным, я тоже смеялся. Хотя, когда стали смеяться надо мной, я не понимал этого: я же был отличник.

 Кроме того, меня как раз в школе приучили к любви к власти. В каждом классе выбирали разных начальников: старосту, председателя совета отряда, звеньевых, редактора стенной газеты. Председателем совета отряда всё время выбирался мой друг Володя Куделькин, я же почти не получал особых должностей, что меня огорчало. Но меня считали с ранних лет несколько неблагонадёжным, так что даже в одной из характеристик обо мне написали в качестве самого дурного: слабоволен, любит говорить правду. Правдой, впрочем, были прежде всего цитаты из литературы, либо похожие на них мои выдумки. Я начитался Гюго и с ранних лет жаждал подвига. Для подвига нужна война, и я с детства воевал с учителями. В общем, я был, как это мне сейчас кажется, смел во вранье. И это называлось учителями правдой.

 В начале пятидесятых в стране началась компания против космополитизма, и дома в это время воцарился страх. Я потом спрашивал у родителей, правда ли, что им было тяжело в это время, и они мне подтвердили. Видимо, я услышал какие-то нервные разговоры родителей. Тогда же я впервые услышал дома слово «еврей». Сам я, однако, себя евреем отнюдь не считал и даже уже в Калининграде, кажется, в1956 году объяснял одноклассникам, что Левин –это не моя настоящая фамилия, а партийная кличка (версия, которая существовала долгое время и была придумана мамой, давшей нам и другую фамилию –Кобленц). Боря Печёрский, мой друг, язвительно спросил меня, какова же моя настоящая фамилия (легенда о фамилии Кобленц ещё не была мне, видимо, известна; думаю, что мать придумала её, когда увидела письмо от родственников отца, множество из которых ещё в царские времена эмигрировало в Америку, из немецкого города Кобленц –впрочем, это только моя версия). Я спросил у отца, тот зло пошутил в ответ: Джугашвили. Подлинная фамилия Сталина была мне неизвестна, я сказал одноклассникам, надо мной много смеялись.

Я был довольно честолюбив, а энциклопедия сообщала в основном о властителях, и книги, исторические и не только, тоже писали о них же. Это заставляло меня влюбляться во власть, школа же только соблазняла этим. В Севастополе я с удовольствием был принят в пионеры на одном из военных кораблей. Была дурная погода, ветер, небо заволокло тучами, однако я отнёсся ко всему с должным трепетом.

 В это же время в Севастополе произошло громкое событие: погиб линкор «Новороссийск», трофейный немецкий линкор, у которого когда-то было другое, немецкое название. Как говорили в городе, погиб он по вине начальства, а люди, запевая «Варяга», шли ко дну. В это же время к нам пришёл очередной, очень красивый том энциклопедии на букву Б, который, однако, вскоре потребовали сдать, поскольку там была статья о Берии. Затем этот том выдали без хвалебной статьи о Берии, оказавшимся английским шпионом. Тогда же пошли слухи, что и сам Сталин был шпионом. Во всяком случае так говорили среди детей.

 Всё это рушило мои прежние представления, но я как левый и как революционер в душе спорил с детьми и защищал, как мог, Сталина. В общем с 56 по 61 год, до разоблачений 22 съезда, я всё ещё был настроен прокоммунистически. В 56-ом же году отцовские опасения о том, что будут преследовать евреев, разрешились тем, что просто расформировали его военное училище, ибо военная доктрина тогда изменилась, и основной упор стал делаться на атомное оружие, подводные лодки и авианосцы, а не на крупные линкоры. Мы в этом же году отправились в Калининград, где отцу предложили ту же должность преподавателя в военном училище. Забавно то, что в самом недавнем Кёнигсберге никакого моря не было. А порт был километров за 50 от него в Балтийске, бывшем Пилау.

 Итак, мы опять едем на поезде в Москву, через которую надо было добираться в Калининград, я лежу на верхней полке и любуюсь видами в окно, разглядываю станции. На станциях, правда, выхожу либо с братом, либо с кем-то ещё из старших. Старший брат был тогда почти кумиром для меня, он был капитаном всех почти спортивных команд, а потом выбирал вместе с другим капитаном себе команду (надо было загадать, кто ты, Пеле или Симонян, а потом с другим пареньком, подойти к капитанам, чтобы они выбрали). Я в футболе, будучи маленьким, в основном стоял на воротах, что мне вполне нравилось.

 Однако возвращаюсь к поездке. В Москве мы остановились у Сериковых. Нина Серикова была маминой подружкой, вышедшей замуж за сына члена ЦК. Хотя муж Нины Сериковой вскоре погиб, семья оставалась причастной к верхам, проживала на Арбате. Свёкор Нины и его жена жили тогда вместе с Ниной, и у них были потрясающие, ещё дореволюционные книги о России, и я с утра до вечера их читал. Это было важнее для меня, чем мамины экскурсии по московским музеям. Вся семья не показалась принадлежащей к другому кругу, однако сын Нины, Саша Сериков, ровесник Вити, был мною воспринят как редкий садист, получавший главное удовольствие от возможности мучить. А ещё у Сериковых был уже телевизор, маленький КВН, который можно было смотреть только через линзу. Я посмотрел по нему спектакль «Трактирщицы» по Гольдони с Ольгой Викланд в главной роли. Мне очень понравилось. Воочию я в первый раз увидел театр, и то по телевизору, и был восхищён.

 Музеи мне не запомнились, в Мавзолей мы не пошли, зато мама достала билеты в Кремль. Однако больше Кремля меня ошеломило кафе-мороженое, где продавали удивительное мороженое кружочками, которых я раньше никогда прежде не встречал. Живопись же не произвела впечатления ни в Третьяковке, ни в Музее Пушкина: в отличие от театра, к восприятию полотен я был абсолютно не готов. Зато меня весьма впечатлило метро: огромное, красивое, величественное, и эскалатор, который везёт тебя сам неизвестно как. Были мы и на ВДНХ (или, может, тогда ВСНХ, поскольку там были в основном достижения сельского хозяйства). В «Свинарке и пастухе» герои как раз встречаются на этой выставке и влюбляются друг в друга (этот фильм тоже показывали в Севастополе, но он мне не особенно нравился). Познавательная часть выставки мне понравилась (как, собственно, и в музеях, не получил там я только художественных впечатлений), в рестораны же, ещё одну важную часть ВДНХ, мы не ходили.

Ещё к Сериковым мы поехали на дачу, которая мне очень понравилась. Это была не то что одна из ленинградских дач, которые вообще более походят на кладбищенские участки. Это была большущая дача с настоящей верандой прямо посреди леса, дача для членов ЦК. Кроме того, что на веранде мы пили чай и обедали, мы ещё там играли в преферанс, которому мы с Витей как раз тогда и научились. Обучился я этой карточной игре очень легко (как и впоследствии бриджу, чему, вероятно, опыт преферанса немало способствовал). До революции в России все играли в вист, по сути, тот же бридж (хотя бридж и сложнее), а упрощённый вист, для дураков, и стал называться преферансом. Правда, в преферанс и, кажется, в вист играют по одному, а в бридж –парами. В преферанс играли я, Витя, Саша Сериков, его бабушка и дед. Поскольку мама и Нина Серикова в преферанс не играли, то с ними мы играли в лото. Отец же с нами там не жил, потому что он остановился у своих приятелей Купцовых.

 Очень странное впечатление произвели ночи в Москве, к шуму трамваев и троллейбусов никак я не мог привыкнуть. В Москве я хотел ещё сходить на футбол, посмотреть мой «Спартак», но никто меня не взял, чем я был очень огорчён, ибо знал спартаковский состав наизусть. Спартаковцы играли очень красиво, составляли костяк сборной, и могли, будь он тогда, выиграть и Кубок европейских чемпионов. Правда, до того я видел футбол в Севастополе, где играл СКЧФ (в низшем дивизионе, классе Б), а также ходил не раз на ватерпольный СКЧФ, выступавший, кажется, тогда в чемпионате Украины (во всяком случае я видел их встречи то с Киевом, то со Львовом). На стадион в Москве я, наверное, сходил бы, будь Саша Сериков болельщиком, но ему, однако, на спорт было наплевать.

 Ещё в Севастополе умерла бабушка. Мама долго скрывала от нас, что бабушка умирает, мы с братом не были на похоронах, и умирание её выразилось в том, что нас с ним перевели к соседям, где мы и жили до самых похорон. На самом деле мы, конечно. многое понимали, но не прощались с бабушкой, не разговаривали с ней перед её смертью. Умерла она в 1953 году, и ещё долгое время мама ходила к ней на кладбище одна, нас не брала. Так что, уехав из Севастополя, я и брат так ни разу не сходили на бабушкину могилу. Разумеется, если бы мне пришло в голову, что надо бы помочь бабушке, попрощаться с ней, а потом пойти к ней на могилу, я бы сделал это, но я знал тогда, что это взрослые должны заботиться о своих детях, а не наоборот. Правда, я читал о Тимуре и его команде А. Гайдара, но заботу мог понять ещё вместе с отрядом, но никак не исходящую от себя самого.

 Итак, Калининград. Когда мы туда приехали, он лежал ещё весь в руинах. Жилья, как и в Севастополе не было. Мы поселились сначала в гостинице, а затем снова в санчасти, пока нам наконец не предоставили две комнаты в коммуналке в районе, не пострадавшем от бомбёжки. Думаю, что этот район старых немецких вилл оттого избежал бомбардировок, что советские офицеры затем сами хотели занять его. В итоге за один 1956-1957 я успел сменить 4 школы, одну в Севастополе и три в Калининграде. Последней была четвёртая школа. С новыми незнакомыми ребятами мне было, конечно, сложновато, но с учёбой, наоборот, к моему удивлению, проблем не возникло, хотя я и пропустил из-за переездов почти полгода. Впоследствии Витька говорил, что его всегда удивляло, как это я, пропустив из-за болезни или по другим причинам недели и месяцы учёбы, тотчас восстанавливал пропущенное и продолжал быть первейшим среди учеников класса.

 Санчасть находилась на сей раз вне территории отцовской работы, и поэтому бытовых неудобств было куда больше. Зато я просыпался с песнью марширующих солдат: «А для тебя, родная, есть почта полевая…». Можно было, впрочем, ещё поспать, и хотелось спать, но песни будили нас раньше времени. Ещё одно неудобство: разнородный социальный состав в школе, поэтому было достаточно детей из бедных, даже нищих семей, полно было детишек и с криминальным прошлым. Впрочем, это было время, когда воровство в мальчишеской среде не считалось чем-то дурным, к тому же поступивший в воровскую шайку ребёнок мог навести шороху в классе, а заодно уж справиться с голодом.

В том же 1956 году мы переехали наконец в эти две комнаты, и меня перевели в школу, где я познакомился со своими будущими друзьями Витей Кузнецовым, Борей Печёрским и Володей Пчелинцевым: Кузей, Печёрой и Пчёлкой. Познакомились мы уже в 1957 году, потому что я перешёл в другой класс, из 4Б в 5Г, а они перешли в этот класс из другой школы. Подружились мы прежде всего потому, что были социально близки: все мы были детьми офицеров и потому были относительно неплохо обеспечены. Пчёлка с Кузей жили в одном доме, а я с Печёрой на одной улице, правда, в совсем разных местах. Я и Кузя учились очень хорошо, были отличниками, Пчёлка учился нормально, а Печёра получал весьма посредственные оценки. Сначала я подружился более всего с Пчёлкой, который мне показался умнее других. Так мы в течение многих лет и сидели на одной парте, и считались самыми верными друзьями. Впрочем, у меня уже тогда была весьма дурная репутация, и родители Печёры с Кузей могли воспротивиться дружбе их сыновей со мной.

 Дурная же репутация произошла оттого, что ещё в 4-ом классе меня исключили из пионеров. Город готовился к первомайскому празднику. Школе была оказана большая честь –подготовить монтаж к партийной конференции. Монтаж –это поэтически-театральное произведение, когда на сцене читались торжественные стихи, прославляющие партию и правительство. По ошибке мне, так как у меня была хорошая память, поручили главную роль в этом монтаже. Но в день конференции все дети уселись в автобус на выступление, а я побежал себе домой читать “93 год” Гюго. Пропустить даже полчаса без чтения было для меня большой трагедией. Конечно, если бы меня поймали или если бы я знал, что именно сегодня будет выступление, я бы полез без пререканий в автобус. В итоге же на конференции произошёл жуткий скандал…

 На следующее утро наша учительница начала занятия с торжественного заявления о том, что в нашем классе, к сожалению, ещё остались недобитые единоличники. Я тогда даже не понял, что это обо мне. Иными словами, я был признан гадиной, отказавшейся вступать в колхоз. Далее меня вызвали на совет дружины и тут же исключили из пионеров. На меня произошедшее, как ни странно, не произвело сильного впечатления. Правда, я было заплакал, но похожая на воблу пионервожатая сказала мне: «Москва слезам не верит», -и я прекратил плакать. Почему-то я это исключение не принял за что-то серьёзное, даже не сказал об этом родителям. Мама, правда, всё равно вскоре узнала обо всём на родительском собрании, но она была замечательная мама и не ругала за такие пустяки, для неё было главным, чтобы я хорошо учился.

То, что она замечательная, отражалось ещё и в том, что только у меня дома можно было собираться и целый день играть. После чемпионата мира по футболу 1958 года я придумал игру в футбол, где игроками были доминошки, расположенные на полу. Били доминошками, взяв их двумя пальцами по мячу, а потом та доминошка (всего их было 11, как в настоящем футболе), которая оказывалась ближе к мячу (измерялось расстояние пальцами), била снова. Игра всем очень понравилась, я же вёл таблицы, статистику и был очень доволен.

 Правда, вскоре друзья бросили меня с моим футболом, предпочтя нам настоящий футбол. Кроме того они записались и в теннисную секцию. Я сначала было тоже пошёл туда, но выбыл очень быстро, уже когда начали играть у стеночки: у меня оказалась слишком слабая рука. Впрочем, и остальные друзья тоже больших успехов в теннисе не добились. Правда, Витя Кузнецов однажды на одном характере выиграл у настоящего перворазрядника, лучшего тогда теннисиста Калининграда Прозоровского, но это было лишь сенсацией. Играл он, конечно, слабее. Зато мы все увлеклись теннисом настольным, которым по-любительски и занимались во дворе.

 Вместе с тем мы ходили и в другие секции: Пчёла –в радиосекцию, а я в театральный кружок. Оказалось, что надо было перед поступлением выучить какой-нибудь стишок. Я выучил кусок из «Годунова», где Воротынский говорит Шуйскому, что у них, древних бояр, должно быть больше прав, чем у выскочки Годунова. После этого руководитель кружка, артист Калининградского театра Шур, предложил задание загадать за дверью какую-нибудь роль или профессию так, чтобы оставшиеся узнали, кого мы играли. Я загадал клоуна, играл под Чарли Чаплина. Все умерли со смеху, первый же Шур. Тогда руководитель дал мне первую роль в своём предполагаемом театре, отдал мне распечатку пьесы какого-то румынского драматурга о слабом мальчике, через футбол достигающего уважения среди одноклассников и выработавшего мужественный характер. Прочитав эту муру, я более уже во Дворце Пионеров не показывался, спустя время только по просьбе Шура вернул ему распечатку.

 Нечто похожее случилось, когда к нам в школу приехала съёмочная группа, дабы выбрать детей для какого-то телеспектакля. Взяли нас с Кузей, затем выбрали одного меня. Речь шла тоже о мальчике, который испортил перочинным ножичком парту, а учительница ищет, кто это сделал. Впрочем, я снялся в этой ерунде, потому что сниматься на ТВ всё же было интереснее. Затем мы играли в телеспектакле по Гоцци, что было уже любопытнее. Народная артистка Крыман, которая снималась со мной, при этом вечно ругала меня, что будто бы я слишком тяжёлый (ей приходилось таскать меня), а ведь я был маленький, худой и лёгкий. Этот спектакль почему-то снимали дважды, и во второй раз я так разнервничался, что расплакался после конца съёмок. Мне казалось, что я провалился, хотя это было отнюдь не так.

 Денег мне не заплатили, зато подарили книжку Рафаэлло Джованьоли «Спартак», чем я был вполне удовлетворён. К тому же после нескольких показов я стал настоящей в Калининграде звездой, меня узнавали на улицах: «Не тот ли это самый мальчик?» А когда я пошёл на танцы во Дворец Пионеров, меня встретил Шур и пригласил снова в свою студию. Однако я не пошёл. Хотя и понял, что мне нужно связывать свою жизнь с театром.

 Однако моя телекарьера кончилась худо. Ещё один спектакль точь-в-точь походил на прежнюю чушь румынского автора: мне опять нужно было играть в футбол и завоёвывать этим авторитет. Кстати, я до того записывался в футбольную секцию: там предлагали играть двое на двое, я прекрасно открывался, прекрасно отдавал мяч, но у самого меня, хилого, небыстрого, мяч было слишком легко отобрать. В футбольную секцию меня не взяли, хотя футбол я любил, играл защитником (лучшие, конечно, были нападающими), причём очень грубым защитником. В общем, телесъёмок на том стадионе, где меня уже не приняли, мне не хотелось, к тому же сюжет, который мне рассказали (саму пьесу на сей раз я не читал), мне не понравился, и я отказался сниматься, наврав, что я не буду летом в городе. Мама была очень недовольна таким моим решением.

 Кстати, благодаря своей маме я и стал комсомольцем. Что было необходимо тогда для поступления в университет. В пионеры после моего исключения меня более не брали, учителя косились на меня оттого, что пионерского галстука я, в отличие от всех, разумеется, не носил. В комсомол меня тоже не рекомендовали. Так что без маминой помощи я едва ли поступил бы в вуз.

Вообще, после реплики учительницы о моём индивидуализме я изменил отношение к учёбе, мне стало всё это малоинтересно, я почти не делал домашних заданий. Правда, для тех предметов, где нужно было понимание, моё наплевательское отношение не особенно сказывалось - я по-прежнему получал отличные отметки, но там, где нужно было выучивание наизусть, мои оценки ухудшились. Например, на уроках литературы, которые я очень любил, Мира Борисовна, наша учительница, не только предлагала игру по ролям, которую я обожал, но заставляла учить стихи наизусть. Так, на смотре я должен был читать наизусть «На смерть поэта» Лермонтова, но сбился: механическая память у меня была плоха.

Собственно, отношения с Мирой Борисовной у меня были замечательные до одного случая. Я как обычно читал книжку под партой на уроке, Мира Борисовна спросила меня о чём-то, я не ответил, она в наказание поставила меня у доски, я же отошёл к окну и демонстративно сел на подоконник. Мира же Борисовна в ответ представила моё поведение как попытку самоубийства, сделала из меня клоуна, надо мной долго все смеялись в школе, после чего я её , разумеется, возненавидел.

Калининград к концу шестидесятых стал весьма криминальным городом, в тёмное время небезопасно было выходить на улицу, где орудовали шары-шараги. Для нас с Пчёлкой было это особенно небезопасно, поскольку мы были остры на язык, а Пчёлка к тому же был стильно одет. Моя дерзость с учителями, однако, несколько защитила меня от местных хулиганов, ибо я сам в некотором смысле стал хулиганом: ни один из местных пацанов не позволял себе так говорить с учителями, как это делал я.

 К старшим классам я понял, что школа только мешает моей учёбе. К 8 классу я уже прочитал всего Платона. Произошло это во многом благодаря Герцену, которого я очень любил и который часто употреблял философские термины и рассуждал на философские темы. Не понимать писателя, которого любишь, было очень обидно. Вот я и принялся за Платона, о котором уже тогда понял, что именно с него-то и начинается философия. Тогда же я самостоятельно подписался на многотомник Шекспира, откуда-то у меня были деньги, хотя родители давали немного, а воровать я не воровал. Платон вскоре присоединился к Шекспиру, Пушкину, Диккенсу и Вальтеру Скотту, которые более других на меня влияли. Философия Герцена напоминала мне своей унылой учёностью физику, Платон же писал понятно, его диалоги были жизненными, почти современными.

