Английский реформатор в Америке 18 страница



Счастливо предоставленный самому себе, Элайша научился играть на барабане и исполнять нехитрые мелодии на фортепьяно; он запоем, часами читал случайные тома энциклопедии «Британика», «Историю уголовного права в Соединенных Штатах», «Искусство гипноза», «Альманах бедного Ричарда», «Домашние лекарственные и рвотные средства», «Избранные проповеди преподобного Генри Уорда Бичера», «Иллюстрированные новости под редакцией Пи-Ти Барнума за 1877–1881 годы» и тому подобное; он примерял великолепные вечерние накидки на шелковой подкладке, рубашки с плиссированными манишками, расшитые камзолы, цилиндры и иногда даже женские одежды — платья из органди, боа из лебединых перьев, лисьи палантины, тюрбаны… Все это очень шло к его блестящей черной коже, и в глазах его при виде собственного отражения появлялся тайный блеск. Поскольку двери их дома были заперты от любых непрошеных посетителей, Элайша провел немало долгих дней в размышлениях о своей экзотической внешности; или танцевал в одиночестве — притопывая пятками, взмахивая руками, приседая, чтобы совершить прыжок, и даже «летая» по воздуху, словно был невесом! И в эти часы своих тайных занятий он становился таким ловким, им так овладевал неведомый Дух вдохновения, такое желание продемонстрировать свою храбрость и проворство, что он смеялся вслух при мысли о том, что совершит однажды, вызвав горячее одобрение отца, в этом мире окружающих их презренных врагов.

 

IV

 

Трагедия, обрушившаяся на Терстона, поразила Элайшу почти так же сильно, как и самого Абрахама Лихта: потому что из всех на свете людей после отца Элайша больше всего любил своего старшего брата и восхищался им.

Не потому, что Терстон был особо сообразительным или находчивым (Милли, например, была сообразительнее — почти такой же, как сам Элайша), и не потому, что Терстон был таким привлекательным молодым человеком, что на него нередко оглядывались на улице (ибо Элайша считал себя более привлекательным), а потому скорее, что Терстон обладал исключительно уравновешенным характером, был на редкость естественным, спокойно переносил поражения и никогда не кичился своими успехами, что было свойственно Лайше. (Ах, Элайша! По мере того как он становился подростком, потом — юношей, ему было все труднее самому предвидеть, какое настроение охватит его в следующий час, если, разумеется, он не находился под отцовским контролем. Успехи, подобные тому, который он одержал в роли Черного Призрака из Чатокуа, положительно приводили его в экстаз, поражения ранили несказанно, и дурное настроение преследовало его месяцами, хотя, как утешал их в таких случаях папа, «провал есть не что иное, как хитрая репетиция Успеха: не теряйте веры!»)

Когда однажды печальным вечером в середине лета папа наконец позвал Элайшу к себе, чтобы сообщить, что Терстон арестован в Атлантик-Сити и ему грозит смертная казнь, Элайша поначалу не мог поверить в то, что услышал; он почувствовал, как кровь медленно отливает от головы и ноги начинают слабеть; он опустился перед отцом на колени, словно ребенок, сложив ладони и умоляя, чтобы отец позволил ему помочь, потому что, разумеется, он может оказаться особенно полезным в спасении брата.

Но казалось, впервые в жизни у Абрахама Лихта не было готового ответа, и он так же нуждался в утешении, как сам Элайша.

— Да, конечно, ты поможешь освободить Терстона… Он будет спасен… Он не может не быть спасен, ведь он — мой сын… Мы это сделаем… как-нибудь. Мы его освободим, — говорил отец, но голос его, к изумлению Лайши, дрожал. — Сейчас, в настоящий момент, я пока не знаю, как точно, но мы это сделаем, мы обязаны.

 

Долгими бессонными ночами Элайша фантазирует, придумывает сумасбродные пьесы, в которых он (один? или во главе отряда вооруженных людей?) спасает старшего брата от виселицы: он наводит такой ужас на стражу и собравшихся зевак, что никто не решается поднять на них руку; через каких-нибудь несколько минут Терстон оказывается свободным и скачет прочь на горячем, громко топающем и всхрапывающем жеребце.

Или другой — душераздирающе-печальный — сюжет: Элайша жертвует собой ради Терстона. Он становится между Терстоном и пулей, тому предназначенной, осознавая, что отец, и Милли, и весь мир, несомненно, оценят его храбрость и самоотверженность.

То, что столь невероятные сюжеты возможно осуществить, рождает в сердце Черного Призрака надежду, что они могут осуществиться.

