Выписки из дневника Курильщика



   

В Доме, на первый взгляд, ничего не изменилось. Подъемы и отбои как не соблюдались, так и не соблюдаются. Ночью стая увлеченно обсуждала каких-то «Иерихончиков», которые «возвестят конец», а под утро Табаки разбудил всех, крича: «Вот он, я его поймал!» Когда включили свет, он сидел под столом с фонариком, а вокруг валялись осколки цветочного горшка.

   

Русалка ткет ковер или что-то вроде ковра. По цвету он похож на шахматную доску. Перед сном это вязание вешается на стену, и Русалка спит под ним. По ее словам, такая паутина защищает от плохих снов, а по словам Сфинкса, она, наоборот, крадет сны и запутывает их в нерасплетаемые клубки.

   

Горбач по-прежнему живет на дубе. А Лэри ночует на первом. Логи создали на первом что-то вроде палаточного городка и «держатся наготове». То есть целыми днями обсуждают свои перочинные ножи и разрисовывают окрестные стены.

   

О выпуске никто не говорит, но часто упоминают какой-то автобус.

…«когда мы будем в автобусе», или «когда он приедет за нами», или что-нибудь про жизнь на колесах. Я так и не понял, что это за автобус и существует ли он на самом деле. Возможно, это такой оборот речи, чтобы не упоминать лишний раз Наружность.

   

С того времени, как я не оценил его коллекцию по достоинству, Табаки называет меня или «дитя», или «эта молодежь».

   

Иерихончики — это такие маленькие существа, которые не видны при электрическом свете, а солнца боятся, так что обнаружить их практически невозможно. С каждым днем в Доме их все больше, а перед самым выпуском они соберутся в огромном количестве и начнут вопить как резаные. Тут-то всем нам и конец придет — потому что Дом, понятное дело, рухнет.  

Табаки. «Объяснения прописных истин любопытствующей молодежи».

   

Сегодня в Кофейнике я спросил висящего на стойке Рыжего, что означает его татуировка. Он был без майки, и я увидел у него на груди изображение человека с собачьей головой. Хотел завести то, что Табаки называет светской беседой, и как всегда влип. Он сказал, что это Бог мертвых Анубис. «Скажем прямо, покровитель покойничков».

Рыжий положил голову в сгиб локтя и отчего-то загрустил. Мне показалось, что он не совсем трезвый, хотя перед ним стоял только кофе. Все уставились на нас. Это было неприятно, и я поскорее отъехал от стойки. Но Рыжий вдруг встряхнулся, отлип от стойки и сцапал меня за рукав.

— А я его Ангел в Верхнем Мире! Его хренов посланник, ясно тебе! — завопил он, дергая меня за одежду. Когда вокруг начали собираться любопытные, он отпустил меня и сбежал. По-моему, у него депрессия от передозировки зеленого. От того, что он не снимает зеленые очки.

   

Прочел на стене:

«Братья и Сестры, не валяйте дурака. ОН уже близко». Умник.

«Ночью будет проведена очистная кампания. Тем, кто на третьем круге, явка необязательна». Свой Человек.

   

Македонский сложил у себя под кроватью груду кастрюлек и чашек. До этого он целый час мыл их и протирал.

— Пригодятся, — сказал он, когда я в третий раз заглянул под кровать.

— Где пригодятся? — спросил я.

— Да где угодно, — ответил Македонский и стянул одеяло пониже, прикрывая свой склад.

   

Хотя о выпуске не говорят (автобусы и Иерихончики не в счет), близость его ощущается. Девушки, например, часто плачут. Глаза у них красные и опухшие, во всяком случае, у тех троих, которых я вижу каждый день. Русалка живет в нашей спальне, Рыжая иногда приходит ночевать. Спица появляется по вечерам одолжить кофеварку для Логов. И все ужасно дерганые, так что с ними боишься заговаривать. Особенно Рыжая. Она везде таскает с собой древнего плюшевого медведя, у которого один глаз из стекла, а другой пуговичный. Если его щелкнуть, поднимется облачко душной, коричневой пыли и запахнет чем-то очень старым, так что сразу представится, что с ним играла еще ее прабабушка, и он уже тогда был не новый. Этого страшного мишку Рыжая вечно кладет рядом со мной, а если я прошу его убрать, глаза у нее делаются злыми и несчастными, как будто я смертельно ее обидел.

   

В Доме траур. Начался ремонт, которым так долго всех запугивали. Всюду понатыкали стремянок, и штукатурщики в комбинезонах соскребают со стен рисунки и надписи. Народ, не вынеся такого надругательства, разбежался по спальням. Чистить начали с лазаретной площадки и потихоньку продвигаются к Перекрестку. Я выбрался поглядеть, на что это похоже. Вообще-то на что угодно, только не на наш коридор. Стены грязные и какие-то обскобленные, сплошь в шрамах. Светлее не стало, стало как-то унылее.

   

«Крови! Я жажду крови!» — периодически вопит Табаки. Именно в тот момент, когда о чем-нибудь задумаешься и расслабишься.

Все пакуют рюкзаки. Носят их с собой в коридоры и обратно в спальни, распаковывают и опять собирают. Как на кого не взглянешь, он занят своим рюкзаком. Очень жарко.

   

«Война с девушками» — это когда Шакал въезжает с криком: «Они! Опять!» — и все вскакивают, а потом опять садятся, вернувшись к своим делам. В это время группки мрачных девиц вваливаются в Кофейник и занимают его часа на два, чтобы потом с тем же грозным видом удалиться. Не совсем понятно, почему это называется войной и почему парни прячутся по спальням, уступая девушкам коридор, но при этом делают вид, что у них этот коридор отняли силой. Подозреваю, что все это придумано от скуки, такими как Лэри и Шакал, которым надо чем-то себя будоражить и запугивать.

   

Штукатуры все замазали, подровняли и переместились на первый этаж. Стремянки и защитная пленка на полу остались. Говорят, завтра прибудут маляры.

Лагерь Логов на первом временно свернут. Лэри вернулся в спальню. Логи теперь весь день торчат во дворе, потому что от вида коридоров им не по себе, а находиться в спальнях они уже отвыкли.

   

— Я — на охоту, — говорит Табаки, выруливая утром из спальни. К подножке его Мустанга каждый день добавляется еще одна гирька, но рюкзак тяжелеет быстрее. Ездит Табаки, гремя и позвякивая, как скобяная лавка на колесах.

— Он уже как Белый Рыцарь, — говорит Лорд. — Падает через каждые два-три метра. В конце концов покалечится.

— Положимся на его везение, — говорит Сфинкс. — Не отнимать же у него рюкзак. Это будет похуже нашествия Иерихончиков.

— Нет, конечно, — пугается Лорд. — Лучше уж тогда сразу в автобус.

   

— Что за автобус такой? — спрашиваю я Лэри после завтрака. — Про который все кругом говорят.

Он зевает, как крокодил, и уныло таращится.

— Автобус? Да нет никакого автобуса, ты чего? Откуда бы он взялся? Просто болтают люди. Кто-то пошутил, а остальные подхватили.

— И ты подхватил? Ты тоже все время о нем болтаешь.

— Я? — он почему-то обижается. — Ничего я не подхватывал. Зачем мне это? У меня своих проблем хватает.

— То есть тебе это ни к чему. Тебе и так хорошо.

Лэри совсем мрачнеет.

— Конечно, мне хорошо. Я — что? Мне скажут — автобус, я и сяду в него.

— Сядешь в придуманный автобус? — не веря своим ушам, уточняю я.

— Надо будет сесть — сяду, — Лэри нервно оглядывается и нагибается ко мне. Левый глаз его жутко косит.

— Странные у тебя вопросы какие-то, Курильщик, — говорит он шепотом. — Не нравятся мне они, понятно? Ты лучше езжай своей дорогой, а то у меня дела. Не до тебя мне, понятно?

   

Прочел на стене: «Непрестанно размышляя, открыл Закон Непротивления. За справками обращаться в шестую с 3.00 до 3.05». Большой Брат.

   

  Ко мне подходит Крысенок Белобрюх и, стесняясь, просит написать о нем в «той своей тетрадке».

— Зачем? — удивляюсь я.

— Чтоб я там тоже был.

Смотрит умоляюще, щеки вымазаны шоколадом, сам как будто лет на пять младше, чем все здешние.

— Слушай, а вообще-то сколько тебе лет? — спрашиваю я его.

— Шестнадцать, — говорит Белобрюх, сразу мрачнея. — Ну и что?

— Зачем тебе нужно быть в моем дневнике? Только честно.

— Это мой первый круг, — признается он убитым тоном. — Я должен фиксироваться, где только смогу, а не то вылечу.

— Куда? — я уже почти завываю. — Куда ты вылетишь?!

Белобрюх глядит на меня с ужасом и пятится. Я еду на него, а он, видно, не понимает, что только для того, чтобы извиниться, потому что разворачивается и улепетывает со всех ног, не оглядываясь, и никакие мои «постой!» и «эй!» на него не действуют.

   

Сфинкс говорит, что если я буду пугать малолеток, он надает мне по шее.

«Это он меня напугал, а не я его».

   

Утром просыпаюсь от какой-то возни у окна. Открываю глаза и вижу, что все сгрудились у подоконника. Что-то обсуждают, спорят и кричат.

— Говорю вам, это Соломон и Дон вернулись! — орет Шакал. — С отрядом мстителей-единомышленников! Вот увидите, я угадал!

— А я вот считаю, что это люди из соседних домов, — высказывает предположение Лэри. — Явились требовать, чтобы Дом поскорее сносили. Устали уже ждать.

— Да нет же, это точно чьи-то родители! — волнуется Рыжая. — Только родители способны на такое.

— Ты думаешь, там могут быть наши бабушки? — с ужасом спрашивает Слепой. Он тоже торчит у подоконника, но наружу, конечно, не высовывается.

— Почему именно бабушки? — удивляется Рыжая.

— Что там такое? — кричу я. — Что случилось?

Ко мне оборачивается только Сфинкс.

— Там палатки. Возле самого Дома, — объясняет он. — Четыре штуки.

— Кемпинг! — орет Табаки, повисший на оконной решетке. — Целый кемпинг мстителей!

Я начинаю одеваться. Почему-то в страшной спешке. На подоконник мне не взобраться, даже если с него все слезут, но я все равно веду себя так, как будто сейчас встану, растолкаю всех и тоже посмотрю.

Единственный, кто остался на кровати, кроме меня, — Лорд. Курит и делает вид, что ему на все наплевать.

— Бабушки как раз вряд ли поселились бы в палатках, — говорит Рыжая. — Мне так кажется…

Рыжая стоит на подоконнике в полный рост, в куцей маечке на бретельках и в трусах. Майка не дотягивает до пупка, а трусики у нее ярко-красные, под цвет волос. Под мышкой зажат пыльный мишка. Я соображаю, что Лорду это вовсе не нравится. Что он потому сидит такой мрачный, что Рыжая торчит в окне полуголая, хотя ему бы лучше порадоваться, что не совсем голышом. Она и без майки бы там запросто встала, уж я-то знаю.

  — У Слепого паранойя, — хихикает Табаки. — В последнее время ему везде мерещатся чьи-нибудь бабушки. Он просто потерял из-за них покой.

— А почему не дедушки? — спрашивает Русалка.

— Интересно, когда они вылезут наружу? — говорит Лэри.

Я уже одет и подползаю к краю кровати, поближе к ним. Не посмотреть, так послушать. Македонский, заметив мой интерес, подходит к кровати.

— Хочешь поглядеть? Ползи к окну, я тебя подсажу.

— Не надо, — говорю я.

Пока я ползу к окну, Русалка с него слезает. Она в мужской пижаме, которая велика ей размера на три. Рукава она подвернула, но штанины болтаются, как у клоуна. Рыжая, держась за решетку, протягивает мне руку и втаскивает наверх, почти без помощи подталкивающего снизу Македонского.

И вот я наконец их вижу. Четыре палатки. Две защитного цвета, одна оранжевая и одна тускло-синяя. Стоят они действительно вплотную к сетке, как будто Дом вырастил их на себе за ночь, как грибы.

— Мне кажется, это экстремалы из шестой, — задумчиво говорит Сфинкс. — Может, Черный решил начать приучать их к наружности. Поэтапно.

— Пойдем во двор? — кричит Рыжая. — Поглядим на них вблизи?

— А завтрак? — возмущается Шакал. — Вы все совсем уже перестали завтракать. Мне одному в столовой скучно!

Я смотрю на палатки дольше всех, потому что последним их увидел и потому что не могу слезть. Всем уже надоело обсуждать это явление, и через некоторое время я остаюсь на подоконнике один. Македонский, снимая меня, старательно отворачивается от окна.

— Ты чего? — спрашиваю я его.

Он пожимает плечами.

— Так. Неинтересно.

Почему-то я ему не верю.

   

В коридоре все дружно мрачнеют и надевают темные очки. Стены уже не страшные. Они теперь светло-кремовые, ровные и чистенькие. Вот только ужасно воняет краской.

— Мы теперь как продолжение Могильника, — сокрушается Лэри. — Как жить?

Остальные помалкивают.

   

Во дворе собралось уже пол-Дома. Многие в пижамах. Становится ясно, что Сфинкс, во всяком случае, ошибся. Псы шестой здесь не при чем. Им так же не терпится выяснить, кто прячется в палатках, как всем остальным. Даже Братья Поросята здесь, сидят рядком, сдвинув коляски, и глазеют, с одинаково приоткрытыми ртами. К сетке, правда, никто не рискует приблизиться.

Наконец, полог одной из палаток откидывается, выпуская троих. В мешковатых комбинезонах защитного цвета. Бритых наголо. С пустыми глазами, один в один, как у медведя Рыжей. Желания познакомиться с ними ни у кого не возникает. Наоборот, все, кто стоял ближе к сетке, отходят от нее подальше. Когда через пару минут я оглядываюсь, мне кажется, что во дворе нас стало намного меньше.

Один из палаточников прижимается к сетке, изобразив на лице улыбку. Я на предельной скорости откатываюсь к крыльцу и, только уперевшись колесами в лестницу, понимаю, что еще никогда в жизни еще не ездил задом наперед так быстро. Лэри обгоняет меня и взлетает вверх по ступенькам.

— Пустая шкура! — бормочет он на бегу. — Пустая шкура!

Логи один за другим скрываются в дверях.

Палаточник просовывает сквозь ячейки сетки пальцы и что-то говорит. Продолжая улыбаться. Лучше бы он этого не делал. Легче было бы смотреть, как это делает медведь Рыжей. Двор стремительно пустеет.

Мимо меня проезжают Братья Поросята, и каждый задевает мою коляску, потому что я торчу под самой лестницей. Потом пробегают Зебра и Мертвец, толкая перед собой зареванного Слона, и чуть не переворачивают. Одним из последних беглецов оказывается Шакал.

— Чего они хотят? — спрашиваю я его. — Кто они такие?

— Пустые шкуры, — отвечает он деловито, разматывая веревку с абордажным крюком. — Ищут того, кто, как им кажется, их заполнит.

— Я ничего не понял! — кричу я ему, но он уже на крыльце, яростно обсуждает что-то с Рыжим и не слышит меня.

  

СЛЕПОЙ

   

    — В мирозданье есть три царства, — ответил старец. — Это царство без наваждений, царство наваждений и царство истины.

Дун Юэ. Новые приключения царя обезьян

   

Слепой пересекает двор, втянувший за день солнечный жар. Асфальт приятно греет ступни, щетинка газонной травы покалывает. Под дубом трава густеет и становится мягче. Он останавливается перед деревом, дает рукам войти в него, и на ладонях остаются ребристые отпечатки коры. Поднимается медленно, хотя мог бы взлететь как кошка, но это не его дерево, сегодня он гость на нем. Коридор направо от входа без дверей, там когда-то висели качели, которые Слон оборвал с криком «я лечу!», налево — узкий проход для мелких и худых, эта ветка прохладнее остальных, хранящих следы подъемов и спусков, и подниматься по ней приятнее. Слепой поднимается, насвистывая, чтобы предупредить о себе.

Горбач говорит: «Привет», — и шелестит веткой. В приветствии не слышно радости, но Слепой другого и не ждал, Горбач залез сюда, мечтая уединиться, а не для того, чтобы принимать гостей. Зато карканье Нанетты, продирающейся к нему сквозь листву выражает восторг. Крылья смазывают по щеке, на плече образуется желе из помета. Она стала тяжелее, и пахнет от нее полноценной взрослой вороной, то есть не очень приятно. Пока они с Нанеттой гладят друг друга, Горбач спрашивает, что Слепому понадобилось на дереве.

— Да, в общем-то, ничего. — говорит Слепой. — Сыграешь для меня?

Горбач молчит.

Нанетта отлетает и таранит крону, распевая во все горло, пляшет у них над головами, шумит за троих, делая вид, что ее очень много. Слепой вытирает майку, ладонь становится липкой.

— Зачем? — спрашивает Горбач.

Голос его другой, не тот, что в спальне, уверенный голос, хотя и тихий.

Слепой делает шаг вперед — лицо, как бумажная маска, на ладонях извивы дерева и птичий помет, говорит:

— Просто так, — и садится в чашевидную развилку, единственное место здесь, где можно сидеть с удобствами. Он выбирал это место всегда, предпочитая его другим, сидящего здесь не видно ни снизу, ни из окон, это самое сердце дерева.

Горбач утомлен своим отшельничеством. Трудно оставаться одному, привыкнув жить среди многих, а то, чем он хотел успокоить себя, не принесет ему облегчения. Луна светит по ночам в полную силу, воздух пахнет беспокойством. Горбач — часть беспокойства, от которого он сбежал, он принес его с собой и разместил среди веток, надеясь, что тишина и древесная жизнь что-нибудь с этим сделают, что-нибудь, чего не может сделать он сам. Все ведут себя одинаково. Мечутся, стараясь спрятать все свое поглубже в себя, прячутся сами и прячут своих птиц, пятятся, пятятся и пахнут страхом; стараясь при этом улыбаться, острить, ссориться, кормиться и размножаться, а Горбач не умеет как все, его хватает только на первую, откровенную часть действий, и это делает его еще более несчастным.

Запах ванили и немытых волос. Первый он носит на шее в мешочке с трубочным табаком.

Они молчат, пока Горбач собирает слова для Слепого, пока Слепой ждет, что он их соберет, а потом Горбач уходит по трясучей ветке куда-то, возвращается, садится напротив и начинает играть. Очень тихо. Почти колыбельную, но колыбельную неправильную, в которой нет ни покоя, ни ласки; сквозь ее нарочитую нежность на Слепого веет холодом его одиночества. Слепой ждет, что это исчезнет, когда Горбач увлечется и забудет о его присутствии, о том, что играет не для себя, но он не забывает.

— Ты доволен?

Слепой протягивает руку.

— Дай. Я напомню тебе кое-что.

Флейта ложится на ладонь. Даже не теплая — горячая, как те участки стен, на которых только что писали что-то важное. Следы от рук всегда жарче и различимее. На ладонях Слепого струятся извивы дерева, мертвое дерево ложится в след живого, и он играет песню, услышанную когда-то, в ней ветер, летающие листья и человек в центре вихревого кольца из них, защищенный от всего и одновременно уязвимый. Слепой играет хорошо, потому что не в первый раз, ему нечего стыдиться, он ничего не испортил.

— Что это? — спрашивает Горбач.

— То, что ты играл когда-то во дворе. Не помнишь?

Горбач покачал головой. Они часто так отвечают Слепому, потом спохватываются и озвучивают свои гримасы, когда в этом обычно уже не бывает нужды.

— Не помню такого.

Слепой играет еще отрывок, слыша по отстраненному молчанию Горбача, что он так и не узнал свою песню.

— Слишком много повторов.

Слепой не говорит, что это его повторы, что это он чертил так вокруг себя защитную сеть, что магия монотонности в том и состоит, что сама себя замыкает в круг, повторяясь снова и снова, пока конец не сомкнется с началом, создав непроницаемую зону вокруг играющего. Вместо несказанных слов он возвращает флейту. Чужие песни с чужих пластинок испортили Горбача, и даже живя на дереве, он не может больше колдовать. Теперь ему кажется примитивным напевом то, что он делал когда-то так хорошо.

— Дерево не на пользу тебе, — говорит Слепой. — Одиночество тоже. Спускайся, поищи внизу то, что потерял. Может, найдешь больше, чем ожидаешь найти, сидя здесь.

— Откуда ты знаешь, что я хочу найти, сидя здесь? И что уже нашел? С чего ты взял, что знаешь, что творится у меня в голове?

Нанетта оперенным мешком падает на плечо Слепому и страстно клюет в мочку уха.

— А может, ты спустишься сам и перестанешь доставать меня? — спрашивает Горбач, снимая с него птицу. — Оставишь меня в покое?

Отстранившись от его слов, тона и карканья Нанетты, не угадывая их действия по произведенному шуму, Слепой вызывает в памяти плеск плавников большой рыбы, плавающей в тазу, и весь погружается в этот звук. Когда-то давно кто-то сделал это. Пустил рыбу в таз с водой и поставил его на пол в комнате, где он жил. Слепой просидел рядом с тем тазом столько часов, что теперь может вызвать эти звуки даже в самом шумном месте, вызвать и убаюкать себя ими. Он приносит свою большую рыбу, поселяет в ветках дуба, как чешуйчатую птицу, и оставляет плескаться и плавать среди листьев. Чем дольше она делает это, тем ему спокойнее. Он гасит все звуки, кроме тихого плеска, и держит мир под водой. Когда после он дотрагивается до ветки, возле которой сидит, кора не теплее его пальцев, ведь он смыл с дуба все следы прошлого, и какое-то время дерево будет стоять нетронутым, как первобытный дуб в первобытном лесу.

Горбач притихает, будто услышав сотворенное им.

Десятки тропинок над ними, утончающихся и обрывающихся в ничто, десятки разных путей, толще и ýже, и все кончаются одинаково, но лишь для невидящих. Самые высокие поднимают над кроной, проползя до их концов, можно почувствовать, как они прогибаются под твоей тяжестью, а если будет ветрено, услышать поскрипывание невидимой двери, и покачаться со своей веткой над пустотой, принюхиваясь к закрытому пути. Слепой влезает на этот дуб, когда скучает по Лесу. Рукам и ногам неспокойно, голова полна словами, и он утешается, посылая себя вверх по водосточным трубам, по кирпичной кладке, до крыши, по ячейкам дворовой сетки, по стволам деревьев до самых хрупких веток. Он нравится себе, когда делает такие вещи. На дубе он не был уже давно. Ему хорошо здесь, как в знакомом доме, и даже если Горбач сейчас прогонит его, он унесет с собой кое-что ценное. Его тревогу и страх. Давнюю песню, запах табака, радость Нанетты и плеск рыбьих плавников в дубовых ветвях. Образ маленькой девочки, сидящей на корточках и сосущей палец, девочки с тяжелым взглядом, в грязном платьице со следами яичного желтка и крови. В ободранных сандаликах. Пугающий Горбача. Он унесет его с собой.

— Что ты берешь у нас без спроса, Слепой? — резко спрашивает Горбач. — Что ты всегда берешь у нас без спроса?

Слепой, ошеломленный его чуткостью, почти напуганный, облокачивается о шероховатую ветку. «Всегда? У нас?» Что он всегда берет у них, в том числе у Горбача, не спросясь, и почему Горбач сказал об этом именно сейчас, когда он понял, что что-то взял? Он перемешивает и снова складывает сказанные Горбачом слова, внимательно вслушиваясь в них, и, наконец, понимает, что Горбач имел в виду не совсем то, о чем он подумал вначале. Не то, что Слепой взял у него сейчас.

— Все хватают, где могут, — говорит он. — Разве ты не таков? Все мы берем друг у друга что-то.