С писателями, повлиявшими на меня далее, я познакомился уже в шестидесятые. Сначала это были Оскар Уайльд и Достоевский, затем благодаря «Иностранной литературе» Сартр, Ионеско, Беккет, Кафка, из которых более других произвёл впечатление Кафка. Время было интересное, тогда же опубликовали «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, который, впрочем, наоборот, сильного впечатления на меня тогда не произвёл: я решил, что это очередное произведение на потребу новой линии партии.

В 1960 году правители решили, что учиться надо 11 лет, и большинство школ перешло на одиннадцатилетнее обучение. Мы вчетвером, однако, посчитали, что 11 лет нам учиться ни к чему и перешли в16 школу, находящуюся в Пролетарском районе, оставшейся десятилетней. В новой школе, однако, вскоре у меня возникли и новые проблемы. Едва поступив, мы пошли знакомиться со старшеклассниками, игравшими в настольный теннис, и тут же получили по морде. Вообще в этой школе мы с Печёрой бывали биты чуть ли не раз в неделю. Это было неприятно.

 В это же время, начиная с девятого класса, мы начали пробовать вино, а там и водку. Поначалу это было нужно для смелости перед танцами. Потребность, разумеется, относилась к вину, что касается водки, то с ней мы познакомились случайно. Один мужик вышел из магазина, откупорил бутылку поллитровки, выпил разом чуть не половину, а остальное по доброте душевной оставил нам, стоявшим неподалёку: «Хотите, пацаны, допивайте!» В первый же раз, попробовав, я блеванул. Вообще, пьяница из меня выходил плохой, хотя мужская честь в СССР требовала много и крепко пить. Морально я к этому был готов, однако генетика, видимо, мешала, и я до 30 лет чуть не всё выпитое, выблёвывал обратно.

 В 9 классе меня чуть не выгнали из школы, чего не случилось опять благодаря вмешательству мамы. Это было, когда мы с мамой уже остались в квартире вдвоём. Витя, с которым в Калининграде мы уже жили, в общем-то,  каждый сам по себе и который (как, собственно, и отец) более смеялся над моими книжными и театральными интересами, при этом увлекался физикой и собирался на физтех в МГУ, поехал для того в Москву, но не поступил, а поступил на мехмат ( Саша Сериков, кстати, не поступил ни на тот, ни на другой факультет). Отец же поначалу перешёл работать в мореходное училище, так как военно-морское училище закрыли. Но там тоже что-то не сложилось, и его отправили преподавать в Клайпеду. Вообще я знал, что мама с папой не любят друг друга, но о разводе речи не шло. Поэтому мама, живя со мной без отца, не очень о нём переживала.

 Мама работала в горфинотделе, а это было частью горисполкома. Исключили же меня в общем за дело. Я, как уже рассказывал, не однажды хамил учителям (в новой школе тоже), ничего не делал и читал на уроках книги, хотя учился по-прежнему более-менее, за счёт природного ума. К тому же я начал прогуливать. Время было такое, когда нужно было влюбляться. Влюбился я в какую-то дурочку, которая была на два года младше и училась в другой школе. Заодно я был влюблён и в мою одноклассницу, по имени Лиля (имени первой уже не помню), сидевшая сзади меня и списывавшая с меня математику (по остальным предметам, которые она учила наизусть, она была отличницей, но в математике не шарила). С первой я шёл в её школу, прогуливая свою (хотя она очень просила, чтобы я этого не делал), с Лилей же, которая сама вроде бы была в меня влюблена, мы ходили в кино. Влюблённости, впрочем, эти были более игрой, чем настоящим чувством. И вот однажды после урока алгебры, где мы изучали функции, я сказал Лиле: «Функция L зависит от аргумента V» -имея в виду Витю Кузнецова. Она же мне ответила: «Нет, функция L зависит от аргумента C!» -то есть от Серёжи. Так мы играли.

 Это был фон, на котором меня исключили. Я настаивал на своей независимости, не слушал ни директора, ни классного руководителя. Но история была в другом. У нас был учитель физики, глуховатый и туповатый, последнее более по старости, физику же, наверное, знал хорошо. Звали его Павел Антонович. До сих пор помню из той школы только его имя. Войдя в класс, Павел Антонович взял в руки журнал и, хоть и был подслеповат, спросил: «Кого нет в классе?» Печора же осторожным шёпотом ответил: «Иванова, Петрова». Я же продолжил уже громко: «Сидорова, Козлова». Бедный Павел Антонович, так и не выучивший наших имён, принялся старательно выискивать отсутствующих. Все просто валились от смеха, особенно девочки, одни в ладошку, Лиля же, например, открыто. Павел Антонович, поняв, что над ним издеваются, пошёл за завучем, которая пришла в класс и попросила меня пройти к директору. В итоге же директриса, поглядев на мой независимый вид, исключила меня.

 Я не слишком этому расстроился. Лиля к тому времени тоже собиралась переходить в другую школу. С учителями отношения были сложные. С Павлом Антоновичем, кстати, были ещё сносные, я только, хорошо понимая механику, слабо разбирался в электричестве и просил его повторить или объяснить ещё раз, чего тот не хотел или не умел делать, только обижаясь на меня, полагая, что я нарочно. На деле же я к нему относился вполне нормально, он был в целом симпатичный мужик, просто старенький и жалкий. Хуже были отношения с классной руководительницей, которая звала меня по фамилии, я же норовил отвечать тем же. Так что иной раз происходили такие диалоги:

 -Левин, подойдите сюда! Дайте сейчас же дневник!

 -Да, Евдокимова! Только дневника у меня нет. Может, дать Вам что-то ещё? Вот, например, роман Мопассана «Милый друг»… -Мопассана же тогда подросткам читать совершенно не рекомендовалось.

 В школе благодаря заступничеству мамы (она, видимо, пожаловалась своему начальнику, тот же своему) меня всё-таки восстановили. Однако маме моё поведение, мои похождения, моя независимость всё менее нравились. Хотя ей я как раз не хамил, просто мама была очень нервная и реагировала на всё очень бурно. Она видела, что я ничего не делаю, оценки стали хуже, да ещё и пить начал. И в итоге она решила меня отправить в Ленинград, где тогда уже жил, работая в каком-то НИИ, мой отец. Было это в 1962 году. Она рассчитывала, что строгое влияние отца повлияет на меня благотворно.

 Впрочем, я точно не знаю. О личной и внесемейной жизни родителей мне не так много известно, поскольку они не считали нужным об этом рассказывать. Их дело было кормить, поить, одевать, воспитывать и наказывать нас, более ничего. Правда, я где-то в шестидесятых годах узнал, что мама, например, пишет стихи, но мне она ничего не читала, да я и не просил об этом. Я, кстати, сам тогда же начал сочинять вирши, ещё хуже маминых, и как-то даже что-то патриотическое прочитал отцу. Тот объявил меня идиотом и посоветовал более стихи не писать. Это меня не сильно обидело, так как у меня к тому времени уже сложилось негативное отношение к поэзии. Прежде всего, как раз из-за собственных не ахти каких стихов, а также и из-за маминых, листочки с которыми я иногда встречал дома.

Эти стихи, а также то, что мы изучали в школе, фальшивая советская гармония, а к ней уж заодно Фет или Тютчев, меня раздражали. Интерес к поэзии, как ни странно, вернулся ко мне (исключая Пушкина, который был всегда интересен, и Шекспира, которого, впрочем, я к поэтам не относил) вместе с серьёзным знакомством с Маяковским. Мира Борисовна, ещё в прежней школе взявшая меня в литературный кружок, знакомила меня и с нарождавшейся современной поэзией: с Евтушенко, Рождественским, Вознесенским. Ахмадуллиной, из которых, впрочем, несколько заинтересовал меня своим честным пафосом Евтушенко.

 Итак, я отправился в Ленинград. Но не сразу к отцу, а сначала в Москву, к Вите. Предполагалось изначально, что я впоследствии тоже поступлю в МГУ и тоже на физтех или скорее на мехмат (физика всё же была мне трудна, а математика –нет, я уже перерешал чуть не все математические задачи и примеры в специальных подготавливающих к этим факультетам сборниках). Тем не менее я специально изучал и физику по особенному пособию Лундстера, впрочем, это было уже в Ленинграде. К тому же сам-то я в душе рассчитывал идти в театральный, переживая только от того, что у меня совершенно нет голоса, а там всё-таки требуется петь.

 Сначала я жил у Витьки и проходил в МГУ по фальшивому пропуску. Это было весной, и родители решили, что мне надо после моего шестнадцатилетия получить паспорт, и лучше это сделать в Ленинграде, где к отцу и прописаться. Папа же, по изначальной идее, должен был меня записать в новую школу. Но я несколько задержался в Москве, где ходил в МГУ, который как отдельное царство, где можно хоть всю жизнь прожить, мне очень нравился. Возможно, мы пропили все деньги, которые у нас были, и Витя не мог меня отправить далее в Ленинград.

К тому же я тут научился играть в покер. Вообще студенческая жизнь мне очень понравилась. Я убедился, что свободная студенческая жизнь не имеет никакого отношения к учёбе. Кроме карт, выпивки, отношений с девушками были ещё и «умные» разговоры. Часто это были именно в кавычках умные, то есть темы были действительно интересные, но говорили больше глупости. Русские мальчики, прав Достоевский, вообще, в отличие, например, от немецкой молодёжи, обожают разговоры об умном. Правда, Достоевский прежде всего имел в виду разговоры о боге, о котором у Вити всё же говорили менее всего.

 Всё-таки в конце концов я оказался в Ленинграде, где стал жить вместе с отцом на улице Дзержинского, прежде и ныне Гороховой. Отца тогда отправили в запас, и он мог выбрать семье место жительства, коим и стал Ленинград. Мне же прежде всего надо было получить паспорт. Там был забавный эпизод: паспортистка записала, что у меня отец –еврей, а мать –полька, и спросила, а кем записывать меня. Я ответил, что русским, как и было тотчас записано. Так я стал русским человеком. Впрочем, как верно заметил Жванецкий, еврея бьют не по паспорту, а по морде.

 В школу же отец, вопреки расчётам мамы, меня не записал. В Ленинграде были сплошь одиннадцатилетки, а ни отец, ни я не хотели, чтобы я учился ещё лишний год. Отец вообще хотел, чтобы я вернулся в Калининград к маме, да и я был не против. Пока же я, перекусив в пышечной неподалёку от дома, гулял по городу и ходил по ленинградским театрам.

Это было самое счастливое время! Билеты в театр были недорогими, и я обходил их чуть не все. Правда, ходил я прежде всего смотреть то, о чём слышал от других, как это значительно и велико. В основном это был Театр имени Пушкина, где играли Черкасов, Меркурьев, Юрий Толубеев, Симонов –лучшие советские артисты. Там же был Бруно Фрейндлих и восходящая звезда Игорь Горбачёв, а также Нина Ургант. Ещё я был в театре Ленинского комсомола, где играли воспитанники курса Товстоногова и он сам был режиссёром. В театре Комиссаржевской видел юную Алису Фрейндлих. А вот в театре Комедии с лучшим тогда режиссёром Акимовым я не пошёл: никто мне не сказал, что это надо сделать, а известных артистов, кроме, правда, Сергея Филиппова, там не было.

Понравилось мне, пожалуй, всё, особенно же «Пучина» Островского в Театре Пушкина и «На дне» Горького там же. Я бы прожил так в Ленинграде и дальше, если бы отцу всё это не надоело и он не посчитал нужным отправить меня назад. В итоге я не так долго в Ленинграде и прожил. Наверное, в первой половине апреля я уже был опять в Калининграде.

Ко всему, я успел испортить отношения с бабушкой Ривой, которая безобразно, по моему вкусу, готовила, и я ничего из её кулинарии не ел. К тому же я ничего не делал и, лёжа ни диване, читал. Впрочем, отец не был зависим от своей матери и решал всё сам, хотя наши плохие отношения с бабушкой Ривой тоже могли на него всё-таки повлиять. Бабушка же изначально смотрела на меня слегка косо: я сын нееврейки, на которой не должен был жениться мой отец, сын женщины, о женитьбе на которой папа не спросил, как надо было, её. Поэтому-то я, собственно, не был настоящим её внуком, а мои дети, например, вообще её ни разу не видели: никакого желания с ними знакомиться она не испытывала.

В общем, я вернулся в Калининград, хотя мама всем рассказала, что я переезжаю в Ленинград и даже забрала (или во всяком случае собралась забирать) было мои документы из шестнадцатой школы. Рассказывала, что переехал я, а вскоре и она переедет вслед за мной. Но мне пришлось снова поступить в 16 школу. А летом приехал к нам Витя, и мама, видимо, навязала ему меня, чтобы он, собиравшийся в Крым, в Судак, завёз меня в Севастополь.

 

 

Но здесь я прервусь и расскажу лучше о первом тайном обществе, которое я создал ещё в 8 классе. Называлось оно ВЖК, что значило Вино, Женщины, Карты, а также «пчелинизм» в честь Пчёлки. Вскоре у всех на тетрадях значилось ВЖК, которое потом, правда, было заменено на ВЖТ, что значило Вино, Женщины, Танцы. Девочки же его называли ВМТ, то есть Вино, Мальчики, Танцы. К счастью, несмотря на массу предательств, эти мои общества не привели к каким-то серьёзным ухудшениям в школе для меня.

 Тем не менее однажды меня снова чуть было не исключили из школы. Мы тогда должны были осудить роман Аксёнова «Звёздные мальчики» (или «Звёздный билет», не помню). Однако я сорвал это осуждение. Аксёнов, по-моему, был лучшим из шестидесятников, у него была ясная по крайней мере литературная задача: найти подходящий новому мышлению язык. Впрочем, этот язык Аксёнова был во многом подражанием языку Сэлинджера в его романе «Над пропастью во ржи». Тот тоже отрицает и обыкновенную композицию, и обыкновенный язык романа, ибо иначе выйдет обычный буржуазный роман.

Этого я, конечно, не сказал, зато я сказал о своей теории классовой борьбы, которая заключалась в том, что борьба между учителями и учениками есть норма. И ещё добавил, что Маркс и Энгельс не такие дураки, как они их показывают, что они (то есть мои противники) никогда не читали ни того, ни другого, а я их обоих читал. Об Аксёнове же я сказал, что у него ребята говорят и думают, как настоящие, не то, что Васёк Трубачёв и его товарищи. В результате мне пригрозили тем, что снова исключат и грозили этим чуть не до конца моей учёбы в шестнадцатой школе.

 А ещё мне тогда в последний раз подмигнул театр. Театральный руководитель встретил меня в Доме Пионеров, где я оказался вместе с моим другом Ясеневым по кличке Янсон, который там учился на кларнете. Театрук снова пригласил меня в кружок, но я отказался: я стеснялся, вот почему. И ещё: учительница литературы, с которой мы читали и осуждали Аксёнова, пригласила меня поучаствовать в школьном спектакле по какой-то пьесе Некрасова о глупом помещике, который очень плохо обращается со своими крестьянами. Я стал читать за помещика и понял, что театр - это всё же моё призвание. Настолько все были восхищены моим исполнением.

 Теперь возвращаюсь к Судаку и Севастополю. Я остановился у бывших наших соседей Отрыганьевых. Сам же Витя уехал с товарищами в Судак. Тут-то и проявились мои криминальные наклонности. На второй же день я придумал игру в карты на деньги. Я был уверен, что выиграю, я и вправду играл лучшее всех, но мне не повезло, и я проиграл все деньги, в том числе те, которые мне нужны были на дорогу обратно. Хуже было то, что сын Отрыганьевых проиграл родительские облигации тысяч на сто, огромные по тамошним меркам деньги. Был страшный скандал. Плюс меня обвинили в том, что мы пили каждый вечер вино и водку. В итоге Отрыганьевы после отвратительного скандала отправили меня к какой-то бабке в Херсонес.

Витя, вскоре приехав, попытался меня устроить, однако  подружки моей мамы, в которых она была так уверена, все до одной отказались меня принять. Поэтому Витя поехал обратно в Судак, а я так остался у бабки без денег и жратвы. Потом же Витя или мамина подруга Зина Вавилова, ехавшая в Ленинград, сказали мне, чтобы я ехал уже в Ленинград, а не в Калининград. Тётя Зина думала, что у меня есть деньги на билет, у меня же их не было. Так что в итоге она сама купила мне билет. Было это уже в конце августа.

На этом, можно сказать, и заканчивается моё детство.

 

Глава 2. В людях

 

Мама переехала в Ленинград в начале лета 62 года. Я же приехал из Севастополя в Ленинград в конце лета, где меня встретили с большой печалью родители. Я им сообщил, что у меня нет денег, что в поезде меня кормила тётя Зина Вавилова - мамина школьная подруга и жена сослуживца отца, тоже преподававшего в Севастопольском училище. Это их огорчило ещё больше. Мы поехали на улицу Ракова, ныне Итальянскую, где родители сняли комнату. Там меня поместили на раскладушку, но я привык к раскладушкам, и меня это не сильно огорчило. Сама коммунальная квартира была огромная, состоявшая из не менее десяти комнат, но не грязная.

 Как выяснилось, папа уже успел меня определить в вечернюю школу, в 10 класс (произошла реформа обучения, школы перешли на 11-летнее обучение, но вечерние оставались десятилетними, так что мне оставался, как и прежде, 1 год обучения). А ещё он меня устроил на работу почтальоном, или письмоносцем. Почта находилась на площади Мира, или же чуть не доходя до неё, на Садовой. Подниматься на работу приходилось очень рано, что мне совсем не нравилось. У каждого почтальона имелся свой участок, и у меня был свой: на Фонтанке, от площади Мира и до переулка, не доходя до проспекта Майорова.

 Работа начиналась с того, что я раскладывал газеты на столе и раскрывал журнал, где было написано, кто и что выписывает. Кроме неприятности раннего вставания, было паршиво таскаться по высоким этажам (внизу специальных ящиков не было). К тому же на меня жаловались, что я им не то приносил или даже вовсе ничего не приносил. Сам я тоже читал эти газеты, в основном «Советский спорт». Наверное, устав, я и вправду мог в какой-нибудь дом не зайти и не занести газету. Вообще по улицам я гулять в центре любил, особенно по Ракова и вокруг, там много на что было посмотреть, но без газет, которые только лгали.

 В те же дни я пошёл в школу, где встретил своего будущего друга Юза Хигера. Мы с ним познакомились на почве футбола: футбол вообще всегда был удобен для знакомства мальчиков. Он, войдя в класс позже начала уроков, ближе к ночи, сразу объявил: «Звезда» выиграла!» Я понял, что речь идёт о футбольном ЦСКА, и спросил в свою очередь, как сыграл в чемпионате СССР «Спартак»? Мы стали с ним часто говорить о футболе, ездить на футбол. Он болел за «Зенит», я - за «Спартак», хотя обе команды играли плохо. Хорошо играло «Торпедо», у которого было лучшее нападение не только в СССР, но, может быть, и в Европе: Метревели-справа, Стрельцов –в центре, рядом Гусаров, Воронин и Маношин под ними, правый полусредний Валентин Иванов, а центральным защитником был знаменитый Шустиков. Все они были игроками сборной. В «Спартаке» же хороших игроков было мало, лучше других был Кочетков, который первым в СССР научился играть по всей линии, от защиты до нападения, а также левый край Хусаинов. Капитаном «Спартака» был знаменитый Нетто. В «Зените» же самым знаменитым был Лёва Бурчалкин, по прозвищу Выручалкин.

 Мы с Юзом с удовольствием ходили на футбол, иногда вместо школы. При этом ещё более интересным был сам поход на стадион. Автобусы были настолько переполнены, что нужно было стараться занять место получше, проскользнуть, протолкнуться, двинуть, если была возможность, соседу локтем и кулаком. У меня этой возможности не было, зато мне и приходилось исхитряться пролезть. Кроме того, футбол был чуть ли не единственным местом, где можно было свободно поорать, поругаться матом. Политических лозунгов не было.