Терстон, конечно, может быть и раньше освобожден из тюрьмы в соответствии с одним из менее экстравагантных, но более разумных планов отца: например, убежав по подземному туннелю или перебравшись через стену, в этих случаях потребуется помощь (оплаченная, разумеется, помощь) всевозможных охранников, сокамерников, вероятно, тюремного психиатра, а возможно (если средства Абрахама Лихта к настоящему моменту еще не совсем истощились), и самого начальника тюрьмы. «Потому что узники бегут из тюрем с тех самых пор, как существуют тюрьмы», — с неопровержимой логикой напоминает отец.

Однако позднее отец начинает рассуждать на тему о какой-то траве или лекарстве, сделанном из разновидности болотного паслена (Circaea quadrisulcata), которое, говорят, хорошо известно Катрине. Этот болотный, или колдовской, паслен обладает такой силой, что одного глотка такого лекарства достаточно, чтобы у здорового мужчины наступил ступор; в течение часов двенадцати или даже больше его нельзя будет отличить от мертвеца — невозможно будет прослушать пульс и дыхание, тело станет холодным. Однако опасность заключается в том, как догадывается Элайша, что средство может и впрямь стать причиной смерти, если дать его человеку нездоровому, а также в том, как предупреждает Катрина, что очень трудно точно определить дозу, необходимую для того, чтобы погрузить человека в транс, а не убить.

«Может быть, отцу испытать лекарство на Маленьком Моисее?» — с сомнением думает Элайша.

Однако то ли из осторожности, то ли по забывчивости больше никогда не возвращается к этой мысли.

 

За тринадцать лет до того Терстон спас ему жизнь.

Воспользовавшись отсутствием отца, трое мальчиков — Терстон, Харвуд и Элайша (которому было тогда семь лет) — отправились исследовать неведомую территорию болот; они прошли по узкой полоске твердой суши, образовывавшей естественный мостик через топь и густо поросшей вьющимися растениями, и углубились в болотную сырость, с огромным трудом прокладывая себе путь. Если бы их спросили, куда и зачем они направляются, они не смогли бы ответить на этот вопрос: просто Терстону нечего было делать и не сиделось дома, а Харвуд имел обыкновение следовать за ним повсюду; маленький же Элайша умолил их взять его с собой.

Однако, оказавшись среди болот, Элайша вскоре отстал от братьев, он был намного меньше их, ловок и сообразителен, как обезьянка, и ему в голову вдруг стукнула мысль, что он  может идти сам, куда захочет, несмотря на то что Терстон постоянно тревожно окликал его.

«Пусть найдут меня, если смогут, — подумал Элайша. — В конце концов я ведь — Маленький Моисей!»

Неудивительно, что непоседливый ребенок уже через полчаса заблудился и не имел ни малейшего понятия о том, где находился: то ли по-прежнему двигался вперед, то ли ходил кругами. Лицо и руки у него покраснели от укусов насекомых, ноги промокли выше колен, от него несло болотной грязью, он дышал прерывисто и шумно.

Как непривычно и как страшно вот так вдруг оказаться в одиночестве.

Словно папа никогда и не вылавливал его из потока, не спасал и не приносил домой…

Он больше не слышал голоса Терстона, но был слишком упрям — или пристыжен, — чтобы звать на помощь. Со всех сторон опускался бледный, таинственно светящийся молочный туман, пахнущий холодной застоявшейся водой и разложившимися трупами животных; все здесь было незнакомо; он почти бежал, спотыкаясь и падая на колени, бежал, меняя направление, каждый раз убеждая себя, что вот эта дорога ведет назад, к дому, и скоро он увидит церковную башню.

Хотя с утра было жарко и тихо, теперь казалось, что верхушки деревьев впереди свирепо раскачивают резкие порывы ветра, возникающие из ниоткуда и так же внезапно затихающие. Что это плюхнулось в воду где-то рядом?.. Или, наоборот, расправив крылья, резко взлетело с поверхности воды, мгновенно просквозив через жесткие заросли лиан?.. Сердце у Элайши чуть не выпрыгнуло из груди, когда он увидел неясную женскую фигуру, маячившую впереди (но то был просто туман, сгущающийся и рассеивающийся), и услышал слабые отзвуки смеха. Рядом с ним летела гигантская бабочка — или это невероятных размеров лилия, усеянная, как казалось, ярко светящимися глазами, глазами, похожими на его собственные, сердито уставившимися на него.

Он закричал и побежал, спотыкаясь и падая.

Он звал Терстона — «Терстон!», — пока не охрип.