Ветка Горбача вздрагивает от его движения, может, он дернулся, а может быть, стукнул по ней.

— Все берут. Но ты особенно. Ты жадный, Слепой. Ты берешь, как вор, и это сразу заметно. Иногда мне кажется, что ты кормишься нашими мыслями, что самого тебя нет, а есть только то, что ты забрал у нас, и это украденное… оно ходит среди нас, разговаривает и принюхивается, и делает вид, что ничем не отличается от любого другого. Иногда я чувствую, как пустею от твоего присутствия, иногда я слышу свои слова от тебя, слова, которых при тебе не произносил. Логи называют тебя оборотнем. Говорят, что ты воруешь чужие сны. Над этим принято смеяться, как над всеми их глупостями, но это правда, я это знаю давно. А еще я знаю, что ты подделка. Наши осколки, собранные в одно целое.

— Которые стали вашим вожаком? — подсказывает Слепой. Без тени иронии или обиды. В голосе Горбача он не расслышал убежденности. Только желание оскорбить.

— Можешь поверить мне на слово, Горбач, я существовал и за пределами Дома, без вашей помощи.

Возможно, Горбач улыбнулся. Слепому известно, на чем основано это суеверие. Больше всего на его привычке незаметно копировать интонации собеседника. Это происходит само собой, почти бессознательно. Приближает собеседника, помогает понять. Иногда это помогает угадывать чужие мысли. Но сама по себе такая привычка не могла бы внушить Горбачу желание обидеть его.

— У меня были мои сны, — говорит Горбач. — Только мои. Мое тайное место. Никто о нем не знал, кроме меня. А ты явился туда и все испоганил. Подсунул мне этого жуткого ребенка, который все время прячется, а потом выскакивает, когда не ждешь, кусается и царапается, как росомаха. Превратил мои сны в кошмар! Теперь я даже в спальне не могу находиться, все время кажется, что она вот-вот откуда-нибудь выскочит и вцепится в лицо. А уж спать не могу и подавно. Только на дереве и по чуть-чуть. И я знаю, зачем ты это сделал. Не можешь перенести, когда кто-то сбегает от тебя, да? Куда-то, где ты никто!

Слепой смеется.

— С чего ты взял, что это только твои сны? Что это вообще сны?

От Горбача начинает пахнуть опасностью. Запах настолько силен, что заставляет Слепого вцепиться в ближайшую ветку, хотя она недостаточно толста.

— Если сейчас я столкну тебя вниз, ты долетишь до земли? Или исчезнешь по дороге?

В голосе Горбача эхом отражается стук падения Слепого и хруст ломающихся веток. А может быть, костей.

— Я успею схватиться за тебя, и падать мы будем вместе.

— Это не ответ.

— Мне не понравился вопрос.

Горбач тяжело вздыхает.

— Это не сны, Горбач. Поверь мне. Это вовсе не сны, — говорит Слепой. — Ты ведь и сам догадываешься об этом.

Нанетта колотит по стволу клювом, играя в дятла. Слепой срывает щекочущий щеку лист и растирает его в руке. Ладонь делается липкой и начинает пахнуть Лесом. Это успокаивает. Всегда лучше пахнуть тем, что тебя окружает — одно из правил выживания в Лесу. Сделавшись его частью, отведешь беду. Немного похоже на копирование интонаций собеседника. Слепой верит в такой способ защиты издавна, с тех пор, как совсем маленьким поедал кусочки стен Дома.

— Что же это, если не сны? — спрашивает Горбач.

— Ты знаешь сам, — безразлично отвечает Слепой.

Горбач молчит. Поскребывая флейту. Солнечные пятна стали горячее, жгут отдельные участки на коже, эти укусы солнца блуждают, смещаясь от слабых порывов ветра, колышущих листву.

Когда-то, в той самой развилке, где Слепой сидит сейчас, его достала стрела, выпущенная из арбалета, не проткнула, а только зашибла. Он хорошо помнит, как испугался. Не удара и боли, а того, что сделавший это остался невидим. Он не мог угадать его, стоящего внизу, с самодельным оружием, модным тогда среди младших, не мог быть даже уверен, что это кто-то из сверстников, а не взрослый, и думать о том, что это может быть КТО УГОДНО, было страшнее, чем встретить десяток стрел от шумного, злорадствующего противника. Почему он вдруг вспомнил об этом? Только ли из-за места, где сидит? Или что-то похожее на оперенную стрелу всплыло в интонациях его собеседника? Почему человек иногда вновь переживает то или иное событие, посреди разговора, ничем с ним не связанного? Пальцы Слепого проскальзывают под майку и гладят живот, в месте, где когда-то давно образовался синяк.

— Сколько нужно времени, чтобы сменить стрелу на арбалете? — спрашивает он.

Молчание Горбача выразительнее, чем крик. Слепой удивлен своим открытием. Так это все-таки был Горбач, благородный и великодушный уже в пять лет. Защитник бездомных животных и угнетаемых новичков. Нет, не зря он тогда испугался. Под деревом стоял с арбалетом тот, кто не мог и не должен был находиться в том месте и делать то, что делал. Отсюда молчание. Горбач стыдился своего поступка и молчал. Как молчал бы взрослый, совершив дурное.

— А сколько нужно времени, чтобы исчезнуть? — напряженно спрашивает Горбач. — Чтобы раствориться в воздухе, как будто тебя и не было?

— Ты не ответил на мой вопрос.

— А ты на мой.

Слепой выплевывает прядь волос, непонятным образом оказавшуюся у него во рту.

Можно ли объяснить нечто, что для тебя в порядке вещей, а для других невероятно и необъяснимо? Можно ли передать кому-то накопленный годами опыт, пользуясь одними словами? Последнее время ему приходиться заниматься этим все чаще, но легче от этого не становится.

— Мне было пять, когда я попал сюда, — говорит он, — и для меня все было просто. Дом был Домом Лося, а чудеса — делом его рук. Едва переступив порог, я понял, что знаю об этом месте больше, чем должен был знать, и что здесь я другой. Дом открыл передо мной все сны, двери, все пути, не имеющие конца, только самые мелкие предметы не пели мне о своем присутствии, когда я приближался к ним. Таким и должен был быть Дом Лося. Я ел по ночам кусочки его стен и верил, что приближаюсь к Лосю. Он был богом этого места, богом его лесов, болот и таинственных дорог. Когда он говорил мне: «Мир огромен, ему нет конца и края, когда-нибудь ты поймешь это, малыш…» — что я мог думать о его словах, кроме того, что мы говорим намеками о том, что известно лишь нам двоим?

Горбач молчит, затаив дыхание.

— Через много лет, — продолжает Слепой, — я пришел в ужас, когда понял, что он здесь вообще ни при чем. Что он не создатель этого места, не его бог, что все это существует помимо него, что то, что я считал нашей общей тайной, принадлежит только мне одному. Потом оказалось, что не только мне, но меня это уже не утешило. Ведь главным для меня был он. А он ничего не знал. Жил себе на Дневной Стороне, жил тут и умер, а Дом не защитил его, как защитил бы меня, потому что я был его частью, а Лось — нет. Дом не отвечает за тех, кого не пускает в себя. Он не отвечает даже за тех, кого впустил. Если они заблудились, не вовремя испугались или не испугались вовремя, а особенно за тех, кто думает, что видит сны, в которых можно умереть, а потом проснуться. За таких, как ты. Считающих его Ночную Сторону сказкой. Она вся усеяна их костями и черепами, их истлевшей одеждой. Каждый сновидец считает, что это место принадлежит ему одному. Что он сам его создал, что ничего плохого с ним здесь не случится. Чаще всего случается именно с ними. И они просто однажды не просыпаются.

Горбач громко сглатывает слюну.

— А ты? — спрашивает он. — Ты с самого начала знал, что это не сон?

— Я не видел снов до того, — сухо отвечает Слепой. — Я, если ты помнишь, незрячий.

Горбач копошится на своей ветке, меняя позу. Щелкает зажигалкой. Щелкает и щелкает, много раз, пока вокруг не расплываются сладковатые облачка с ванильным запахом.

— Так я Прыгун? — спрашивает Горбач невнятно. Ему мешает трубка, зажатая в зубах. Вытащив ее, он признается:

— Меня всегда смешило это слово.

Слепой пожимает плечами.

— Можешь называть себя иначе. Суть от этого не изменится.

— А то маленькое чудовище, которое…

— Это Крестная, — перебивает его Слепой. — Мне пришлось ее туда затащить, и не моя вина, что она превратилась в то, во что превратилась. Я оставил ее у тебя, чтобы ты, наконец, проснулся.

Горбач молчит так долго, что Слепому начинает казаться, он уже не заговорит никогда. Дыма больше нет, трубка, должно быть, погасла.

— Черт, — наконец говорит Горбач. — Я знаю, что ты не врешь, но поверить в это все равно не смогу. Это правда, то, что болтают про нее и Стервятника?

— По большей части, — отвечает Слепой, вставая.

— Она здорово меня искусала.

— Знаю.

Горбач тоже встает.

— И ты влез сюда, только чтобы мне все это объяснить? — недоверчиво спрашивает он.

— Нет. Я влез сюда, чтобы попросить тебя сыграть мне. Мне нужен флейтист в выпускную ночь. Кто-то, кто и Прыгун, и играет на флейте.

— Зачем? — судя по тону, Горбач догадывается зачем, и ему это вовсе не нравится.

— Чтобы увести Неразумных.

Слепой догадывается, что Горбач смотрит на него с ужасом.

— Дюжину, — говорит он. — Мне нужен кто-то, за кем они побегут и поедут. Кто-то, кто сумеет их всех перевести. Гаммельнский Крысолов. Он должен любить детей и животных. Он должен быть из тех, за кем увязываются бездомные щенки и голодные котята. Он должен суметь сыграть для них так, чтобы они знали — там, впереди — теплый дом и вкусная колбаса.

Горбач опять садится.

— Чушь какая-то, — бормочет он. — Полная чушь! Ты вообще понимаешь, что ты несешь, Слепой? Какой я тебе Крысолов? Он существует только в сказке! И я — не он! Я вообще в это не верю!

— Верить не обязательно.

Нанетта сбрасывает на голову Горбачу немного мусора и кокетливо каркает. Горбач стряхивает с волос мелкие веточки, которыми она его украсила.

— Уходи, — просит он. — Пожалуйста.

Слепой спускается на нижнюю ветку, но не успевает съехать по стволу до следующей развилки. Горбач хватает его за рукав.

— Ты не можешь знать обо мне такие вещи, — говорит он. — Ты просто предполагаешь, что я тот, кто тебе нужен.

Слепой освобождает рукав.

— Я иногда бываю оборотнем, — говорит он. — А это почти собака. Так что, извини, я знаю, за кем увязался бы, если бы был щенком. В этом вся разница между мной и тобой: в том, что во мне чуть больше собаки.

— В тебе до хрена чуть больше всего, — бормочет Горбач. — И чуть меньше человека, который уже не умещается там, где столько всего понапихано.

— Но ты же любишь собак.

— Они лучше людей.

— Значит, и я лучше.

— Тебя я не люблю.

— Потому что я не ем у тебя с рук и не виляю хвостом.

Горбач молчит. Слепому кажется, что он что-то жует.

Неужели тоже дубовый лист?

— Я не стал бы стрелять во второй раз, — говорит он нехотя. — Меня и после первого раза чуть не стошнило. Они сказали, что ты съел кролика. Того, что пропал из клетки. Того, которого мы искали по всему Дому. Рекс показал мне его кости и шкурку. Они сказали, что ты съел его сырым. Я хотел избить тебя, а потом взял арбалет и устроил охоту. Как в кино… как какой-нибудь мстящий киноиндеец… за кролика! — Горбач издает нервный смешок. — Защитник природы…

— Не ел я его. Неужели, убив кролика, я стал бы держать его кости у себя под кроватью?

— Откуда ты знаешь, где они были?

— Я их нашел. Подумал, что это крысиные. И выкинул.

— Может, ты и не врешь, — вздыхает Горбач. — Откуда мне знать. Прости, что наговорил тебе… всякого. Я и про ту песню соврал. На самом деле я хорошо ее помню. Просто не люблю, когда подслушивают, что я играю. Вообще не люблю, когда меня слушают, когда читают мои стихи, смотрят мои сны. Хочется иметь хоть что-то свое, куда бы никто не лез.

Он опять вздыхает.

— А как это, когда смотришь чужие сны?

Слепой задумывается.

Как? Печально. Мучительно. Сны никогда не расскажут о чем-то, что по-настоящему интересует. Ни один предмет не есть то, что он есть в чьем-то сне. Все слишком зыбко, превращения слишком быстры, присмотревшись к любому лицу, потеряешь его. Лишь по крохам, по еле заметному сходству, пройдя по знакомым следам через множество снов, можно сложить картину мира. Можно даже попытаться найти там себя. С какого-то дня собственное лицо, как белая бумажная маска, станет встречаться все чаще и чаще, пока однажды ты не заглянешь себе в глаза и не удивишься их прозрачности. «А я красивый!» — подумаешь ты с восторгом, твое самодовольство станет заметно окружающим и еще больше отвратит их от тебя, но тебе это будет безразлично. Ты проживешь некоторое время счастливым, и даже начнешь изредка причесываться, до следующей встречи с самим собой, на которой глаза у тебя будут белесыми и мертвыми, как у вареной рыбы, а лицо покрыто мерзкими прыщами. Это приведет тебя в ужас. Ты завесишь лицо волосами, спрячешь глаза под темные очки и заживешь изгоем, веря в то, что слишком отвратителен, чтобы приближаться к людям. До следующей встречи во сне, где глаз у тебя не будет вовсе. Ты обозлишься на тех, кто видел тебя безглазым и страшным, и перестанешь посещать их сны, пока однажды не поймешь, что все обман, как твое лицо — в любом сне любого чужого, и только одно имеет значение: что ты узнал, какими бывают сами сновидцы, когда их рядом с собой нет.

Он пытается объяснить это Горбачу, но чувствует, что получилось плохо. Горбач ничего не понял. Ему по-прежнему кажется, что смотреть чужой сон должно быть интересно. Слепой говорит себе, что это неважно. Не затем он залез сюда, чтобы в чем-то оправдываться. И даже не затем, чтобы уговаривать. Его удивляют вопросы Горбача. Неужели так важно, что ты видишь, когда смотришь чужой сон? Неужели Горбачу жаль делиться с ним обрывками своих сновидений?

— Ладно, — говорит он. — Я спущусь.

— Погоди! — в голосе Горбача паника. — Я о многом еще не спросил!

Слепой садится на ветку. Не на ту, удобную, как стул или твердое кресло. Эта, скорее, раздваивающийся порог, на котором задерживаются уходящие.

Горбач напряженно сопит. Ловит трудноуловимые вопросы. Он многое знает, но знания эти хранятся в виде песен, стихов, поговорок и детских считалок. Любое чудо Дома разжевано и проглочено им в том возрасте, когда чудеса воспринимаются частью обыденного, и на самом деле Горбачу известны ответы почти на все вопросы, которые он мог бы задать. Чем дольше он ищет их, тем лучше понимает это. Слепой ждет, мысленно перескакивая с Горбачом через ступеньки незаданных вопросов. Одна… вторая… третья…

— Что теперь с нею будет? — спрашивает Горбач. — С этой… с Крестной. Она останется там навсегда?

Слепой кивает.

— Останется. А что с ней будет, это не наша с тобой забота.

— Она слишком маленькая!

Слепой обшаривает карманы в поисках сигарет, но ничего не находит.

— Маленькая, зато живучая, — говорит он.

Горбач некоторое время молчит, переваривая этот довод.

— А где она спрятана? — спрашивает он с отвращением. — Ну… ты понял. Где она лежит? Взрослая…

Слепой знает, что Горбач сейчас себе представил. Как «окуклившуюся» Крестную извлекают откуда-нибудь из шкафчика в раздевалке при спортзале, и какое неизгладимое впечатление это производит на воспитателей.

— Ее нигде нет, кроме, как в Лесу, — отвечает он. — Я перетащил ее целиком, — он морщится, предвидя следующий вопрос. Потому что как раз об этом ничего не говорится ни в стихах, ни в песнях, ни в считалках.

— Разве это возможно? — спрашивает Горбач.

— Да. Но очень трудно. На самом деле такого делать нельзя, — признается Слепой. — Дом этого не любит. Потом приходится расплачиваться.

Страхом, добавляет он про себя. Возможностью потерять все. Беспомощностью, изгнанием и даже смертью.

— Когда Ральф увез меня, — говорит он, передернувшись, — я думал, это конец. Он сказал, что не вернет меня в Дом, пока я не скажу, куда она пропала. Где мы ее спрятали. И знаешь… если бы я не перетащил ее всю, я бы, наверное, сказал. Никогда в жизни мне не было так страшно. Я превратился в полное ничтожество.

Слепой дрожит, не замечая этого, и запахивает на груди свой пиджак без пуговиц. Он не знает, насколько выразительна сейчас его фигура, и удивленно отшатывается от протянутой руки Горбача.

— Не говори об этом, — Горбач встряхивает его за плечо. — Я все понял. Я не стану просить, чтобы ты перевел меня целиком.

— Не проси, — качает головой Слепой. — Я сделал бы это только для одного человека. За него я готов так платить. Больше ни за кого.

— Успокойся, — говорит Горбач. — Просто не думай об этом, ладно?

Слепой кивает.

— Я найду тебя уже там. Найду и переведу. За наполовину ушедшего мне ничего не будет. Наверное. Я надеюсь. Но на это может уйти много времени.

— Не надо, — твердо говорит Горбач. — Мне это не нужно.

Слепой кивает и соскальзывает вниз по стволу. Чем ближе к земле, тем прохладнее, словно там не остывающий после дневного пекла асфальт и растрескавшаяся земля, а море высокой травы. С последней развилки Слепой спрыгивает на землю, и пальцы нащупывают в подсохшей траве квадратики картона. Их много, словно кто-то рассыпал под дубом крупный паззл. Вопросы оракулу. Слепой подбирает один кусочек и прячет его в карман.

— Эй! — окликает его сверху печальный голос. — А что, по-твоему, должен играть Крысолов?

— Мадригал Генриха Восьмого, — отвечает Слепой, не задумываясь.

  

ТАБАКИ

   

    — Смешно, когда глядя, ты не находишь никаких кусков, чтоб подобрать, — обычно он говорит это своему неоседланному инструменту.

Боб Дилан. Тарантул

   

Дни пошли, как туго натянутые струны. Каждый следующий — туже и звонче предыдущего. Я ощущаю себя сидящим на такой струне, в ожидании, пока она лопнет. Когда это случится, меня забросит далеко-далеко, то есть намного дальше, чем можно представить, хотя при этом я останусь там же, где был.

Ожидание — вещь неприятная, особенно усугубленное жарой.

Небо — пронзительно голубое, и до самых спасительных ночей я нервничаю в его присутствии. Иногда мне кажется, что с такого неба должны сыпаться дохлые птицы. Переломанные и потерявшие цвет. Иногда мне даже мерещится их запах, и кажется, если как следует поискать, где-нибудь всплывет протухший воробей.

Я спасаюсь от жары, собирая ничейные вещи и рассылая письма.

Шестьдесят четыре письма уже отправлены известным личностям, письма с предложением взять Дом на содержание, со всеми нами, в нем находящимися. Милейшему человеку, решившемуся на такое, будут предоставлены мои советы в любых областях и по любому поводу, совершенно бесплатно. Я так же предложил использовать себя в качестве гадалки, астролога, секретаря, укротителя домашних животных, мастера на все руки, шамана, талисмана и оригинального настольного украшения. Пока никто не откликнулся. Я, собственно, на это и не рассчитывал. Писем всего шестьдесят четыре. Это немного. А вот то, что никто из адресатов не ответил даже шутливым посланием — настораживает. Возможно, я был недостаточно убедителен. Годы все же берут свое.

   

На выезде в коридор я пропускаю всех вперед и выезжаю последним, скромно опустив глаза. По сторонам не гляжу, хотя мне тоже интересно, как выглядит при свете дня то, над чем мы трудились ночью.

Восхищенные восклицания стаи вгоняют меня в краску.

— Ого! — кричат они. — Ого-го! Вот это да!

Как все-таки приятно делать сюрпризы. Как это волнительно, и как жаль, что нечасто выпадает такая возможность.

Нет больше чистых стен цвета жирных сливок.

Мы трудились на пределе человеческих возможностей, приводя их в соответствующий вид. Все — что писалось, писалось с размахом, но мы не халтурили — каждая надпись обработана очень тщательно. Рисунков, конечно, могло бы быть больше, но нельзя требовать одновременно и качества, и количества. Выше головы не прыгнешь.

— Ура! — кричит Русалка и убегает вперед, размахивая рюкзачком.

Курильщик переписывает в свой дневник какой-то лозунг. Разбухшие метровые буквы сверкают на полстены, как обсосанная карамель. Я и сам потрясен тем, как грандиозно это выглядит. Правда, не совсем понятно, о чем речь. Но это ерунда. Зато теперь просветами между надписями и рисунками займутся остальные, и через пару дней, нет, какое там, через несколько часов там уже будут и важные объявления, и новости, и договоры, и стихи, словом, все, без чего мы и наши стены не можем обойтись. Главное начать.

Русалка возвращается и возбужденно сообщает, что дальше все еще интереснее.

— Там шесть слонов бредут цепочкой… большие такие… один даже в шашечку. Что это означает, как вы думаете?

Курильщик не думает никак, а Сфинкс считает, что слоны, скорее всего, просто заполнили пространство.

— Должно быть, кто-то вырезал трафарет.

— А там, случайно, нет такой малюсенькой тли? — спрашивает Курильщик. — Рядом со слонами. Такой зеленой?

Тли там нет, зато есть симпатичный дремлющий лантозух с задранными кверху лапками, но не открывать же все секреты разом.

Русалка послушно ищет тлю. Все мы уже идем, и проезжаем мимо слонов, и все высматривают тлю.

— Ой, мертвый крокодил, — говорит Русалка огорченно.

Все соглашаются. Никто, как выяснилось, не в состоянии отличить спящего лантозуха от мертвого крокодила.

— Теперь понятно, почему Лорда не добудились, — говорит Рыжая. — И почему он воняет краской и растворителем, — она поправляет панамку на голове Толстого и увозит его вперед.

Мы настигаем их в районе третьей, где толпится народ. Все стоят, молча глядя на стену. Я проталкиваюсь ближе и переживаю потрясение наравне с остальными, потому что этот участок был слишком далеко от моего, ночью я его не посетил.

Здесь только пустые, обведенные черным, прямоугольники, с мелкими пояснениями в центре каждого: здесь была антилопа работы Леопарда. Мел, охра, бронза. Сохранившийся фрагмент диптиха «Охота».

Над пустыми траурными рамками змеится единственная крупная надпись: «ПРОХОЖИЙ, ОБНАЖИ ГОЛОВУ!»

Рыжая медленно стягивает с Толстого панамку.

   

Я надеваю темные очки и уезжаю. Я еду, грохоча Мустангом, распугивая спешащих в столовую и никуда не спешащих: и те, и другие отскакивают не зря, потому что Мустанг с каждым днем все тяжелее и неуклюжее, и им все труднее управлять, а темные очки мешают вовремя различать препятствия. Снять я их не могу, от солнечной погоды у меня портится настроение, а в очках эта солнечность не так заметна, в очках можно даже увидеть пасмурное небо вместо ярко-голубого, и я не снимаю их уже неделю, обманывая сам себя и попадая в аварии, но лучше две-три аварии, чем депрессия, которая обязательно начнется, если долго жить под безоблачным небом.