 Зимой же был хоккей. В хоккей тогда играли на открытом воздухе, играли на стадионе Ленина. Было так холодно, что нельзя было смотреть игру без бутылки водки. И на футболе-то многие зрители были совершенно пьяны, но на хоккее это было просто нормой. Мы ходили на ЦСКА, у которого была страшная первая тройка Альметов –В. Александров - Локтев (Локтев-то и был самым лучшим). Я же болел тоже за «Спартак», за которого играли Б.Майоров – Старшинов - Е. Майоров. По телеку же мы болели за любую команду, которая могла выиграть у СССР. Чаще всего в 60-х годах это была Швеция с Тумбой Юханссоном , Н. Нильссоном и Р. Петерссоном. Впрочем, у них всегда играли именно Нильссоны и Юханссоны, так что я нередко путался. Тогда же была отвратительная традиция: перед последним туром шведы были впереди, им надо было выигрывать у чехов, однако они обязательно проигрывали.

 Кроме того, мы смотрели и волейбол, и баскетбол, где в Ленинграде были очень приличные команды. За ленинградский «Спартак», позже «Автомобилист» выступал, начав, правда, уже в конце шестидесятых,  знаменитый пасующий Вячеслав Зайцев, позже игравший и в Италии. В 60-е годы начинал формироваться и тот знаменитый баскетбольный «Спартак», который тренировал Кондрашин и за который играли Большаков и А.Белов.

 Кроме спорта нас с Юзом объединила и оттепель. Мы с ним уже оба были антикоммунисты. Мы много читали и обсуждали в том числе современную литературу. Из-за Эренбурга нас чуть было не выгнали опять из школы. Мы вступились за осуждённую его автобиографию «Люди, годы, жизнь». От нас потребовали отречься от своих слов. Нас запугали этим исключением (меня вообще легко было исключить, поскольку я уже был уволен за прогулы с почты и не имел права учиться в вечерней школе) Эренбург ничего такого слишком антисоветского не писал, разве что напомнил, что Сталин приказал в своё время французским коммунистам не бороться с фашизмом, плюс немного писал об испанской войне и об исключении грузинских писателей из Союза Писателей. Мелочи, но книга была осуждена, а мы поддержали её. Тем не менее нас запугали (Хигера ещё больше меня, хотя он честно работал слесарем на заводе и отдавал большую часть немаленького заработка маме, а на остальное мы с ним пили и ходили на спорт). В общем, мы послушались и отреклись. Сказали, мол, да, Солнце вертится вокруг Земли, и Эренбург неправ.

 Была ещё забавная история с экзаменами по химии. Я выучил только один билет, первый. Хигер же выучил все. Мне, однако,  выпал первый билет, и я получил пять, он же получил тройбан: химия ему не очень давалась. Этот случай привил мне склонность к фатализму, который меня интересовал ещё раньше, чем я прочитал Лермонтова.

Хигер тогда собирался стать великим писателем и писал страшную муть в подражание Генриху Бёллю, которого очень любил. Я ему по своей привычке высказал собственную оценку его опытов, чем до глубины души обидел приятеля. Тем не менее он не отказался от своей затеи и собрался поступать в Горный институт на радиотехнический факультет, куда вообще поступали романтически настроенные мальчики и девочки, любящие путешествия и авторскую песню.  По его, впрочем, позднейшим разъяснениям, немаловажным фактором было здесь и то, что в Горном имелась военная кафедра, а значит и освобождение от армии.

 Я же собирался стать великим артистом и планировал поступить в Театральный. Однако одного посещения института мне хватило, чтобы понять, что туда поступать не надо. Во-первых, я узнал, что там нужно петь, чего я не умел, во-вторых, что нужно танцевать, чего я тоже не умел, в-третьих, же на собеседовании со мной беседовали то ли старые актрисы, то ли старые проститутки, то ли театральные билетёрши, которые мне сразу крайне не понравились.

 Тогда я решил поступать туда, куда сдам математику, которую знал хорошо. Вообще гуманитарное образование тогда воспринималось, во-первых, второстепенным, а во-вторых, лживым, поэтому порядочные интеллектуалы туда не шли. Сначала я думал ехать к брату в МГУ, но после выпускного вечера передумал.

 Вечер этот мы провели в «Метрополе», ресторане, который знаменит тем, что там отдыхали офицеры и работали проститутки. Там же я танцевал с моей первой возлюбленной по имени Руфь. Потом мы гуляли в белые ночи по набережным, и я целовался уже с другой девочкой, со Светой. Но после выпускного, потанцевав с одной и нацеловавшись с другой, я поехал всё же в Москву к брату. Вообще в меня часто влюблялись умные девочки, однако я-то влюблялся более в шлюховатых. Тем не менее мне было жаль терять ту, с которой я целовался и оттого я ей не сказал, что уезжаю, подумывая про себя: лучше, может, и не ехать в Москву, а оставаться в Ленинграде.

Хигер в это же время был влюблён в нашу одноклассницу, в Женю Соколову, она от него забеременела, но брать её замуж он не собирался, и тогда его родители (вместе с её родителями) убедили её сделать аборт. Нормальная практика для страны, где не было секса. Так что моя любовь тогда была ещё не столь подловата, как могла быть.

             Итак, я поехал в Москву, где встретил калининградского Витю Кузнецова. Мы оба поступали на мехмат, однако я просто провалился, о чём не особенно жалел (как ни странно, не сдал как раз математику письменную), Витя же не набрал нужных баллов. И тогда мы отправились в Ленинград. Витя рассчитывал, что его возьмут в ЛГУ с теми оценками, которые он получил в МГУ, но это не вышло. Мы стали сдавать экзамены по второму разу и на сей раз сдали, оказавшись ещё и в одной группе. Там же оказались мои будущие друзья: Галя Довбенко, Лена Матис и Лена Бакланова.

В этот же период развелись мои родители. Произошло это весной, до поездки в Москву. Я ни о чём не догадывался, когда мама показала мне заметку в «Вечернем Ленинграде», в которой было написано, что Левин Исай Зундалевич возбуждает дело о разводе с Дружинской Юлией Павловной. Маме была показана эта заметка на работе, и она была взбешена. Вообще разводы тогда затрудняли, и разводиться можно было только по решению суда. Консервативные законы о запрещении абортов, об отсутствии прав у незаконнорожденных, о запрете разводов у коммунистов тогда были ещё вполне в ходу: страна нуждалась в пушечном мясе.

 Мама совершенно обезумела от такой новости, она скандалила чуть не каждый день, а поскольку с отцом скандалить было тяжело, он не отвечал вообще на ругань, то попадало мне: меня чуть ли не ругала мать жидом-скупердяем, не однажды двигала в ухо (иногда же попадало нечаянно вместо меня Вите Кузнецову). Отец же полагал, что всё делает правильно, никак не объяснял свой поступок и лишь впоследствии рассказал мне, что изначально их брак был ошибкой, что держался он лишь до того, пока им с матерью нужно было вырастить нас. Впрочем, я сам был скорее за их развод, потому что отношения родителей были прескверными, вплоть до ненависти. Мать обвиняла отца в том, что тот скупердяй и не даёт ей денег на детей. Отец же просто не любил маму.  В общем, родители совершенно не были счастливы. Впрочем, тогда в СССР не было не только секса, но и любви. Мужчина во всяком случае не должен был бабиться и влюбляться. Я не видел в детстве любви ни в одной знакомой семье.

 Собственно, и в советской литературе, в отличие от русской классической, любовь не возвышала людей над собой. Либо, сколько, помню, её вообще не было, либо она скорее вела людей, как в «Тихом Доне», к одним подлостям. Так было и у нас. 

Отец стал разменивать нашу небольшую двухкомнатную квартиру на Варшавской улице в доме-хрущёвке, разменял на две комнаты. До этого он даже спал вместе с мамой, другого спального места у нас не было, а стелить себе на полу он не хотел. Разменял он квартиру на комнату на углу Большого проспекта и Ординарной улицы, где поселились мы с мамой (долгое время с нами жил ещё и Витя Кузнецов), а бабушка –на Маклина. Сам же он купил квартиру себе в кооперативе в том же 1962 году на пр. Смирнова, где после его смерти жил уже около 10 лет мой сын Женя с семьёй. Имущественных споров не было, поскольку у нас ничего не было. Правда, мать потом рассказывала, что отец забрал у неё все деньги, которые она выручила в Калининграде за мебель и шмотки и отдал их брату Лёве, чтобы тот купил себе машину. Впрочем, я сомневаюсь, чтоб дело было так: вряд ли прижимистый отец дал бы такие деньги даже брату, скорее на машину деньги Лёве дала бабушка Рива. Папа, кстати, хотел купить машину позже, но не для себя, а для меня или для Вити (это было тогда, когда стало ясно, что его деньги на книжке могут прогореть во время перестройки). Мы, однако, боясь разных хлопот с машиной, отказались от такой покупки, и деньги благополучно прогорели.  Лишь малая часть всё же пошла на приобретение совместной с Витей дачи, на которой отец, впрочем, и не бывал никогда и за которую деньги давал в долг, рассчитывая на возвращение их (чего, разумеется, не случилось), так что едва ли полагал, что доля его накоплений таки спасена.

 

Глава 3. Мои университеты

 

 У нас была хорошая группа. Мы быстро подружились с Леной Матис, с которой читали одни книги и смотрели одни картины. Ещё Лена Матис хорошо рисовала, впрочем, меня это не так уж интересовало. С ней и Леной Баклановой, а также с Кузей мы часто ездили после занятий в пельменную на Невском, недалеко от улицы Маяковского, или ходили в пышечную на углу Среднего и 10 линии (сейчас, конечно, ни пельменной этой, ни пышечной нет). Потом благодаря Кузе, который жил в общежитии, я стал ездить в общежитие, где я познакомился с той же Галей Довбенко, а также с Ией Сорокиной, которую, правда, отчислили за то, что она не могла сдать матанализ, и эта Ия выпала из нашего тесного общения.

 Так я познакомился со всеми, кто жил в одной комнате с Леной Баклановой. А это были и Лена Макеева, и Алла Мостачёва, будущая моя жена. Жили они в общежитии в Петергофе. Ещё там жила Света Болотина, в которую я был тогда влюблён, когда с Аллой ещё двух слов не сказал и ни одной фразой не перемолвился. Света потом вышла замуж за некоего Петрова с восточного факультета, который наверняка был стукачом (на восточном всех завербовывали).

 Однажды я поехал в общежитие встречать Новый год. Были все девчонки, включая Аллу, мы пили и пели, к тому же на первом этаже там как раз  танцевали, и я пригласил на танец Свету Болотину. Танцор я был знаменитый ещё со школы: топтался на одном месте, держался, будучи уже навеселе, за девушку, и не имея никакого слуха, заканчивал танец часто куда раньше, чем танец заканчивался. Девушки любили со мной танцевать, я крепко держался за них. Но то, что я так быстро и неожиданно заканчивал по своему усмотрению танец, их несколько иной раз обижало. Тогда танцевали в основном два танца, фокстрот и танго, быстрый и медленный, но я их не различал, и танцевал каждый раз примерно одно и то же.

 Света была толстенькая, в теле девушка, и за неё, особенно за её задницу, было очень удобно держаться. К тому же она носила уникальную одежду, возможно, от бабушки, ещё дореволюционную, и пальто, например, увеличивало её задницу раза в два.  Хоть тогда меня никто не вызывал драться из-за неё, впоследствии такое случалось не раз. В ту же ночь мы со Светкой целовались и потом  гуляли с ней всю ночь.

 Вообще, должен сказать, что девочки матмеховские меня интересовали куда больше, чем лекции. И если на лекции я ходил не так часто, то в общежитии у девочек бывал нередко. И вскоре я понял, что математических способностей нет никаких, не то что для того, чтобы чего-то в этой области добиться, но просто для того, чтобы этот факультет закончить.

У нас была преподавательница аналитической геометрии Владимирова, мы её очень любили, она часто печатала внизу в холле чьи-то хорошие стихи. Она как-то раз проверяла контрольные работы Лены Матис, Лены Баклановой и мою, которые оказались одинаковые. В итоге она объявила: «Есть три одинаковые работы, и так как обычно девочки списывают у мальчиков, то я ставлю «отлично» Левину, а девочкам –неуд.» Я молчу, меня ситуация устраивает, громко же возмущается Лена Матис, у которой мы все и списали. Только во время зачёта всё выяснилось, когда Владимирова проверяла наши тетради: у Матис всё было сделано самым аккуратным почерком, у меня же не было конспектов и заданий. Потом я кое-что переписал у Матис и в таком виде полупустую тетрадь дал Владимировой. Но её возмутила не тетрадь, а то, что я был в пальто и шляпе, и подал тетрадь в перчатках. До содержания тетради ей уже не хватило возмущения.

 Ещё могу рассказать несколько баек о военной кафедре. Во-первых, с самого начала нам объяснили, что мы никому не должны рассказывать о том, что у нас есть военная кафедра и чем мы на ней занимаемся, о ракете, которая стояла во дворе истфака и о других секретах. Когда же главный университетский секретчик подполковник Чечин обо всём этом нас предупредил, поднял руку Стёпа Самсоненко (сам он звал себя Стива) и сказал, что он говорит во сне, а в комнате живут с ним вьетнамцы и венгры, что, мол, ему делать. И Чечин тут же обеспокоился и затребовал от Стивы писать ему заявление в отдел Номер Один. В итоге Стёпу перевели в комнату с русскими мальчиками. Тем самым он выиграл то, что в комнате перестало вонять жареной селёдкой, которую ели вьетнамцы, а также не стало слышно вьетнамских песен и гимнов. В общем, мы не очень любили этих вьетнамцев (правда, ещё одна наша однокурсница Гирдуте, которая впоследствии вышла замуж за суданца Таджа, жила с вьетнамками и превосходно с ними ладила).

 Вторая история связана с тем, как я облаял советскую армию. Это было во время первых наших занятий на военной кафедре, где-то в октябре. Все однокурсники принялись громко, как это принято в армии, приветствовать подполковника Соломатина: «Здравия желаем, товарищ…», а я взял и вместо этих слов пролаял: «Гаг-гав-гав…» Но Соломатин услышал и тут же принялся жестоко отчитывать меня: в его лице я, мол, оскорбил и армию, и страну.

 Третья история: у Миши Абкина были некоторые проблемы с пальцем, он у него очень худо гнулся. И вот мы поехали на стрельбище, ему дали пистолет Макарова, а он говорит, повернувшись к майору и наставив дуло пистолета прямо на него: «У меня палец не гнётся, что мне делать?» И показывает, наставив это самое дуло на майора, как именно не гнётся палец. Тут офицер не выдержал и приёмом самбо выбил пистолет из рук Миши: «Дурак, ты нас тут всех перестреляешь…» Этот Миша потом первым со всего курса уехал в Израиль, а потом в Америку.

 Так я с чувством глубокого отвращения к математике проучился первый семестр. Экзамены сдал кое-как, аналитическую геометрию сдал со второго раза, а зачёт по астрономии вовсе не сдал (там нужно было либо вести конспект, либо вслушиваться в лекции профессора Шаронова, а потом ответить на вопросы тех или иных билетов, между тем астрономия обыкновенно была первой парой, а я первые пары вообще редко посещал). В итоге сдал я, собственно, только матанализ. И вообще к концу семестра я редко посещал университет, разве что Кузя мне помогал и рассказывал, что где было. А если я и появлялся в университете, то скорее для того, чтобы встретиться со Светой.

Правда, мы с Кузей, который ещё жил у нас, поднимались вместе рано, чтобы не нервировать маму, но только Кузя ехал на факультет, а я ехал в студенческую Публичную библиотеку, к которой пристрастился. Читал я в основном историческую литературу: перечитал по очереди всего Татищева, Карамзина, Ключевского и С. Соловьёва. Кроме того, я интересовался философией, читал журнал «Вопросы философии». Если же какой-то философ казался мне интересен, я заказывал его специально. Плюс ещё я увлекался театром и кино, брал журналы «Театр», «Искусство кино» и читал там рецензии. Особенно меня интересовала французская «новая волна». Кроме того, внизу был газетный зал, где можно было заказать газеты прежнего времени. Я читал газеты, начиная с 1949 года выпуска.

Впрочем, в следующем году такую свободную выдачу прекратили. Брал я газеты, в том числе повествующие о процессах тридцатых. Из газет я узнал, как громили Эйзенштейна, Шостаковича, как ославляли Зощенко и Ахматову. В своё время «Правда» по существу каждую неделю подвергала разгрому какую-либо музыку, какие-либо книги и фильмы. Громили самым подлым и грязным языком, который сам говорил за себя. Сам свидетельствовал об авторах статьи. Так что в своё время самиздат меня не так уж и удивил своими откровениями.

 Впрочем, до самиздата было ещё далеко. Студенты тогда ничего такого не читали, радовались жизни, играли, как положено, в КВН. Только один я интересовался политикой и был настроен антикоммунистически. Но для этого у меня был лишь один собеседник: Юз Хигер. Даже Лена Матис, которая через 10 лет эмигрирует по еврейской визе в США, политикой не интересовалась, хотя и могла разумно побеседовать на эти темы. Вопрос заинтересовал её несколько в практическом смысле, только когда возникла возможность уехать.

Позже выяснилось, что о политике можно говорить с Ромой Гордеевым, с которым мы занимались в одной оздоровительной группе по физкультуре, но знакомы были тогда ещё мало, так что как следует его взгляды, на деле близкие моим, я ещё не мог распознать. У Ромы был приятель, Володя Лифшиц - наш однокурсник, сын писателя Володина, он тоже лучше других разбирался в происходящем. Остальные же всем этим не интересовались, были аполитичны. На матмехе, впрочем, не мучили идеологией, и умные в целом ребята просто не включались в вопросы идеологии. Тем не менее я был вполне доволен хотя бы тем, что кое-как сдал сессию (один несданный экзамен не считался).  Мы, кажется, даже не ходили на демонстрации. Вероятно, они были достаточно многочисленны и без нас. Комсомольская организация тоже никакой особенно подлой активности не проявляла, в наши дела особенно не вмешивалась.

 После первого семестра я съездил с Кузей в Калининград, где мы встречались с нашими старыми приятелями. Там я понял, что, видимо, не так сильно влюблён в Свету, поскольку в её отсутствие принялся влюбляться во всех подряд молоденьких калининградок. Я с удовольствием встретился с Печёрой и Пчёлкой, которые поступили в местный Технологический институт. Впрочем, я уже чувствовал, что говорить с ними уже особенно не о чем. Они мечтали о заграничных путешествиях на торговых, рыбных судах. Это мне не было любопытно.

 Когда же я приехал, Света прежде всего сообщила мне, что в моё отсутствие ни разу не вспомнила обо мне. Я признался ей в том же самом. Наша любовь оказалась, так сказать, обоюдоострая. Однако постепенно наступала весна, это особенное время года, и ближе к марту мы с ней снова признались, что любим друг друга. Зимой любить нелегко. Если не имеешь своей квартиры, приходится гулять по холодным улицам, забегая то в один подъезд, то в другой. Можно, правда, ходить в кино, но я не любил посещать какие угодно киносеансы. Что же касается театров и филармоний, то театр Света не особенно любила, в филармонии же я сам засыпал,  а не каждый соглашался с моей мыслью, что глубина музыки как раз и оценивается по глубине вызываемой ею сна. Наконец, на рестораны и кафе у меня не было в достаточной степени денег. И только когда началась поздняя весна, стало приближаться лето, мы снова принялись гулять по улицам, гуляли целые ночи, которые в Ленинграде чрезвычайно хороши и просто созданы для любви.

 Правда, весной же возникла и некоторая проблема. Снова началась сессия, и Света самым серьёзным образом занялась подготовкой к ней. Я же сдал историю КПСС, получил по ней 5 автоматом, остальные же экзамены вовсе не стал сдавать (правда, сходил ещё на военную кафедру и там что-то сдал). Я решил уходить из университета и снова поступать в Театральный. Вероятная разлука со Светой не казалась мне препятствием.