Теперь его мучили еще и голод и такая жажда, что все болело во рту. Он удалялся от пасторского дома — от своего дома — уже несколько часов, дней, он никогда не сможет благополучно вернуться туда; отцу сообщат, что он заблудился на болоте, что он убежал, и отец скажет: Тогда он больше мне не сын…  Облако москитов, как бы энергично он от них ни отбивался, облепило Элайшу, высасывая кровь из его лица и шеи, из неприкрытых рук. Чтобы избавиться от них, нужно было бежать, бежать, не останавливаясь, но он так обессилел, что не мог бежать, и был так голоден, что непроизвольно начал в отчаянии срывать и есть ягоды… Маленькие белые ягоды, сморщенные и горькие на вкус… А потом случайно, к своей великой радости, он увидел странный, похожий на сливу фрукт, свисавший с сучковатого дерева, напоминавшего глицинию. Он жадно впился в него зубами — это был самый вкусный плод из всех, какие ему доводилось пробовать, хотя… очень странный: величиной с яблоко, но тяжелый и мягкий, необычайно сочный, цвета синего дымчатого винограда, такой темный, что казался почти черным.

Бедный Элайша! Горячий сок тек по его подбородку. Не в силах остановиться, он поглощал сочную мякоть с ненасытной жадностью, пока в горле не запылал огонь и оно не сомкнулось намертво. Мальчик задыхался, пытаясь ловить воздух, давился, его тошнило, он кидался из стороны в сторону, пока…

 

— Лайша! Вот ты где.

Кто-то встряхивал его, чтобы привести в чувство. Потом осторожно поднял. Это его высокий светловолосый брат Терстон. Он нашел его. Спас. Притом без единого слова упрека, без брани, без гнева. Насквозь промокший, задыхающийся, Терстон поднял его своими сильными руками и перенес на твердую землю, в безопасное место.

А Элайша крепко обхватил брата за шею, благодарно, исступленно рыдая от запоздалого страха. Терстон был его старшим братом, который любил его и будет любить всегда. (Если это несчастное, жалкое существо, воняющее болотной жижей, с провалившимися, опухшими от укусов мошкары, почти не видящими глазами и содранной кровоточащей кожей действительно Элайша, а не ребенок, подкинутый эльфами взамен его.) Утратив всякую гордость, Элайша прижался к брату, как младенец, лишенный сил, воли и способности защитить себя. О, Терстон! Когда-нибудь я отплачу тебе тем же.

 

V

 

А еще есть Миллисент. Красавица Милли, его сестра.

О которой в эти тревожные дни Элайша не позволял себе думать или оставаться с ней надолго в одной комнате, особенно если им случалось оказаться там наедине.

 

«Весело иду я по жизни»

 

 

I

 

Миллисент Лихт разбивает сердца, однако это не ее вина, раз вокруг столько сердец, готовых разбиваться.

И столько удивительно глупых людей!

Одноклассницы — и в школе Хьюзби в Олбани, и в школе мисс Меткалф в Хартфорде, и в Христианской академии для благородных девиц в Лейк-Шамплейн — всегда обожали ее, обхаживали робко, но настойчиво, оспаривали друг у друга право на ее капризное внимание, тайно подкидывая маленькие подарочки, потому что Миллисент Лихт была самой хорошенькой из всех и гораздо более умной, чем остальные (как вынуждены были признавать даже классные дамы). А те, кому посчастливилось познакомиться с мистером Лихтом и перекинуться с ним  парой слов, — о, под каким сильным впечатлением от этого знакомства они пребывали! (Ибо, если оставить в стороне их собственных отцов, разве не был отец Миллисент образцом всего истинно мужского? И как внимателен бывал он к ним.) Некоторым избранным девочкам Миллисент также показывала фотографию своего старшего брата Терстона, многозначительно улыбаясь… В этой едва заметной улыбке заключался неясный намек, неопределенное обещание того, что когда-нибудь, возможно, они смогут и с ним познакомиться. (Одна пятиклассница, особенно привязавшаяся к Миллисент, переводя взгляд с фотографии Терстона на саму Милли и обратно, даже заявила: «Послушай, он не уступает тебе по красоте! Вы похожи на греческих богов!» — на что Миллисент, рассеянно улыбаясь и ничем не выдав удовольствия, которое, несомненно, испытала, скромно ответила: «О, прошу тебя! Мы всего лишь простые смертные».)