Кто-то такой же нервный, как я, своротил сигнальный звонок, рассудив, наверное, что для звонков на уроки он уже не употребляется, а обед и так никто не пропустит. И ошибся. Многие пропускают. Опаздывают или приходят раньше времени. Завтраки особенно пострадали, теперь в столовой по утрам сплошные Фазаны, перемалывающие травяные салатики. Глазу не на чем отдохнуть. Я никогда не любил звонки, я вообще не люблю временные отметки. Но пока звонок работал, в столовой было веселее.

Я подъезжаю к столу и повязываю себе салфетку.

Напротив Курильщик цедит свой чай, как отраву. Рядом Лэри кромсает тупым ножом хлеб. И больше никого. За Крысиным столом — четверо, за Птичьим — трое, от Псов один представитель загружает рюкзак продуктами, и только Фазаны в полном составе, при желании можно послушать хруст, с которым они разгрызают свою утреннюю морковку.

Делаю бутерброд, чтобы показать Лэри, как их надо делать, но он не глядит в мою сторону. Пыхтит и мучает хлеб.

На втором бутерброде вбегает Македонский, катя перед собой Толстого. По жалобному виду Толстого заметно, что он не очень-то рвался сюда. Подогнав его коляску к столу, Македонский начинает загружать беднягу пищей, чему Толстый вовсе не рад, а Македонский, обычно внимательный, почему-то этого не замечает. Работай звонок, он бы уже сейчас звенел, но если он не зазвенит, зачем же спешить? Достаю из рюкзака походный котелок и перекатываю через стол Македонскому.

— Кидай все сюда, не мучай ребенка.

Македонский еле успевает поймать котелок, но все-таки ловит, хотя и роняет при этом ложку.

— Вот, — говорю я. — Сам еще толком не проснулся, а уже кого-то кормишь. А он, между прочим, угостился булкой с утра, так что может и задохнуться от такого отношения. Знаешь, сколько людей от таких вещей перемерло?

Толстый слизывает с подбородка майонез и как будто в подтверждение моих слов придушенно икает. Македонский вертит в руках котелок, должно быть, дивясь его вместительности. Уже хочет обратно под душ, ясное дело, он уже третий день не вылезает из душевой кабинки, как будто решил постепенно смыть с себя Македонского.

— Давай-давай, — говорю я ему. — Не теряй времени.

Лэри бубнит, что от меня слишком много шуму. Что от меня вообще много шуму, а по утрам особенно.

— Занеси это в свою тетрадь, — предлагаю я Курильщику. — «Он был шумен всегда, а по утрам особенно».

Гляжу, как Македонский заполняет котелок, складываю салфетку и уезжаю. В гробу я видел такие скучные завтраки.

В коридоре оказывается, что от меня действительно слишком много шуму. Дает о себе знать удаление из рюкзака такого крупного предмета, как котелок. Что-то там внутри сдвинулось и побрякивает, что-то, что котелок, по-видимому, прижимал. К тому же Мустанг начал поскрипывать, неприятно напоминая тележку-призрак, ту, что проезжает мимо Дома на рассвете, ближе к прошедшей ночи, чем к наступающему утру.

С этой тележкой вообще ничего не ясно. Может, это просто бомж, возвращающийся с ночной охоты за пустыми бутылками. А может, колясник, восставший из могилы, где его погребли вместе с коляской, заржавевшей под землей до полного непотребства. Или одинокая коляска, которая разъезжает вокруг Дома, как Летучий Голландец, погромыхивая косточками истлевшего седока.

Проверить, какая из этих версий соответствует действительности, невозможно. В узком промежутке между ночью и утром спится слишком сладко, чтобы вылезать из постели, да и вылези я, все равно бы ничего не разглядел, потому что проезжает ЭТО, когда еще темно. Так что я решил записать таинственный скрип и прослушать потом запись в бодром состоянии, но сколько ни ставил магнитофон на запись у распахнутого окна, ничего похожего на знакомое скрипение не услышал. Испорченные кассеты я сложил в коробку и спрятал среди ничьих вещей.

А теперь вот сам скриплю, как та неуловимая тележка, призрак колясника или коляска из-под призрака. Это означает, что Мустанга пора смазать и проверить, не расшатались ли его крепления. Муторное, малоинтересное занятие.

   

Все необычное в Доме так или иначе стягивается на Перекресток или в Кофейник. Если не ищешь что-то конкретное, лучше сидеть там и ждать, пока то, что тебе нужно, найдется само. Не я один охочусь там в определенное время суток. Территория Кофейника строго поделена между ловцами того и этого. Мы стараемся не мешать друг другу и не вторгаться в зоны чужих интересов, но это все же иногда случается, поэтому каждый из нас в курсе, что собирает другой. Время от времени в Кофейнике появляются девушки в поисках драк, тогда надо срочно уезжать, пока сам не сделался чьим-то трофеем.

Мы сидим за крайним столиком у стены, я и Русалка, и ждем. На мне солнечные очки, помогающие справляться с солнечной погодой, пиратская майка-предупреждение, флаг на Мустанге ядовито-желт и пахнет дохлыми воробьями. Русалкины волосы шатром укрывают ее и стул, и спускаются ниже сидения, на полруки не доставая до пола. В них струятся ленты, шнурки и цепочки из крохотных колокольчиков, а сквозь жилет прорезается ряд вопросительных знаков, одни вопросительные знаки, двадцать «почему», выстроившихся один за другим. Она тоже ждет, терпеливо и молча, по ее волосам что-то стекает, бисерно поблескивая, а вопросительные знаки на майке капают перевернутыми каплями.

Ради Русалки мне очень хочется удачи именно сейчас, пока она рядом. Последнее время мне везет все реже и реже, ведь я уже довольно много всего набрал, возможно, с каждым удачным днем я исчерпывал свой охотничий лимит, и он уже почти закончился. Поэтому я слегка нервничаю и, чтобы успокоиться, достаю из рюкзака папку с бумагой и начинаю писать шестьдесят пятое письмо из серии «В Поисках Сумасшедшего Благодетеля». Раньше я пользовался образцом, но после двадцатого письма в нем отпала надобность, и потом, переписанное всегда получается менее одушевленным, хотя и не отличается по содержанию от составленного по памяти.

Русалка пьет свой кофе и следит за дверью. Когда я прячу очередное послание в конверт, провожает его недоверчивым взглядом.

— Ты и вправду веришь, что из этого что-то получится?

— Ну, как тебе сказать, — убираю папку обратно в рюкзак и вытаскиваю оттуда конверт. — Вообще-то, не верю. Такие вещи случаются один раз, если вообще случаются. Вероятность повторения ничтожно мала. Но игнорировать даже самую малюсенькую вероятность все же не стоит.

— Хочешь сказать, что однажды такое уже было? Когда?

Я вздыхаю. Никто не знает историю собственного обиталища. И знать не желает. Для них это заплесневелое старье, они и минуты не потратят на то, чтобы его обнюхать. Определенно, никто из них не станет археологом — любителем раскапывать и приходить в восторг от выкопанного.

— Жил-был когда-то давно такой человек, — говорю я. — Очень богатый и очень уродливый. А может, и не очень уродливый, но очень больной. Теперь уж не узнать, потому что он никогда не фотографировался, а если его снимали тайком, тут же начинал судиться с тем, кто это сделал. Он прятался от всех в своем доме, собирал коллекцию старинных музыкальных инструментов и знать никого не желал. Рассылал в разные журналы статьи, подписанные псевдонимом Тарантул, но их почти никогда не печатали, потому что он в основном ругал правительство и все организации, с которыми ему доводилось сталкиваться, в общем, «брызгал ядом», как он сам это называл, а такое никто не станет печатать. У него, по-моему, лет за десять только и взяли, что одну статью о старинных музыкальных инструментах. Все его родственники дождаться не могли, когда он помрет, чтобы поживиться его деньгами. Он об этом, конечно, знал, поэтому отыскал сиротский приют, который собирались прикрыть, потому что здание, в котором он располагался, было слишком ветхим. И он профинансировал ремонт этого здания и создал фонд, который должен был этот приют поддерживать после его смерти.

Я замолкаю и рисую на скатерти невидимого паука. Черенком ложки.

По ходу рассказа к нашему столу подсело еще несколько слушателей, но я ничего не имею против, пусть себе слушают, если им интересно.

— Он составил список всяких правил и ограничений для тех, кому жить в его доме и на его деньги. Только с тех пор прошло так много лет, что многие из этих правил перестали соблюдаться.

— А какие были правила? — нетерпеливо спрашивает Русалка. — Ты точно знаешь их. Расскажи!

— Ну, там было что-то насчет ремонта не реже, чем раз в три года. И принимать стали в основном калек, это с тех пор началось. Слабоумных не принимали, потому что он сам составил учебную программу, а она была усложненной, слабоумному ее было не осилить. У него даже были неприятности из-за этого, его обвиняли в том, что он угрохал все деньги на один разваливающийся приют, хотя на них можно было построить двадцать таких приютов, а потом еще ограничил доступ в него самым богом обиженным.

— Табаки! — возмущенно говорит Дракон. — Откуда ты знаешь всякие такие штуки, да еще с такими подробностями? Признайся, ты все это выдумал!

— Признаюсь. Сидел и от нечего дела выдумывал. Разрабатывал фантазию.

Дракон бесцеремонно хватает мою чашку и отхлебывает из нее.

— Слишком все это романтично, — ворчит он, — в жизни так не бывает. Если и было что-то похожее, то ты все равно там от себя наукрашал.

— Зато тебя это взволновало. Вон как ты выхлестал чужой кофе от волнения.

Дракон возвращает мне чашку и глядит с укором.

— Так ты признаешь, что это были враки?

У него мохнатые брови, лоб зарос почти целиком, из ушей точат пучки жестких волос. Со всей этой шерстью он похож на черта из детских сказок. Так и мерещатся спрятанные рожки. За спиной у него томный извращенец Ангел к месту и не к месту закатывает глаза. А свободный стул оккупировал Гупи, с хроническим насморком и самыми большими в Доме, после моих, ушами. Думаю, если бы старик Тарантул мог нас видеть, он бы остался доволен.

— Это наверняка правда, — говорит Русалка убежденно. — Когда Табаки врет, он стоит на своем до последнего, а не признается, что все выдумал.

Дракон вертит кудлатой башкой.

— И кому из вас верить? Он говорит, что все выдумал, ты — что не выдумал.

— Архивы надо читать, дети мои, — вздыхаю я. — Историю надо знать. Насколько это в ваших силах.

Дракон, насупившись, молчит. Остальные тоже. С задумчивой Русалки капают вопросительные знаки, один за другим, и просачиваются сквозь паркет. В моей чашке пусто, и я незаметно придвигаю к себе Русалкину, хотя в ней маловато сахара.

Ангел возвращает застрявшие под веками зрачки на место.

— Предлагаю воздвигнуть на Перекрестке тотемный столб в честь нашего отца-благодетеля! — выпевает он хрустальным голоском. — Это просто позор, что личность, которой мы стольким обязаны, прозябает в забвении!

— А тебе только дай кого-нибудь почествовать, надо, не надо, — бурчит Дракон, не сводя с меня подозрительного взгляда. — Ни в каких архивах не могло быть того, что он тут нам развешал по ушам!

— Но ведь было же! — изумляется Ангел. — И согласись, что культ паука существует в Доме, восходя к давнейшим временам. Взять хотя бы всем известные стихи…

Негодующий рев Дракона заглушает всем известные стихи. Русалка затыкает уши, а Гупи почему-то закрывает глаза. Наверное, потому что его уши двумя пальцами не заткнешь. Поглядев на него, я тоже закрываю глаза. Потом открываю и вижу Коня.

Он что-то говорит, но его не слышно, пока Дракон не перестает реветь и не отъезжает от нашего стола.

— …и стал отцом другим зверям! — нежно заканчивает Ангел.

—.. сказал, что ты собираешь всякую такую пакость, — Конь кладет передо мной связку чего-то непонятного. — Тебе это годится?

Хватаю ее и вижу удивительную вещь. Крысиные черепки, нанизанные на ремешок-уздечку. Срываю очки, чтобы получше рассмотреть долгожданную добычу.

— Чье это, Конь?

— А хрен его знает, — отвечает Конь. — Валялось себе в обувном ящике. Я полез за сапожным кремом, смотрю, фигня какая-то…

Дрожащими руками распутываю узлы на ремешке. Черепков ровно семь, и только у одного обломаны клыки, в целом они в прекрасном состоянии. А ремешок украшен тусклыми медными бляшками и шипами, он сам по себе довольно красив. Если это не колдовской предмет, то уж и не знаю, что можно так назвать.

— Ужас какой! — восклицает Ангел. — Чьи это бедные обглоданные косточки?

— Крысиные, — ворчу я. — Что у тебя было по биологии, хотел бы я знать.

Конь доволен.

— Если тебе это нужно — бери. Мне эта штука ни к чему.

— Отвратительно! — причитает Ангел. — Это сколько же крыс сгубили ни за что! А может быть, кто-то так наводил порчу на вторую?

— Но-но, — Конь скрещивает пальцы, тревожно озираясь. — Ты, Ангел, придержи язык. Я их в нашем, между прочим, ящике нашел. Мы, что ли, по-твоему, порчу наводили?

Стучу ладонями по столу, чуть-чуть расплескав Русалкин кофе.

— Хватит! Уйдите все. Дайте спокойно рассмотреть добычу. Тебе, Конь, спасибо, я в долгу не останусь. Тебе, Ангел, тоже спасибо. За компанию.

Ангел обиженно закатывает глаза. Конь ухмыляется, салютует мне и откатывает коляску с временно ослепшим Ангелом в другой конец Кофейника. Гупи сидит неподвижно, изо всех сил прикидываясь, что его здесь нет.

Я достаю из рюкзака пакет с макетами, изображающими мою коллекцию в миниатюре, и раскладываю их на столе. Русалка подтаскивает стул поближе, и мы начинаем так и сяк переставлять макетики, учитывая появление крысиных черепков. Возимся мы долго. Гупи надоедает за нами следить, и он задремывает.

— Нет, — говорит Русалка. — Так ничего не получится. Надо хотя бы понять, что это такое.

Я вешаю ремешок с черепками на шею, потом обматываю им голову, потом пробую закрепить на талии.

— Это точно не на шее носилось. И не как пояс. Но вот здесь была раньше пряжка, видишь след?

— А может, это и правда порча? — спрашивает Русалка. — Тогда оно чье-то, но владелец ни за что не признается.

— Где ты видела такую порчу? Не проткнутые, не расколотые, целенькие черепушки в отличном состоянии!

— Откуда мне знать, какими они должны быть, я никогда ни на кого не наводила порчу.

— Тогда слушай тех, кто знает, не ошибешься.

Русалка подпирает голову ладонями и глядит на расставленные на столе макеты.

— Мне интересно только одно. Откуда берутся знатоки подобных вещей. Которые все на свете знают, ну буквально все.

— Не все, — скромно поправляю ее я. — Но многое. Они выковываются в кузницах жизненного опыта.

— Ага, — кивает Русалка. — Только для такого жизненного опыта нужно прожить лет сто и завести совершенно необъяснимые знакомства. Вот мне и интересно, откуда он берется, этот опыт?

— Вырастешь — узнаешь. Или не узнаешь. Как повезет.

— Только это и слышу со всех сторон, — кривится она. — От тех, кто прямо жуть насколько старше меня.

Я смешиваю картонные игрушки и убираю их обратно в рюкзак.

— Пошли. Сегодня уже ничего интересного не будет. Дважды в день не везет по-крупному. Так что можно съездить проверить, как это будет смотреться со всем остальным.

Русалка собирает чашки и несет их к стойке. Я вожусь с завязками рюкзака.

Время в Доме течет не так, как в Наружности. Об этом не говорят, но кое-кто успевает прожить две жизни и состариться, пока для другого проходит какой-нибудь жалкий месяц. Чем чаще ты проваливался во вневременные дыры, тем дольше жил, а делают это только те, кто здесь давно, поэтому разница между старожилами и новичками огромна, не надо быть очень умным, чтобы ее разглядеть. Самые жадные прыгают по нескольку раз в месяц, а потом тянут за собой по нескольку версий своего прошлого. Пожалуй, таких жадин, как я, в Доме больше нет, а значит, нет никого, кто прожил бы столько кругов, сколько прожил я. Гордиться тут нечем, но я все же горжусь, ведь выдающаяся жадность — это тоже в своем роде достижение.

Русалка возвращается и выжидающе глядит. Я говорю, что готов, и мы покидаем Кофейник, оставив Гупи дрыхнуть за опустевшим столиком.

   

Каждый раз, разбирая и собирая рюкзак, я понимаю, что занят чем-то абсолютно бессмысленным. Содержимое рюкзака почти не играет при этом роли, важен сам процесс. Вытащил, понюхал, отложил. Вытащил, поковырял, отложил. Потом пробуешь запихать все обратно, а оно не запихивается. Становится интересно, почему. И так далее. Почти медитация.

Когда-то такое называлось «синдромом одной сумки». Очень тяжелое заболевание. Наблюдая теперь у себя его признаки, я не совсем понимаю, чем оно вызвано. Размеры и вес багажа на выпуске никто не ограничивает. А я все равно ужасно расстраиваюсь из-за того, что в рюкзак ни в каком виде не влезает воздушный змей. Наверное, это такие игры ума. Отвлекающие маневры. Мучаешься, пыхтишь, пересчитываешь свое добро и незаметно забываешь, с чего, собственно, начал паковаться. Зато вспоминаешь много всего другого, потому что любой предмет — это времена, события и люди, спрессованные в твердую форму и подлежащие размещению среди прочих, себе подобных.

Рюкзаку моему лет сорок, сейчас таких прочных не шьют. На нем заплатки из настоящей кожи, тяжелые латунные пряжки, десять внутренних карманов, пять наружных и специальный чехольчик для ножа. Не рюкзак, а пещера Али-Бабы. У меня его крали два раза, но я оба раза его вернул, а сам украл так давно, что никто уже и не помнит, что он не был изначально моим.

Я рассказываю все это Лорду, выгружая содержимое рюкзака, похлопывая его по опавшим бокам и встряхивая.

— Вот здесь, смотри… в этом кармашке — бритва. Дергаешь змейку, она выскакивает, и — привет.

— Что привет?

— Без пальцев можно остаться. Так я вернул его оба раза после кражи. Смотришь, в столовой, у кого рука забинтована, подъезжаешь и говоришь: «Верни рюкзак, сука!» — и они отдают. А если не отдают, им же хуже.

Лорд с интересом заглядывает в рюкзак:

— Странно, что ты не намазал ее ядом. На тебя как-то непохоже — оставить вору шанс.

— Ну уж нет, — кладу обратно шерстяные носки и кружку со своими инициалами, — одним из похитителей был Лэри. Можешь себе представить его нытье, когда он порезался. А если бы там был яд…

На самое дно идет архивный альбом с наклейками и вырезками, в кружке размещаются глиняные свистульки. Походный котелок, бинокль, малиновая жилетка, коробка с бисером…

Лорд подтаскивает к моей кучке подушку, ложится на нее животом и глядит.

Хватает его минуты на полторы. Когда я в следующий раз отрываюсь от упаковки, он дрыхнет. Ощущение, сходное с тем, что бывает, когда вдруг захлопнут дверь перед самым твоим носом. Вот только что был собеседник, а вот его уже нет.

Со вздохом снимаю с Лорда очки-зеркальца. Конверт с наклейками еще не упакован. Перебираю хранящиеся в нем образцы. Нахожу два подходящих, отколупываю с бумажек и приклеиваю на одно зеркальное стеклышко большую клубничину, а на другое — человечка со спущенными штанами. Вдеваю дужки обратно за Лордовы уши и опускаю очки ему на переносицу. Вид у Лорда сразу становится более праздничным.

— Душа моя просит музыки, — говорю я Курильщику. — Но ничего нового и не заслушанного у нас нет. Значит, надо оживить обстановку яркими красками.

— Можешь раскрасить меня, — уныло предлагает Курильщик. — Или устроить пожар.

Он лежит на спине и глядит в потолок, но иногда переводит взор на более низменные предметы. Как-то нехотя, словно на потолке в любую минуту может произойти что-то важное. Возможно, в детстве он мечтал стать летчиком. Складывается такое впечатление.

— Знаешь, — говорит он после долгой паузы, — я никогда в жизни не полезу в твой рюкзак. Никогда.

И замолкает. Очень категоричное, даже угрожающее заявление. Как будто я много лет подряд умолял его пошарить там, и вот сегодня, он, наконец, сказал мне свое твердое нет.

— Что же так? — спрашиваю.

Молчит. Многозначительно. Осуждая, надо полагать, мои противоугонные приспособления. Никто из моих знакомых не умеет так многословно молчать, как Курильщик. Так всесторонне охватывая тему.

 Я пакуюсь дальше, с уважением вслушиваясь в перегруженную тишину. Лорд продолжает спать. Колода карт, лампочки для фонариков, компас, солонка, ушные затычки, перо на шляпу, подтяжки…

Да, я меркантилен, кровожаден, склонен к паранойе и вообще далек от совершенства. Но и у меня бывают светлые периоды, когда я становлюсь милым, а в прокурорском молчании Курильщика ничего этого нет. Наслушавшись его, я в конце концов теряю терпение и говорю ему, что он вопиюще несправедлив и пристрастен.

Курильщик лениво приподнимает голову.

— Да ну? Я так не считаю.

Собираюсь объяснить ему, почему это так, но тут входит Македонский, от вида которого все мои мысли и слова разлетаются с воем и стоном.

Македонский садится на кровать и улыбается нам с Курильщиком. Он в белоснежных брюках и в белой майке, а мокрые после душа волосы зачесаны назад. Впервые со дня моего знакомства с ним он оделся во что-то ярче половой тряпки. И открыл всегда завешенный волосами лоб.

— Ну что вы так смотрите? — нервно спрашивает он, ерзая по краю постели.

— Ты — как снежинка, Македонский, — говорю я. — Что с тобой стряслось, признавайся.

Вообще-то на снежинку он не похож. Скорее, на белую спицу. Потому что нынешняя одежда сидит на нем нормально, а раньше все всегда висело мешком. Это, по-своему, не менее странно. Как будто человек всю жизнь прятался по углам, и вдруг выскочил оттуда, завывая, облаченный в парадный смокинг. Но если он выскочил, значит, ему это позарез понадобилось, вот что важно.

— В принципе очень мило, — говорю я, — непривычно только. Обещаю привыкнуть.

Лорд уже проснулся и пережил свое потрясение молча. Как и клубнику с бесштанным отроком. Содрал отрока с очков и бросил в пепельницу.

— Поиграй на гармошке, — просит он меня.

Дураку понятно, зачем. Чтоб я замолчал. Но я на самом деле настоящий друг своим друзьям и не отказываю в просьбах, даже когда меня просто хотят заткнуть. Поэтому достаю гармошку и начинаю играть. Лорд отползает к спинке, распластывается там, подтаскивает к себе гитару и кладет ее на брюхо.

Легче гармошке вторить гитаре, чем наоборот, поэтому сначала мы сбиваемся и не можем подладиться друг к другу, шипим и переругиваемся, потом, с грехом пополам, что-то изображаем, и рады тому, хотя ничего особенного не звучит, но в этом деле главное процесс, как и в упаковке, так что мы погружаемся в него и основательно застреваем. Через какое-то время во мне начинает зарождаться вопилка. В Лорде, наверное, тоже. Он начинает подпевать и насвистывать. Я очень завожусь от таких вещей, и мои голоса-вопилки тоже. Честно давлю их, пока хватает сил, а когда силы кончаются, роняю мокрую гармошку, зажмуриваюсь и визжу: «Трап на воду! Фургоны в круг! Орудия к бою! Пли!» На чем наше с Лордом музицирование заканчивается.

В тикающей после вопилки тишине открываю глаза и вижу Сфинкса, сидящего на тумбочке.

— Опять, — говорит он.