 Впрочем, в Театральный институт я так и не пошёл, испугался, а вместо того решил поступить на экономический факультет университета. Проболтавшись лето без дела, я отправился на этот факультет, где вступительными экзаменами были две математики, устная и письменная, а также география (это было отделение экономической кибернетики, потому, наверное, такие своеобразные экзамены). К экзаменам я не готовился ни минуты: математику я, проучившись год на матмехе, как бы знал и так, а географию было учить даже и западло, поступая на такой дрянной, ненужный мне факультет. Впрочем, оказалось, что моих математических знаний действительно хватает, а по географии, кажется, хватило того, что я узнал ещё в восьмилетнем возрасте по журналу «Вокруг света», который я брал у соседей, а также по имевшемуся у нас глобусу и атласу мира.

Я всегда любил глобус и разнообразные атласы, часто играл ещё в детстве в разнообразные игры, в которых участвовали средневековые герцоги и короли из разных эпох и из разных стран. Я объявлял разные войны, завоёвывал территории, а для этого нужно знать географию. Я вообще любил битвы: даже играя в шахматы, я часто восстанавливал на доске партии крупных гроссмейстеров и, как бы не зная результата, играл то за одного шахматиста, то за другого. Например, я так рассматривал партии Ботвинника по его книжке, партии Алёхина по его описанию Ноттингемского турнира, другие игры по покупавшемуся мной где-то с десятого класса журналу «64».

 В общем, эти экзамены я сдал на 5, зато за экзаменационное сочинение, куда я успел втолкнуть массу философской чепухи, получил лишь  3. Я вообще не любил сочинения, потому что там нужно было не врать и болтать, что придёт в голову, как я любил, не использовать нормальный человеческий разговорный язык, а писать, как учат, правильно, словно по писаному, чего я терпеть не мог.

 Сдав экзамены на экономический факультет, я стал получать очень даже неплохую стипендию, 35 рублей в месяц, стал, можно сказать, богатым человеком (плюс отец переводил на мой счёт рублей по 30), стал нормально питаться. С Хигером мы не раз ходили в шашлычную на Садовой, где, кстати, однажды один энтузиаст сделал бесплатно нам портреты, которые мы надолго сохранили (хотя Женя, мой сын,  отчего-то эти портреты никогда якобы вообще не видел). Хигер в это время всё ещё учился в Горном институте и много работал, поскольку там даже студентов с дневного отделения заставляли работать на заводах. Тогда от всего непроизводственного старались получить прямую экономическую пользу, пытались, как говорил Райкин, к балерине прикрутить динамо-машину.

 Экономический факультет находился там же, где истфак, только истфак был в левой части здания, а экономический –в правой. Учился я там примерно так же, как и на матмехе. Кстати, в этом же здании, кроме трёх факультетов (ещё был философский) находилась отчего-то военная кафедра матмеха, то есть я уже был знаком с этим зданием. У самого же экономического не было военной кафедры, поэтому оттуда брали в армию после окончания, что меня не так почему-то волновало. Правда, ходили слухи, что скоро военная кафедра возникнет.

 Студенты на экономическом оказались куда менее интересными, чем на матмехе. В общем, смысла моего туда поступления было мало. Я редко по-прежнему бывал на занятиях, чаще ходил в библиотеку, да ещё принялся вместе с Хигером писать роман под названием «Зачем мы покинули Санта Фе», от которого, впрочем, был написан один лишь абзац. Зато мы с ним проговорили его устно друг с другом почти целиком. Речь в нём должна была идти о том, как люди покидают мир детства и разочаровываются в мире реальном. Название Санта Фе нам просто нравилось, мы не знали ни то, что Санта по-испански –это святой, а Фе –вера. Мы не были тогда слишком образованными, я, например, только от Ленки Матис узнал о Цветаевой и Мандельштаме, о которых тогда совершенно не слышал даже. Речь в романе шла о нас самих, я вёл повествование от первого лица, а Юз был по его инициалам Джей Эйчем (что было куда благозвучнее, конечно, чем ЮХ или тем более ХЮ).

Ещё у нас были совершенно выдуманные нами герои, не имевшие прототипов, Джо и Боб Пастернаки. Их дед ещё в царские времена бежал от еврейских погромов из России (собственно, как мой прадед с сыновьями, за исключением революционного дедушки). Сами же они теперь  были богатенькие буржуа, которые встретились со мной в Санта Фе, куда я будто бы поехал как раз к прадеду. Мы общались с ними в баре некой хозяйки бара Моники, у которой тоже не было специального прототипа, но которая тем не менее как две капли воды была похожа на знаменитую Монику Витти, которой я тогда весьма увлекался.

Эта барменша Моника была замужем за князем Фрэнсисом Мышкиным, который весьма напоминал самого Льва Мышкина, хотя у него была несколько и другая биография. Во время русско-японской войны этот родной брат героя Достоевского был взят японцами в плен, жил какое-то время в Йокогаме, даже содержал там по-мышкински публичный дом, а потом уже уехал в Америку, где и познакомился со своей будущей женой. У него была гитара, и он всё время пел песни Высоцкого, в основном блатного содержания (бардовская песня, как известно, вообще родилась из блатной). В общем, в романе должно было всё смешаться: криминальная Америка, герои классических романов, бары и проститутки –все юношеские мечты, короче. Однако вскоре оказалось, что романы нужно ещё писать, для этого необходимо трудиться, чего мне совершенно не хотелось.

 Тогда я стал вместо романа писать маленькие пьески, в основном в подражание Беккету. Пьески, похожие на более позднюю мою «Сокрытую школу», я всё-таки пописывал, но никому не читал. Единственному, кому я прочёл одну из них, был один тоже дурак вроде меня уже в армии, звали его Роберт Крикливый, и он сам принялся мне читать свои стишки и рассказы. Я тогда отомстил ему, ответив тем же.

Позднее этот Роберт приехал из своего Луганска в Ленинград, чтобы лучше познакомиться с миром культуры, а я ничего другого не мог предложить ему, как пойти в буфет Лениздата, где мы вместе с Хигером пили хороший коньяк и закусывали его хорошими бутербродами, иногда за чей-нибудь счёт. Впрочем, Крикливый и без меня сумел познакомиться с пившим там же писателем Довлатовым, тогда журналистом газеты «За Сланец», а также с Нарицыным, сыном директора БДТ.

В общем, мои первые пьески остались малоизвестными, ибо я тогда ещё не мог, как это делал с той же «Сокрытой школой», которую успешно навязал своим ученикам в школе для чтения и даже для постановки, их кому-либо втюхивать. Тогда, впрочем, я уже полагал себя настоящим писателем, хотя многие толковые люди отговаривали меня от этого: так, говорили, ты выглядишь неглупым человеком, а когда читаешь свои вещи, выглядишь дурак дураком. По правде сказать, я сейчас уже сам забыл содержание тех первых пьесок, помню только, что в одной из них двое бегали друг за другом вокруг стола и говорили при этом разные философские умности (на Крикливого, помню, никогда не читавшего ни Беккета, ни Ионеско, пьеса произвела серьёзное впечатление).

 Однако возвращаюсь к своему рассказу, ко времени моей учёбы на экономическом факультете. Кстати, с началом этого времени связан один смешной эпизод: я даже не удосужился взять с матмеха свои документы, они пришли мне по почте вместе с приказом о моём отчислении. Хотя на деле меня вовсе не отчисляли, я сам ушёл. Правда, я ушёл, не забрав документы, ушёл чисто физически. Алла, моя жена, подсказывает, что, хоть я и уходил по собственному желанию, должен был быть издан приказ по Университету об отчислении студента. Но я этого тогда не знал. Да и не интересовался узнать, сказать правду.

К этому времени, кстати, Кузя ушёл от нас, переехал в общежитие на Детской улице на Васильевском острове. Гирдуте там жила с самого начала, остальные же переехали к концу учебного года, к летней сессии. Раньше же большинство студентов жило в общежитии в Петродворце (это было, по ещё одной подсказке Аллы, аспирантское общежитие, и там проживало человек 30 студентов-первокурсников, так как в 1964-65 учебном году был большой набор на 1 курс - 300 человек, и на Детской не было мест). Я продолжал, перейдя на другой факультет, ездить к матмеховцам, прежде всего к Кузе, а также к Свете Болотиной, за которой продолжал ухаживать и гулять с ней всю ночь.

 Мама моя отнеслась очень плохо, когда узнала, что я ушёл с матмеха. Узнала об этом, лишь, когда нам пришли документы из университета о моём отчислении. И она, а также соседи Герштейны, поклонники Высоцкого и вообще блатных песен, любители выпить, а также заварить настоящее кофе, поражались, узнав, как я легко сдал экзамены на экономический. Будучи ровесниками Витьки, имея уже ребёнка, хоть и были чуть старше меня, они представляли в квартире общественное мнение, к которому надо было прислушиваться.

К тому же я по-прежнему продолжал пропускать лекции и семинарские занятия, что, впрочем, лишь изредка замечали соседи и мама, зато хорошо заметил наш гад-староста (то есть он, конечно, замечал пропуски семинарских занятий, лекции же я мог пропускать свободно) по фамилии Касьян. Скандалил со мной, доносил наверх.

Тем не менее время это всё равно помнится мне как хорошее; я был свободен, независим, имел собственные, не такие уж маленькие деньги и свободное время. Скоро, однако, как и должно было быть, наступил период сессии. Мне нужно было сдать бухучёт и вычислительную технику. Что касается последней, то раз в неделю нас водили в университете на ЭВМ, огромная вычислительная тогда машина на всю комнату, которую я, впрочем, ни разу не видел, потому что именно в этот-то день ни разу не приходил учиться. Вместо ЭВМ, однако, на практических занятиях нам давали обычные счёты и арифмометр (если на счётах можно было только отнимать и прибавлять, то с помощью арифмометра к этому добавлялись операции деления и умножения), такое было противоречие. В общем, такие зачёты можно было сдать, и не ходя на занятия.

 Это всё были зачёты, экзамены же были по матанализу и политэкономии. Матанализ я уже сдавал тому же преподавателю Соломяку, который нимало не удивился, увидев меня на том же экзамене второй раз. Кстати, ему же по приходе из армии мне пришлось сдавать тот же матанализ и в третий раз. Уже в другом вузе.  И там была история действительно забавная: я тогда, хоть и экзаменовался в третий раз, взял с собой тетрадку с лекциями. Он же, увидев меня, сразу сказал: «Выйдите!» Я решил, что он заметил мою тетрадь, и положил её на стол. Однако оказалось, что он вовсе ничего не заметил, а просто требует, чтобы я, войдя вновь, поздоровался. Мне же уже и смысла входить не было. Я сел, раскрыл вопросы: ответить ничего я не мог. Тогда я, совершенно плывя, спросил Соломяка, помнит ли он, что я сдаю ему экзамен в третий раз. Он спросил меня, что же он раньше мне ставил. Я ответил, что удовлетворительно. Тогда он, более ничего не спрашивая, поставил мне в зачётку ту же оценку.

 С политэконмией же было и легче, и труднее. С одной стороны, я знал её лучше всех своих однокурсников и, может, лучше самих преподавателей, я читал уже не только Маркса, но и многих оппортунистических авторов: например, Бернштейна, Гильфердинга. С другой стороны, это было и плохо, ибо для знания предмета, чтобы сдать экзамены, нужно было слушать лекции дурака лектора Зака и не спорить на семинарских занятиях с другим дураком, чью фамилию уже не могу вспомнить. Я, правда, не читал тогда ни Маршалла, ни Кейнса, их я смог прочесть уже только во время перестройки, когда у нас и появилась настоящая экономика. Просто в «Старой книге" мне удалось прочесть книги, изданные до тридцатого года, то есть социал-демократических авторов, в том числе, кроме названных, Каутского. На всех занятиях я демонстрировал свои знания, что заслуживало одной двойки. Тем не менее мне поставили тройку, возможно оттого, что я был единственным на курсе, кто не только прочитал «Капитал» Маркса, но и прочитал его с удовольствием.

В итоге я сдал первую сессию на экономическом даже лучше, чем на матмехе: ни одного предмета мне не надо было пересдавать. Это, однако, меня не спасло: меня вызвали в деканат, где уже были декан, парторг факультета, комсорг факультета и староста моей группы Касьян. Я быстро понял, что мне нужно было просто раскаяться в том, что я неправ, прогуливая занятия и споря с преподавателями. Я же не только не раскаялся, но по сути дела послал их всех в жопу. Декан даже сообщил мне, что на экономическом скоро будет военная кафедра: повод, дабы я вошёл в норму и ходил на занятия. Однако я показал, что мне не больно-то и нужна эта отмазка от армии, что, мол, нужно будет –отслужу, в результате чего декан прекратил меня уговаривать, а вместо того подписал прошение к ректору с рекомендацией отчислить меня. И хотя нравы на счёт посещений в университете тогда были крайне либеральные, ректор Александров вскоре это прошение подписал. Оно даже было вывешено где-то на доске в одной из университетских рекреаций, так что, то ли Лена Макеева, то ли Галя Довбенко сорвали его и подарили на память мне (они ходили на спецкафедру матмеха, которая была расположена в том же здании, что и сам экономический факультет, потому и увидели.)

 

 

Глава 4. Мои отношения с Аллой

 

 Теперь я перехожу к отношениям со своей будущей женой. В феврале 1965 года я был отчислен из университета. При либеральном режиме Александрова это было редчайшее отчисление. Тем более после удачной сдачи сессии. И в том же месяце со мной окончательно порвала отношения Света, которая ещё месяц назад плакала, а на мой вопрос, отчего она плачет, ответила: оттого, что наши отношения когда-нибудь прервутся. И всё же то, что она порвала со мной, не было для меня неожиданным: Света была серьёзная провинциальная девушка из города Винницы, а для такой девушки любовь не является чем-то серьёзным, серьёзным является замужество, а как жених я, без работы, квартиры и денег, был самый неподходящий кандидат. И вообще, если девушка приехала из Винницы или Житомира, но при этом не является еврейкой, это серьёзнейший недостаток, который у Светы особенно проявился предыдущей осенью, когда она стала весьма активно ходить на танцы, что является верным признаком поиска женихов. Так что 23 февраля мы сказали с ней друг другу последнее прости, после чего я поехал домой, а она к Валерке Петрову, своему будущему мужу.

 Но тем не менее на этом не прекратилась моя ходьба в общежитие. К этому времени я подружился почти со всеми девочками из 43 комнаты, где жила и Алла. На Аллочку я обратил внимание по двум причинам: первая, то, что она выглядела совсем девочкой, выглядела младше всех и смеялась очень непосредственно, вторая же то, как она удивительным образом пила водку, отхлебывая её, как чай (сама, правда, Алла впоследствии утверждала, что не как чай, а как противное горькое лекарство, но мне запомнилось почему-то и меня восхитило –как чай). Свидетельством же детской непосредственности служила такая история: однажды я пришёл в комнату и увидел, что она полна воздушных шариков, и мы сразу принялись с Аллой по-детски в них играть, как в волейбол. Кроме этого, мы очень любили играть в жмурки (как, собственно, и другие населявшие комнату девчонки), и, будучи самыми лёгкими, оказывались в этой игре и ловчее, и удачливее других.

 Была ещё такая игра, которую я, не умевший совершенно петь и не имевший голоса, придумал сам. Мы брали текст любой книжки, лежавшей рядом, и придумывали к нему мелодию, часто прозу перелагая в поэзию, придавая ей ритмическую основу. Так же мы наши разговоры перелагали на музыку. Например, однажды нам сообщили, что Светка со своим мужем передвигает мебель в своей комнате в общежитии, и мы принялись петь об этом. Пришла Лена Матис и решила, поразившись нашему пению, пригласить послушать нас и саму Светку. Она пришла, но мы, застеснявшись, всё же прекратили петь.

Надо, правда, признаться, что пели мы чаще всего в подпитии. Однажды, помню, я напился так, что начал блевать, прямо в свитер Галки Довбенко, а на утро она заставила меня его стирать. Девчонки одели меня в пеньюар Аллы. И вот я сижу в женском пеньюаре, стираю свитер, а тут является какая-то старушка, распространявшая у нас театральные билеты, и увидела меня в таком непристойном виде. А тут ещё Женька Точёная, тоже уже отчисленная с курса, вылазит из шкафа. Закончила матмех она потом заочно, как и Галка Довбенко, отчислявшаяся не раз, и Ленка Макеева, перешедшая потом на прикладную математик, но, как и я, продолжала время от времени бывать и ночевать здесь же. Отчисленные, однако, не имели права жить в общежитии, поэтому, как только билетёрша постучала в комнату, Женя спряталась в шкаф, подумав, что идёт комендант общежития. Поняв же, что опасности разоблачения нет, вылезла. Картинка -вместе со мной в пеньюаре -вышла что надо.

 После того, как меня отчислили, моя мама стала активно искать мне работу, боясь, что я вырасту бездельником, пьяницей и прохвостом. Сначала она нашла мне должность рабочего сцены в Кировском театре. Но там случилась неприятная история: на меня упал штакетник (палка, к которой привешивают декорации), и упал прямо на голову. После этого от меня, как от героя Гоголя, стало просто постоянно разить сивухой, и даже закусывать луком не помогало. Став рабочим, я теперь имел постоянно деньги на бутылку водки и постоянных собутыльников (то как раз, чего и хотела моя мама). После штакетника мне, однако, надоело работать на сцене. К тому же раз я попал в скандал, не пропустив вперёд себя в буфете самого Штоколова. В общем, вскоре мама стала подыскивать мне другую работу, без зарплаты и собутыльников. И вскоре с помощью наших соседей Герштейнов нашла.

 Работа была счетоводческая, официально она называлась, кажется, агент по снабжению или сбыту на объединении «Светлана». Это была чисто бумажная, идиотская работа, надо было подсчитывать, сколько куда ламп пришло, а сколько ушло, но я старался больше читать, чем заниматься ею. Впрочем, я был уверен, что не по моим нарядам отправлялись лампы, ибо у нас всегда существовали отдельно реальность, а отдельно учёт и контроль. Никого не волновало, есть ли, произведены ли в действительности те или иные учтённые товары. Главное, чтобы была отметка в журнале.

Но книжки мне было на работу проносить можно, ибо заведующая отделом Шифра Моисеевна благоволила, почитая некое родство еврейских душ, видя во мне соплеменника. К тому же я никогда не опаздывал на работу и прикрывал книгу копировальной бумагой, якобы работал. Объединение «Светлана» находилось недалеко от квартиры отца на Чёрной речке, однако я к отцу не так часто заходил, раз примерно в неделю. Проспект Смирнова был тогда нормальным центром города, частью Петроградской стороны, а не новостройками. Противные районы начинались где-то от улицы Энгельса, собственно, там, где и находилась моя «Светлана». Я гулял тем не менее в местных парках, через один из которых шёл в ресторанчик, напротив «Светланы», который был мне тогда вполне по карману (я работал не в основном здании объединения, а в каком-то дополнительном, на вид - невысокой длинной постройки типа деревянной казармы).

 Поступил я на работу в июле, а да этого слонялся без дела, сочинял свой неоконченный роман (неоконченный, потому что не начатый, собственно говоря) и ездил на Детскую, где в том числе занимался своеобразными театральными постановками. Так, например, мы с Леной Макеевой поставили «Манифест Коммунистической партии» Маркса и даже записали эту постановку на магнитофонную плёнку. В то же лето я попробовал ещё одну свою будущую профессию, учителя, и стал готовить сына маминой подруги, тёти Гали, Рому к поступлению, где он должен был среди другого сдавать сочинение. Он его в итоге успешно сдал, хотя сами произведения он мало какие читал. Но я не столько пересказывал ему сюжеты, сколько учил методологии, показывал, что уже в самом названии заключено то, о чём там нужно писать. В общем, мой первый педагогический опыт был успешен: Рома нормально поступил. Впоследствии ещё один  Рома, уже мой друг Гордеев, посчитал вполне возможным, зная всё разнообразие моих интересов, без какого-то лукавства сказать в ответ на вопрос основателя школы «Открытого христианства» и его доброго приятеля Кости Иванова о том, что же я могу преподавать: он может учить всему.