Иногда шушукались, что Миллисент Лихт разбивает сердца, потому что она жестокая, распущенная, самовлюбленная, любит манипулировать окружающими и получает удовольствие, причиняя боль другим (вспомнить хотя бы о том, как она смеялась, узнав, что малышка Эдди Сэксон как-то дождливым мартовским вечером пыталась утопиться из-за того, что днем Милли говорила с ней пренебрежительно; или о том, как недавно, в прошлом году, в академии Лейк-Шамплейн, обе ее соседки по комнате солгали, чтобы спасти ее от исключения, когда возникло подозрение в том, что она жульничала на экзамене по французскому языку, и были сами с позором изгнаны за это из школы?); но в действительности дело было в том, что Милли просто забывала: расставшись с подружками, она уже через час забывала об их существовании и искренне удивлялась тому, что на свете вообще существуют такие глупые и инфантильные существа.

«Они так серьезно относятся к себе, — размышляла она в недоумении, — как будто их ничтожные горести, их ревность, их разочарования имеют космическое значение. Словно это я виновата, что они чувствуют себя обиженными из-за того, что я не в состоянии отвечать на их любовь».

И точно: как можно было возлагать на хорошенькую головку Миллисент Лихт вину за то, что, навязывая ей непрошеные дары, иные из ее одноклассниц чувствовали себя уязвленными в самое сердце, когда Милли, вежливо принимая подарки, отклоняла предложения дружбы; за то, что несколько неопределенных слов, которые она обычно бормотала в ответ, они принимали за клятву верности, — будто у Миллисент Лихт не было дел поважнее, чем помнить о подобных детских глупостях.

Поэтому она часто ловила себя на том, что, широко открыв глаза и изобразив на своем фарфорово-кукольном личике жалость, как бродвейская инженю в заигранной пьесе, произносит одни и те же слова: «Не понимаю, что ты имеешь в виду? Что, собственно, случилось? Пожалуйста, перестань плакать!» — между тем как на самом деле едва сдерживает злой смех, глядя, как какая-нибудь глупая девчонка позволяет себе лить слезы якобы из-за нее. Самый неприятный случай произошел на второй год обучения Милли в школе мисс Меткалф: тринадцатилетняя девочка, учившаяся классом ниже, внучка Эндрю Карнеги, пыталась перерезать себе вены тупым ножом для точки карандашей, когда Милли, безо всякого злого умысла, презрительно одернула ее в часовне. Поднялся страшный скандал, истеричную наследницу семейства Карнеги увезли домой, а Абрахама Лихта вызвали в школу, чтобы он забрал Милли.

— Как будто это я виновата. А я ни в чем не виновата, папа! Не виновата.

— Разумеется, ты ни в чем не виновата, дорогая, — отвечал Абрахам, целуя свою раздраженную дочь в лоб, — но, понимаешь, иногда приличия требуют выразить сожаление.

— Сожаление? О чем?

— О том, что эта глупышка вообразила, будто должна умереть из-за тебя, и, вопреки здравому смыслу, чуть не наложила на себя руки. О том, что поранила себя и внесла такую сумятицу в собственную жизнь и жизнь своей семьи.

— Но при чем тут я, папа? Какое я ко всему этому имею отношение? Почему все так несправедливы ко мне! — выкрикивала Милли, вытирая слезы. — Они смотрят на меня так, словно я сама вложила нож в руки Эдди. Нож! Одно название, этим тупым ножом и масло не разрежешь. Если бы я…

— Тише, дорогая, — быстро перебил Абрахам, сжав ее плечо достаточно крепко, чтобы завладеть ее вниманием. — Не произноси слов, которые могут быть неверно истолкованы и неправильно воспроизведены.

Но делать было нечего. Почтенная директриса мисс Меткалф лично заявила, что не может быть и речи о том, чтобы оставить Милли в школе. Да и сам Абрахам считал, что в сложившихся обстоятельствах ей не стоит там оставаться, хотя училась Милли весьма прилично и отношения с учителями у нее складывались превосходно.

— По крайней мере они должны вернуть тебе плату за оставшееся до конца учебного года время, папа, — смягчилась Милли.

— До конца учебного года? — подмигнув, ответил Абрахам. — Девочка моя, мисс Меткалф согласилась вернуть мне деньги за весь год начиная с сентября, а кроме того, попечители согласились выплатить мне щедрую сумму «компенсации» — чтобы возместить моральный ущерб, нанесенный тебе и твоей семье.

Это развеселило Милли, и она захихикала так, словно ее кто-то пощекотал.

Встав на цыпочки, она поцеловала своего красивого, в данный момент безусого, отца в щеку и, раскрасневшись от возбуждения, стала нетерпеливо дергать его за руку.

Эта история будет неоднократно повторена потом в Мюркирке. Особенно любила Милли рассказывать ее Лайше.