— Опять, — обреченно соглашаюсь я.

   

Разного рода выкрики поселились во мне с недавних пор. Иногда, наездившись по Дому и насмотревшись того и этого, очень хочется мужественным голосом рявкнуть: «Женщины и дети, в укрытие!» Какие женщины? Какие дети? Подсознание не уточняет. Хочется согнать их всех в укрытие, и все тут. Наверное, срабатывает аварийная служба генетической памяти. Или скажем: «Орудия к бою!» И представляются какие-то дряхлые катапульты. С потрясающей навязчивостью. Вообще-то, когда мне хочется что-то проорать, я ору, не сдерживаюсь. Лучше крикнуть пару раз и успокоиться, чем все время хотеть это сделать. Вот только стаю мои вопли нервируют. Никак они к ним не привыкнут.

   

— Где такое видано, чтобы трап спускали на воду? — умирающим голосом спрашивает Лорд. Немного позеленевший от того, что сидел слишком близко, когда на меня накатило.

— Вот именно, где? — возмущаюсь я. — Подсознание совсем отбилось от рук. Вдруг позарез понадобилось его спустить. И фургоны поставить в круг. А то нам всем пришел бы конец.

— Ты его спустил? — интересуется Сфинкс.

— Да.

— Фургоны поставил, как надо?

— Да.

— Ну и слава богу. Расслабимся до следующего раза.

Я вытираю гармошку. Удивительно душный день. Совсем нечем дышать. Лорд лежит, обмякший, под гитарой. Человечка без штанов он содрал, но клубничину оставил, и она торчит у него на глазу, как красная клякса. Курильщик ждет новостей с потолка. Македонский испарился.

— Эй, — говорю я Сфинксу, — ты видел Македонского в белоснежных одеждах? Такого чистенького и белого-пребелого, как жасмин?

Он кивает.

— И как тебе его вид?

— По-моему, он похорошел.

— Он еще волосы прилизал. Такое поведение ему не свойственно. Не говоря уже о том, что он всегда ненавидел белый. Подчеркнуто не переносил. Так что не притворяйся, что не понимаешь, о чем я.

— Может, он дает понять, что ему осточертело убирать за всеми? — не отрываясь от лицезрения потолка, предполагает Курильщик.

Опять этот прокурорский тон, подразумевающий океан не затронутых тем. К нашему счастью, не затронутых.

— Никто его не заставляет убирать, — говорю я. — И никогда не заставлял.

Курильщик молча усмехается. Даже не глядя в мою сторону.

Во втором пункте я, конечно, соврал, но ведь не специально, а по забывчивости. Уже не в первый раз за сегодняшний день хочется придушить Курильщика. Скоро это желание войдет в привычку.

— Я его заставлял, — говорит Сфинкс. — И Лорда тоже. И Лэри, если уж на то пошло. Только тебя почему-то пропустил.

— Интересно, почему? — вежливо любопытствует Курильщик.

— Действительно, интересно. Может, в связи с изменением имиджа Македонского самое время попробовать? Как насчет сегодняшней уборки?

Курильщик наконец переворачивается и являет нам сумрачный лик. Вернее, не нам, а Сфинксу. Смотрит на него с каким-то извращенным ожиданием, потом говорит:

— Если сможешь меня заставить. Как когда-то их. Чтобы потом даже Табаки говорил, что этого не было.

Потрясающе наглое заявление. У меня начинает чесаться нос, а в местах, отвечающих за мои действия и разговоры, выстукиваются новые вопилки: «Мародеров к стенке!» и «Пленных не брать!» Кое-как удается справиться с ними.

Сфинкс глядит на Курильщика с таким видом, что непонятно, то ли он сейчас убьет, то ли рассмеется. Просто смотрит. Он — на Курильщика, Курильщик — на него. Тишина капает тяжеленными каплями.

— Бог ты мой, — говорит Лорд уважительно. — Страсти какие.

Из меня выскакивает неуместное и подленькое хихиканье.

Сфинкс выключает фары, потом опять включает, переведя на нас. Ну, моргнул человек, обычное дело. Глаза веселые, даже хитрые. Так что, скорее всего, он засмеялся бы. Хотя в такой душный и жаркий день ни в чем нельзя быть уверенным.

Опять появляется Македонский. Садится на свою кровать.

— Эх ты, полярник, — говорю я ему. — Из-за тебя назревал конфликт. Жуть как не любим мы чего-то недопонимать. Так что если это такая форма протеста, ты так и скажи. А то Курильщик тут уже высказывается вместо тебя, и, между прочим, выяснилось, что у него аллергия на пыль.

Македонский выглядит очень честным. Его словам веришь еще до того, как он их произносит. Поэтому хорошо, что говорит он мало, ведь от по-настоящему честных слов как-то устаешь.

— Я ненавижу белый, — говорит он.

И я устаю сразу и очень сильно. От большого умственного напряжения.

Македонский смотрит с таким видом, словно мы обязаны были все понять, но, видно, на наших лицах понимание отсутствует, потому что добавляет:

— Я видел себя во сне драконом. Я летал над городом и опалял его улицы огнем своего дыхания. Тот город был пуст из-за меня. И я… испугался.

Дергаю себя за серьгу. Больно, зато отрезвляет. И когда пьяный, и когда что-то мерещится. Например, красные крылатые ящеры, летающие между обугленными многоэтажками. Похожие на костры. Македонский не сказал ничего о красном цвете, но я знаю и так. И еще я знаю, что когда твой подлинный цвет рвет тебя изнутри, можно завернуться в десять слоев белого или черного, ничего не поможет. Все равно что пытаться заткнуть водопад носовым платком.

— Белая майка тебя не спасет, Македонский, — озвучивает мои мысли Сфинкс.

Македонский глядит не мигая. Кажется, еще немного, и на его лице проступят все кости, можно будет пересчитать их и удавиться с горя. Они уже и сейчас видны. Кости, сероватая кожа и болотные лужицы глаз с точками головастиков.

— А вдруг спасет, — говорит он неуверенно. — Кто может знать?

Сфинкс не спорит, я — тем более. Лорд нырнул за журнал, Курильщик демонстративно зевает.

— Пора, пора тебе, Сфинкс, грохнуть для нас стекло. Видишь сам, что делается. Время улетать. Вон, человек уже встал на крыло, — киваю на Македонского, — об остальных я не говорю.

— Ну так грохни его сам, — предлагает Сфинкс. — Мне уже не десять, я разучился.

Почему-то от его слов я окончательно скисаю. Словно всю дорогу только на что-то такое и рассчитывал. Хотя когда начал говорить, это была всего лишь давняя, полузабытая шутка.

— А вот когда я однажды увидел страшный сон и рассказал его, Сфинкс пообещал укусить меня, если я не заткнусь, — как бы невзначай вспоминает Курильщик, справившись с зевотой. — Я это очень хорошо помню.

— Я тоже, — кивает Сфинкс. — Во всяком случае, помню, что обещал это не тебе, а Лорду. Твоя память избирательна, Курильщик. Коверкает события не в лучшую сторону.

— А если бы я увидел себя летающим гиппопотамом?

— Это означало бы, что ты съел на ужин какую-то дрянь.

— Почему же у Македонского это означает, что он должен нацепить на себя что-то белое?

— Не знаю, — Сфинкс слезает с тумбочки и садится на пол, прислонив к краю нашей кровати лысину. — Если ты заметил, я не счел это необходимым.

Курильщик смеется.

— Прекрасное объяснение. Исчерпывающее. Точное. Теперь-то я, конечно, все понял.

Смех у него не то чтобы нормальный, но и не совсем уж сумасшедший. Поровну того и другого. До Лорда в его лучший период ему еще смеяться и смеяться, но все равно это удручает. Срочно надо выбраться на свежий воздух, пока он еще где-то есть. Потому что потом его может и не быть.

Я надеваю очки, затеняя мир, и прошу Македонского помочь мне подвесить рюкзак к Мустангу.

   

Подъезжая к Перекрестку, вспоминаю:

«Amadan-na Breena, он каждые два дня меняет облик. То он идет, глянешь со стороны, ни дать ни взять молоденький парнишка, а то обернется тварью какой ужасной, и вот тогда-то берегись. Мне тут сказали не так давно, что, мол, кто-то его подстрелил, но я-то думаю — кто ж его такого застрелит?» [1]

Бормоча про себя этот канонический бред, я пересекаю Перекресток и у дальней его стены останавливаюсь. Между столиком с неработающим телевизором и стеной здесь стоит длинное зеркало, про которое многие думают, что оно стоит изнанкой наружу, до того оно пыльное. На нем иногда гадают девушки. Вытирают пальцем маленькие участки и смотрят, что в них отражается. На маленьком кусочке зеркала даже фрагмент собственного лица выглядит многозначительно.

В этом зеркале я протираю себе окошко. Я очень-очень давно не видел себя. Казалось бы, когда плохое настроение, не стоит проводить такие эксперименты. Но я вдруг подумал, что дни летят слишком быстро, вполне может случиться так, что я уже и не успею посмотреть на себя именно в гадальном зеркале.

Я протираю кружок чуть выше глаз, оттуда спускаюсь к носу, и в конце мой двойник выглядывает из аккуратного окошка, похожего на дырку в стене. Ничуть не повзрослевший. Та же рожа четырнадцатилетнего, с которой меня, надо полагать, похоронят. Я вымазываю себе ниши для ушей и освобождаю их из-под волос, чтобы они лучше отразились. Двойник превращается в Микки-Мауса. В зловещего Микки-Мауса. Я вдруг с ужасом понимаю, что постарел. В зеркале я тот же, что и пять лет назад, но вот внутри чего-то не хватает. И это заметно. Куда-то подевалась привычная наглость. И ведь, если вдуматься, я бог знает сколько времени не затевал ничего интересного. Не устраивал людям холеру. Давным-давно уже никто меня не бил.

— Эге, — говорю я двойнику, — ты что, взрослеешь? Не вздумай, а то я с тобой больше не дружу.

У отраженного Табаки глаза круглеют. Испугался. Или издевается.

— Друбби, хамара, скуй! — шепчу я. — Сттрокат премчадрр. Что написано на их рожах? Там написано: «Выпуск близко! Грядет вселенский швах! Готовьте гробы!» А у тебя? У тебя то же самое. Ты вообще кто, на самом-то деле?

Он моргает. В смысле что — а кто я?

— Ты — Ужас, Подкрадывающийся в Ночи! Ты — Хищник, жующий потрох врага! Ты — Стрелок по Мишени! Ты — Чума и Погибель!..

На двойника все это не очень действует. То есть он послушно перекашивается и принимает еще более зловещий вид, но все равно видно, какой он на самом деле маленький и трухлявый.

— Жаль, что у меня нет при себе гири, да, очень жаль, и нечего мне тут таращиться!

Я вытаскиваю из-за уха фломастер и рисую на зеркале зубастую улыбку. Щетинистую, как расческа. И быстро откатываюсь назад, чтобы не увидеть, как двойник выпрыгнет из нее. Он и не успевает.

Я еду, думая о том, сколько же я всего не успел в жизни.

Я не научился играть на флейте и показывать карточные фокусы. И делать перечный коктейль. Я ни разу не был на крыше, не посидел там ни на какой трубе и ничего в эту трубу не бросил громыхающего. Я не влезал на дворовый дуб. Я не нашел ласточкино гнездо и не съел его. И не запустил самого большого и пугающего воздушного змея ранним утром перед Фазаньими окнами. Я даже до сих пор не прочел послание из давних времен, сложив все ничьи предметы, сколько их было в Доме.

Отягощенный такими мыслями, вкатываюсь в Кофейник, надев предварительно очки.

Пара Крыс, тройка Псов и в дальнем углу — Русалка с Рыжей. У них на столе три чашки, значит, кого-то ждут, а этого кого-то нет, так что вполне можно представить, что ждали они меня. Я рулю к ним, говорю: «Спасибо-спасибо», — и забираю чашку.

Кофе с молоком. Значит, ожидался Лорд, а не Сфинкс. Сдвигаю очки на лоб и пью. Никогда не удается проделать это без чавканья, даже в присутствии девушек.

— Табаки, ты подрался с кем-то? — спрашивает Рыжая, внимательно в меня всматриваясь.

— Зверски подрался, Даже вспомнить страшно. Скажу только, что у него появилась вторая улыбка, это все, что я могу вам рассказать, не вдаваясь в гнусные подробности.

Они переглядываются. Рыжая в рубашке с огурцами, которую я откопал для нее в позапрошлый меняльный вторник, Русалка в сером жилете, в прорезях которого все еще вопросительные знаки. Двадцать «почему», пугающе соответствующих обстановке и общему настрою.

— Бедняга, — говорит Русалка, подразумевая пострадавшего.

Тепло так говорит.

— Действительно, — умиляюсь я. — Бедный он, бедный, разнесчастный, пыльный…

— Это, наверное, про Перекресточный фикус, — предполагает Рыжая.

— Или про твоего медведя! — ахает Русалка.

Рыжая ощупывает рюкзак, висящий у нее за спиной на спинке стула.

— Медведь со мной. И вовсе он не пыльный, если уж на то пошло. Просто старенький.

Смотрю на окна. Кажется мне или действительно солнце ушло? В Кофейнике всегда зашторено, и потом, уже вечер, но все равно кажется, что погода меняется.

— Давай-давай, — шепчу я под нос. — Нагони тучек, пролейся дождем, напои деревья, искупай ворон…

 — Колдует, — с уважением замечает Русалка. — Я тоже хочу уметь так. Вызывать грозу.

— Месяц уже всем Домом вызывают, — фыркает Рыжая. — Если бы хоть кто-то из них это умел, нас бы давно затопило по самую крышу.

— А где вы, между прочим, пропадаете? В спальне тоска и безлюдье. Все, чуть что — засыпают. Поговорить не с кем. Горбач на дубе, Лэри на первом, а теперь еще вы исчезли куда-то, — я вытираю подбородок и нос и размазываю пальцем кофейную лужицу по пластиковой салфетке. — Скучно.

— Спица шьет себе свадебное платье, — ошарашивает меня Русалка. — У нас в комнате, чтобы никто не видел. Они с Лэри решили пожениться, как только… когда смогут, в общем. Мне придется обшить его белым бисером, представь. Почти целиком.

— Лэри? — ужасаюсь я.

Рыжая хрюкает и, захлебнувшись кофе, громко стучит ногами под столом.

— Да нет же, платье, конечно. Она хочет, чтобы все было как у людей.

Представив Лэри у алтаря, в кожаном прикиде, подцепляющего отрощенным на мизинце ногтем обручальное кольцо, я чуть не падаю в обморок.

— Тьфу, какая гадость! Мещанство и мелкое «каколюдство», иначе не назовешь. Но я все же дам им свое благословение. И свадебный подарок. Прекрасно иллюстрированное издание «Кама Сутры».

Мне вдруг становиться ужасно грустно. Мало было Македонского с его осознанием своей сущности, теперь еще Лэри собирается жениться. Я понимаю, что надо бы выпить что-нибудь покрепче кофе и утопить в этом чем-то свою скорбь о происходящем, но Кофейник на то и Кофейник, что здесь не раздобудешь ничего успокаивающего нервы. Вдруг вспоминаю, что Рыжая всегда имеет при себе фляжку и говорю:

— Надо бы выпить по этому поводу. Не каждый день Лэри готовится совершить такой ответственный шаг.

— Он вовсе не сегодня это решил, — сопротивляется Рыжая, но я смотрю на нее с укором:

— Ты что, жадничаешь?

Мне оскорбленно вручается фляжка. Я отливаю из нее в чашку из-под кофе. Как я и подозревал, это «Погибель», лично мною изобретенный экстракт для поднятия тонуса. Конечно, вряд ли я что-то почувствую, употребив такую порцию, как та, что мне удалось урвать, но лучше маленькое что-то, чем вообще ничего. Я поднимаю чашку и, к собственному удивлению, говорю срывающимся от переживаний голосом:

— Друзья! Время, наш главный и основной враг, беспощадно. Годы летят и берут свое. Старики старятся, дети растут. Дракончики покидают материнскую скорлупу и устремляют туманные взоры в небеса! Недалекие Логи вступают в брак, не думая о последствиях! Милые мальчики превращаются в брюзгливых и злопамятных юношей со склонностью к стукачеству! Собственные отражения плюют на наши седины!

— Ух ты, — изумляется Рыжая, — а ведь он еще даже не отхлебнул.

Рука Лорда ложится на мое плечо, а его костыль со звоном стукает о Мустанговы гирьки для утяжеления.

— Это он от моего кофе. Воровские натуры всегда пьянеют, поимев чужое.

— Ну, не до такой же степени!

— Дряхлые кости ломит от близости могилы, — не успокаиваюсь я. — Гордые прежде мужи позволяют всякой мелюзге безнаказанно топтать свое самолюбие. От всего этого больно и страшно, друзья мои! Как и от сознания собственного неучастия во всех этих процессах… «Но лишь один Шакал не растет, и не женится он никогда! Проводит друзей, одного за другим, и тихо уйдет в никуда!»

Меня похлопывают с трех сторон, Рыжая баюкает мою зареванную голову, приговаривая:

— Ну, Табаки, ну что ты так, не плачь!

Лорд говорит:

— Да не утешайте вы его, а то он никогда не успокоится.

А за соседним столом Викинг вырывает у Гибрида бритву, на что Гибрид кричит сквозь слезы:

— Нет, нет! Пустите меня! Он прав во всем. Во всем!..

Одним словом, кавардак еще тот, но мое время застыло и сжалось в комочек. В хитрый и коварный комок, который, пока одна моя часть изображает скорбь, незаметно осязает сквозь тонкую ткань майки два теплых бугорка, так пугающе близко расположившихся. Твердых и одновременно мягких. И если скорбящий человек судорожно вздыхает, всхлипывая, никто ведь не подумает, что он изо всех сил во что-то внюхивается. У меня, может, никогда в жизни больше не будет возможности понюхать девушку вот так, в непосредственном контакте, и до слез жаль, что я забил себе нос соплями, но с другой стороны, не будь соплей, она не стала бы прижимать меня к груди.

Но что-то я, наверное, все же сделал не так, потому что Рыжая вдруг резко отстраняется, глядя на меня сверху с таким удивлением, будто я ее укусил. И краснеет, просто ужасно, как краснеют все рыжие, когда так и ждешь, что вот сейчас они загорятся. Я, наверное, краснею тоже. Рыжая прищуривается. Я закрываю глаза в ожидании заслуженной пощечины. Успев заметить, что наша пантомима не ускользнула от Лорда и совершенно ускользнула от расстроенной Русалки.

Пощечины все нет и нет. Даже обидно. Жалеет она меня, что ли? Открываю глаза. Рыжая уплыла куда-то в далекие от Кофейника места. Задумчиво теребит влажную рубашку и смотрит хоть и на меня, но на самом деле меня не видит. Русалка сует мне платок.

Я громко сморкаюсь в него. Рыжую это выводит из транса. Она вздрагивает, говорит мне:

— Все нормально, Табаки.

И отходит к своему стулу. Вот и все. А приятнее было бы получить причитавшуюся затрещину. Это поставило бы меня в один ряд со всеми полноценными наглецами, нюхающими чужих девушек.

Русалка гладит меня по голове и шепчет, что я вовсе не стар и что никто не собирается покидать меня, один за другим.

— Глупый ребенок… наивное дитя. Таково их предназначение. А мое предназначение — глядеть им вслед и махать засморканным платком. Это жизнь…

Викинг разоружил Гибрида. Теперь Гибрид пялится на меня опухшими глазами и подает какие-то тайные знаки. Наверное, предлагает выехать в коридор и повеситься там с ним за компанию.

За Песьим столиком ругаются на тему: можно ли опьянеть с одного глотка или нельзя, а если можно, то что должно быть в чашке. Вот-вот подъедут проверять, поэтому я быстро отхлебываю «Погибели». От их проверок ничего хорошего ждать не приходится.

Сбежавший в самом начале моего приступа тоски Пес Рикша возвращается со Сфинксом, Македонским и Курильщиком. Если это акция по моему спасению, то он безобразно ее затянул.

Все еще белый, как полярная мышь, Македонский сразу от двери ныряет за стойку, а Сфинкс присоединяется к нам, подцепив по дороге ногой свободный стул и шваркнув его рядом с Мустангом.

— Вот, — говорит Лорд, — если я не ошибаюсь, один из «гордых мужей, что позволяют топтать свое самолюбие». Не позволяй больше такого, Сфинкс, это плохо действует на психику Шакала.

— Как-как ты сказал? Что позволяют топтать?

— Это не я сказал. Самолюбие. Всякая мелюзга его тебе пренебрежительно топчет, а ты это терпишь.

— Доносчик! — возмущаюсь я. — Грязный стукач!

Лорд безмятежно улыбается. Русалка краснеет вместо него. Курильщик, пристроившись в углу, с кислым выражением лица достает свой дневник.

— Время не на всех действует одинаково, — кричит Гном за Песьим столиком. — Только посмотришь, и видно… одни растут и меняются, другие нет. Спрашивается, почему?

— С ума сойти, — высказывается Лорд, нагло отхлебывая из моей чашки.

— Я нашел у тебя в тумбочке странную кассету, — сообщает мне Курильщик, поднимая голову от страниц своего ежедневника. — Там только хруст и какие-то похрюкивания. Это что-то означает?

Это означает, что он нашел одну из шести испорченных неуловимой тележкой-призраком кассет. Ту, которую я не унес в класс. Пробую объяснить это Курильщику. Он глядит с выражением «ты меня ни в чем не убедил и не убедишь», которое последнее время начало меня здорово доставать.

— Время — не твердая субстанция, чтобы воздействовать на кого-то выборочно, — менторским тоном вещает Филин. — Оно текуче, односторонне и не поддается влияниям извне.

— Это тебе оно не поддается, — Гном тычет пальцем в нашу сторону. — А кому поддается, тот про это молчит, вот и выходит, что такого не бывает.

— Какого люди о нас интересного мнения! — изумляюсь я. — Вы слышите их? Даже неловко.

— Сам виноват, — огрызается Лорд. — Нечего было всенародно намекать на свою исключительность.

— Я скорбел!

— Нечего было скорбеть так самозабвенно.

 Краем глаз замечаю, что Сфинкс, сидевший до сих пор со скучающим видом, внезапно скучать перестал. Замер, подобравшись, даже зрачки расширились. Кто другой, может, этого бы и не заметил, но я настораживаюсь и начинаю усиленно внюхиваться в атмосферу. Что в ней изменилось.

Вроде ничего. Не так душно, как раньше, или мне это кажется, оттого что уже привык к духоте. Занавески качнуло. Македонский, поставив чашки, вдруг цепляется за край стола, будто его кто-то куда-то тянет.

— Ты пропустил все самое интересное, — говорит Лорд Сфинксу.

— Я это уже понял.

— Он, между прочим, из-за тебя комплексует. Если покопаться как следует.

— Табаки не растет, потому что знает секрет, — делится с Филином Гном, достаточно громко, чтобы все могли расслышать. — Он сам только что сказал об этом. «Но лишь один Шакал…» и так далее…

Македонский смотрит в окно, напряженно вытянувшись под белой одеждой, как стрела, для которой выбрана цель, как что-то летучее, что упрятали в непрозрачную банку, где ему не сидится. Его обглоданные пальцы, вцепившиеся в плечи, у меня на глазах истончаются и темнеют, оборачиваясь драконьими когтями. Песочно-пустынные облака наружности плывут через его лицо, отражаясь в глазах непролившимся дождем.

— Ой-ой-ой, — бормочу я, таращась на них.

Утомленный, раздраженный, чем-то даже напуганный Курильщик, спрашивает, правильно ли он понял, что на моих кассетах записаны всякие ночные шумы.

— Там зафиксировано потустороннее явление, — терпеливо объясняю я ему.