 Вместе со всем этим я ожидал призыва в армию. Дело в том, что, когда пришли документы из университета, мама поняла, что я исключён или ушёл, после чего позвонила к отцу и сказала, что меня лучше отправить в армию. Папа пошёл в военкомат и сообщил, что я исключён и меня нужно призывать. Надо сказать, что эти действия родителей отнюдь не выходили из нормы, общественная мораль даже побуждала к тому (к тому же в армии тогда всё-таки не гибли и, как считалось, становились настоящими мужчинами). Однако призывать меня могли только осенью, а до этого у меня ещё было время.

 Как раз этой осенью 2 ноября Алла встречала свой день рождения, она специально для меня сделала причёску в парикмахерской и ей там накрасили лаком волосы, что выглядело отвратительно (вообще не терплю, когда женщины покрывают чем-то свои  волосы). Мы тем не менее вместе читали стихи Есенина, и Алла даже села ко мне на колени. Бывшая тут же Ленка Бакланова, не терпевшая как раз Есенина и считавшая аморальным целоваться при ней, сделала ей замечание. В ответ же моя будущая жена заехала ей бутылкой по лицу и, кажется, выбила зуб (Алла, правда, сомневается, что она так прямо и  выбила - ведь бутылка была пустая и в плетёнке, но Женя подтверждает: по его детской памяти, у Ленки то ли вовсе не было переднего зуба, то ли он был сильно сколот). Помню ещё, что в этот же день я встретился в общежитии со Светкой и сказал ей: всё равно я бы на тебе не женился, мне нужна такая жена, как Алла. Не думал, конечно, что так в итоге и случится, вообще не размышлял тогда о женитьбе, однако, разумеется, это моё заявление стало скоро известно Алле.

В армию меня никто не провожал, но затем, когда я уже служил, Аллочка позвонила моей маме и узнала мой армейский адрес (сам я, разумеется, до самого приезда не имел понятия, куда меня везут). При этом мама спросила: «Это Света?», она же ответила: «Да.» Мама знала Свету, которая до этого часто звонила, об Алле же не имела понятия. Ещё она знала Галку Довбенко, которую как раз среди других моих подружек выделяла: Галка вела себя с ней подчёркнуто вежливо и почтительно, хотя на деле была совершенно другой: буйной, резкой на язык, отнюдь не манерной. В итоге Алла узнала у мамы мой адрес, и уже в армии я получил от будущей своей жены первое письмо.                  

 

                           Глава 5. Армия

                      

 И у нас началась переписка. Мы чуть ли не каждый день писали с Аллой друг другу письма. Так что наши отношения выходили весьма литературными. К тому же она мне иногда посылала сочинённые ею сказки, а я ей –свои стихи, где, помню, например, очень удачно рифмовал слова «я» и «свинья». Написала раз и Довбенко, но это письмо прочитал начальник нашего штаба, который не читал все письма, но либо хотел узнать, что именно мне пишут, либо ему нарочно поднёс это письмецо наш почтмейстер, обычный, пусть и весьма отвратительный солдат, как раз навроде гоголевского Шпекина все письма просматривавший до адресата. Это было письмо без мата, но обыкновенное описание студенческой жизни, секс же был там в осторожной форме (типа, пришёл хахаль, принёс две бутылки водки, только выпили, пришёл второй хахаль). Начальник попросил меня прокомментировать, я же просто послал его, прокомментировал с матом. Будучи полковником, он только, непривычный к такому (кстати, у него ещё и дочка была студенткой, и откровения Галки могли его поэтому ещё задеть), смутился, но затем, думаю, приложил свои силы к тому, чтобы я не попал в весенний дембель, а отслужил весь срок (тогда как раз трёхлетняя служба сменялась двухлетней). Впрочем, ещё более на это решение повлияла другая история.

 Дело происходило тогда, когда мы с сержантом Джиджарадзе находились на карауле, он разводящим, я просто караульным. Перед тем, как идти на пост, Джига потребовал, чтобы я оставил в караулке сигареты. Я отказался, тогда он позвал начальника караула. Тот же захотел меня обыскать. Тут я заявил, что не дам всякой швали себя обыскивать. Тогда начкар впал в истерику и объявил, что отдаст меня под суд. Пришлось всё же вывернуть карманы. Там, естественно, были сигареты. При этом я спокойно мог их спрятать в сапоги и курить себе на посту, однако я из упрямства этого не сделал, оставив их в кармане шинели. Начкар, однако, на этом не успокоился. Дело было даже не в сигаретах, а в том, что я оскорбил начкара. Меня сняли с караула, дали десять суток гауптвахты и завели расследование для представления в военный трибунал. И тут всё перевернулось.

 У меня был день рожденья, я сидел на гауптвахте, Алла же давно собиралась приехать. Что она приедет сейчас, об этом я не догадывался. До этого она прислала мне к Новому году бутылку коньяку, и письменные наши отношения разворачивались прекрасно. И всё же её приезд был сюрпризом. Алла пошла к начальнику части, узнала от него, что я на губе, наврала ему, будто она моя двоюродная сестра, и добилась, чтобы меня освободили. Мы пошли к ней в гостиницу, а там она была с какими-то новыми знакомыми с самолёта, кажется, с лётчиком и бортпроводницей. Они достали бутылку водки, я опорожнил стакан и сразу опьянел, хотя там было достаточно и закуски, а я был голоден. Но мне хотелось проявить себя. Потом мы пошли с Аллой гулять, хотя мне надо было не показываться перед патрулями пьяным. И когда мы видели людей в военной форме, то начинали с ней целоваться, чтобы меня не признали и не увидели, что я пьян. Так, можно сказать, состоялось моё признание в любви. И этим же вечером мы решили пожениться.

 Произошло это всё в Калининградской области, ибо служил я в приграничном городе Калининградской области Советске (ранее Тильзите). Когда ещё нас только везли к месту службы, появились слухи, что едем в Калининград, и я задумался о причудах судьбы. Зачем мне служить там, где я так долго жил, провёл значительную часть детства? Я долго тогда и потом искал особенный здесь замысел, но так и не нашёл его. Вероятно, меня туда привёл не бог, но чёрт: в Калининграде всегда было искушение сбежать, устроить себе самоволку. А далее, разумеется, попасть под суд. Но хотя искушение было велико, я хорошо знал расположенный неподалёку от Советска Калининград, и у меня там было полно друзей, а бежать в знакомое и к знакомым несравнимо легче, чем в неизвестные места, но соблазну я не поддался. Так что во всяком случае знак судьбы был не в этом. И всё-таки не могу не отметить: как ни носило меня по городам, но провёл детство, служил в армии и женился я в одних местах.

Я уже прослужил два с половиной года, когда Алла приехала ко мне, это было в марте 1968 года. Она остановилась в гостинице, а я не пошёл потом к себе в часть, а остался с ней ночевать. Она же мне сказала, что приехала ко мне не в любовницы. Я спросил, что это значит, должен ли я делать ей предложение. Оказалось, что именно так она полагает. Что ж, мне не оставалось ничего другого, как делать ей предложение. На следующее утро мы отправились в загс, и нам назначили дату бракосочетания, кажется, 4 мая. Алла собиралась сначала остаться в Советске до этого времени, даже послала в Ленинград кому-то телеграмму: «Выхожу замуж за Левина. Присылайте деньги!» -однако потом решила всё же вернуться в Ленинград. Дело в том, что мне-то всё равно не разрешили бы остаться с ней, тем более что мы вскоре отправлялись на учения в Капустин Яр, в Астраханской области, так что она уехала до мая обратно после того, как мы с ней ещё несколько дней и ночей прожили вместе.

 Мы же отправились испытывать ядерную ракету, где в мою задачу входила стыковка ядерной головки ГЧ с ракетой. По дороге мы проезжали Волгоград, и из вагона я видел огромную бабу - Родину-мать, которая произвела на меня преотвратительное впечатление (родина-уродина, как поёт Шевчук). Зато потом мы уже в астраханских степях видели настоящих верблюдов, которые мне понравились куда больше этой бабы. К солдатам, впрочем, они не подходили, а паслись где-то у горизонта. Они, конечно, молодцы, что обходятся без воды в этой страшно жаркой пустыне (может, впрочем, это была и не астраханская, а калмыцкая пустыня).

Испытание же прошло успешно, нам поставили «отлично». Правда, сама ракета, до которой нам не было дела, ею занималась соседняя часть (нам же нужно было вывести ГЧ из ангара, поднять её на специальную машину, довести на этой машине до ракеты и там её состыковать), упала чуть ли не на соседний колхоз, где-то неподалёку, может, даже свалилась на голову несчастным верблюдам, но это уже была забота тех, кто её запускал и направлял. В общем, у меня тогда сложилось впечатление, что никуда наши страшные ракеты всё равно не долетят.

 В итоге я всё-таки успел вернуться ко дню свадьбы в Советск, в который меня, однако, не пустили в увольнение. Не пустили же меня оттого, что до этого в части случился очередной скандал с моей самоволкой. Часть наша находилась в лесу, за колючей проволокой, но я умел её преодолевать, для чего просто поднимал один ряд и пролазил сквозь железные прутья. Правда, где-то, говорили, был ещё один ряд проволоки, и он уже был под напряжением, так что некоторые бедолаги гибли, но я не разбирался в системе охраны наших стратегических объектов, меня они и не интересовали, а интересовал винно-водочный магазин, расположенный в ближайшей деревне, точь-в-точь такой, какой я потом обнаружил в Козловке - пригороде Рославля, где жила до поступления в университет с родителями Алла.

Я доходил обычно лесом до магазина, а потом уже назад шёл по шоссе, чтобы не заблудиться. Так я доходил до КПП, а там уже вытаскивал мяч, который до этого мы нарочно туда закидывали с нашей стороны. Мяч был моим алиби: я объяснял в КПП, что будто бы мы играли в футбол и перекинули мяч через проволоку, а теперь я вылез его забирать. Это объяснение вполне прошло и в этот раз, но, к несчастью, нас потом заложил один подонок, украинец, которого застукали как раз с водкой раньше. Он же заложил уже нас: сказал, что это такое, одних украинцев ловят, а которые из Москвы и Ленинграда, тем всё можно. Так что и в армии нет никакой солидарности, все при первой возможности закладывали. Никаких, правда, особых санкций не было, разве что дали пару нарядов вне очереди, но в увольнение пускать не хотели.

В общем, судьба была против нас с Аллой, но Аллочка, как известно, плевала на судьбу и, вновь пойдя в комендатуру, вытащила меня. Мы пошли в загс и оформили отношения. Это было 4 мая, свидетелей же мы взяли на улице, первых попавшихся. Потом пошли в ресторан гостиницы, выпили и закусили, это и была наша свадьба. Рядом сидел какой-то полковник, но я пил при нём водку и чуть ли нахально не кидал в него шарики из хлеба. Впрочем, я только сворачивал их, кидать же, наверное,  не кидал. Полковник остался на своём месте, а я было приготовил ему речь, хотел пригласить к нам на свадьбу. Не срослось, однако.

Полковник не подошёл,  зато подошёл Гриша Атоян, мой армейский приятель, бывший тогда в Советске в больнице. Гриша специально приехал служить в действующую армию, чтобы там комиссоваться, потому что в самом Тбилиси, откуда он был, оказалось слишком дорого откупиться от армии. Так тогда многие кавказцы делали: приезжали и стремились попасть в больницу, чтобы оттуда выписаться, заплатив хорошие деньги, домой. Гриша, впрочем, комиссовался уже тогда, когда кончался наш срок службы. А до этого мы с ним прослужили в АЗС (аккумуляторно-зарядной станции, где мы заряжали аккумуляторы автомобилей). Потом же мы хотя и оставались в одной части, но занимались разной работой: он остался в АЗС, а меня перевели в стыковку, в боевой расчёт. Грише вообще везло: он даже один раз получил увольнительную и съездил к себе домой в Тбилиси (он хорошо служил, был младшим сержантом и начальником АЗС, ни разу не сидел на губе, так что заслужил увольнительную).

Работа в АЗС была малоприятной: приходилось работать с серной кислотой, и руки были от неё грязные и дублёные, кожа теряла мягкость, а на брюках и гимнастёрке образовывались дыры. Но это было мелочью, куда важнее то, что мы были вдалеке от начальства, и поэтому в домике, где мы жили, я мог читать книги, писать письма, и никто не мог мне помешать. В армейской службе самое отвратительное, что ты всё время находишься в какой-то коммуникативной среде, среди таких же, как ты солдат, а выйдя из части, ты можешь в любой момент встретить старшего по званию, который тебя куда-нибудь пошлёт в разных смыслах. На АЗС же мы были только вдвоём, это была свобода, иногда, правда, дневного времени не хватало, так много скапливалось аккумуляторов, приходилось работать ночью, но это мне тоже нравилось. Можно было, впрочем, и поспать в машине, ибо у нас там была особая зарядная машина, типа фургончика.

А ещё на АЗС я научился пить всякую дрянь: то одеколон, то лак, то зубной эликсир (ничего отвратительнее этого эликсира я никогда не пил). К этой дряни мы покупали часто колбасу, масло, и этим закусывали. Впрочем, одеколон можно закусывать только луком. Гриша в отличие от меня не пил всё подряд, он не пил, например, лака (я тоже не был большим поклонником всего этого, но уж больно порой тоскливо было, и хотелось выпить). Зато он привёз из Грузии чачу, виноградную водку, которую он вёз летом, и оттого она вся провоняла резиной (он её перевозил в резиновой грелке). Результатом была страшная интоксикация, я всю ночь ходил блевать во двор.

Правда, мы пили её вчетвером, ещё с двумя другими моими армейскими друзьями, Серёжей Тумановым и Колей Байбаковым, однако блевал отчего-то только я. Полночи я не мог проблеваться, наконец как следует блеванул. Это произошло ровно тогда, когда увидел плакаты, висевшие напротив казармы и нарисованные Серёжей Тумановым: на одном было написано: «Смерть героя подобна закату солнца», на втором – «Отличник Советской армии –герой мирных будней», на третьем же, со змеёй на нём –«У врага змеиная злоба, поглядывай в оба», а напротив змеи - зоркие глаза. Всё это было исполнено в стиле Матисса, Серёжа до армии действительно был художником. Тем не менее при виде всего этого я и блеванул.

 Как раз в год моей демобилизации, в 1968 году произошла реформа армии, три года службы были заменены на два. Мы остались последним годом, который служил по-прежнему, и было решено половину его выпустить в увольнение, а половину –оставить. Так делали во всех частях для того, чтобы была достаточно укомплектована армия. Часть моих сослуживцев ушла, я же остался в том числе из-за той самоволки, о которой я рассказал и про которую наябедничал мой недруг Коваленко. Однако месяцы шли, пришёл ноябрь, прошли мои три года, однако меня всё ещё не отпустили. Наш железнодорожный состав в Ленинград никак не могли сформировать: большая часть ленинградцев была отправлена домой ещё весной, сейчас же ничего не выходило.

Я, правда, в наряды не выходил, всё почти время лежал на кровати и находился в каком-то истерическом состоянии, входящих начальников только что в жопу не посылал, не приветствовал во всяком случае. Наконец меня вызвал к себе начальник части, и я ему объяснил, что ему же будет хуже, если меня не отправят домой. Слово человека с автоматом имеет вес, начальство решило не связываться со мной-дураком и оформило мне документы. Я на одной из развозивших офицеров по домам машин доехал до Советска, там купил билет на автобусной станции до Калининграда, приехал в Калининград и жил там у Борьки Печёрского. У него я прожил несколько дней, он переодел меня в гражданское (своё, надо думать, бывшее в употреблении). В один день он повёл меня в вуз, где он учился, в технологический институт рыбной промышленности, и там я встретил ещё несколько одноклассников. Ещё он раз сводил меня вместе с Геной Благих, тоже одноклассником, в ресторан, и там я сильно напился. На этом мои развлечения закончились. Боря купил мне билеты на самолёт, и я улетел в Ленинград. Военную форму и сапоги я выбросил в мусор.

 Из армии я не вывез ничего, только и была у меня сумочка с книжками и тетрадками, где я что-то художественное писал, да ещё пачка писем (в основном Аллины). Ещё был чемоданчик, но его мне дал уже Боря в Калининграде.                                                                                                                                                                                                                              

                                                                                                                                                           Глава 6. Начало семейной жизни. Женя.

Итак, в конце ноября или начале декабря я прилетел в Ленинград и сразу приехал на Петроградскую сторону, в квартиру на Большом проспекте, где меня уже ждала Алла со сломанной ногой в гипсе и моя мама. Сломала Алла ногу на своём дне рождения, который проводила дома и танцевала в туфлях на высоких шпильках с Фрунзиком, мужем её подруги и однокурсницы Аллы Киракосян, поскользнулась на сильно натёртом паркете (надо думать, выпивши) и упала…Отношения у мамы с Аллой были нормальные, так что проблем с их жизнью под одной крышей как будто не было. Я позвонил маме сразу после свадьбы, о которой она не имела понятия, и сказал, что женился и что ей нужно прописать у себя мою жену. Мама ничего не сказала и прописала её. В этом не было ничего удивительного: пока я был в армии, ей однажды позвонил один мерзавец, представился моим сослуживцем и другом (на самом же деле это был наш замкомвзвода, то есть действительно сослуживец, но никак не друг, а скорее враг, много мне зла сделавший во время службы) и попросился у мамы пожить у нас, хотя превосходно мог остановиться в гостинице, денег у него достаточно было. Мама ни о чём лишнем не спросила и пустила его.

 Мы пожили втроём с мамой и Аллой несколько дней, после чего я с женой переехали в комнату на Майорова, которую успела до этого оформить на себя мама. До нас в комнате на Майорова жили Аллочкины подружки: Алёна Кирпанёва, Лена Макеева и Женька Точёная, вызывая ужас у соседей. Было всё время много народа у них, был то и дело занят туалет, все шумели, магнитофон орал. Поэтому они - вредная и придирчивая старушка Эмма Марковна и Вовочка, муж дочери Ивана Макаровича, работника ЖЭКа, были рады, что их заменили мы с Аллой. Вообще наша комната была прикреплена к Горфо, поэтому туда вселялись люди от этой организации, соседняя же –от ЖАКТа. Вовочка из этой комнаты сразу стал нам мешать жить, делая нам разные замечания. Впрочем, нам никто по-настоящему помешать жить не мог: мы были молоды, я только что вернулся из армии на свободу, у нас было много друзей и подружек. Последние как раз к этому времени начали рожать детей. Первой родила Галя Довбенко. Её сын, Кирилл, родился 31 декабря, в роддоме на Васильевском острове, около ДК Кирова, на Большом проспекте. Мы подошли к родильному дому, Галка выглянула к нам в окно, а я полез к ней по трубе. В роддоме все перепугались: «Девки, к нам мужик лезет!» Но я далеко не полез, спрыгнул.

 Потом родился сын у Точёной-Пуховой, правда, уже в Москве. Женя у нас долго жила в гостях, часто плакала в коридоре, видимо, предчувствуя, что жизнь будет трудной (и правда, старший сын Игорь, талантливый математик, погибнет под машиной в 18 лет, младший Костя на этом повредится в уме). Её начинала утешать Галина Андреевна, старушка, даже приглашала к себе ночевать. Однажды мы с Витькой-братом спорили всю ночь на разные философские темы (он, кстати, как будто одно время был влюблён в Женьку), вдруг она, спавшая здесь же, выскакивает с плачем из комнаты. Соседки глядели на всё это неодобрительно. Кроме того, Эмме Марковне, например, не нравилось. как я пою (я любил петь песни Высоцкого, особенно песню беспокойства «Парус»). Она говорила, что слышно уже на Садовой, как я хорошо пою. К тому же мне подпевали часто Алла и Алёна. А для Жени Точёной наша квартира была как бы явочной, они с будущим мужем звонили нам, сообщая, кто из них где, но никак при этом не могли встретиться. Потом же она с мужем переехала к нему в Москву, там и рожала.