 

Не по годам развитая девочка! Так же, как в детстве она, к удивлению окружающих, обладала некоторыми качествами взрослого человека, так, повзрослев — теперь ей было уже хорошо за шестнадцать, — она сохранила иные очаровательные детские черты. Этому обучали всех хорошо воспитанных девушек того времени, но очень немногим удалось усвоить урок.

Своим милым, приятно резонирующим дрожащим сопрано Милли — на радость отцу — поет нежную арию из «Богемы», одну из его любимых:

 

— Мне снилось, что живу я в мраморных хоромах

Среди вассалов верных и рабов… —

 

а также рваной скороговоркой — написанную сложным размером арию из великолепной «Лукреции Борджиа» («Лучше смеяться, чем вздыхать»); знаменитую «Весело иду я по жизни» из «Травиаты» и — с кокетством опытной оперной дивы — бессмертное «Сердце красавиц склонно к измене» из «Риголетто». Когда Милли было семь лет, вскоре после того, как она лишилась своей неверной матери, Абрахам заметил, что ей очень нравятся бродвейские мюзиклы и вообще сценические действа, в том числе «Золушка» Россини в театре Бута. В течение многих месяцев и даже лет после посещения этого спектакля она исполняла арии Золушки и представляла себя примадонной. В мечтах она видела свой дебют на сцене театра Бута, а папу, Лайшу и остальных — в зале, гордо взирающими на ее успех.

А потом во всех газетах — восторженные рецензии и на полполосы ее улыбающееся лицо.

В течение шести напряженных месяцев она берет уроки вокала у пожилой неаполитанки, некогда дебютировавшей в «Трубадуре», пробует учиться играть на фортепьяно, на арфе, обучается даже классическому танцу, обнаруживая огромный энтузиазм, но весьма скромные способности, пока не теряет терпение: потому что это требует такого труда! Такого утомительного, черт возьми, труда! А Милли уверена, что сценическая деятельность отнюдь не предполагает больших усилий, разве что для запоминания текста; но по какой-то причине, не понятной ни ей, ни ее отцу, учитывая ее великолепные данные, Миллисент Лихт так ни разу и не пригласили ни в один спектакль. Когда по соображениям, имеющим отношение к проекту Абрахама Лихта «Плантации сахарного тростника. Сантьяго-де-Куба», они с папой и Лайшей в течение некоторого времени живут в Новом Орлеане, Милли берет уроки сценической речи у мадам Латур, парижанки с улицы Бурбонов. В другой раз, когда семейство живет в Филадельфии, — уроки акварельной живописи и рисунка, уроки хороших манер и, пока в ее распоряжении находится резвая племенная кобыла, принадлежащая подруге отца, — уроки верховой езды у красивого молодого тренера-бразильца. Ей четырнадцать лет, и она почти забыла свою мать; ей пятнадцать лет, шестнадцать… к этому времени отец уже не раз пользовался ее услугами в качестве «дочери» то мистера Энсона, то мистера Берри, то мистера Фрелихта, то мистера Сент-Гоура — в зависимости от своих намерений и места действия. Несмотря на юный возраст, Милли, если это нужно отцу, может исполнять даже роль хозяйки дома. Она одевается в восхитительные шелка, бархат и шерсть, какие только можно приобрести за деньги, когда, как саркастически замечает отец, есть деньги, чтобы их покупать; она делает изысканные прически с лентами, локонами-трубочками или косой, по-королевски уложенной короной вокруг головы, а то и просто распускает свои великолепные блестящие гладкие волосы по плечам. От матери у нее не осталось ничего, потому что однажды, в детском порыве раздражения, она изрезала ножницами большинство вещей, принадлежавших матери (одежду, белье, письма, книги); зато у нее есть прелестная горностаевая муфта и такая же шляпка, а также красное пальто из ангорской шерсти с норковым воротником; а еще у нее есть любимая персидская кошка (по имени Золушка), которая, однако, вскоре внезапно умрет; братья, несмотря на очевидность того факта, что отец любит ее больше всех, не ревнуют его к ней… кроме, пожалуй, Харвуда, который ревнует всех ко всем. (Хотя она никогда никому в этом не признавалась, Харвуд иногда пугает Милли, потому что бывает откровенно враждебен. В его маленьких, близко поставленных немигающих глазах ее фарфоровая красота ничего не стоит, а ее уловки, манерничание, ее манера говорить и жестикулировать в лучшем случае вызывают у него угрюмую улыбку. Когда они были маленькими, он часто щипал ее, пинал, дергал за косы, шепотом говорил ей на ухо всякие гадости… но это не важно, не важно, потому что он не в счет: ведь весь остальной мир обожает Миллисент Лихт и готов отдать за нее свою душу.)


Дата добавления: 2020-12-12; просмотров: 47; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!