— Вернее, не зафиксировано.

— Это одно и то же. Призраки не ловятся на пленку.

Ни одной вопилки из подсознания, словно их все смыло. Только какой-то беспомощный хрюк. Спертый от дыма воздух Кофейника начинает тихонько мерцать, размывая очертания сидящих вокруг. Русалка затаилась в волосах испуганной пичугой, Рыжая привстала. Македонский с жадным любопытством переводит взгляд на свои руки. То, что вокруг нас, расползается спиралями, как невидимые волны от брошенного камня. Задетый ими Рикша, хромоного подпрыгивая, перебегает Кофейник.

— И то, что ничего не записалось, доказывает существование призраков? — в голосе Курильщика почти отчаяние и почти полная уверенность в моей невменяемости.

Человека, говорящего так, надо спасать, но я еще не определился, кого надо спасать срочнее, Курильщика, который вот-вот завоет, или Македонского, который вот-вот улетит в окно, снеся и стекло, и решетку. И, конечно, я не поспеваю за обоими.

— Вы что, решили свести меня с ума, вы все! — пронзительно кричит Курильщик, выкатив побелевшие глаза, и едет прямо на меня с явным намерением раздавить. Одновременно раздается другой вскрик. Что-то огненно-пурпурное, ослепив нас, всполохом опаляет потолок и пролетает по комнате. Звуки глохнут.

Я визжу: «Полундра!» — отталкиваюсь от стола, и под расчлененно затухающее собственное «ра-ра-ра» переворачиваюсь вместе с Мустангом. Возмутительно медленно. Коляска Курильщика, судя по шуму, врезалась в Мустанга, со всеми его гирьками и прочими утяжелителями. Лежа на спине, я вижу хрустальный дождь, веером разлетающийся по полу. Стеклянные бисеринки повисают в воздухе и медленно падают, не поспев за более крупными осколками. Завороженно протягиваю руку, чтобы поймать одну из бусин, но промахиваюсь. Я понимаю, что Македонского я окончательно и бесповоротно упустил, что в первую очередь спасать надо было, конечно, его, а Курильщик мог и подождать, потому что одно дело, когда кто-то сходит с ума от одиночества, и совсем другое, когда кто-то превратился в дракона и умотал. Осознав все это, пробую вылезти из коляски, чтобы все же попытаться что-то сделать, и попадаю прямиком под Курильщиковы колеса. Темно, скучно и очень пахнет гарью.

   

Прихожу в себя под столом. Как я тут очутился, непонятно. Рядом сопит затаившийся Филин, а с края нашей с ним общей крыши тихо капает грязноватый кофейный дождик. На лбу у меня пухлая шишка, сползающая на глаз. Ощупав ее, вспоминаю стеклянный водопад и испуганно ахаю.

— Знаешь, что, — сварливо говорит Филин, поблескивая стеклами очков, — ваша стая переходит всякие границы. Это уже просто неприлично, то, что вы вытворяете.

— Да. Случился приступ у человека. Что тут можно было поделать? С эпилептиками такое случается.

— Приступ? Эпилептик? — Филин разражается неприятным хохотом. — Вот, значит, как вы у себя в четвертой это называете!

Объясняю Филину, куда он может затолкать свое возмущение, изложенное письменно и обмотанное колючей проволокой.

— Хам, — бормочет Филин, вылезая из-под стола. Поредевшие кофейные капли шмякаются ему на загривок.

Дожидаюсь, пока он отползет подальше, и высовываюсь. Ноги, осколки, вода, пенные ошметки. Кто-то пытается убирать, остальные расхаживают и таращатся. Псы, Крысы и даже девушки. Забыли, наверное, что у нас война. Уцелевшая часть оконного стекла разрисована инеем. Тронь — и все осыплется. А посередине зияет дыра. Смахивающая на морскую звезду. Я смотрю на нее, когда меня подбирает Черный. Подбирает и уносит, деловито расталкивая не расступающихся перед нами. Я ни о чем не спрашиваю, он тоже. Хорошо, когда тебя целеустремленно куда-то несут. Можно не думать, а просто ехать. На выходе из Кофейника кучка любопытных провожает нас свистом и перешептыванием.

— Не реви, — только и говорит мне Черный.

— Я стараюсь.

Мерцания и вязкости больше нет. Мир вернулся в привычное состояние, звуки доносятся ясно и громко, но кое-что все же изменилось. То тут то там грохают оконные створки. По коридору гуляет ветер. Дверь спальни захлопывается за нами с такой силой, что Черный подпрыгивает, а я щелкаю зубами.

Спальня предураганно сумрачная и с высоты роста Папы Псов неожиданно маленькая. Сфинкс, Слепой и Русалка сидят рядком, подпирая шкаф, с довольно прибитым видом, а пылевая буря стучит в окна, закидывая их летающим мусором.

Черный опускает меня на пол. Ползу к своим, на ходу примеряя разные выражения лица, подходящие к обстановке, хотя не совсем понимаю, какая у нас обстановка. Осиротели ли мы сегодня на вечные времена? Потеряли ли последнего из драконов, которые и так давно не встречаются в природе? Подразумевает ли унылый вид собравшихся безмолвный траур и не следует ли мне немного пошуметь, чтобы вывести их из оцепенения?

Слепой отодвигается, освобождая мне место между собой и Сфинксом. Размером с кролика. Я туда каким-то чудом втискиваюсь и сразу решаю, что шуметь не буду. Слишком много я сегодня шумел. Пусть будет тихо, пусть ветер рвется и гудит в наружности, я устал, и шишка моя болит.

Черный садится на корточки у двери. На коленях Сфинкса — что-то длинное, завернутое в полотенце, воняющее горелой пластмассой. Я отворачиваю край полотенца, но еще до того, как увидеть, догадываюсь, что там грабли. Это они и есть. Отстегнутые, оплывшие на концах до потери пальцев, поблескивающие обнажившимся металлическим каркасом. Очень, очень уродливые.

— Оставь, — говорит Сфинкс. — Их теперь только в мусор.

Осторожно опускаю на место край полотенца, с неприятным ощущением, что дотронулся до чего-то, что умерло совсем недавно.

— Больно было? — глупо спрашиваю я.

— Представь себе.

— А Македонский?

— Македонский наверху. Спит.

Он говорит это быстро и сухо, и я понимаю, что уточнять не стоит. Наверху, значит, на кровати Горбача, а почему там и в каком виде, это уже мелочи, в которые не нужно вникать. Главное, он не улетел. Закрываю глаза и обвисаю, стиснутый с двух сторон ребрами Сфинкса и Слепого, уговаривая себя, что давно мечтал поспать в виде овоща, застрявшего между двумя терками. Не засыпаю, конечно, но впадаю в оцепенение, похожее на сон. У меня достаточно мыслей, которые нужно обдумать, которые можно обдумывать в таком полудремлющем состоянии. И я их думаю.

Пространство, принадлежащее коллекции, я отгородил позолоченным шнуром. Получилась маленькая сцена. Роль задника играют фотографии древнего Перекрестка. Между ними оставлен зазор, в котором, как луна, висит большая бело-синяя тарелка. Не знаю, насколько это было правильно, поместить ее там, но для меня в таком расположении особая прелесть, ведь это как бы Дом и луна, два моих наилюбимейших природных явления.

Перед щитами с видами Перекрестка стоят табуретки разной величины. На самой высокой — птичья клетка. Длинная, узкая и, честно говоря, тесная даже для канарейки. На табуретке пониже какая-то покореженная штуковина, о которой никто не может сказать, что это такое. Больше всего она похожа на древесную болезнь, которую с дерева срезали, сплющили и впечатали в поднос. Непонятно, для каких целей. Назвать эту бугристую засохлость красивой никто бы не решился. Скорее, она уродливая. Во времена моего детства она лежала в комнате, которую тогдашние старшие называли баром. Не знаю, откуда взялась эта сказка, но среди самых младших ходили слухи, что если проткнуть ее пальцем, в образовавшуюся дырку хлынет вонючая, чавкающая трясина и поглотит все вокруг. Мир станет болотом. Поэтому, хотя нам было интересно, что у засохлости внутри, никто не решался взять на себя ответственность и проверить. Мы только трогали ее. Очень осторожно поглаживали шероховатую поверхность болота, прислушиваясь, не рвется ли оно наружу, взбудораженное нашими прикосновениями. Делали мы это в отсутствие старших, и хотя никто из нас ничего не протыкал, трогать болото было уже достаточно страшно, оно ведь могло только прикидываться твердым, чтобы усыпить наши подозрения, а само только и ждало неуклюжего, неосторожного пальца.

Теперь болото лежит в моей коллекции, с виду помельче и потемнее, чем было когда-то, и по-прежнему ждет. На случай появления поблизости беспечных посетителей над ним пришпилена бумажка с предупреждением: «Руками не трогать!»

Вся моя коллекция увешана воззваниями, стрелками и дорожными знаками. Особенно Перекресточные щиты. Посреди левого щита у меня еще висит лупа на унитазной цепочке. С ее помощью можно изучать надписи на фотографиях. Рядом стоит почтовый ящик-скворечник на деревянной ноге. Раскрашенный в розовый, зеленый и красный цвета. Нога у него попорчена крысами, но верхняя часть выглядит вполне пристойно.

Щиты, почтовый ящик, клетка, болото, тарелка-луна, синий фонарь с открывающейся дверцей, тоже на деревянной ноге, как и почтовый ящик, стул с приклеенным к спинке чучелом ворона, сидение его утыкано гвоздиками, а на груди чучела надпись: «Привет от Хичкока!», собачий ошейник с бубенцами (сводить собаку с ума?), коробка с засушенными жуками, бутылка с запиской неизвестного содержания, запечатанная сургучом, дырявый сапог на великанскую ногу, мешочек с гадальными бобами, дорожный знак «Стоп», весь покореженный, как будто его сшибло грузовиком, черная широкополая шляпа, три подковы, скрученный корень, на котором выцарапано «мандрагор мужской, обыкновенный», и зонтик из соломы, осыпающийся трухой при попытках его раскрыть.

Все предметы делятся на воздушные, колдовские и природные. К воздушным я отнес тарелку, зонт и птичью клетку. К колдовским: стул с вороном, жуков, «мандрагора обыкновенного» и мешочек с бобами. Все остальное земное, исключая болото. Объезжая коллекцию с гармошкой, я заметил, что вблизи знака «Стоп» мелодия становится жалобной, а рядом с почтовым ящиком чирикающей и посвистывающей. Это, скорее всего, означает, что ящик использовался как птичий домик, а дорожный знак пострадал в связи с какими-то печальными событиями.

Началось все с тарелки, которая теперь изображает луну. В тот день пришла девичья делегация и перерезала провода, ведущие на их сторону, прервав между нашими коридорами связь. После них на полу остались вязанки разноцветных проводов, о которые все спотыкались, так что пришлось развешать их по стенам, другого применения им я не нашел, а выкинуть было жалко.

Развешивая провода, я влез на шкаф и нашел там треснувшее блюдо, связку порыжевших мочалок и мумифицированного таракана. Находки эти меня расстроили. Я стал думать о всяком старом хламе, никому не нужном и абсолютно бесполезном, который не выкинули только оттого, что не дошли руки, а потом он просто затерялся, обо всех этих вещах, которыми человек обрастает со страшной скоростью, как только появляется где бы то ни было. Чем дольше ты где-то, тем больше вокруг всякого такого, что стоило бы выбросить, но когда ты переберешься на новое место, ты возьмешь с собой все что угодно, кроме этого самого мусора, а значит, он больше принадлежит месту, чем людям, потому что не переезжает никогда, и в любом новом месте человек найдет клочки кого-то другого, а его клочки останутся тому, кто придет на его прежнее место обитания, и так происходит всегда и везде.

Чем дольше я размышлял на эту тему, тем мне делалось страшнее, так что под конец я не нашел в себе сил для спуска и остался на шкафу в компании давно отошедшего в мир иной таракана и заскорузлых мочалок. Бесконечно дорогих моему сердцу именно в силу своей ненужности никому.

Когда Сфинкс спросил меня, в чем дело, а я объяснил ему весь ужас ситуации, он обозвал меня вещистом.

— Пойми, Сфинкс, — сказал я. — Они более здешние, чем когда-либо будем мы с тобой. Их отсюда никто никуда не заберет. В этом их преимущество перед нами.

— Ты бы хотел стать старой мочалкой, человек? — Сфинкс прислонился к шкафу, подставляя мне плечи для спуска, и я слез по нему, прихватив с собой треснувшее блюдо в качестве сувенира.

Лорд недобрым голосом спросил, что я собираюсь делать с этой раздолбанной тарелкой.

— Буду с ней спать, — сказал я. — Или класть в нее на ночь серьгу.

Лорд заявил, что мой вещизм давно уже перерос в чудовищный эгоизм, и что с этим надо как-то бороться, хоть он и не представляет, как. Что я предпочитаю вещи людям и готов завалить их всяким барахлом, до полной и окончательной неподвижности.

Пока он говорил, я обтер блюдо от пыли, навел на него блеск и пристроил на тумбочке. Оно оказалось еще красивее, чем я думал. Белоснежное, с сине-голубыми цветами и ягодами.

Все время, пока я с ним возился, Сфинкс не сводил с него глаз и хмурился, как будто тоже был настроен против бедной тарелки.

— Ну что такое? — не выдержал я. — Неужели непонятно, что для меня это символ.

— Мне непонятно другое, — задумчиво протянул Сфинкс. — Откуда он взялся. Кто-нибудь раньше видел это блюдо? Я нет. Не могу понять, как оно попало к нам на шкаф. Ты, например, его помнишь, Табаки?

Я не помнил блюда. Лорд, Горбач, Лэри и Слепой его не помнили тоже. Два дня я разъезжал по Дому, предъявляя каждому встречному бело-синюю треснувшую тарелку, и ни один человек не узнал ее. А потом оказалось, что в Доме есть много таких неожиданных и неопознаваемых предметов. Так начался мой личный поиск и моя охота, то, что стая радостно прозвала помешательством. На третий день охоты меня согнали с общей кровати вместе со всей добычей. На шестой день мою коллекцию перенесли в класс.

Просыпаюсь в душном и темном месте, трясясь от одолевших меня вопилок и от недостатка кислорода. Кто-то не очень умный соорудил «ночное гнездо» и засунул меня в него. Наверное, из лучших побуждений. Гнезда надо уметь строить, это в своем роде целая наука, сделаешь что-то не так — оно обрушится или придушит тебя невзначай. Тот, кто соорудил эту неумелую имитацию, о таких мелочах не задумывался. Поэтому на свет я вылезаю весь мокрый и полузадохшийся, и еще не успеваю вылезти целиком, как гнездо обваливается, придавив меня парой подушек.

Курильщик глядит в потолок. Будь он в моем гнезде, так бы там и помер, тихо и незаметно.

Лэри разливает чай. Рыжая соскребает что-то, присохшее к ее медведю. Спрашиваю, где Македонский.

— Ушел, — Рыжая поворачивает ко мне своего зверя с пуговичными глазками. — Стесняется.

Понятно. Застенчивый человек Македонский. А когда перестает им быть, лучше находится по возможности далеко. Хотя на самом деле я так не думаю. И свою роль участника событий ни на что бы не променял. Влезаю на руины «гнезда». Так мне виден сидящий на полу Лорд. Сидит он, украшенный здоровенным фингалом, в обнимку с фляжкой Рыжей, и спивается себе под шумок.

— Говорят, ты бросил самодельную бомбу и разнес полкофейника, — доводит до моего сведения Лэри. — Сказал прощальную речь и швыранул ее. Я говорил, что нет у тебя никакой бомбы, но никто не верит. Говорят, я своих выгораживаю.

— Правильно, Лэри, всегда выгораживай своих. Так и надо. Как-никак — одна стая, это не шутки.

Он моргает.

— Но бомбы же не было?

Ощупываю шишку.

— Ты в этом уверен?

Он, конечно, не уверен. Сопит и скребет подбородок. Вернее, то место, где ему полагалось бы быть. Приготовлению чая эта задумчивость не на пользу, но внешность Лэри от нее выигрывает.

— А у Македонского со страху приключился приступ, — уже совсем расстроившись, продолжает Лэри.

— Ты спрашиваешь или утверждаешь? — уточняю я.

Он обиженно молчит.

Ложусь ничком и прищуриваюсь. Клетки пледа, как убегающее вдаль волнистое шахматное поле. Взлетная площадка для раскиданных по нему вещей. Футляр из-под очков — бронированный автомобиль, без дверей и окошек, расческа — плохо покрашенный, покосившийся забор, фуражка — летающая тарелка со значками-иллюминаторами. На редкость красивый и безлюдный мирок. Впрочем, не совсем безлюдный. Пускаю побегать по нему свои пальцы, чтобы немного оживить ландшафт. Одновременно с моей рукой на его поверхность снижается допотопная белая конструкция, из которой валит пар.

Голос Рыжей спрашивает, не болит ли у меня чего.

— Что-то ты вдруг очень распластался…

Сажусь и притягиваю к себе чашку.

— Я был в одеяльной стране. Такой тихой. Там обитают змеевидные гуманоиды. Розовые, слепые и довольно резвые. На каждый десяток приходится один коллективный разум. Среди змеевиков ходят легенды о том, что существует нижний ярус этого же мира, в котором у каждого змеюки есть свой двойник, только намного короче и почти неподвижный. Не все, конечно, верят этим слухам. Есть еще особо продвинутая секта. Ее члены считают, что общий разум объединяет не десять змеевиков, а двадцать, из которых десять — из нижнего мира. Но это уж совсем ересь. Члены этой секты, в целях расширения кругозора, употребляют запрещенные стимуляторы, так что в настоящее время они почти полностью истреблены, теми или иными способами.

Голова Лорда выныривает из-за кровати и водружает челюсть на ее край.

— Интересно, почему все твои сказки такие жуткие, Табаки?

— Потому что я сам жуткий. И разум мой порождает чудовищ. Кстати, если хочешь побыть «гласом божьим» для бедных «двадцатников», можешь попробовать к ним обратиться. Только учти, что они глухие.

Лорд, содрогнувшись, вперивается в свои пальцы, горсткой собранные под носом.

— Как же я к ним обращусь?

— Отстучи морзянку. Они поймут.

— Ну и разговорчики у вас, — возмущается Лэри, — Вы, что, опять меня морочите, да?

Лорд смотрит внезапно расширившимися глазами, в которых сплошь клубы «Погибели»:

— Ты сволочь, Табаки. Как я могу им что-то отстукивать, если я не разум для двадцати? Если я не соответствую их религии.

— Будешь ложным гласом. Что тут такого страшного?

— Ты! Это ты, лгун, вот ты кто! Измываешься над бедными…

— Ой, ой, ой, — стонет Рыжая, — как мне от вас худо! Ну можно ли быть такими чокнутыми?

— Это все Табаки, — оправдывается Лорд, указывая на мои пальцы, растопыренные на одеяле. — Он обманщик. И сотворил из себя кумира для этих…

— «Двадцатников», — подсказываю я.

— Вот именно.

— Это они надо мной издеваются, — настаивает Лэри. — Вечно так. Не знаю, за что. Меня тут сто лет не было. Пришел, и сразу…

— Вот, пусть Лэри к ним обратится, — осеняет Лорда. — Он вполне соответствует догмам их религии. Лэри, дружище, простучи послание, будь человеком. Скажи, что они близки к истине, если исключить недоделков, вроде нас с Табаки, и что мы разделяем их стремление к познанию тайн мироздания…

— Я уже верю в бомбу, — жалуется Лэри безразличному Курильщику. — Чем дальше, тем больше я в нее верю.

— Верь на здоровье, мне-то что, — Курильщик скашивает на Лога один недовольный глаз. — А азбуку Морзе ты знаешь?

— Какая, к черту, азбука!

— Тогда скажи об этом Лорду. Он от тебя отстанет.

— Стараешься, завариваешь им чай… А они…

— Они неблагодарные твари, — соглашается Курильщик. — Неблагодарные, нетрезвые и несимпатичные.

— Это он про нас, — переводит мне Лорд. — Все, что было сказано, сказано про нас. Ты ведь расслышал его слова, Табаки?

— Нетрезвые — это про тебя. И несимпатичные тоже. Вон какой у тебя фингал под глазом. Очень портит внешность, просто ужасно. Где ты его заполучил?

— Отбросило взрывной волной, — пьяно улыбается Лорд.

— Вруны, — продолжает Курильщик свой бесстрастный перечень. — Болтуны…

— А где Сфинкс? — спохватываюсь я. — Где он шляется, в то время как меня вовсю оскорбляют и порочат?

— Нас, Табаки, нас, — поправляет Лорд. — Сфинкс на похоронах. Думаю, это надолго. Если делать все по правилам… Они положили их в коробку, обернули черным бархатом…

Я соображаю, что речь идет о сгоревших граблях, и делается немного обидно за первоначальный испуг, а потом делается обидно, что не пригласили на похороны.

— Залили воском…

— А это еще зачем?

— Для надежности, — терпеливо объясняет Лорд. — Неужели непонятно? Слепой опасался, что их растащат на сувениры.

— И еще они все психи, — заканчивает список наших особенностей Курильщик.

От Курильщика отчетливо пахнет часами. Где-то на себе он их прячет после Могильника. Рано или поздно я до них доберусь. Например, когда он полезет купаться. Это немного утешает, но совсем слегка, ведь пока они живы-здоровы и незаметно сводят меня в могилу фактом своего существования. Мне нельзя жить вблизи от часов, это меня губит, но разве Курильщику объяснишь такую простую вещь? Он уверен, что я прикидываюсь. Я — прикидываюсь! Гляжу на него с укором, но он знай цедит свой чай и ухом не ведет. Наверное, чашка мешает ему различить мой укор.

Лорд тоскливо поскребывает пальцем по одеялу. Душа его рвется к общению с глухонемыми «двадцатниками».

— Старался для них и так, и эдак, — бормочет Лэри. — То принеси, это унеси…

Дракон появляется скромно и тихо. Ни тебе «пылканья огнем», ни других безобразий. Крадется по стеночке, как самая жалкая в мире мышь. И несет нам большое яйцо. Наверное, в виде выкупа за пережитые треволнения. Передает его мне и прячется у себя на кровати.

Я разворачиваю пакет, там неровно нарезанные куски пирога с капустой.

— Ух ты! Это с поминок?

Македонского передергивает.

— Не переживай, — советую я ему. — Было очень даже весело. Вон Лорд рухнул с костылей и теперь спивается под предлогом своей немощи. А не было бы предлога, и спиваться было бы стыдно. Так что дыши свободнее.

— Я не спиваюсь, — обижается Лорд. — Я лечусь.

— Вот видишь…

Македонский все равно несчастный и затаившийся. Страшнее нет, чем быть совестливым.

— Так это все же Македонский все устроил? — оживляется Лэри. Нетерпеливо шевелит губой, прижимая к груди банку с заваркой. — Бросил бомбу, или чего там в Кофейнике бросили…

— Нет, — говорю я. — Он ничего не бросал. Он попробовал улететь.

Ветер гудит между оконными рамами. Рыжая надевает синие очки.

— Погода меняется, — говорит она.

Ветер воет и стучит в окна весь вечер. Я меняю компрессы на лбу, ухаживаю за своей шишкой. У Сфинкса обгорели ресницы и щеки, он ходит, намазанный кремом от ожогов — непривычно красочный. Лорд продолжает спиваться. Девушки ушли заслонять от враждебных взглядов Спицу и ее свадебное платье.

Вместо них пришел Черный. Они с Курильщиком обсуждают своих любимых живописцев, и даже если не прислушиваться, ясно, что Черному эти темы даются с трудом. Он мучается, но не уходит. Боится, наверное, что стоит ему выйти, как мы тут же развалимся, добитые нехорошими болячками. А может, наоборот, опасается за психику Курильщика в нашем окружении.