 Наконец, стала рожать Гирдуте. Никто не имел понятия, что у неё будет негритёнок. Замужем она не была, но мы лишних вопросов на этот счёт не задавали. После окончания Университета она с Леной Макеевой снимала квартиру на Тамбовской, родители же с ней разругались, видимо, зная, с кем она связалась. Алла узнала, что у неё будет ребёнок, ей Макеева сказала. С Макеевой мы её и встречали. Весь роддом собрался посмотреть, как я приму на руки темнокожего ребёнка. Поскольку Тадж, отец дочки и будущий муж Гирдуте, суданец, был в это время (то есть в начале мая 1970 года, девочка, названная по-литовски, Сауле-Эвелина, родилась перед самым Днём Победы, 7 мая) в Лондоне, то пошёл встречать я. Впрочем, я воспринял такую ситуацию нормально. Чёрная девочка так чёрная, ну и что, мне-то какое дело. В душе же мы с Макеевой, разумеется, хохотали. Гирдуте же сохраняла достоинство. Про себя тем не менее она была, наверное,  довольна, что какой-то мужчина её встретил (Алла, кстати, не встречала, потому что сама уже была беременна Женей, нашим сыном).

 Ещё до этого к нам приехала Аллина мама, Антонина Николаевна, с которой мы ранее не виделись. Она, конечно, была потрясена нашей весёлой жизнью. Во второй же день после её приезда мы пришли домой очень поздно от Киракосян и лыка не вязали. Так что мама Аллы решила, что дочь связалась с алкоголиком, который её тоже собьёт обязательно с пути. Она даже подключила к вопросу мою маму, с целью как бы спасти детей, но ни к чему они в результате не пришли.

Моя мама к тому же снова устроила меня на работу. Сын её подруги Зины Вавиловой Саша устроил меня в мореходное училище агентом по снабжению. Я ездил с грузовиком то в порт, то на другие базы и получал товары для мореходки: краску, ещё что-нибудь строительное, сапоги для курсантов. Эти курсанты часто крали сапоги, обвинили же как-то меня. Я в ответ поднял скандал, начал ругать матом заместителя начальника училища по тылу, контр-адмирала в отставке. В итоге я ушёл из мореходки, тем более что от этой работы меня тошнило и без истории с сапогами. Правда, у неё были свои преимущества: можно было, заявив, что еду в порт, остаться дома, пойти в кафе и усесться там переводить английскую поэзию и прозу, писать свои стихи (едва ли они тогда были хороши), или изучать шахматные дебюты, которыми в те годы увлекались многие.

У наших знакомых и однокурсников рожались один за другим дети, мы же с Аллой вообще на эту тему не говорили, просто не предохранялись, думая, что если будет ребёнок, то будет. Это была одна проблема нашей тогдашней жизни. Вторая же заключалась в том, что подошло лето, надо было решать, поступать мне в институт или нет. И здесь на меня насели с разных сторон мама, папа и брат. Алла в этом отношении была спокойна: пусть будет, как я хочу.

И вот в мае 1969 я поехал в Москву, чтобы сначала подготовиться, а потом сдать экзамены на тот же мехмат уже МГУ (это как раз и была идея всех моих родичей, чтобы я туда поступал, а не в ЛГУ). В итоге я очень хорошо сдал обе математики, в чём и не сомневался, но, к моему удивлению, мне поставил «отлично» и преподаватель физики, хотя я решил всё неправильно и ни на один вопрос не ответил. Тем не менее, несмотря на эти результаты, в МГУ я не попал: у меня не было характеристики, точнее она была, но без печати секретаря комсомольской организации (а я в мореходке со всеми разругался, как бы я после этого просил ещё эту печать).

В итоге я приехал обратно в Ленинград, с этими оценками попытался снова попасть в ЛГУ, на матмех, но мне сказали, чтобы я заново сдал экзамены. В итоге я поступал в ЛГУ в четвёртый раз (кроме первого матмеха и экономического, я во время работы на «Светлане» перед уходом в армию поступал и на исторический, где написал антикоммунистическое по сути вступительное сочинение на тему «Мы родились, чтоб сказку сделать былью», так что и не стал выяснять отметку). Я нормально сдал математику, а физику на сей раз завалил. В итоге я задумался над тем, что надо искать работу и учиться вместе с этим где-нибудь заочно, или на вечернем отделении.

 Тем более я где-то прочитал, что при ВГИКе открылись режиссёрские курсы, на которые принимают тех, кто уже имеет какое-нибудь высшее образование. Поэтому я решил, что сначала лучше найти работу, а потом поступить куда угодно на вечернее отделение. Неожиданно я нашёл объявление о работе на матмехе лаборантом в лаборатории прочности полимеров, которая располагалась в Меньшиковском тогда дворце. Оказалось к тому же, что раньше там работала и готовила диплом по ползучести какого-то полимера моя Алла, так что никто мне не поверил, что я пришёл туда случайно, а не по Аллиной наводке.

Работа была хороша и тем, что располагалась во дворце с видом на Неву, и тем, что в этом НИИММе ничего особенно делать не надо было, только снимать показания с приборов, каковые данные мы потом научились подделывать (такая подделка называлась не каким-нибудь мошенничеством, а экстраполяцией). Мы испытывали полимеры, которые должны были потом использоваться на подводных лодках. Как они не потонули потом, я не знаю, хотя, может быть, они всё-таки все и потонули. Всем заведовал Виктор Моисеевич Чебанов, который прославился фразой «Хозяйство вести, не мудями трясти”. Впрочем, его сложное хозяйствование заключалось во многом в том, что ему удавалось прибрать всё ненужное к себе на дачу или в дом. В самой же работе он мало чего понимал, говорил, например, о производстве при нулевой энтропии и всё такое.

Мы с Мотей Вилькиным, моим научным руководителем, проводили эксперименты на диффузию, испытывали полимеры на диффузию и проницаемость, на то, насколько быстро они пропускают воду. Мотя вёл научную работу, а я проверял опыты и обсчитывал результаты, а также составлял график дежурств студентов. Это последнее позволило пойти ещё на одно мошенничество: я договаривался со студентами, что я их запишу на ночное дежурство, а в итоге работал сам (так, например, я договорился с Милой Тойрих, тогдашней женой нашего приятеля-однокурсника Йохана Тойриха). Это мне нужно было для того, чтобы побольше заработать, потому что зарплата моя была мала для содержания семьи, сначала 74 рубля, потом, кажется, 95. Кроме того, я там же переводил с английского разные научные работы по полимерам и вообще механике.

 Заодно же я переводил тогда «Портрет художника в юности» Джойса, а позже его же «Улисса». Первый перевод Алла потом передала своей подруге Белле Михайловне Шульман, уехавшей позже в Германию, и эта работа, видимо, канула в Лету. Что касается перевода «Улисса», то он до сих пор в многочисленных тетрадях валяется где-то дома. Единственный перевод. который был напечатан (в самиздате Юзом), это работа Джиласа «Встречи со Сталиным» (впрочем, эти печатные листы тоже задевались неизвестно куда, рукописную же тетрадь я отдал тогда Хигеру).

 Кроме того, мы играли там в шахматы блиц. Потом нас перевели на 16-ю линию, и мы стали соседствовать с лабораторией матфизики, где я и сдружился с моим бывшим однокурсником Ромкой Гордеевым, с которым мы когда-то были даже в одной физкультурно-оздоровительной группе. Ромка был кандидатом в мастера, но мы выиграли чемпионат НИИММ по шахматам, где, правда, Ромка не участвовал (ему, видите ли, было западло). Он обычно меня обыгрывал, конечно, я играл примерно в силу первого разряда, он же был официальным кандидатом в мастера. Там же мы занимались самиздатом, с интереса к которому Ромки мы с ним и познакомились заново.

 Самиздат стал вообще распространяться с конца 60-х годов, мой же друг Юз Хигер, работая в Лениздате, оказался в центре этой деятельности. Во многом самиздат был связан с произведениями Солженицына, а также сильно инициирован процессом  над Даниэлем и Синявским. В итоге множество зарубежных авторов переводились только для самиздата (так, например, с работой Конквиста «Великий террор» я познакомился именно в таком виде, то есть в форме самиздатовской перепечатки), часть советской литературы и публицистики тоже писалась только для него. Работавшие в Лениздате имели доступ ко многим ненапечатанным текстам, к тем же «Раковому корпусу» и «В круге первом» Солженицына, и распространяли их, перепечатывая. Это было между тем подсудное дело - изготовление и распространение заведомо ложной информации, порочащей советский строй, на это имелась статья.

К тому же Юз к этому времени познакомился с Жорой (Егором) Давыдовым, по профессии геологом (как и его жена Валерия Исакова), но при этом активно занимавшимся самиздатом. В итоге у нас вскоре собралась целая подпольная группа, в которую кроме нас троих входили Слава Петров и адвокат Кривонос, который уже сидел в пятидесятые или сороковые годы, своеобразный ветеран диссидентского движения. К нам примыкали набранные Юзом, взявшим на себя организацию изготовления самиздатовских текстов, машинистки Лена Русакова и Таня Притыкина –а заодно и Валера Репин, работавший выпускающим в газете: сначала это был «Строительный рабочий», а потом «Ленинградский рабочий». Именно Юз и познакомил меня с Валерой, с которым мы позднее тесно подружились.

 Жизнь тем не менее шла своим ходом, и всё перемешивалось у нас: работа, семейная жизнь, диссидентское движение. Кроме того, у нас была привычка ходить в театр, точнее в основном в Большой Драматический Театр. Чаще всего билеты нам доставала мама через своё Горфо, но иногда Алла шла рано утром, вставала в очередь и брала билеты сама. Часто ей доставался только один билет, и тогда шла она одна.

Самыми тогда запоминающимися спектаклями были: «Мещане» по Горькому, «Генрих Четвёртый» с Юрским по Шекспиру и «Карьера Артуро Уи» с ним же по Брехту. Последняя постановка была создана польским режиссёром Аксером, ему же принадлежит спектакль  «Два театра» по какому-то  его соотечественнику (Прим. -Ежи Шанявскому). До того, как я посмотрел его спектакли, я был уверен, что Товстоногов современнейший режиссёр и иначе, чем он, и ставить нельзя, дальше же всё зависит от умения актёров. Здесь же при оставшемся восхищении Товстоноговым, я понял, что он, как и остальные советские режиссёры, достаточно консервативен (хотя я и не так хорошо знал советский театр, видел только то, что привозили на гастролях к нам, в частности я совсем не знал Любимова, смотрел только «Добрый человек из Сезуана», где совсем не заметил Высоцкого, песен которого я ещё почти не знал).

После театра Любимова, похожего тогда больше на КВН, я понял, что более люблю умный театр, чем просто умеющий воздействовать на эмоции. И посмотрев спектакли Аксера, я понял, что европейская сценография вообще предпочитает именно умный театр (впрочем, товстоноговский театр, по моему восприятию, в отличие от любимовского, всё-таки тоже был именно умным, но слишком при этом консервативным в своих формах).

Тогда же я увидел приезжавший на гастроли Шекспировский театр со Скоффилдом в роли Короля Лира, однако мне более понравилась «Комедия ошибок», хотя было нелегко воспринимать текст на чистом шекспировском английском. Ещё (уже в семидесятые) мы с Аллой ходили в ДК Кирова на Васильевском острове, построенный модернистски в форме паровоза, в так называемый «Кинематограф», где смотрели хорошие иноязычные фильмы, в частности Карне и Куросаву. Ещё была ретроспектива фильмов Кокто. Я полагал тогда, что это образцы современного киноискусства, из новой волны зная только «На последнем дыхании» Годара. С Фассбиндером же и Шлёндорфом, представителями немецкой новой волны, я вообще познакомился куда позже.

 Тогда же, в конце 69-го года, выяснилось, что Аллочка забеременела. В январе же я взял отпуск за свой счёт, объяснив тем, что мне нужно было сдавать сессию. Я врал на работе, что учусь на заочном на матмехе. На самом же деле я уже перестал учиться в СЗПИ (Северо-западный Политехнический Институт), на заочное отделение которого (собственно, там и были только вечерние и заочные отделения) я поступил было летом 69-го года, сдав нормально экзамены (там были математика устно и письменно, и физика, которую я наконец-то научился сдавать). Я думал, что его можно окончить, не учась (вот ведь Хигер, уйдя с Геологического в СЗПИ и особенно не учась, закончил его). Там был факультет электроники или кибернетики, который давал профессию программиста, я на него поступил.

Оказалось, однако, что там нужно учиться, причём учиться не только физике и математике, но и тому, чего я терпеть не мог: черчению и начертательной геометрии. Конечно, я не знал ни одного чертежа и ни разу не ходил в институт, в чём, собственно, и не было принципиальной необходимости. Меня, несмотря на мои прогулы, допустили на экзамены, я пошёл в очередной раз на матанализ и опять встретил в качестве экзаменатора Соломяка, которому уже дважды сдавал этот же экзамен в университете. Но на сей раз я его не сдал, потому что к нему надо было готовиться, а я не готовился и только взял чей-то конспект себе под свитер. Когда я вошёл, Соломяк тут же сказал, чтобы я вышел. Я понял так, что он заметил мой конспект, и, снова войдя, положил его на стол и взял билет. Соломяк же снова сказал мне выйти: оказывается, я просто не поздоровался с ним. Так что я совершенно зря пожертвовал конспектом. Я попытался вспомнить материал и обойтись без конспекта, но мне на сей раз это не удалось. На этом и закончились мои попытки получить высшее образование.

Надо отдать должное Алле, она никогда не требовала от меня таки получить его, как потребовала бы любая другая баба. Тем не менее родителям мы рассказывали легенду, будто бы я продолжаю учиться, а потом даже что будто бы закончил СЗПИ и работаю программистом по специальности (тоже самое было известно моим детям, которые достаточно поздно узнали, что у меня нет высшего образования; даже на Жениной свадьбе потом мне пришлось Репину нарочно несколько раз повторять, чтобы он ничего не говорил о бане и котельной, где я работал на деле –он же, само собой, только о них и говорил, объясняясь потом, что, не предупреди я его, он бы конечно, молчал, а так…).

 Как бы то ни было, взял я отпуск тогда не для сессии, а для того, чтобы вместе с Аллой поехать в Рославль, где я смог познакомиться наконец с отцом Аллы, моим тестем. Там мы катались на лыжах по тогда ещё просторным снежным равнинам и даже спускались на другой берег Остра, через который там не было моста (так что не научившийся как следует плавать сын почти никогда на той стороне и не был). Разговоры с Тихоном Иосифовичем было делом сложным, надо было обходить все опасные повороты, к которым относились прежде всего политика и история. Тесть был самым отчаянным сталинистом, я же имел глупую привычку всегда, и когда не надо, тоже, говорить то, что я думаю. В итоге, выпивая, мы всё время спорили и ругались, так что остались друг другом весьма недовольны. Единственное, что нас примиряло, были шахматы. Играя лучше, я умел поддаваться, и это успокаивало Тихона Иосифовича (своему же родному брату он позже, тоже проигрывая, имел склонность бросать шахматные фигуры в лицо; с братом, Валентином, я тоже играл, но у него, игравшего немного получше тестя, мог выигрывать спокойно –он не психовал в случае поражений).

 Приехав обратно в Ленинград, я застал целую череду событий. Во-первых, стало видно, что Аллочка беременна (она знала это раньше, я же, может, только тогда и узнал), и передо мной встал вопрос, на что же мы будем жить, на который я так и не нашёл ответа. Во-вторых, как раз тогда наша лаборатория переехала на 16 линию, где я и познакомился с Ромкой Гордеевым (в диссидентском движении он тогда не очень участвовал, позднее же стал одним из организаторов и деятельным участником самиздатского журнала «Слово»). В-третьих, Хигер переехал с женой (он женился, когда я ещё был в армии) на Бестужевскую улицу, где купил кооперативную квартиру (часть денег одолжив, часть же получив от родителей жены и своих родителей –по его же словам, взяв деньги в долг строго на 3 года). Кроме того тогда же примерно (а точнее, в 1976г.) Юз купил машину (как он говорит, частично опять же в долг и чтобы расплатиться с долгами), а вскоре записался на курсы профессиональных водителей, а затем поступил в таксопарк водителем.

Я всё чаще стал ездить к Юзу, где мы смотрели спортивные трансляции по ТВ, в частности чемпионаты мира по хоккею, где он болел за шведов, а я за канадцев. Заодно мы пили водку, а я зачитывал очередную свою главу из «истории КПСС», которую тогда начал (мама, будь внимательнее, должна была бы заметить, что на моём столе вместо учебников по математике и физике, лежат материалы по истории) или свои переводы. Кроме того, мы играли в такую игру ещё с Таней Притыкиной и Леной Русаковой, и иногда с Юзом и Колей Голем, профессиональным поэтом, живущим за счёт поэзии, сочиняя строчку за строчкой стихи (я, потом Лена, потом Таня и так далее).

 Тогда же мы иногда начинали ссориться с Аллой. Во-первых, она находила у меня стихи, посвящённые не ей. Во-вторых, я время от времени приходил домой поздно и пьяный. В-третьих же, она стала часто ходить в клуб авторской песни «Восток» и тоже возвращалась поздно и не всегда вполне трезвая (все эти случаи, конечно, не обязательно именно к этому периоду относятся, я здесь немного обобщаю). Мы глупо ревновали друг друга и от этого ссорились.

Наконец 16 июля 1970 года родился в больнице на улице Маяковского Женька. Наш сын. Ночью у неё отошли воды, и мы вызвали скорую. Родился он недоношенным. Я же стал, пока Алла с сыном лежали в больнице, каждый день посещать её и торчал за окном. Родившегося сына Алла сразу стала называть Ёжиком. И хотя я понимал, что Ёжик – это окончание от Серёжика, как меня звала Алла, но Серёжей сына называть я совсем не хотел. Ёжик же чем-то напоминал Евгения, начинался с похожей буквы, так и возникло имя Женя. Хотя сама Алла считает, что назвала его в честь Евгения Онегина, а Ёжик уже произошёл от Жени. Впоследствии это имя запомнилось нашим подругам, и Галка Довбенко и Лена Бакланова звали Женю Ёжиком, когда мы уже его так не звали. Забирал я Женю из роддома им. профессора Снегирёва (из Снегирёвки), купил цветы и забрал Аллу с сыном без приключений, в отличие от истории с Гирдуте и её чернокожей Сауле.

 Мы вернулись обратно в квартиру на Майорова. У нас уже была куплена кроватка, а коляску мы забрали от Хигера. Кроме того, много детских вещей нам принесла Сима Левина, жена Коли Голя, подруга Лены Русаковой, а также некоторые ещё подружки. (Мы с Колей время от времени обменивались беззлобными или более острыми, язвительными эпиграммами, где я, например, подшучивал над тем, что он в образе бритого льва в одной из басен изобразил меня, а якобы Зайца, Лену Русакову, в которую, я считал, он был влюблён, тронуть боится. Бывали у меня эпиграммы и в адрес Юза, в которых я писал, что он кажет многим фигу в кармане и за это мы с ним друзья, а его жена-де любит его более за карман –Свете, жене, эта эпиграмма очень не понравилась).

Женя между тем родился мальчиком болезненным. Уже в младенчестве (в 10 месяцев) у него однажды на фоне высокой температуры случились очень напугавшие нас судороги. Спал плохо ночами, часто громко плакал. Так что я, чтобы пощадить жену, которой рано утром надо было подниматься, сам вставал к Женьке. Я быстро научился пеленать его, носил, успокаивая, на руках. Но грудью кормить не мог. К тому же у нас тогда не было горячей воды, так что мне приходилось ставить ведро на плиту и потом стирать Женькины пелёнки. Я, впрочем, любил вставать рано вместе с Аллой, потому что у меня после этого весь большой день оказывался впереди.

Я занимался графоманией, причём даже без кавычек. Например, я брал книжку «Олимпийские игры» и переписывал в тетрадь с разных страниц результаты по отдельным видам спорта (там же они были по каждой Олимпиаде. И общая картина отдельных видов спорта была не ясна). Такой графоманией занимался не только я, то же самое любил у себя записывать Юз, впоследствии этим же увлёкся сам повзрослевший Женька и потом уже его сын Феликс.

 Я боялся, как мы при наших зарплатах, будем жить втроём, но всё оказалось не так сложно. Деньги в семейной жизни, как выяснилось, не играли первейшую роль, во всяком случае на наши неизменившиеся ресурсы удавалось свести концы с концами. Благо на младенца всё-таки много денег не нужно. После года, который Алла просидела в декретном отпуске с Женей (потом она уже вышла на работу), мы решили отдать его в ясли на углу переулка Бойцова и набережной Фонтанки. Но Женька ходил очень плохо, через день или через два-три дня он заболевал. В итоге врачиха сказала нам, что если не хотим, чтобы мальчик хронически заболел, надо его забирать. И Алла ещё год, то ли уволившись, то ли взяв отпуск за свой счёт в НИИ Ленпромстройпроект, где она работала (недалеко от Кировского универмага, у станции метро «Нарвская»), просидела с ним. Потом мы снова отдали его в ясли-сад, уже на ул. Васи Алексеева (он уже не так болел, тем более что Алла устроилась на работу в вечерней школе №14 на Васильевском острове и могла сидеть с ним иногда дома). Я же помню, как Женька, когда я приходил забирать его из этого садика, ходил молча и грустно из угла в угол. Когда же его окликала воспитательница: «Женя, иди к нам!», он отвечал: «Я не Женя, я Киска-Болеро!»

 Это прозвище он сам себе придумал. Киской его, как многих других детей, называли многие взрослые, а пластинку «Болеро» Равеля я ставил с ранних его лет на проигрыватель, заботясь о его эстетическом воспитании. В этом случае эта практика оправдала себя: Женька очень любил «Болеро», это была всё детство его любимейшая музыка (впрочем, не исключено, что Киской-Болеро он окрестил себя уже попозже, где-нибудь в пятилетнем возрасте). Кстати, развивая моё эстетическое чувство, помню, отец, не имея никакого голоса, любил напевать «Ивана с усами» и «Ивана без усов». Женька, однако, этих песен уже не помнит. Я, правда, ненавидел это пение, тем более что папа при этом любил меня липким, шершавым языком целовать и лизать, чего я терпеть не мог.

Я  же, став в свою очредь отцом, решил тогда очень серьёзно заняться Женькиным воспитанием, был в общем-то дурак и считал, что коли я не получал никакого образования, пусть сын с ранних лет получит. Поэтому уже лет, может, с четырёх я очень серьёзно насел на Женьку. При этом эти занятия сильно разнились с той жизнью, которую я вёл. Так я любил спорт, футбол, хоккей, лыжи, коньки. Смотрел с удовольствием эти спортивные передачи, болел за тех или этих, и это передалось Женьке. Кроме того, мы часто смотрели хорошие мультики, слушали пластинки с детскими и серьёзными произведениями, того же Чуковского, Сампе и Госсини с Пляттом, оперу Россини «Севильский цирюльник» - всё это очень любил и Женька. Правда, те литературные произведения, которые я сам ему читал как можно артистичнее, были иногда соответствующие его возрасту, иногда нет, и он, видимо, не всегда понимал, о чём я ему читаю или рассказываю. Особенно, конечно, это касалось стихов, которые я любил читать, но которые, вероятно, не всегда воспринимал сын. Тем не менее это всё была скорее удачная часть моего воспитания. Женька умнел, и мне было приятно с ним заниматься.

 Были, однако, и неудачи. К ним я отношу прежде всего музыкальное воспитание, на котором, впрочем, прежде всего настаивала моя мама. У нас в семье никто не пел и не играл, если не считать песен под весёлое или пьяное настроение. Однако уже к восьми годам мы купили Женьке очень хорошее пианино (так потом все настройщики говорили), называлось «Шрёдер», которое с рук помогла нам купить сестра Хигера Инна, кончившая к этому времени училище Гнесиных и имевшая высшее музыкальное образование (к тому же перед этим вышедшая замуж за Валеру Репина –фиктивно, конечно, чтобы не быть высланной по распределению невесть куда, а остаться в Москве или Ленинграде, последний вариант она и выбрала). Пианино было отличное, но сын с этим пианино промучился более десяти лет, не терпя на нём бренькать и всё-таки подчиняясь родительской воле. Едва же обучение закончилось, он, разумеется, к этому инструменту не притронулся. Женя ходил в музыкальную школу сначала у дома (она располагалась прямо уже в первой Женькиной школе, что было очень удобно), потом после переезда –подальше, и всегда это было для него, наверное, мукой.

 Кроме музыки не очень удачно шли занятия английским, который я сам знал не очень хорошо, тем более не имел системы преподавания, так что Женька в этом языке совершенно путался. В конце концов, когда Женька начал в школе изучение немецкого, я попытки обучения английскому бросил. Так же худо шло обучение шахматам, которые совершенно не заинтересовали Женю, может , оттого, что я начал слишком рано обучение им, возможно же, оттого, что у него с раннего детства было чисто гуманитарное мышление и запоминание дебютов, как и расчёт ходов, давались ему плохо. Впрочем, вероятно, дело заключалось не в одном гуманитарном мышлении, потому что рано полюбивший слушать детские произведения, Женя тем не менее как следует научился читать только в первом классе школы. До этого же и Алла его обучала, и я ей помогал (хотя вообще-то считаю, что ребёнок сам должен научиться чтению, то есть сам приложить основные усилия). В общем, с чтением тоже не вышло, но, к счастью, здесь нас подстраховала школа. А вот плаванию, уже не интеллектуальный вид спорта, как шахматы, а чисто физический, не получилось его обучить совершенно, и никто это не исправил, так что здесь я даже ощущаю некоторую вину. К плаванию, как и к игре на пианино, к шахматам и английскому, удалось у него вызвать только стойкую неприязнь.

 Чуть лучше было с историей. Я с юношества сам увлекался историей, тогда же после Ключевского и Татищева много читал Сергея Соловьёва, лекции которого я и положил в основу нашим урокам, которые начал, когда Женька ещё ходил в старшие группы детского сада. И это было, конечно, не лучшее решение: этот автор скучен и для взрослого человека, не то, что для ребёнка. Кроме того, чтобы разобраться в путанице исторических персонажей начального периода нашей истории, я для Жени, едва он обучился читать, стал записывать их на специальные карточки. Но и это не помогло. Сын должен был учить имена с отчествами, и учил их, однако связать их, весьма похожие друг на друга, с конкретными территориями и временем правления, у него не получалось. Я сердился. Вообще, на уроках я часто повышал голос и злился на Женьку, что, сейчас понимаю, тоже не улучшало образование. Единственной здесь удачей были устные же мои рассказы по дороге прежде всего в баню неподалёку от Исаакиевской площади. Рассказы мне удавались, отвечать уроки я не требовал, и Женька был доволен. Ещё к удачам можно отнести наши поездки по городу с моими рассказами об архитектуре и истории вместе. В общем, образование было разноликим, но вряд ли Женька держит на меня зло за время, которое я иногда бестолково потратил на него.

 Но возвращаюсь хронологически назад. Начиная с весны 71 года после того, как Женька пролежал в больнице с воспалением лёгких, Алла в первый раз повезла его летом в деревню к родителям. Позже, когда ей нужно было выходить на работу, я её сменил. И так длилось очень долгое время, чуть не до Женькиного пятнадцатилетия. Мне необходимо было, чтобы не компрометировать родителей Аллы в глазах окружающих, на это время коротко стричься и бриться (в деревне считалось опасным и дурным тоном быть бородатым). Существует на эту тему даже анекдот, когда Женька (не терпевший на первых порах в раннем возрасте меня бритого) рассказывал соседям: у меня-де есть два папы, один безбородый, а другой с бородой. " А какого же папу, Женечка, ты любишь больше - с бородой или без бороды?"- спрашивали соседи. Вариации Жениного же ответа уже разнятся. "Конечно - без бороды папа лучше. Я уже сейчас к нему привык. Мы с папой без бороды весь день здесь гуляем везде вместе  и много чего находим, и даже большого ёжика нашли, он теперь на нашем огороде живёт и вечером приходит молоко от Белки пить, а ночью за мышами охотится!!" - рассказывал будто бы, по Аллиному пересказу, подробно Женя. Сам он, однако, ничего такого не помнит и сомневается, что так расхваливал безбородого папу в ущерб бородатому, поскольку всё же с последним он более успевал за девять ленинградских месяцев свыкнуться. Не исключено, впрочем, что анекдот целиком выдуман деревенскими родственниками, а если так, безбородый должен был Жене нравиться больше, потому что они сами не терпели именно бородатого.

Если возвращаться к определённо бывшему, а не анекдотическому, то начинали мы часто уже в более позднем его возрасте утро с английского, но это Женьке было редко по вкусу, а мне хотелось поскорее уйти из чужого дома. Поэтому мы обычно ходили на железную дорогу, смотреть поезда: запомнились поезда Рига – Орёл, Жданов - Ленинград, местный дизель Смоленск –Рославль, а также товарняки. Раз неподалёку в лесочке мы увидели настоящего большого ёжика (того самого, о котором рассказывал Женя в Аллиной версии) и были оба страшно довольны. Я его засунул в свой свитер и мы отнесли его домой, где он какое-то время пожил, а потом убежал и жил, по-моему, где-то неподалёку. Мне ещё с детства самому нравились поезда, железная дорога, и вот это чувство как раз удалось передать сыну.

 Ещё мы могли ходить купаться на речку или на озеро, но только в хорошую погоду. К тому же сын не любил купаться, не умел плавать, мне не удалось его научить, хоть я и пытался, так что ходили на речку мы с ним чаще позднее, когда у него появились две двоюродные сестры и одна родная, Настя (старшая, Лариска, родилась в 1973 году, но жила она в Козловке лишь изредка, много времени до 80-х годов проводя в Сафонове, другом городке Смоленской области, где жили её другие бабушка с дедом, родители отца, и где тогда вместе с ними проживали и Люда, младшая Аллина сестра, и её муж Миша). Зато в футбол мы могли играть всегда. Женька становился в ворота между двумя деревьями, или мы ставили для них кирпичи неподалёку от дома, и я бил по ним, а он защищал. Ещё иногда к нам присоединялись местные мальчишки Сашка и Юрка, лет на семь постарше Жени, и тогда мы играли с ним против них. Мне это уже не так легко давалось, потому что у меня было не хорошо с дыханием и я быстро уставал. Иногда болело и сердце. Тем не менее я старался не опозорить нашу команду, бегал и уставал, а чтобы не проиграть, толкался. Всё-таки я был значительнее массивнее их и пользовался своим преимуществом в силовой борьбе.

 После обеда Женька обычно укладывался спать, а я усаживался рядом с книжкой, обычно исторического содержания. Или ещё, когда он был совсем маленький, шёл в баню стирать его одежду. После полдника повторялось обычно то же - те или иные занятия, прогулки, футбол. Иногда мы с ним также ходили пасти на холмы коз, чего я не терпел, тем более что они часто убегали на соседние огороды, приходилось их выгонять оттуда, а когда они возвращались, то несколько раз съедали то лист из моей книги, то лист из тетради. Женя же, наоборот, обожал и это времяпровождение, любя вообще и коз, и их козье молоко.

            Кроме того, мы с Женей часто смотрели что-то спортивное уже вечером: это мог быть тот же футбол, чемпионат СССР, или, если попадало, даже чемпионат мира, так мы видели вместе чемпионат - 78 в Аргентине, иногда чемпионат Европы по баскетболу, другие соревнования. Московскую Олимпиаду мы смотрели в раздельности: я был в Ленинграде, Женя же был в Козловке. Из следующих летних олимпиад смотрели вместе только сеульскую - 88 и барселонскую - 92, но это было уже не у Аллиных родителей. Лос-анджелесскую же - 84 видели только кусками на черноморском побережье: её из-за нашего бойкота не показывали у нас, но там была недалеко Турция, и телевизоры нечаянно иногда принимали турецкий сигнал. Так мы немножко посмотрели «запрещённые» тяжёлую атлетику  и борьбу той олимпиады и борьбу.

              Вечером в субботу у родителей Аллы обязательно топилась жаркая баня. Сначала мы ходили туда тоже вместе с ним, но потом он стал старше, ему понравилось париться, и мы какое-то время стали ходить с Мишей, тем же переехавшим уже из Сафоново мужем Аллиной сестры Люды, и Тихоном Иосифовичем первыми. Но тут выяснилось, что такая жаркая баня совершенно не для меня. Мне несколько раз было плохо с сердцем, и на этом мы прекратили эксперименты: Женька стал париться вместе с дедушкой, а потом, когда у Аллиного отца случился сильный инфаркт, вовсе один. На этом мои воспоминания о совместном проведении каникул с одним Женей, до появления Насти, моей дочери, можно закончить.

 

Глава 7.Диссидентство

              

     Из диссидентских же дел, случившихся уже после рождения Жени, стоит припомнить арест Жоры Давыдова, который случился в сентябре 1972 года. Я узнал об этом от Юза. Арестован он был плохо, в самый неподходящий для последующей защиты момент: как раз при приёме и передаче запрещённой литературы в Москве. Должны были вообще-то арестовать диссидента Болонкина, которого я до суда не знал, но заодно схватили и Егора. Юз после этого задержания сам ждал ареста, он засветился со своей машинкой, я же был в большей безопасности. ГБ уже тогда вело строгий учёт машинок, и по почерку каждой старалось найти владельца. Кроме того, мы не знали, что расскажет следствию Жора, хотя я был уверен, что он ничего не скажет (Юз же не разделял этой моей уверенности).

 Поскольку Юз находился после этого ареста в большей опасности, чем я, он предложил мне часть литературы спрятать у себя, на что я и согласился. Что-то я отнёс на работу, на 16-ю линию, часть же положил в коммуналке на антресоли и в другие места. В итоге Юза действительно скоро вызвали на допрос, он же до того успел поговорить с рекомендованным ему его отцом адвокатом, который посоветовал ему не признаваться в деяниях, которые попадают под уголовный кодекс (хранение и изготовление с целью распространения, а также собственно, распространение литературы с клеветническими измышлениями на СССР и его строй, статья 190 УК РСФСР), и он так и поступил. Эта схема сработала, и его отпустили.

Хотя если ты говоришь следователю какую-то правду, то он потом может в разговоре с другим подозреваемым повторять это, утверждая, что узнал это от тебя, и другой окажется в сложном положении, словно его уже сдали. Вскоре стали допрашивать меня и Славу Петрова, который, собственно, хотел, чтобы его арестовали вместе с Давыдовым. Петров в итоге всё взял на себя, никаких показаний же ни на Егора, ни на кого не дал. Петрова арестовали за несколько дней до моего допроса, и у него при обыске должны были найти журналы «Чехословакия» моего отца за 1968 год, которые с документами о пражской весне я давно хранил у себя. Это не были незаконные журналы, но тем не менее они могли служить уликой в качестве текстов, которые перепечатывались.

О чём меня спрашивал следователь, я сейчас не помню, что-то такое о Давыдове, о моих с ним отношениях. Вместо того, чтобы просто отказаться от ответов, я отвечал на все вопросы: нет, нет, нет…  Допрашивал меня, помню, следователь в чине лейтенанта, фамилию уже не могу вспомнить, тут же вошёл человек с погонами майора, и, услышав мои «нет» и «не знаю», завопил: «Что, всё запирается? Так чего мы с ним чикаемся? Давай берём ордер на обыск и поедем обыскивать.» Единственной целью такого окрика было, конечно, взять меня на испуг. Но у меня хватило артистизма в ответ только рассмеяться, чем я весьма смутил майора. Впрочем, хотя у меня было, что изымать, однако пришивать мне распространение было не так легко: единственными людьми, кто постоянно читал хранящуюся у меня литературу, были Алла и иногда Лена Бакланова, приезжавшая к нам в гости, да ещё Боря Печёрский.

Большинство считало даже чтение такой литературы слишком опасным. Ну, и само собой, читали мои друзья, Рома и Юз, печатавшийся тогда в «Спортивной неделе» и в «Кинонеделе» (в мир журналистики его привела любовь к журналистке, там же он встретился как раз и с будущей женой своей Светой). Кстати, в «Кинонеделе» разик печатался и я. Юзу дали задание собрать отзывы зрителей о каких-то фильмах (проходил небольшой фестивальчик советских фильмов). И он дал это задание мне. Я же, не будь дурак, придумал всех этих персонажей и сочинил их совершенно противоположные мнения по поводу этих фильмов. Тогда вообще было легко и удобно ходить в кино в любое время дня, так что шатавшиеся без дела или прогуливавшие учёбу или работу с чистой душой топали в кинотеатры (потом Андропов усёк это дело, понял, в чём причина наших экономических проблем, и стал посылать в кинотеатры свои патрули): даже если фильм был так себе, там наверняка можно было найти 5-6 приличных актёров, на которых стоило посмотреть и которые спасали дело. Чтобы же попасть на подлинно стоящий фильм, надо было как раз смотреть «Кинонеделю».

 Что касается взаимоотношений моих с КГБ, то следствие было долгим, так как хранение у Егора было доказано с поличным, распространение тоже легко доказали (нашлись 2-3 гада, которые дали показанияпоказали на Егора), сложно подтвердить было только изготовление. Правда, в советском суде ничего особо и не нужно было в политических делах доказывать, как и в сегодняшнем русском. Давыдов, впрочем, активно спорил на суде (я был на нём, и с него-то и началась моя настоящая диссидентская деятельность: я составлял отчёт об этом процессе для «Хроники текущих событий» вместе с другими присутствующими на суде), утверждая, что его деятельность не носила антисоветский характер.

 В дальнейшем, кстати, никто не спорил уже о том, занимался он антисоветской деятельностью или не занимался – какая разница, как это оформят. Разве что коммунисты-ленинцы настаивали на том, что у них не чисто правозащитная, а именно политическая деятельность, доказывая, будучи достаточно наивными в этом вопросе и политически не очень образованными, что надо только возвратиться к истоку. Правда, мы ещё в семидесятые не вполне обосновали для себя чисто правозащитные основания своей деятельности, но и о правильности прежних курсов не помышляли. После процесса я вышел в коридор и увидел, как Егора сажали в «воронок», и помахал ему рукой, сказав, что мы постараемся помочь Лере Давыдовой и его детям (Егору дали 5+3, т.е. 5 лет лагерей и 3 ссылки, Петрову же дали 3+2).

После суда мы все пошли ко мне домой, на Майорова (возможно, впрочем, и к Лере, на Мойку), и стали вспоминать, что было на процессе (я помню, до этого довольно глупо себя повёл, пытаясь проверить, не идут ли за нами топтуны-гэбэшники, ничего, впрочем, не разобрал). Там мы шумно всё обсудили: каждый из присутствующих должен был запомнить реплики и ответы одного из участников процесса, по возможности дословно, а потом уже всё свести в общий отчёт для "Хроники текущих событий". Потом вместе с Лерой я поехал в Москву, где «Хроника» выпускалась. Там мы отправились к Юре Шихановичу и отдали ему экземпляр, заодно познакомились с некоторыми другими диссидентами, например, с Андреем Твердохлебовым, членом «Эмнести интернешнл» - межгосударственной правозащитной организации. «Международная амнистия» занималась сбором материалов по всем странам о нарушении прав человека и помогала политическим заключённым. Члены этой организации подписывали петиции об освобождении того или иного заключённого, об отказе от пыток по отношению к нему. Причём, это касалось именно граждан других стран, например, Турции (о наших же политических петиции подписывали в свою очередь тоже  не у нас, а где-то опять-таки в Турции).

 Мой отчёт вызвал одобрение в верхах, поскольку был создан уже в строго правозащитном духе. Никаких эмоций, политических заявлений, зато чёткое описание фактов, того, что произошло на процессе. Именно такие отчёты было удобно передавать на Запад, чтобы там могли помочь зэку. Нужна была информация о человеке, что он именно узник совести, а не политический борец, особенно же из тех, которые высказывали взгляды, призывающие к насилию. Так, красные бригады в Италии, похитившие премьер-министра Альдо Моро, или же крайне левая «Фракция Красной Армии» Андреаса Баадера, всегда готовая к терактам, не подпадали под действие «Амнистии». В СССР, впрочем, не было тех, кто всерьёз отвечал бы на государственное насилие своим насилием, готов был бы на вооружённое восстание. Позже такие люди появились среди левых и особенно националистов, последним из которых вообще легче согнать народ под свои знамёна. Тем, кому нет дела до правозащитных идей, под национальные флаги готовы собраться. Всё это, впрочем, ко мне не имело отношения.