Слепой изо всех сил пытается заменить нам Македонского. Вода у него выкипает, примочки теряются и находятся им же истоптанные, реанимируя Мустанга, он защемляет в нем палец, а меня заботливо укрывает записанным одеялком Толстого. Как выразился Сфинкс, «что бы мы без тебя делали?».

Ужинать я еду один, хотя Курильщик грозится присоединиться.

Возле Кофейника все еще толпятся любопытные. Останавливаюсь послушать, о чем они болтают и выясняю, что Македонский в знак протеста против выпуска облил себя бензином и поджег, после чего выпрыгнул в окно. Версия с бомбой была интереснее.

Возле столовой меня нагоняет Мартышка.

— Эй, а ты знаешь, что Лэри ушел в Наружность с Летунами? Ему там что-то срочно понадобилось.

Торможу, устрашенный этим известием. Лэри в наружности! Конец Света! Его там прибьют в первой попавшейся подворотне. Или он потеряется, залюбовавшись собственной тенью. И вернется с ног до головы в Болезни.

Я говорю Мартышке:

— Ну конечно. Мы в курсе. Спасибо.

И еду дальше.

В столовой под многочисленными заинтересованными взглядами я мажу и мажу бутерброды, которые придется взять с собой. Мажу их тем и этим, посыпаю солью и склеиваю. Ужасно нервничая из-за дурака Лэри. В его кожаном прикиде в Наружности полагается с ревом проносится на мотоцикле, а не ходить пешком, разинув рот. Такой, какой он есть, Лэри вызовет страстное желание избить его у каждого встречного моложе сорока. И ведь наверняка весь риск из-за какого-нибудь свадебного галстука гнусной расцветки.

Потом приезжает Курильщик с Толстым на буксире. Пока я по ложке загружаю в Толстого кашу, ужин заканчивается. Бросаю недокормленного Толстого и пытаюсь наесться сам, пока все не унесли. Понемногу начинаю понимать Слепого. Трудно быть Македонским, если ты им никогда не был. Толстый душераздирающе моргает над нагрудной салфеткой, разевая рот в ожидании пищи. Я швыряю вилку и спрашиваю Курильщика, намерен ли он и дальше прохлаждаться, в то время как я давлюсь из-за угрызений совести, или все же попытается мне помочь. Курильщик против ожиданий не спорит и молча берет ложку Толстого. Кормит он его из рук вон медленно, воробьиными порциями, но все-таки кормит, и я могу пожевать спокойно.

 Постепенно вокруг нас собирается весь обслуживающий персонал столовой. Торчат над душой, поглядывая на часы. Я сгребаю бутерброды в пакет, хлопаю до ушей заполненного непроглоченной кашей Толстого по подбородку, говорю Курильщику: «Вперед!» — и со всей возможной скоростью рулю к выходу. Меньше всего я за себя отвечаю, когда вокруг начинают маячить невидимые циферблаты.

У нашей двери Курильщик мнется, как будто сомневаясь, хочет ли въезжать. На самом деле ему этого не хочется, но и деваться больше особенно некуда. Он берется за дверную ручку и говорит, не глядя на меня:

— А ведь я тоже был с вами в Кофейнике. В первый раз увидел что-то необычное сам, а не услышал, как ты об этом рассказываешь.

— Ну. И как? — спрашиваю с интересом. — Больше не скучаешь?

— Нет, — глаза у него прикрыты ресницами, не разобрать, что они выражают. — Не скучаю. Но ты мне вот что скажи. То, что я видел… это ведь было на самом деле?

— Смотря что ты видел.

— Мне почему-то не хочется об этом говорить. Я в себе пока не разобрался.

Я вздыхаю.

— Нам всем неохота об этом говорить. Я думал, тебя это бесит.

— Нет, — говорит он удивленно. — Совсем наоборот. Меня бы рассердило, если бы вы стали это обсуждать. Наверное. Не знаю. Но даже ты молчишь.

— И правильно делаю, — говорю я. — Македонский и так готов сквозь землю провалиться.

Курильщик кивает и наконец отворяет дверь.

Иногда мне кажется, что он уже совсем свой. Изредка.

Что вы, интересно, сделаете, если ваш сосед по комнате, кровати, столу и всему остальному, что вас окружает, разбудит вас среди ночи, с придушенным криком: «Вот он ты! Я наконец-то нашел тебя!»

В таких случаях в Наружности вызывают скорую помощь, но мы не в Наружности, поэтому я резво отползаю от него, отгораживаюсь подушкой и начинаю прикидывать, стоит ли кричать «караул!» сразу или немного подождать.

— Я нашел тебя! — повторяет Лорд, дергая подушку. — Не отпирайся, я теперь знаю, кто ты.

Вид как у законченного психа.

Я говорю, что и не думал ни от чего отпираться и что, слава богу, тоже знаю, кто я.

— А теперь, когда мы выяснили, кто мы такие, и оба все-все друг про друга знаем, давай спать дальше. Ночь на дворе. Посмотри, все спят. Баю-баюшки…

— Я хочу обратно, — говорит Лорд. — В сюда, раньше, и чтобы все было иначе. Или так же, но со мной.

— Ну и дурак, — говорю я.

— Это мой выбор.

Все они почему-то считают эти слова решающими. Вроде заклинания, против которого я якобы не смогу устоять. Это было бы смешно, если бы не было так грустно.

— Подумай, — говорю я со вздохом. — Подумай как следует и приходи опять.

Его пальцы стискивают мое запястье с такой силой, что, кажется, вот-вот сломают.

— Нет, пожалуйста! — просит он. — В другой раз я не найду тебя. Я и в этот еле-еле…

Совсем спятил человек.

— Стоп! — говорю я ему. — Опомнись, детка! Я здесь каждый божий день. Искать меня совершенно незачем.

Отодвигаю подушку, сажусь поудобнее и легонько щелкаю его по переносице, между бровями. Совсем слегка, еле дотронувшись, но Лорд отшатывается, как будто я стукнул его Мустанговой гирькой, и чуть не падает на спину. Зажмуривается. Открывает глаза. Таращится, словно видит впервые.

— Черт бы тебя побрал, — говорит он. — Ты сделал мне больно.

— А ты меня разбудил. Теперь мы друг с другом поквитались и можем спать с чистой совестью. Пока.

Взбиваю подушку и закрываю глаза, чуя, что мирный сон мне сегодня не светит.

Так и есть. Лорд не успокаивается.

— Ты — это он, — говорит Лорд. — Меня не обманешь.

Я опять сажусь.

— А вот и обманешь. Запросто. Достаточно захотеть.

В свете двух крохотных настенных ламп глаза его, как черные провалы. Бездонные окна черноты.

— Ты не можешь так со мной поступить. Я нашел тебя. Я попросил. Ты обязан помочь мне.

Удивительная самонадеянность!

Следующие полчаса я собираю в запасной рюкзак все необходимое.

Потом мы ползем. Долго, потому что по возможности тихо. Наконец, мы в прихожей, рядом с колясками, фонарики наготове. Я освобождаю Мустанга от гирь, чтобы он не звенел и не брякал. Сегодня я не беру с собой большой рюкзак, так что потеря равновесия ему не грозит. Мне уже расхотелось спать, я взбодрился, и сразу возникает желание перекусить, потому что первое, что меня настигает, как только я взбадриваюсь — голод, все остальное включается позже.

Лорд тих и любезен до ужаса. Всячески помогает и не лезет с вопросами. И хорошо, что не лезет, я не в том настроении, чтобы что-то ему объяснять.

Едем мы недалеко. Всего лишь в класс. Ночной визит к ненаглядной коллекции. В классе я расстегиваю запасной рюкзак и достаю из него три необходимых мне предмета. Цепь с подвешенными к ней часовыми колесиками. Такие водятся только в старых часах, не в тех, что работают на батарейках. Цепочку я надеваю на шею. Блокнот беру в руки. Карандаш в зубы. Теперь я готов.

Лорд кусает ногти, с затравленным видом рассматривая мою коллекцию. Можно подумать, это я его сюда заманил, а не он меня. Ощупывает висящий на птичьей клетке ремешок с крысиными черепками, снимает его и вертит в руках.

— Хрупкий экспонат, — предупреждаю я, вытащив изо рта карандаш. — Возможно, порча. Лучше не трогать.

Он вешает черепки на место. Мимолетно улыбнувшись, чем немедленно будит во мне охотничьи инстинкты.

— Эй, что ты про них понял? Признавайся! Я же увидел!

Лорд пожимает плечами. Свешивается с коляски, выуживает из кучи ничейных предметов широкополую черную шляпу и обматывает ее тулью ремешком. Черепки выстраиваются в круг, Лорд защелкивает медные бляшки, которые, оказывается, пристегивались именно к этой тулье именно этой шляпы, и осторожно кладет шляпу на сиденье стула с вороньим чучелом.

Меня хватает только на протяжное оханье.

Шляпа перестала быть просто шляпой, сразу сделавшись самым многозначительным экспонатом во всей коллекции.

— Вот это да! Спасибо, — говорю я. — Знаешь, а мне было показалось, что ты ее и наденешь.

Лорд смотрит отрешенно.

— Это не моя шляпа, — отвечает он после долгой паузы.

Смотрю на шляпу. Потом на него.

Говорю:

— Ну да, конечно.

Открываю блокнот и откашливаюсь.

— Итак. Ты сделал свой дурацкий выбор, и более думать над ним не намерен.

Он молча кивает.

— Ты знаешь, что твоя память — часть тебя? И немаленькая? Возвращающийся может стать совсем не тем, кем был раньше. Он может не испытать многое из того, что испытал на предыдущем круге, а значит, он будет другим.

— Я знаю, — говорит Лорд. — Не старайся зря. Я не передумаю.

— Ты — человек Леса, — говорю я ему. — Это у тебя в крови. Тебе не быть счастливым, пока ты не там.

— Я знаю, — говорит он. — Но ее там нет.

— Любовь съела тебя. Первое, что она пожирает — это мозги, учти. Кстати, о любви… ты уверен, что, став немножко другим, полюбишь того же человека, которого любишь сейчас? Уверен?

— Конечно.

Он улыбается. Как маньяк. Или влюбленный. Что, в общем-то, одно и то же. Он улыбается мне, наполовину съеденный, обглоданный до костей, и эта улыбка решает все. К черту традиции, ритуал и все остальное, в том числе собеседование. Я никогда раньше не пренебрегал собеседованием. Десять вопросов должны быть заданы, и я задавал их всем, но Лорду больше не задам ни одного. Он — как русалочка, что пришла обменять свой хвост на совершенно не нужные ей ноги, а заодно отдала и голос, а попроси у нее ведьма еще что-нибудь, отдала бы и это что-то, и другое, и третье. Влюбленным и маньякам море по колено, все они одинаковы и со всеми бессмысленно спорить.

Он понятия не имеет, о чем просит, тем хуже для него! Он уверен, что любовь его настолько сильна, что настигнет его на любом круге, пусть верит в это. Я не стану его разубеждать.

— Хорошо, — говорю я. — Ты убедил меня.

Отстегиваю от цепочки одно колесико и кладу ему на ладонь.

Он глядит «туманно», берет мою руку и целует ее. И я — как это ни ужасно — становлюсь Хозяином Времени. Стоящим на пороге смерти, что, в общем-то, уже привычно, потому что ЕМУ-мне уже черт знает сколько лет. Столько не живут. Только длят существование. Я это терпеть не могу, поэтому чертов старикашка так недосягаем, он вечно в спячке, растянутой до бесконечности. Хозяйский кивок — он не тратит время на слова — кивок — это даже больше, чем мы можем себе позволить, и я возвращаюсь в себя родимого-любимого-ненаглядного, не в силах сдержать мерзкое хихиканье.

Лорд вздрагивает, как от пощечины.

— Да ладно, — говорю я ему. — Не смущайся. Честное слово, я не стану тебе об этом слишком часто напоминать.

  

СФИНКС

   

        

        Потом иди. Не прощаясь, иди

  дальше, вперед — и вернись.

  Кто в сентябре сентября не избегнет,

  останется здесь на сто лет за решеткой.

     

     Альфред Гонг. Боэдромион

   

Сфинксу снятся сны, в которых Дом идет трещинами, так что от него отваливаются обломки, самые крупные — размером с комнату. Обломки исчезают вместе с людьми, котами, надписями на стенах, огнетушителями, унитазами и запрещенными электроплитками. Он знает, что похожие сны видят многие. Вычислить их нетрудно. Они спят, не раздеваясь, подложив под головы набитые рюкзаки вместо подушек, стараются не заходить в пустые помещения и не разгуливать по Дому в одиночку.

Поэтому, обнаружив утром толстые кабели, оплетающие оконную решетку, тянущиеся одновременно в двух направлениях — к окнам третьей справа и к окнам шестой слева, Сфинкс не удивлен. Просто чей-то сон повторил его собственный. Он уважительно осматривает затянутые на прутьях решетки узлы — каждый размером с кулак, и думает, можно ли считать это признаком паники, или это пока только страхи. Македонский у него за спиной рассматривает палатки бритоголовых и тоже думает о чем-то грустном.

Он уже не так бел, как накануне. На нем старая футболка Горбача в оранжево-серую полоску, с капюшоном, который Македонский натянул на голову. Своеобразный компромисс между обычной завешенностью волосами и вчерашним открытым лицом.

— А я в первый раз на них смотрю, — говорит он сидящему на подоконнике Сфинксу.

— Знаю, — отзывается Сфинкс, не оборачиваясь. — Ты почти не подходишь к окнам с тех пор, как они здесь. Боишься?

— Нет. Просто меняюсь от их присутствия.

Сфинкс оборачивается, пытаясь поймать взгляд Македонского.

— Да уж, — говорит он. — Кардинально меняешься.

Македонский затравленно улыбается.

В спальне душно и жарко. День пасмурный, небо необычного песочного цвета. Цвета пустыни, на которую движется смерч. Сфинкс прислоняется лбом к решетке. Внизу, у палаток, только одна фигура, сидящая на складном стульчике с натянутым на голову капюшоном.

Русалка бродит по комнате, в отфильтрованных занавесками сумерках, и собирает свою одежду. Со стульев и со спинок кроватей. Одежду и шесть колокольчиков. Зажав их в горсти, влезает на стол. На то, чтобы причесаться и вплести их в волосы, у нее уйдет не меньше часа, хотя она никогда не снимает все сразу, а всегда только половину — шесть из двенадцати. С кровати на нее, подперев ладонями щеки, смотрит Курильщик. Стая любит следить за тем, как Русалка причесывается. Это зрелище им не приедается.

   

Во дворе ветрено, но ничуть не прохладнее, чем в Доме. Сфинкс сидит на пеньке посреди выгоревшего газона и глядит на палатки. После того как их обитателей посетил Акула, они слегка отодвинулись. Ненамного, на пару метров. Это не мешает их обитателям сбредаться к дворовой сетке и повисать на ней, цепляясь за проволочные ячейки. Это не мешает им подзывать каждого выходящего из Дома и вымаливать встречу с Ангелом, который «ведь у вас здесь обретается, мы знаем…».

— Чуть было не перестал обретаться, — говорит Сфинкс молодому бритоголовому, которого посылают вести переговоры чаще остальных. Бритоголовый радостно машет ему рукой, подзывая. Сфинкс не двигается с места.

За ночь двор занесло мусором. Среди целлофановых пакетов, пластиковых бутылок и бумажных обрывков Сфинкс замечает пару аляповатых брошюр, отпечатанных на дешевой бумаге. На каждой — крылатый ангел, простирающий к читателю руки, сообщая, что «приобщение к благодати возможно в этой жизни, брат мой (сестра)!». Меньше всего это создание похоже на Македонского. Румяные щеки, золотые кудри и бессмысленная улыбка — он напоминает Сфинксу только Соломона в детстве — более мерзкого ребенка Сфинкс не встречал и надеется уже не встретить. Он рассматривает прижатую к асфальту носком кеда брошюру, жалея, что у него нет волшебной палочки.

К нему подходит Горбач с огромным рюкзаком. Похожий на странника, возвратившегося из далеких краев. Загорелый и грязный. В разросшихся вширь и вверх волосах — листья и мелкие веточки.

— Переезжаю, — сообщает он мрачно. — Невозможно спокойно жить, когда эти типы толкутся поблизости. Сегодня ночью они мне приснились, так что с меня, пожалуй, хватит.

Горбач садится рядом со Сфинксом, опираясь локтями о рюкзак, и подслеповато всматривается в окна Дома.

— Что это там за веревки намотаны?

— Это не веревки. Это кабели, — отвечает Сфинкс. — Не одному тебе снятся плохие сны.

Горбач хмурится, пытаясь уловить связь между дурными снами и намотанными на оконные решетки кабелями.

— А вон там чего? — спрашивает он, указывая на окно Кофейника. Пустую раму которого веером обрамляют полосы сажи.

Сфинкс с интересом глядит на Горбача.

— Это следы пожара, — объясняет он. — Ты где был вчера вечером? Неужели ничего не видел?

Горбач не отвечает. Молча набивает свою трубку.

— Вот скажи, кого тебе напоминает этот мальчик с крылышками? — спрашивает Сфинкс, подталкивая кедом измятую брошюру.

— Соломона, — отвечает Горбач, даже не приглядевшись толком. — Кого же еще? Когда он был еще Пышкой.

— Мне тоже. А они, — Сфинкс кивает на палатки, — считают, что это похоже на Македонского.

— Не смешно, — говорит Горбач.

— Мне тоже. А меньше всех эта шутка смешит Македонского.

Горбач поворачивается к воротам, возле которых кивают и любезно скалятся уже четверо бритоголовых.

— Так они за Македонским сюда явились?

— Они думают, что да. Но при этом носят с собой изображения Пышки, так что, боюсь, сами не знают, кто им на самом деле нужен.

Горбач надолго погружается в молчание. Пыхтит трубкой, искоса поглядывая на Сфинкса.

— А чего ты без грабель? — спрашивает он наконец.

— Грабли пострадали при пожаре. Мы их вчера похоронили под твоим дубом. Ты и этого не заметил?

— Я был в Не Здесь.

— Знаешь, я так и подумал.

Следующие десять минут они молчат. Бритоголовые, сгрудившись возле ворот, из кожи вон лезут, пытаясь привлечь их внимание. В воздухе пахнет грозой. Небо почти оранжевое, низко летают стрижи. Сфинкс убирает ногу с брошюры, и ее уносит порывом ветра. Сфинкс начинает насвистывать «Дождевую песню». Из-за обгоревших ресниц и красных пятен ожогов на щеках и на лбу он выглядит веселее. Как деревенский парень, зацелованный солнцем. У Горбача вид куда более мрачный.

— Как ты теперь будешь без них обходиться? — спрашивает он. — Новых тебе уже не закажут.

Сфинкс кивает, не открывая глаз.

— Не закажут. Но я пока обхожусь. Даже отчего-то легче стало. Как будто я снова маленький и беспомощный, ни за что не отвечающий. Как будто меня — такого — нельзя обижать. Я ведь до того, как попал сюда, был абсолютно в этом уверен. Что меня никто не посмеет обидеть. Никогда.

Горбач кашляет и смотрит на Сфинкса с недоумением.

— Ты что, в свое наружное детство вернулся, что ли?

Сфинкс смеется.

— Почти. У меня что-то вроде маразма. Человек не может все время со всем вокруг прощаться. Просыпаясь, и засыпая, и даже во сне. С каждым лицом, предметом и запахом. Это невозможно. В один прекрасный день от этого так устаешь, что перестаешь вообще что-либо чувствовать. И вдруг впридачу остаешься без протезов. Торжественно прощаешься с ними и понимаешь, что с тебя хватит. Что пора уже начать хоть с чем-то здороваться. А поскольку ничего не можешь делать сам, здороваешься с собой — давним и беспомощным. С тем, которому все помогали и кого никто не смел обидеть. Чем плохо?

Горбач качает головой.

— Что-то мне не нравится это твое настроение. Психушкой от него пахнет, вот что. По мне, так ты лучше переживай себе потихоньку, чем веселиться от каких-то невеселых вещей. Это будет более нормально.

Сфинкс смеется.

— В нашем положении ничего не будет нормально. А насчет веселья не беспокойся. Это ненадолго. Кстати, почему у тебя пальцы забинтованы? Ты забивал гвозди Отсюда в Не Сюда?

Горбач смотрит на свои руки. Большой палец на левой и указательный на правой забинтованы. Толсто и неряшливо. Черные от грязи бинты уже разматываются, может, только грязь их и удерживает на месте. Застеснявшись, Горбач начинает сдирать их.

— А-а-а, это так… покусала одна кроха…

Сняв бинты, он осматривает ранки. Сфинкс тоже наклоняется посмотреть, а когда поднимает голову, взгляд его заставляет Горбача отпрянуть.

— Ты сейчас пойдешь в Могильник, — говорит Сфинкс холодно. — Вернее, побежишь. Без душа и переодеваний. В спальню заходить не будешь, рюкзак оставишь в прихожей. Все.

Горбач вскакивает и прячет в карман трубку, чертыхнувшись, — она его обожгла. Путаясь в лямках рюкзака, взваливает его на плечо.

— Прямо так — босиком? — спрашивает он. Наткнувшись на взгляд Сфинкса, кивает и, бормоча что-то под нос, поспешно уходит.

Сфинкс сидит еще некоторое время неподвижно, потом встает и медленно бредет к Дому. Первая капля дождя клюет его в лоб, когда он поднимается по лестнице. Обернувшись взглянуть на бритоголовых, расходятся ли они, он с удивлением видит перед сеткой Рыжего. Крысиный вожак общается с бритоголовыми, улыбаясь от уха до уха, весь — очарование и непринужденность. В обрезанных джинсах, босой и без майки, но на шее — галстук-бабочка, а на голове — котелок. По своим — Крысиным — понятиям, он одет празднично, но бритоголовые, видимо, так не думают. Возможно, они принимают вожака Крыс за местного сумасшедшего. Сфинкс не различает выражений их лиц, но за три дня он привык к тому, что они не меняются. Эмоции палаточников скорее угадаешь по телодвижениям. Сейчас они слушают Рыжего, сбившись в кучку, и никто не липнет к сетке. Растеряны? Недоумевают?

Не переставая болтать и улыбаться, Рыжий снимает очки. Очарованных зомби тут же притягивает к сетке, а Сфинкс, раздираемый противоречивыми чувствами, спешит скрыться в доме. Он не осуждает Слепого, приславшего им совсем не того ангела, которого они искали, он сам недавно был готов на все, чтобы убрать их подальше, но ему отчего-то их немножечко жаль. Бедных, оболваненных, невесть чьим ядом отравленных чужаков.

   

На лестничной площадке между первым и вторым этажами кошачья сходка возле урны. Тут же сидит Курильщик. На стене рядом с ним — портрет, нарисованный углем. Гротескный, оскалившийся, уродливый, но вполне узнаваемый Стервятник. Сфинкс задерживается посмотреть на портрет, и пока он его рассматривает, группа Логов, грохоча сапогами, спускается со второго этажа, подгоняемая криками Шакала.

— Слушай мою команду! Группа А — обыскивает двор. Группа В — укрепляет обороноспособность двери!

Увидев потрет Стервятника, Табаки тормозит.

— Ох! — говорит он. — Какая мерзость!

Логи, толкаясь и стуча каблуками, тоже спешат посмотреть. Раздосадованный Курильщик затирает рисунок ладонью, размазывая его, но даже в очертаниях образовавшегося пятна угадывается Большая Птица.

— Ай-ай-ай, — вздыхает Табаки. — Какое неуважение к вожаку, вы только подумайте! Сфинкс, я надеюсь, ты ему все объяснишь, как полагается, потому что я сейчас страшно занят, — он указывает на Логов. — Вот. Добровольцы. Будем укреплять подступы к Дому. Запрем все так, что комар не пролетит!

Добровольцы вытягиваются по стойке смирно. В руках у Коня — огромный амбарный замок, у Мартышки — коробка с проводами, вероятно, сигнализация.

— Вольно, — говорит им Сфинкс. — Только там вот-вот начнется дождь.

Логи, радостно переглянувшись, с воем и топотом скатываются вниз по лестнице.

— Тишина! Соблюдать дистанцию! — верещит Табаки, съезжая за ними по скату.

На некоторое время воцаряется тишина, потом опять с грохотом распахивается и захлопывается дворовая дверь. Слонявшаяся вокруг урны Мона стрелой проносится мимо Сфинкса и ловит занесенный на лестницу сквозняком целлофановый пакет. Пока она с урчанием дерет его когтями, как что-то живое, что можно убить, мимо Курильщика и Сфинкса, насвистывая, проходит Рыжий, бросив на ходу Моне:

— Спасибо, детка!

В голосе его такая неподдельная благодарность, что глаза Курильщика становятся круглыми от изумления, а еще шире они раскрываются, когда Рыжий, не останавливаясь и вроде бы даже не поглядев на стену, снимает свой котелок и отвешивает поклон грязному пятну на месте портрета Стервятника.

— Я думал, здесь уединенное место, — говорит Курильщик уныло. — Думал, здесь можно посидеть спокойно.

— Посидеть, порисовать… — подхватывает Сфинкс. — Никогда больше не рисуй ничьих портретов на стенах, Курильщик, — добавляет он, отбросив шутливый тон. — Этого делать нельзя. Хочешь, чтобы пошли слухи, что ты наводишь порчу на Стервятника?

Побледневший Курильщик мотает головой.

— Тогда не делай больше такого. А если хочешь уединения, держись подальше от лестниц.

Сфинкс поднимается на второй этаж, слыша шорох поспешного и окончательного уничтожения портрета.

   

Живой оригинал портрета сидит у них в спальне, раскладывая пасьянс. На нем шикарный парчовый жилет с позолоченными пуговицами, в ухе золотая серьга, на пальцах столько колец и перстней, что они не сгибаются. Рядом на подушке — две плитки шоколада. Птица всякий свой визит старается превратить в событие с помощью разного рода мелких подношений. Для него вылазка из Гнезда на двадцать шагов по коридору — вполне достаточный повод для переодевания и вручения подарков.

— Прекрасная, судя по всему, намечается погода, — говорит Стервятник, сгребая с одеяла карты. Несмотря на праздничный наряд, вид у него невеселый.

Сфинкс садится напротив.

— Куда все подевались? Здесь что, совсем никого не было, когда ты пришел?

— Почти никого, — дипломатично отвечает Стервятник.

Сфинкс догадывается, что почти никто — это Курильщик, которого встреча с Птицей настолько вывела из равновесия, что он теперь отводит душу, изрисовывая стены Дома злобными шаржами. Ему грустно, что без граблей он не может приготовить им со Стервятником кофе, грустно, что Стервятник нервничает и, по-видимому, собирается его о чем-то попросить, но не решается, грустно, что Стервятник оделся, как на праздник, и принес шоколад, маскируя цель своего визита.

— Я хотел предупредить Слепого, — говорит Стервятник. — Мои Птички — двое из них — видели прошлой ночью Соломона. Думаю, Слепому следует об этом знать.

— Вернулся тайком? — удивляется Сфинкс.

Стервятник передергивает плечами.

— Не знаю. Может, и так. Рассказам Птичек нельзя доверять. Хотя они видели его по отдельности и сходятся в описании. Говорят, что вид у него был потрепанный.

Известие о том, что по Дому ночами шастает беглая потрепанная Крыса, Сфинкса не радует, но и не пугает.

— Грустная история, если вдуматься, — говорит он. — Спасибо, что предупредил.

Дождь постукивает по карнизу все чаще. В комнате быстро темнеет. Сфинкс встает с кровати и подходит к окну. Затянувшееся серыми тучами небо местами еще оранжевое. Двор залит потусторонним светом, в котором скачут под дождем ошалевшие от счастья Логи. Между ними кружит Мустанг с Шакалом. Сфинкс знает, что у Табаки сейчас самодовольный вид, внушающий Логам подозрение, что он как-то причастен к перемене погоды.

— А теперь скажи, с чем ты на самом деле пришел, — просит Сфинкс, оборачиваясь.

Птица прикрыл глаза и застыл, как умеют застывать только хищные птицы. Его янтарного цвета жилет словно светится в сумерках.

— Ты — моя последняя надежда, Сфинкс, — говорит он спокойно и ровно.

От несоответствия его тона произнесенным словам Сфинксу делается не по себе.

— Что случилось? — спрашивает он.

— Случилось давно. Для меня как вчера, а для всех остальных — уже давно. Все мы хотим чудес, Сфинкс. Некоторые чудеса осуществимы, а некоторые нет, поэтому мы выбираем возможное. Но вот ты выбрал, и оказывается, что у тебя недостаточно сил, чтобы достигнуть хотя бы этого. Ты понимаешь, о чем я говорю?

Сфинкс понимает, хотя предпочел бы не понимать.

— Шакал — близкой друг тебе, — говорит Стервятник тихо. Его слова почти заглушает дождь и доносящиеся со двора крики. — Попроси за меня. Тебе он не откажет.

Сфинкс возвращается к кровати и садится рядом со Стервятником, так, чтобы не видеть его лица.

— Он откажет, — говорит Сфинкс. — В такой просьбе он откажет, поверь. Он сделает вид, что не понимает, о чем я прошу. Он будет просто Шакалом, ему это не трудно. Это даже нельзя будет назвать отказом или притворством, потому что то, что раздает билеты в обратный конец, вовсе не Шакал. Он — оно — собаку съело на таких ситуациях, еще до нашего с тобой рождения. И… честное слово, поверь мне, отсюда, с этой стороны, к нему подхода нет. Только с изнанки.

Стервятник ссутуливается, уткнувшись подбородком в ладонь. Он уже смирился с поражением, но все же говорит:

— Тебе довольно трудно отказать, когда ты о чем-то просишь.

На самом деле больше всего ему хочется оборвать этот неприятный разговор, уйти подальше от Сфинкса и пережить свое горе в одиночестве. Больше всего ему хочется этого. Но он сдерживается.

— Тебе тоже, — грустно говорит Сфинкс. — Поэтому я сделаю то, о чем ты просишь.

— Но он откажет.

— Но он откажет.

Стервятник смотрит на Сфинкса желтыми сатанинскими глазами.

— Тогда, — говорит он с усилием. — Если ты так в этом уверен… можешь не тратить на это время. Я тебе верю. Если бы все было так просто, чудеса не были бы чудесами. Но знаешь… иногда мне кажется, вернее, казалось, что я именно тот, с кем это могло бы произойти. Я и Макс…

В этот момент в спальню въезжает Лорд, и Сфинкс готов убить его за несвоевременное появление, но Стервятник продолжает говорить, словно ничего не изменилось:

— Мы с ним были слишком одно, чтобы кто-то остался жить после того, как не стало другого. Мы были не просто близки, мы были одним целым, и после того, что с ним случилось, мне казалось, что раз половина меня осталась жить, и прожила так долго, в этом должен быть какой-то смысл. И он бы был, если бы не моя бездарность. Я всего лишь Прыгун, чем бы ни травился. На той стороне события управляют мной, а не я ими.

Лорд остановился, так и не отъехав от двери. Слушает Стервятника, глядя в пол. Мельком взглянув в его сторону, Сфинкс преисполняется сочувствия. Судя по виду Лорда, он вряд ли способен оценить тот факт, что Стервятник включил его в ближайший круг друзей, которым позволено выслушивать его откровения. Скорее, он думает, что Стервятник его не заметил.

— А самое обидное, — говорит Стервятник. — Самое обидное во всем этом то, что будь он на моем месте, он бы с этим справился. Ведь он был намного сильнее.

Дождь усиливается, заглушив доносящиеся со двора вопли. За окнами — сплошная серая завеса. Капли отскакивают от карниза, подоконник уже весь мокрый, на полу перед ним скоро образуется лужа. Сфинксу хочется просто смотреть на все это. Или высунуться из окна, под бешено секущую мокрость, и попробовать подышать ею. Смыть с себя чужую боль.

— И вот я все думаю, — вздыхает Стервятник. — Тот ли из нас умер, кто должен был умереть?

   

В столовой празднично. Весело, шумно и сыро. Пол весь в грязи и испещрен отпечатками шин. Побывавшие под дождем явились на обед обмотанные полотенцами или прямо со двора — мокрые. У Крыс орет включенный на полную громкость магнитофон, а посреди стола установлена вырезанная из плаката и наклеенная на картон фигурка Игги Попа. Своего рода тотем. Он же орет из динамиков магнитофона. Птицы щеголяют накинутыми на головы черными полотенцами и согреваются таинственными жидкостями из передаваемых друг другу под столом пузырьков.

За столом четвертой атмосфера скорее лирическая, чем праздничная. Лэри, в полосатом тюрбане из полотенца, хлебает суп, изящно оттопыривая мизинец. Курильщик строчит в своей знаменитой тетради, отгораживая ее от любопытных взглядов локтем. Толстый жует салфетку. Табаки, целиком закутанный в купальную простыню, сидит на стуле, а Мустанг его сохнет рядом, и сохнуть ему, судя по всему, предстоит еще долго.

Не успевает Сфинкс сесть, Табаки подползает к нему по краю стола.

— Я приготовил для Русалки отличное приворотное зелье, — сообщает он, перекрикивая Игги Попа. — Стопроцентный результат гарантирован.

— Зачем оно ей?

  — Как зачем? — изумляется Табаки. — Для попугаихи!

Сфинкс тут же вспоминает, что кто-то на девичьей половине держит агрессивную птицу, научившуюся открывать свою клетку. Теперь там не пользуются довольно обширным участком коридора, а проживающие в непосредственной близости от логова попугаихи выходят из спален, прикрываясь раскрытыми зонтиками. Сфинкс давно не слышал от Русалки свежих подробностей о подвигах старой ара и думал, что проблема каким-то образом улажена.

— Вот увидишь, — уверяет его Табаки. — Распробовав зелье, эта птичка будет летать за Русалкой со страстными стонами!

— Я вовсе не хочу, чтобы за моей девушкой кто-то летал со страстными стонами!

— Хочешь не хочешь, теперь уже поздно. Механизм запущен, осталось дождаться результатов.

— Ты что, пытаешься ее у меня отбить? — удивляется Сфинкс. — То массажер-вычесыватель для кошек, то зонтик с подсветкой, то браслет с сиреной. Я уже не говорю о ваших совместных походах на охоту.

Внезапно музыка, грохочущая из динамиков, смолкает, а расшалившиеся Крысы перестают лупить друг друга.

Р Первый сумрачно оглядывает столовую, стоя в дверях. Появление воспитателя на обеде всегда к неприятностям, поэтому в зале воцаряется почти полная тишина, прерываемая только чавканьем Неразумных.

— Оставайтесь на местах.

Ральф захлопывает дверь и прислоняется к ней спиной, скрестив на груди руки.

— В спальнях и классах сейчас проводится обыск. Когда он закончится, вам разрешат покинуть столовую.

Крысы поднимают такой гвалт, что очкастый Фазаний вожак с трудом перекрикивает их.

— Простите! От лица первой группы хотелось бы уточнить. Обыск проводится во всех спальнях?

— Во всех, — холодно отвечает Ральф.

Фазаны выглядят до того оскорбленными, что у всех остальных тут же поднимается настроение. Кроме тех, кто явно чего-то опасается. Как, например, Лэри. Глядя на его посеревшее лицо, нетрудно представить, что при обыске его кровати оттуда будет извлечен чей-то окровавленный скальп.

— Что с тобой, Лэри? — спрашивает его Сфинкс. — Что ты припрятал, признавайся!

Лэри молчит и только вздыхает. Потом сует в рот нашейный болт, отводящий беду, и крепко зажмуривается. Сфинкс и Табаки переглядываются. Табаки пожимает плечами.

— Эй! — кричит он Ральфу. — А как насчет дополнительной еды, чтобы скоротать время с приятностью?

Ральф никак на это предложение не отзывается. Повернувшись спиной к находящимся в столовой, он ведет с кем-то переговоры через приоткрытую дверь, потом пропускает в столовую Горбача. Горбач входит, удивленно озираясь, и вздрагивает, когда его приветствуют радостными криками.

— Отшельник спустился со склона горы!

— Друид слез с куста! Ура!

Табаки самоотверженно рушится на пол и ползет к Горбачу через грязь, тот подхватывает его на руки и подходит к столу с висящим на шее и нежно воркующим Шакалом.

— Что тут у вас творится? — спрашивает он.

— Обыск, — объясняет Сфинкс. — И дождь. А у тебя?

Горбач демонстрирует ему свежезабинтованные пальцы.

— Все в порядке. Большой слегка загноился, но совсем слегка. Ничего серьезного, и зря ты так распсиховался.

— Я. Распсиховался. Не. Зря, — раздельно выговаривает Сфинкс.

— Ладно, не зря, — Горбач ссаживает на стол Табаки и придвигает к себе тарелку. — Я ведь все сделал, как ты велел, так что успокойся, ладно?

Курильщик собирает Горбачу остатки еды со всех тарелок. Лэри вяло машет рукой, запечатанный болтом.

   

Скоро всем надоедает сидеть перед опустевшими тарелками. Крысы разбрелись по углам с плеерами. Птицы, сгрузив со стола посуду, затеяли партию в покер. Табаки расстилает на полу белую тряпку и объявляет, что готов погадать всем желающим на бисере. К нему выстраивается небольшая очередь.

Ральф отходит от двери, пропуская двух Ящиков, каждый из которых тащит по заспанному Псу. К ним подскакивает Рыжий, безуспешно пытаясь что-то выяснить. Псы зевают и разводят руками.

Сфинкс сидит, откинувшись на спинку стула, и раскачивает его.

Обыски спален проводились и раньше. Никогда не давая желаемых результатов. В этот раз воспитатели наверняка опять ищут ножи. Или украденные из Могильной аптеки лекарства. Но это не имеет значения. Ничего они не найдут, кроме беглого Соломона, если он действительно прячется в Доме и случайно им попадется. Поэтому Сфинкса беспокоит только сидящий в ступоре Лэри с отводящим беду болтом во рту. Вид у него совершенно идиотский.

— У меня такое ощущение, — говорит Табаки, тряся стаканчиком с бисером, — что в этот раз они ищут не совсем то, о чем мы все думаем.

— То есть? — спрашивает Сфинкс.

Табаки с многозначительным видом поджимает губы:

— Лучше эту тему не обсуждать. На мой взгляд, так будет правильнее.

Лэри тихо стонет сквозь болт.

— Черт бы тебя побрал, Лэри! — не выдерживает Сфинкс. — Ты расскажешь нам, в чем дело, или так и будешь сидеть с этой железкой в зубах?

Лэри качает головой, глядя на Сфинкса с укором.

Опять появляются Ящики. На этот раз они приводят Лорда и Македонского. Рыжий повторяет свой забег в надежде получить нужную ему информацию и снова, разочарованный, отходит.

Македонский явно из душа. Лорд явно спал.

— Так что же мне теперь делать? — уныло спрашивает Табаки Гибрид. Он сидит на корточках перед гадальной тряпкой и ждет, когда ему скажут что-нибудь вразумительное, потому что ничего из сказанного Шакалом до сих пор он не понял.

— Лучше не делать вообще ничего, — советует Табаки. — С таким раскладом, как у тебя, старик, лучше жить, затаив дыхание.

Услышав этот прогноз, трое из ожидавших своей очереди на гадание поспешно отходят. Гибрид остается сидеть перед зловеще поблескивающим узором из бисерин, честно затаив дыхание.

Следующим в столовую приводят Слепого. Который, кажется, одновременно и спал, и принимал душ.

— Левее и прямо, — подсказывает ему Сфинкс, когда он подходит к столу. — Что там творится, Слепой? Нас собираются выпускать сегодня?

Слепой устанавливает стул под каким-то особым, устраивающим его углом, садится и говорит, что воспитатели, к сожалению, не делятся с ним своими планами.

— Я для них не авторитет.

— И мимо тебя не проводили никаких пленников? Кого-нибудь пахнущего беглым Соломоном?

Слепой принюхивается к опустошенным тарелкам и грустно качает головой.

— Ты слишком хорошего мнения обо мне, Сфинкс. Если думаешь, что я способен отличить запах Соломона от любой другой Крысы. Спроси лучше Лорда.

Лорд, демонстративно отгородившийся от мира книгой, не похож на человека, готового делиться с окружающими какой-либо информацией. Внезапно разбуженного Лорда вообще не стоит о чем-то спрашивать. Особенно если его будили Ящики.

— А почему кто-то должен пахнуть Соломоном? — спрашивает Табаки. — В чем дело, Сфинкс? Ты от нас что-то скрываешь?

Сфинкс пересказывает сообщение Стервятника. Табаки делается угрожающе красен. Лэри молча воздевает руки к потолку. Слепой между тем вынюхал припрятанную Горбачом для Нанетты еду, отобрал у него один пакетик из трех и с довольным видом уничтожает его содержимое.

— Да, — говорит он невнятно. — Сол поселился в подвале, а Рыжий его там подкармливает. Не знал только, что он начал делать вылазки. Должно быть, осмелел.

Сфинкс удивлен и обрадован информированностью Слепого. Табаки потрясен поведением Рыжего.

— Чертов убийца! — возмущается он. — И Рыжий его еще и кормит! Совсем все послетали с катушек! После всего, что между ними было! Странно, что Соломон его не дорезал. Хотя кто бы его тогда кормил? С другой стороны, смотря чем кормить. Если объедками, какие вот сейчас Слепой жрет, то можно и прирезать. Терять-то все равно нечего!

Слепой, отложив опустевший пакетик, расстегивает свой длиннополый пиджак, извлекает из-за пазухи встрепанную ворону и водружает ее на стол.

— Совсем забыл, что прихватил ее, — говорит он. — На всякий случай. Эти Ящики не внушают мне доверия.

Горбач хватает свою любимицу и оглаживает ей перья.

— Ты сдурел, Слепой? Держал птицу под одеждой столько времени! Она на ногах не стоит, бедняга!

— Извини. Я же говорю, совсем про нее забыл.

Стая удрученно рассматривает своего вожака, способного забыть о спрятанной на теле вороне.

— Он не настолько безнадежен, как иногда кажется, — утешает Сфинкса Табаки. — Он еще, поверь мне, способен на многое.

— О, в этом я не сомневаюсь.

Сфинкс встает.

— Пойду спрошу Рыжего, с чего он так нервничает. Надеюсь, у него во рту нет подковы, которая помешает ему говорить!

Сфинкс направляется к расположившемуся на подоконнике Рыжему, но не доходит, потому что из-за стола шестой навстречу ему поднимается Черный, чье желание пообщаться настолько очевидно, что все находящиеся поблизости Псы ретируются, оставляя их наедине. Насколько это возможно в переполненном людьми помещении.

— Можно тебя на минутку, Сфинкс?

Сфинкс обреченно ждет, пока Песий вожак, при всех регалиях, вплоть до необязательного ошейника, приблизится к нему.

— Хотел кое о чем тебе сообщить…

Подбородок Черного выдвигается вперед, бесцветные брови сходятся к переносице.

— Я все-таки сделал это!

Фраза звучит настолько зловеще, что Сфинксу страшно уточнить, что именно. Одолевает желание выкрикнуть: «Ну зачем, зачем ты это сделал, Черный!» — настолько сильное, что он еле сдерживается.

— Ты, может быть, будешь смеяться…

— Нет, — говорит Сфинкс твердо. — Не буду. Уж в этом можешь быть уверен.

Взгляд Черного стекленеет.

— Я таки достал автобус. Маленький.

Сфинкс кивает, говорит «ага» и вытирает плечом пот с лица. После чего спрашивает:

— Зачем? — тем самым жалобным тоном, каким чуть было не задал этот вопрос минутой раньше.

Черный оглядывается по сторонам и доверительно шепчет:

— Понимаешь, их надо было чем-то отвлечь. Немного подбодрить. Не мог я сидеть сложа руки и глядеть, как они помирают со страху. А тут еще эти разговоры про автобус. И я решил: добуду им этот их автобус, вожак я в конце концов или нет? Помнишь, я говорил тебе, что знаю, где его можно достать? Но я не там взял, а в другом месте. Короче, это неважно. Главное — он есть.

Сфинкс кивает.

— Да. Это главное. Все понятно, Черный. Это здорово и удивительно, но что ты будешь делать, если им вздумается на нем уехать?

— Вот об этом я и хотел с тобой посоветоваться, — задумчиво говорит Черный. — Потому что, сам понимаешь, не могу я им сказать, что все это просто так, только чтоб они не спятили. Автобус здесь припаркован, на свалке, я замаскировал его всяким мусором. Ты не поверишь, они бегали глядеть на него по три раза на дню, пока не появились те типы с палатками. Теперь-то, конечно, не бегают, но то, что он там, здорово их подбадривает, понимаешь?

Сфинкс смотрит на Черного так, словно видит его впервые. Голубые льдинки глаз в белесых ресницах. Пляшущие скелетики на черной пиратской повязке на лбу.

— Я понимаю, что ты влип, — говорит Сфинкс. — Вот что я понимаю.

Черный только вздыхает.

— Это я знаю и без тебя. Так что ты мне посоветуешь?

Сфинксу очень хочется дать совет в духе Шакала. Жить, затаив дыхание. Петь беззвучные песни. Умываться подсоленной водой. Но Черный — вожак, а с вожаками так не шутят. Поэтому он говорит:

— Скажи, что автобусу нужен водитель, а любому, садящемуся за руль, нужны водительские права. Они должны понять. Это общеизвестный факт.

Черный качает головой. Снова вздыхает. Сняв головную повязку, чешет в затылке. Неторопливость его движений вызывает у Сфинкса нервный зуд между лопатками.

— Помнишь, я говорил тебе, что научился водить? Не то чтобы очень здорово, но сносно. А теперь у меня и права тоже имеются. Правда, они фальшивые. Крыса раздобыла. Но они как бы есть.

— Черный? — Сфинкс заглядывает ему в глаза. — Ты же уже все решил. Какие тебе еще советы? Ты все организовал, осталось только посадить в этот твой автобус всех желающих и укатить неизвестно куда. От меня-то тебе чего нужно?

Черный переступает с ноги на ногу. Вытирает лицо скомканной банданой и говорит, глядя в пол:

— Я просто хотел предупредить. Что есть и такой вариант. Если кто из ваших вдруг захочет воспользоваться. С Лэри я уже договорился, они со Спицей точно едут, но вдруг еще кто-нибудь захочет.

Сфинкс смотрит на Черного, думая о том, что это, несомненно, тот самый Черный, которого он знает не первый год, и в то же время совершенно другой человек. Что должность вожака довела его до пределов священного безумия, за гранью которого знакомые люди оборачиваются чужаками. Он думает о том, хорошо это или плохо, и не может прийти ни к какому определенному выводу. Наверное, для самого Черного так хуже, но Сфинксу этот непредсказуемый и странный человек нравится больше.

— Спасибо, Черный, — говорит он.

Черный пожимает плечами.

— Не за что. Просто хотелось, чтобы ты был в курсе. Ладно… увидимся…

Черный отходит. Вперевалочку, по-медвежьи. Бандана со скелетиками скомкана в кулаке, выражение лица сдержанно-героическое.

Лорд подъезжает к Сфинксу, глядящему ему вслед, и спрашивает:

— Чего он хотел?

— Знаешь, — говорит Сфинкс, не отвечая на вопрос, — кажется, я становлюсь философом.