 Вскоре после этого Лера стала распорядительницей фонда Солженицына, фонда помощи политзаключённым и семьям политзаключённых. Солженицын деньги, полученные за «Архипелаг ГУЛаг» отправлял в этот фонд. Помощь, правда, была очень маленькая, так как много платить было бы неприличным, да и денег было немного. Важно было просто помочь кое-как выжить. Это не было халявой, помощь оказывалась тогда, когда была на самом деле необходима. Это не было и пенсией, а была настоящая единовременная помощь. Кроме денежной подмоги из-за рубежа присылали мёд, суповые кубики, другие мелочи, которые можно было передать на зону или в тюрьму. Ещё деньги давались на сопровождение и помощь при поездках на свидание с заключёнными. А также на их обустройство в ссылке. То есть на житейскую помощь, а не на организацию какой-то подрывной деятельности.

 Через Леру же я познакомился со всеми почти известными ленинградскими и даже многими советскими диссидентами. Через неё же я подписывал разные письма в защиту тех или иных зэков. Один раз даже участвовал в голодовке солидарности. В тюрьме и на зоне  голодовка –это довольно действенный способ борьбы, на воле же мероприятие было довольно глупым: я же знал, что в любой момент могу пойти на кухню и сделать себе бутерброд. Никакой другой активной диссидентской деятельностью я не занимался, пока Рома Гордеев не познакомил меня с Сергеем Масловым, и я стал участвовать в самиздатском издании «Суммы».

Кстати, скажу пару слов о Роме. По рассказам Ромы, наши дружеские отношения начались так. Он зашёл в лабораторию прочности полимеров, где я работал, увидел меня и спросил, что я делаю. Я отвечал: снимаю-де показания (с разных, имелось в виду, приборов). Рома же пошутил в ответ: «Мои показания?..» А именно так, «Мои показания», называлась ходившая в самиздате книжка Анатолия Марченко, в которой подробно описывалась жизнь на зоне. Эту книгу могли знать только посвящённые, он бросил мне шифр, и я разгадал его.

 Но на мой взгляд, мы познакомились куда раньше, поскольку поступили в один год на матмех и были однокурсниками. Скорее всего, я должен был узнать его в лаборатории, и мы постепенно подружились. В любом случае мы с ним тогда, в начале семидесятых, когда нашу лабораторию перевели из Меньшиковского дворца на 16-ю линию (между Большим и Средним проспектами, ближе к Среднему), серьёзно сблизились. Мы часто разговаривали, обменивались литературой, подружились семьями. Они с женой Мариной и детьми Аней и Андреем ездили к нам на праздники, мы тоже отвечали тем же.

В эти же семидесятые годы Рома познакомил меня с Сергеем Масловым, математиком-логиком, у которого на факультете (но я этого не застал), а потом дома проводились различные философско-политические семинары, на которых я стал частым слушателем, а как-то и сам выступил по поводу политической философии Вольтера, о понятии свободы у Бердяева и у Бубера. Тогда же я и начал участвовать в выпуске реферативного журнала «Сумма». Редактором этого журнала был Маслов, а писали туда почти все ленинградские диссиденты, включая Рому, а также другого хорошего моего знакомого, Эрнста Орловского.

 С Эрнстом меня познакомила Лера Исакова, а в дальнейшем у нас оказалось много точек соприкосновения. Помимо правозащитной деятельности, нас обоих интересовало право и правоприменение в СССР, и мы оба выписывали Бюллетень Верховного Суда, по которому изучали практику нашего правоприменения. Это позволяло нам иной раз оказывать помощь не только диссидентам, но и другим осуждённым, например, по трудовому или гражданскому законодательству. Кроме того, мы оба регулярно читали газету «Таймс», где часто описывались случаи английского правоприменения.

По характеру же Эрнст и Рома были чрезвычайно различны. Рома был мягким, тихим, однако неуступчивым в спорах, ироничным человеком, весьма к тому же нравящимся женщинам (которые и сами, несмотря на его серьёзную православную религиозность, нравились ему: превосходная женщина, тонкая и хорошая собой, Марина оказалась в итоге не единственной женой). Что касается Эрнста, он был значительно суше и немного напыщенным, походил несколько на малоэмоционального профессионала-юриста. Сын мой, Женя, не терпел Эрнста, а на Гордеева смотрел с большим интересом.

Кроме того, что я участвовал в издании «Суммы», поставляя туда некоторые свои статьи, я ещё и старался размножать его. Здесь я опирался на помощь Валеры Репина, который либо сам перепечатывал, либо давал своим знакомым женщинам, которые тоже помогали перепечатывать (Наташе, например, Лесниченко, участвовавшей ещё и феминистском движении вместе с Татьяной Горичевой, а также некой Воскресенской, чьё имя сейчас уже не помню, увы). Вообще без этих самоотверженных женщин, помогавшим диссидентскому движению, нам было бы куда труднее.

В те же семидесятые годы Лера познакомила меня с Михаилом Берштамом, который готовил тоже на политико-философские темы сборник «Маятник, по типу знаменитого «Из-под глыб» со статьями Солженицына. Я написал туда статью «Социализм?»», где, взяв за основание книгу Каутского «История социализма», попробовал её продолжить, описывая продолжение этого слова и этого строя дальше. Я обратил там внимание на то, что социализм стал таким размытым понятием, что он не существует без тех или иных прилагательных: развитой, научный и другие. В общем, я в статье подвергал сомнению и само понятие, и его применение в тех или иных обществах, мнимо-социалистических. Тем не менее статья эта не вошла в итоговый сборник, может, из-за своих профессиональных недостатков, может, по иным причинам, да, впрочем, и сам «Маятник» тоже в итоге так и не был тогда издан (может, позднее, когда Миша уехал за границу, ему это удалось, не знаю).

 В конце семидесятых годов освободился из Владимирской тюрьмы Жора Давыдов. Точнее, не вполне освободился, а вышел из тюрьмы и отправился в ссылку куда-то в Сибирь, и тут же к нему поехала Лера. Правда, Юз рассказывает, что до этого ей надо было съездить во Владимир за многочисленными книгами Егора по его же просьбе. За двое суток она это сделала как раз  с помощью Хигера на его машине.

 Егор же вернулся из ссылки в начале 1980-го года, и вскоре КГБ предложил им уехать, предупредив, что иначе при продолжении той же деятельности их обязательно посадят. Мы, друзья, рекомендовали им уехать, и они решились. Но перед этим Лера должна была сдать свои полномочия распорядителя фонда Солженицына. Из разговоров с ней я понял, что она хотела бы оставить этот пост мне (или, может быть, Хигеру), однако не хочет поставить нас при наличии у каждого семьи и детей под угрозу ареста. Она спросила меня и Юза, не посоветуем ли мы ей кого-нибудь. Я ей посоветовал Валеру Репина, поскольку у него было свободное время, и он не имел ни жены, ни детей. К тому же он уже до этого с радостью именно помогал семьям политзаключённых, не только деньгами, но и ходил в магазин за продуктами для больной матери какого-нибудь заключённого или мыл окна. Юз  согласился с моими доводами, и не самое в итоге удачное наше решение состоялось.

Уезжали тогда в основном по приглашению в Израиль, которое им уже было предоставлено КГБ, хотя ни он, ни жена не имели отношения к еврейству. Они уехали в Вену, откуда можно было лететь дальше в Израиль, но они предпочли поехать в Мюнхен, где им Кронид Любарский предложил работать на радио «Свобода». Этот Любарский и был, кажется, распорядителем фонда Солженицына по всему СССР. У меня тоже, кстати, было приглашение в Израиль, только уже в восьмидесятые, но я никуда ехать не собирался.

                                                                                                                   

                                                     Глава 8. Настя                                                  

.

 Не стал я распорядителем фонда во многом из-за того, что с 1975 года у меня появился второй ребёнок, дочь Настя. С её рождением была связана забавная история. В тот же день, когда она родилась, мне нужно было ехать от лаборатории на овощебазу. Тогда это было частым делом: людей, занимающихся всяким сомнительным интеллектуальным трудом, время от времени отправляли поработать немного физически. И я был единственным, кто, будучи назначенным от университета (точнее, университет направил разнарядку институту математики и механики, НИИММ, а там уж решили отправить и меня), отказался. Мне пригрозили увольнением. Я объявил, что буду жаловаться в университетскую комиссию по трудовым спорам и даже пошёл туда, чем и напугал начальство, тем более что я уже очень хорошо знал наш трудовой кодекс.

Однако мой отказ произвёл большое впечатление на руководство института, так что вскоре к нам явился человек из КГБ и прочёл целую лекцию о том, что у нас в НИИ окопались два антисоветчика, Рома Гордеев и Левин (то есть я), которых обязательно надо осудить. Все и осудили, включая Андрея Филиппова, который вскоре с моей помощью поехал сначала в Израиль (или только в Вену), а оттуда в Америку. Воздержалась от осуждения одна лишь лаборантка (нас сначала вместе прорабатывали на собрании в НИИММе, где и выступал гебист, а потом уже меня одного – в лаборатории, хотя Рома потом рассказывал, что его тоже, но, по-моему, у него был поумней заведующий лаборатории, к тому же Рома не выказывал такого открытого протеста, как я, и у них не было повторного прорабатывания).

Кстати, наш заведующий Виктор Моисеевич Чебанов, решительный и твёрдый антисемит, высказался ещё и так: «Я считаю, что Левину сейчас самое время доказать, что он по-настоящему, а не только по паспорту русский человек» Я в ответ демонстративно ушёл с собрания, показав этим, что не желаю дискутировать с откровенным антисемитом. Тем не менее после всех этих проработок я работать остался (впрочем, мой демарш мог относиться и к более позднему времени: когда мы переезжали в Петергоф, а переезд произошёл в 1979 году, я просто отказался туда ехать на один день подготавливать наши помещения или что-то такое, не на овощебазу, в общем). Трудовое законодательство предполагало, что меня не могут послать без моего согласия в другой город, и я знал это.

 Итак, у нас родилась Настя, и мне понадобилось взять характеристику на работе, чтобы подать её в райисполком, куда Алла подала заявление об улучшении жилищных условий (мы тогда начали претендовать на соседнюю комнату в коммуналке, где обычно жили сотрудники нашего ЖЭКа , то есть это была служебная комната). Характеристику мне написали, конечно, такую, по которой лучше отправляться в тюрьму, а не получать жилплощадь. Не хочу ничего плохого сказать об Андрее Филиппове, моём друге и нашем профорге, но он подписал эту дрянную бумажку. А чуть ли не на следующий день попросил меня помочь ему с выездом из страны. Я и помог.

Несмотря на такую, впрочем, характеристику. соседнюю комнату нам дали. Там до нас жили две девушки (уж не знаю, лесбиянский у них был союз или какой, впрочем, секса у нас тогда не было), они обе были техниками. Женя ещё помнит некую тётю Надю (скорее, просто Надю, для него тогда все были тётями), но я её не помню. Настя же родилась 28 января.  В 7 часов утра, как подсказывает Алла.

 С появлением Насти Жене совсем жизни не стало. Она даже звала его поначалу Тикой, видимо, потому что мы всё время ему говорили: «Женя, тихо!» Потом только стала звать Беней и далее Зеней. Отношения, впрочем, у них сразу не сложились. Про саму же Настю, кроме того, что я ночью отвёз Аллу в роддом на 14 линии Васильевского острова и что родился чудесный ребёнок, мне сказать особенно нечего. Разве то, что она с раннего детства была очень спокойным, серьёзным ребёнком, в отличие от Жени хорошо спала и в отличие от него же была здорова. Болела вообще редко. В 3 с половиной года пошла в детский сад (моя мама устроила Настю по своим связям).

Это был детсад от Треста столовых, как опять-таки помнит Алла. Настя с удовольствием ходила в этот детский сад и даже будила меня иногда аж в 6 часов утра: "Папа вставай, а то опоздаем!"  В группе (напоминает моя жена) дочка была общительна, с интересом принимала участие во всех занятиях и особенно в играх. Очень любила праздники, более же остальных Новый Год. Алла её наряжала в красивое белое платье Снежинки, и она читала стихи Деду Морозу, и получала приз. В общем, могу заключить, что к жизни и к миру Настя относилась очень серьёзно, так что я почти не пытался влиять на неё и воспитывать её, опять-таки в отличие от сына, на которого, наоборот, пытался и влиять, и воспитывать его, и учить. На этом, однако ж, о Насте пока всё.

 

Глава 9. Бридж                                                     

                                                                                                                            

 А теперь я поговорю об игре в бридж, которая занимала для меня в семидесятые важнейшее после диссидентства место. В первой половине этого десятилетия мой брат Витя предложил мне научиться играть в бридж, потому что он искал себе партнёра. Хотя я до этого никогда не играл, но правила знал и примерно представлял, как играть, по статьям в английских газетах. Так как я всю жизнь увлекался интеллектуальными играми, то по этим записям я более-менее уже разобрался в том, что из себя представляет бридж. Кроме того, в Москве ещё в 16 лет я научился играть в похожий на него преферанс. Сначала мне не очень хотелось серьёзно изучать игру, а потом узнал, что там среди других бриджистов играет знаменитая шахматистка Ира Левитина, и постепенно увлёкся. Вообще, возможность интересных знакомств в среде бриджистов привлекала меня. К тому же бридж не является чисто счётной игрой, но немного и вероятностной, а это меня более привлекало.

 В итоге хотя я выучил только одну систему торговли, я пошёл с братом играть. Первый опыт был удачен. Мы стали играть в одной команде с братом, а также с Серёжей Сименковым, несильным бриджистом, но очень хорошим человеком, с которым было приятно играть. Мы играли во второй лиге первенства Ленинграда.

Там же я познакомился с Натаном Родзиным, которого я встречал и у Хигера, хотя диссидентом он не был (был отказником, хотел выехать в Израиль и получил отказ, но в перестройку таки уехал уже в Штаты). Иногда мы переходили в первую лигу, но потом вылетали обратно. У нас была несильная команда.

Играли мы по квартирам игроков. Однажды был забавный случай, когда соседка вызвала милицию с жалобой на то, что множество людей выходят на лестничную площадку и говорят непонятным языком. Приехала милиция и забрала всех в участок, решив, что это какая-то воровская малина или карточный притон. Единственное, что их смущало: профессорский почти состав «воров», среди которых были университетские преподаватели, а также известные шахматисты, в среде которых у нас и развивался прежде всего бридж (началось всё, кажется, с гроссмейстера Фурмана).

 Из-за бриджа я стал часто ездить в другие города, где-то после 1978 года, когда мы семьёй ездили на юг в Джанхот. Правда, эти турниры в Тарту, Таллине, Риге требовали денег на поездки. Из маленького бюджета брать было нельзя, поэтому я начал продавать те книги, которые иногда удачно приобретал в букинистических магазинах.

К концу семидесятых у меня уже была хорошая команда, без Вити, но с Борисом Вильскером, бывшим партнёром Иры Левитиной (Ира, претендентка в своё время на шахматную корону, второй номер женской шахматной иерархии, лучше играла в шахматы, где была чемпионкой СССР и шахматной Олимпиады, а потом уехала в Америку, где стала чемпионкой мира уже по бриджу, Вильскер же уехал потом в Израиль). Кроме него были Андрей Лещинский и Аркадий Шифрин, женатый на сестре Иры Левитиной, тоже игравшей в бридж.

Очень многие из бриджистов, как видно, эмигрировали потом кто в США, кто в Израиль. Лещинский же никуда не уехал, а занялся бизнесом, открыл свой магазин, где торговал антиквариатом и книгами на улице Ракова, потом стал даже петербургским чиновником в этой области.

Звалась же та наша команда «1100», а предыдущая называлась «Электрон». Мы стали играть куда успешнее, играли в чемпионатах СССР, пробились в премьер-лигу, то есть вошли в 16 сильнейших, но тут же и вылетели. Среди участников были команды из Ленинграда, Москвы, Таллина, Тарту, Риги, Харькова, Киева и других городов.

 Бриджевая среда несколько отличалась от диссидентской, хотя обе состояли из, говоря словами Солженицына, «образованщины», обе были оппозиционны, одна совершенно нелегальна, другая полулегальна. Но в бриджевой среде были люди, занятые своей карьерой. Кроме того, в те времена уже большую силу брал подпольный, частный бизнес, и некоторые бриджисты активно этим занимались. Среди бриджистов поэтому в основном были люди, которые имели квартиру, машину, дачу, а женщины – ещё и драгоценности. Максимум, что мог себе позволить советский человек.

Лещинский, который, как и Шифрин, имел машину, много шабашил, то есть делал срубы дач. Серёжа Левинсон, ещё один бриджист, а ныне мой врач, тоже в своё время ездил на шабашки, да и Витя иногда увязывался с ними подзаработать денег. Я же был среди этих людей, можно сказать, босяком, как назвала людей, заполнивших бриджевые турниры уже в восьмидесятые годы, та же Ира Левитина. Среди элиты появилась какая-то, так сказать, массовка. В Ленинграде все бриджисты друг друга знали, и узкий круг элиты был не очень доволен пополнением. Ко мне относились с уважением благодаря тому прежде всего, что знали о моей диссидентской деятельности, а так воспринимали бы меня тоже как босяка.

 Для диссидентов, однако, вопросы свободы, прав личности и морали всегда были основными, карьера же их не очень интересовала. Когда говорят, что это политическое движение, то едва ли правы, потому что главным здесь было желание «жить не по лжи», как правильно поставил вопрос Солженицын. Это были бескомпромиссные люди, которые не могли молчать, и они становились диссидентами. У некоторых из них забирали в тюрьмы друзей, другие встречались с несправедливостью на работе – и шли в диссидентское движение. Были отказники на выезд, которые тоже часто вынуждены были идти в антисоветское движение, так как на них начинала обрушиваться власть. Именно у диссидентов известный писатель мог находиться рядом с неизвестным рабочим-правозащитником, и это всеми воспринималось нормально. В общем, и в той среде, и в другой, конечно же, слушали Галича и Кима, но только письма в защиту заключённых подписывали диссиденты, а не бриджисты. Я, впрочем, чувствовал себя и там, и здесь нормально.

 Падение СССР, как ни странно, было более выгодно именно бриджистской, а не диссидентской среде. Диссиденты боролись за то, чтобы после краха коммунизма возникло что-то честное и живое, но отнюдь не то, что вышло. Кстати, после этого краха от бриджистов я всё-таки чаще старался отделаться, особенно если они старались сунуть своих детей мне в школу. Так, один бриджист, Ваня Беломоев, прямо-таки спросил меня: «Сколько?» -имея в виду, сколько я возьму за то, чтобы взять его ребёнка в школу, но я чуть не послал его в жопу. Этот Беломоев был очень неглупый парень, закончил физтех в Москве, куда не смог поступить Витя, но тут он хотел просто таким образом недорого, но надёжно обучить ребёнка (не помню, сын это был или дочка). Бывшие диссиденты всё-таки таким узким корыстным подходом не отличались.

 Впрочем, была и ещё одна общая черта у той и другой среды: многие (хотя всё-таки не все) уехали или попытались уехать за рубеж. Те во всяком случае люди с головой, которые знали, как там себя проявить и обеспечить жизнь себе и детям. К тому же тогда в СССР, как и сейчас в России, всякая независимая, особенно интеллектуальная деятельность, уже воспринималась как оппозиционная. Я слышал, например, о человеке, который в провинциальном городе переводил Карла Маркса и распространял его в листовках, так его тоже посадили. Так что общего между диссидентами и бриджистами было тоже немало, хотя всё-таки бриджисты не были достаточно репрезентативной группой, подобно, скажем, нумизматам или собирателям марок.

 


Дата добавления: 2021-07-19; просмотров: 77; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!