   

Обыски, вероятно, завершены. У входа в столовую толпятся воспитатели во главе с Акулой и что-то горячо обсуждают. Посовещавшись, они перетаскивают к двери Фазаний стол, почти полностью перегородив ее, после чего Акула объявляет, что ввиду необнаружения в ходе обысков многих пропаж будет проведен также обыск рюкзаков всех находящихся в столовой. Дальше ничего не слышно. Акулу заглушает возмущенный рев и свист. Даже Фазаны кричат, наплевав на дисциплину. Некоторое время Акула пытается все же закончить свою речь, потом, пожав плечами, отходит к воспитателям. Выстроившись у стола, они ждут, пока стихнет общее возмущение, но шум в столовой скорее нарастает, чем ослабевает. Крысы начинают швырять в воспитателей посуду. Тарелки и чашки бьются в полуметре от их ног, не долетая до стола, так что, можно сказать, Крысы бросают не в воспитателей, а рядом, но выглядит это достаточно угрожающе, и первым не выдерживает Шериф. Выхватив из кармана спортивный пистолет, он палит в потолок, пока у всех вокруг не закладывает уши.

Крысы слегка притихают. Тем более, посуда у них закончилась. Лишенные стола Фазаны решают, что с них хватит, и выстраиваются в очередь на проверку рюкзаков, держа их наготове, уже расстегнутыми.

Курильщик достал свою тетрадь и лихорадочно строчит в ней с видом фанатика-журналиста, дорвавшегося до сенсационного материала. Потрясенная выстрелами Нанетта отлетела от стола, разукрасив скатерть зеленоватыми спиральками помета.

— Как-то они уж очень лютуют, — говорит Лорд задумчиво. — Может, что-то еще пропало, кроме того, о чем мы знаем?

Сфинкс оглядывается на Табаки, говорившего примерно то же самое, но тот, оглушенный собственными воплями, не расслышал Лорда и не замечает взгляда Сфинкса.

На стол перед воспитателями ложатся Фазаньи рюкзаки с пугающе однообразным содержимым. Салфетки, аптечки, дневники для заметок. Каждый рюкзак выворачивается наизнанку и неоднократно встряхивается. Карманы Фазанов обыскивают отдельно. Там только носовые платки и пронумерованные расчески.

— Боюсь, нам придется здесь заночевать, — говорит Лорд. — Не очень приятная перспектива. Может, пропустим вперед Табаки? У него нехороший рюкзак.

— Это их только раззадорит, — предполагает Горбач.

Сфинкс оглядывает столовую, которая чем дальше, тем больше напоминает разгромленный свинарник. Перед дверью осталась лежать груда осколков. Стянутая с Крысиного стола клеенка валяется на грязном полу. Несколько человек демонстративно улеглись спать, завернувшись в сорванные с окон шторы. В одном углу держат совет озабоченные Логи, в другом — Птицы сооружают ширму для временного туалета. Унылые выкрики Слона «Хочу пи-пи, хочу пи-пи» подгоняют их. Представив, что скоро к окружающей обстановке прибавится запах мочи, Сфинкс морщится от отвращения. А между тем вожак всего этого гадюшника пристроился подремать под кухонным окошком на собственном пиджаке. Глядя на него, Сфинксу хочется одновременно кричать, трясти, пинать и затаптывать. Переполненный этими эмоциями, он направляется к Слепому.

Мимо Табаки, заталкивающего в свой рюкзак что-то, что придаст ему смертоносности. Мимо кадки с чем-то пластмассовым, ядовито-зеленым и обкусанным. Мимо совещающихся Логов, угрюмо поглядывающих на дверь. И когда он уже почти у цели, Слепой говорит, не открывая глаз:

— Сфинкс, ты подкрадываешься ко мне, как голодный тигр к козленку. Если хочешь застать кого-то врасплох, сделай походку менее выразительной.

Поборов желание топтать и орать, Сфинкс садится рядом с ним.

— Давай поговорим. У меня накопилось много вопросов.

— Давай. С чего начнем?

Безмятежность Слепого не столько бесит Сфинкса, сколько лишает сил. И желания что бы то ни было с ним обсуждать.

— С автобуса Черного. Мне не нравится эта история с фальшивыми правами. Водить он толком не умеет. А если и учился, то явно недостаточно. У него нет опыта. Он угробит и себя, и тех, кто туда сядет.

Слепой садится прямее.

— Не думаю. Он человек ответственный. К тому же как я могу запретить ему что-то после выпуска. После выпуска я даже Лэри ничего не могу запретить.

— Ты не стал бы, даже если бы мог.

Слепой пожимает плечами.

— Верно. Не стал бы. Это его решение. Он вожак. С чего это я должен ему что-то запрещать?

— Ладно. Я знал, что толку от этого разговора не будет.

Слепой открывает глаза, запускает руку под майку и яростно чешется.

— Ты вроде бы говорил, что у тебя много вопросов, — напоминает он.

Сфинкс оценивающе глядит на него.

— Сказал. Только не знаю, стоит ли их задавать.

— Попробуй, — предлагает Слепой.

— Ты знаешь, из-за чего нас так дотошно обыскивают?

Слепой садится прямее.

— Знаю.

— И?

— Потому что боятся выпуска. Хотят убедиться, что никто не запасся взрывчаткой, ядами и так далее.

— Но почему именно сегодня? Ведь до выпуска…

— Остался один этот вечер и одна ночь. Ну и еще кусочек утра, который можно не считать.

К проверочному столу выстроилась Крысиная очередь. Фазанов уже выпустили. Их и Слона, который, возможно, успел добежать до унитаза.

— Откуда… — начинает Сфинкс, откашливаясь. — Откуда тебе это известно?

Он говорит тихо, он совершенно спокоен, или кажется спокойным, он не делает ни одного лишнего движения, но головы сидящих за их столом начинают поворачиваться в его сторону. Табаки… Лорд… Горбач…

Воспитатели горсть за горстью выуживают из рюкзака Рыжего пачки презервативов. Кажется, что весь рюкзак набит только ими. Меланхоличная усмешка Крысиного вожака расплывается, словно Сфинкс смотрит на него сквозь толщу воды.

— Завтра утром объявят еще одно общедомное собрание, — говорит Слепой. — Соберут всех в актовом зале и сообщат о роспуске. Примерно минут через десять начнут подъезжать родители.

Сфинкс молчит. Подсчитывая отнятые, украденные у них, у него… у всех них дни. Семь. Нет, шесть с половиной дней. Это мало. Они пролетели бы как один. Но сейчас, лишившись их, он потрясен настолько, что не в состоянии ни говорить, ни реагировать на слова Слепого.

Над ними загорается лампа под розовым абажуром. Стеклянный цветок с пересекающей прозрачную чашечку трещинкой. К его изогнутой ножке что-то прикручено скотчем. Присмотревшись, Сфинкс понимает, что это складной нож, припрятанный здесь кем-то на время обысков. Очень хитро припрятанный. Он видит этот нож и что-то еще поверх рамы над запертым кухонным окошком, там тоже что-то лежит. Он подозревает, что если встанет и осмотрится, увидит все спрятанное в столовой — множество предметов-невидимок — опасных и не очень, ценных и бесполезных, все, что так долго и безуспешно разыскивают воспитатели. На людей он старается не смотреть. Не смотреть так, как умел когда-то, как учил его Седой. Только не сейчас. Но когда же он перестал это делать? Просто смотреть. Просто видеть. Жить сегодня, а не вчера и не завтра. Когда начал сокращать дни и часы страхами и сожалениями?

— И давно ты знаешь?

— С тех пор, как они окончательно выбрали дату. С прошлого понедельника.

Розовые отражения лампы в глазах Слепого, два крохотных розовых абажурчика. Под ними кривится печальная усмешка, ногти скребут ладонь. Руки нервничают, лицо спокойно. Он разучился смотреть сначала на руки Слепого, и только потом на его лицо. Он очень многое перестал делать правильно.

— У нас сегодня Ночь Сказок, — говорит Слепой. — Она будет долгой. А потом наступит утро. Все однажды кончается.

Прислонившись к стене, Сфинкс закрывает глаза. С непривычки ему тяжело видеть сразу слишком многое. Любому, кто смотрит на него со стороны, он кажется задремавшим, но и с закрытыми глазами он ощущает на себе тревожные взгляды стаи. Кажется, даже Курильщика.

— Интересно, меня оставят в покое? — шепчет Сфинкс.

Открыв глаза, он видит, что столовая мерцает и расплывается. Ветер звенит в прутьях ограды, возле которой он сидит. Словно кто-то играет на ржавой арфе из арматуры. Разбитая, заросшая травой дорога, убегающие за горизонт телеграфные столбы и бордовое предзакатное небо раскидываются перед Сфинксом прозрачной голограммой, через которую проступают очертания столовой и слоняющихся по ней фигур. От наложения друг на друга двух миров — призрачного и настоящего — Сфинкса начинает подташнивать. Он знает, достаточно сосредоточится на одном из них, и второй исчезнет, но что-то мешает ему выбрать, и он старается удержать обе картинки, несмотря на усиливающееся головокружение и тошноту.

— Прекрати, Сфинкс! Что ты вытворяешь? Это не игрушки!

Привычка слушаться Слепого срабатывает, как рефлекс. Слишком давняя привычка. Столовая обретает яркость и объем, дорога и поля по обе стороны от нее исчезают.

— Извини, — говорит Сфинкс. — Как-то само собой получилось. Я не хотел.

— Вот именно, — вздыхает Слепой. — Надо или хотеть, или не хотеть. Сначала выбери направление, потом беги.

Сфинкс удивляется тому, что Слепой верно угадал его порыв. Он действительно хотел сбежать. Но не туда, куда мог бы завести его Дом.

— Мне просто невмоготу здесь торчать.

— Попросил бы меня. Чего проще?

Слепой решительно встает, увлекая за собой Сфинкса, и устремляется к проверочному столу, почти бежит, распугав своим стремительным перемещением совещающихся Логов. Сфинкс бежит за ним. Опасаясь, что Слепой сейчас врежется в кого-нибудь из воспитателей, и это сочтут диверсией. К счастью, Слепой тормозит в двух шагах от брюха Шерифа.

— Можем мы пройти без очереди? — вежливо спрашивает он пустое пространство над головой воспитателя. — У нас с собой нет рюкзаков.

Очередь не возражает, перенервничавший Шериф тоже. Их наскоро обыскивают и отпускают.

— Весь Дом в твоем распоряжении, — шепчет Слепой Сфинксу, как только они оказываются за дверью. — Кроме первой спальни. Но ты ведь туда и не рвешься, верно?

— Не рвусь, — мрачно отвечает Сфинкс. — Я никуда не рвусь, кроме как в постель. Мне нужно выспаться и собраться с мыслями. Ночь будет длинной.

Слепой замедляет шаг.

— Прости, — говорит он, — но у меня к тебе тоже есть вопросы. Отдых придется отложить. Мы можем зайти в Кофейник. А можем пойти в другое место, где ты выспишься, встретишь рассвет, позавтракаешь и соберешься с мыслями перед тем, как мы поговорим. Выбирай. Второй вариант сэкономит нам уйму времени.

Сфинкс останавливается и пристально смотрит на Слепого.

— Нет, — говорит он твердо. — Я предпочитаю Кофейник.

— Как скажешь.

   

В Кофейнике ни души. Слепой заходит за стойку и шарит под ней в поисках кофе. Сфинкс руководит его действиями. Получив в результате две чашки с черным кофе, они, не сговариваясь, выбирают столик у окна, которое никто так и не удосужился застеклить. Кто-то подстелил под ним тряпку, но стол не догадался отодвинуть, и теперь посреди клеенки красуется сероватая лужица дождевой воды. Слепой плюхает в нее пепельницу и удивленно отряхивается от брызг.

Сфинкс смотрит на пасмурное небо.

— Кажется, ночью опять будет дождь, — говорит он.

Слепой садится рядом со Сфинксом, закуривает и, пристроив зажженную сигарету на краю пепельницы, тут же закуривает еще одну. Вторую он оставляет в левой руке, первую берет правой и держит на излете, фильтром от себя. Сфинксу не приходится ни нагибаться, ни вытягивать шею, сигарета оказывается точно на уровне его губ. Чтобы выпить кофе, Слепой опускает в пепельницу обе сигареты и, поднимая свою чашку левой рукой, одновременно поднимает чашку Сфинкса правой. Проделывает он это механически, не испытывая ни малейших затруднений, а Сфинкс так же механически пьет свой кофе и курит синхронно с ним.

— Ну? — говорит Сфинкс, когда кофе в чашке остается меньше половины. — Спрашивай, не тяни.

— Ты знаешь, о чем я хочу спросить.

— Знаю, — кивает Сфинкс. — Остаюсь я или ухожу?

Слепой кивает.

— Я ухожу, Слепой. Прости.

Смотри на его руки, не на лицо — говорит себе Сфинкс, и смотрит на руки Слепого. А потом все-таки на лицо. На котором написано недоумение. Сфинкс спохватывается, что сказанное им могло прозвучать для Слепого как нечто прямо противоположное. Надо было сказать «я остаюсь» — тогда Слепой понял бы его правильно. Он и так все понял по интонации и извинению, но ему требуется несколько секунд на то, чтобы осознать смысл «оговорки» Сфинкса, и когда он его осознает, лицо его каменеет.

Сфинксу хочется еще раз извиниться, но он себя сдерживает. Это прозвучит хуже, чем молчание. Он понимает, что случайная оговорка сказала Слепому больше, чем любые объяснения. Может, это и к лучшему.

— Ты твердо решил?

— Да. Давай больше не будем это обсуждать.

Слепой хмурит брови.

— Нет, давай все же обсудим. Это из-за них, да? Из-за тех, кто не может уйти?

— Не из-за них. Из-за них тоже. Но я не остался бы, даже если бы остались все.

Скорее всего, ему не следовало этого говорить. Но он старается быть честным. Как Слепой старается оставаться спокойным.

— Почему? — спрашивает Слепой.

— Это моя жизнь, — говорит Сфинкс. — Я хочу прожить ее. Никто не виноват в том, что для тебя реальность там, а для меня здесь. Так уж получилось.

— Русалка знает?

— Нет.

Сфинкс отворачивается, чтобы не видеть, как лицо Слепого озарится надеждой.

— Это не имеет значения, — говорит он. — Она выберет то, что выберу я.

— С радостью?

Вкрадчивый вопрос Слепого остается безответным. Его это радует.

— Ты слишком самоуверен, — говорит он. — Я понимаю, любовь… в горе и в радости, в богатстве и в бедности… но что, если у нее нет выбора?

— Так не бывает.

— Поверь мне, бывает.

Сфинкс ощущает мимолетный укол страха. Холодную сосущую пустоту. Но, поймав тень торжествующей улыбки на губах Слепого, понимает, что им играют.

— Перестань, Слепой, — просит он. — Я не останусь. Не вымучивай из себя угрозы.

— Она не может остаться, — предупреждает его Слепой. — Она из другого мира. Ей не место здесь.

Сфинкс смотрит на него пристально и мрачно, оценивая степень искренности, и, как всегда, не может понять, врет Слепой или говорит правду.

— Что ж, — отвечает он. — Если так, значит, нам не суждено быть вместе. Но признайся, ты ведь сейчас это придумал.

Лицо Слепого спокойно. Только дыхание чуть перехватывает, словно его кто-то ударил.

— Да, — говорит он, помедлив. — Я придумал это сейчас. Чтобы напугать тебя. Конечно, она обычная девчонка, каких тысячи. Наружность кишит ими.

Мстительные нотки в его голосе настораживают Сфинкса.

— Ты что-то о ней знаешь? Знаешь, откуда она?

— От своих родителей, откуда же еще? — фальшиво изумляется Слепой. — Не из яйца же она вылупилась, согласись?

Сфинкс устало закрывает глаза.

— В последний раз прошу тебя, прекрати, — просит он. — Хватит. Мне надоело жить в тени Дома. Я не хочу ни его подарков, ни миров-ловушек, не хочу принадлежать ему, ничего не хочу! Мне не нужны другие жизни, которые проживаешь, как наяву, а потом обнаруживаешь, что успел состариться, что мышцы атрофировались, а окружающие смотрят на тебя, как на оживший труп, и радуются, если ты отличаешь левую руку от правой. Я ненавижу это, я этого боюсь, я не хочу подобной участи ни для кого из нас, даже для тебя, но я же не уговариваю тебя остаться здесь!

Они почти в темноте. Блеклая полоса предзакатного неба потухла, в голый проем окна задувает ветер. Слепой сидит, ссутулившись, обхватив голову руками.

— Поэтому ты отказался пойти туда сейчас? Испугался, что я затащу тебя куда-нибудь, откуда ты не сможешь выбраться? Что брошу тебя там и сбегу?

Сфинкс кивает.

— Что-то в этом роде. Ты угадал. А ты бы не сделал этого?

Слепой поднимает голову.

— Не знаю, — говорит он со злостью. — Может, и сделал бы. Только это непросто. Ты сильнее, чем думаешь. Ты бы выбрался. Все двери открыты перед тобой. Но ты останешься здесь, чтобы прожить свою дурацкую жизнь безруким калекой.

По последней фразе Сфинкс понимает, что Слепой на грани. Он никогда не употребляет этих слов. Никогда не произносит их вслух. Слепому все труднее сдерживать себя, а Сфинксу — видеть его таким.

— С этим можно жить, — говорит Сфинкс.

— Можно, — откликается Слепой. — Живи! Только не пожалей о своем выборе. Я мог бы перевести тебя целиком, ты знаешь. Даже Лорд мог бы это сделать. Подумай об этом.

— Лорду есть о ком позаботиться.

Сфинкс встает.

Дом смотрит на него прозрачными глазами Слепого. Дом не хочет его отпускать. На мгновение Сфинксу мерещится, что Слепого здесь нет. Есть кто-то, способный на все, чтобы удержать его. У него холодеют внутренности. Но это быстро проходит, и перед ним опять Слепой, который никогда не причинит ему вреда.

— Уходи, — говорит он. — Слышать тебя не могу.

Будь у Сфинкса руки, он ударил бы кулаком по столу и, может, стало бы чуточку легче. Но рук нет. Единственное, что он может — уйти, потому что все, что должно было быть сказано, уже сказано.

Выйдя в коридор, он останавливается, услышав за захлопнувшейся дверью Кофейника грохот. Это Слепой сделал то, чего не смог сделать он. Разбил кулак о стол. Сфинкс зажмуривается и стоит еще некоторое время, прислушиваясь, но больше никаких звуков из Кофейника не доносится.

  

КУРИЛЬЩИК

   

        

        И все-таки уйти — как из руки

  Рука, уйти — и поминай как звали.

  Уйти куда? В неведомые дали…

     

     Р. М. Рильке. Уход блудного сына

   

Табаки велел мне записать в дневнике, что «грядет Ночь Сказок». Мы только что вернулись из столовой, проведя в ней в общей сложности больше четырех часов. Таким вымотанным я еще никогда себя не чувствовал.

В спальне не то чтобы все было разорено, наоборот, даже чище, чем обычно, но видно, что в вещах покопались, и все сразу ринулись осматривать свои тайники. У меня никаких тайников не было, поэтому я просто выгрузился на кровать и лежал, пока остальные носились со своими пропажами. Основной пропажей стала электроплитка. Ее-то уж точно унесли. А большая часть остальных вещей, о которых подумали, что их тоже нет, потом нашлись. И хотя Лэри уверял, что у него сперли какой-то бесценный предмет, никто ему не поверил, потому что, вернувшись из столовой и проверив свою кровать, он заметно повеселел и даже выплюнул железку, которую таскал в зубах с тех пор, как узнал про обыски.

Я был такой уставший, что думал — сразу же засну, чуть доберусь до кровати. Но полежал немного и понял, что спать не хочется. Я устал от столовой, а не сам по себе, и в спальне начал понемногу отходить. Но все-таки не ожидал, что после такого тяжелого дня станут затевать Ночь Сказок, мне казалось, что и остальным хочется отдохнуть.

— Пиши-пиши, — распорядился Табаки. — Отдыхать будем в перерывах.

— В каких еще таких перерывах? — спросил я.

— Эта Ночь будет с перерывами. Все знают, что она последняя, поэтому, скорее всего, дело затянется до утра. Кроме того, ожидаются гости, так что веди себя прилично.

Я не понял, что он имеет в виду. Когда это я вел себя неприлично в присутствии гостей?

   

Это был очень странный вечер. Чем-то похожий на все те вечера, ночи после которых я не любил вспоминать. На тот, после которого был убит Помпей, и на тот, после которого порезали Рыжего и нашли мертвого Краба.

Все вокруг взбудоражены, на кого ни посмотришь — глаза блестят и улыбка до ушей, а начнут говорить — замечаешь, что голос срывается и руки дрожат. Как будто все слегка навеселе.

Горбач сказал, что исполнит для нас ирландский танец.

— Соберусь с духом и станцую, — сказал он таким тоном, словно грозился повеситься. Потом он ободрал тетрадь со своими стихами, понаделал из них самолетиков и запустил их из окна. Один обронил. Я подобрал его, повертел в руках, попробовал прочесть, что на нем написано, и ринулся во двор собирать остальные, но пока съехал, половину уже растащили, а многие упали в грязь, размокли и перепачкались, так что написанное стало не разобрать.

Табаки пел не переставая. Он спел, по-моему, не меньше полусотни песен — одну жутче другой. Сплошные похороны и осколки разбитых сердец. А Лорд, единственный, кому в таких случаях удавалось его заткнуть, с чего-то решил быть терпимым и только улыбался.

Слепой появился часа через полтора после нашего возвращения из столовой. Кисть у него была обмотана полотенцем, и он был весь до того серый, что Табаки, едва взглянув на него, тут же замолчал и больше уже не пел. Слепой выглядел, как герои всех его песен одновременно. И про похороны, и про разбитые сердца, и про недоплетенные венки. Сказав, что чувствует себя не очень хорошо, он влез на кровать Лэри и затаился там.

Табаки помрачнел. Сделал несколько кругов по комнате и тоже вскарабкался наверх к Слепому. Чуть погодя он свесился, подозвал Македонского, велел спустить себя вниз, обследовал один из наисекретнейших тайников и опять скрылся на кровати Лэри с бутылкой коньяка. Табаки любые болезни лечил одним и тем же способом. Менялись только разновидности и градус напитков.

Не помню, в какой момент я начал догадываться, что выпуск состоится раньше, чем через неделю, и даже, скорее всего, завтра. Кажется, еще до появления Слепого, и уж точно после того, как увидел его. А когда пришла Рыжая, примерно с тем же выражением лица, что у Слепого, и начала со всеми подряд обниматься, я уверился в этом окончательно. Она и меня обняла. Запросто, как будто мы с ней чуть что обнимались. В этот момент я все понял и про завтрашний день, и про сегодняшний. Почему нас обыскивали, почему Лорд вытерпел нестерпимое количество похоронных песен, почему Слепой выглядит как покойник, а Горбач грозится сплясать. Про улыбки я тоже все понял. Отчего все вокруг улыбаются, как психи. В горле у меня застрял комок, мешающий разговаривать, так что я теперь тоже только улыбался и ничего больше делать не мог.

— Постереги, пожалуйста, моего медведя, — попросила Рыжая. — Я скоро вернусь.

Я взял у нее медведя.

— А-а-а, еще одна параноидальная улыбка, — сказал Сфинкс, входя в спальню. — Одним весельчаком больше стало.

Он внимательно посмотрел на меня, на медведя Рыжей, которого я крепко держал, потому что пообещал стеречь, хотя так и не сумел выговорить это вслух, посмотрел и отвернулся.

— В Кофейнике куча хлеба, — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Из столовой. На ужин вообще никто не явился, Акула велел снести весь хлеб в Кофейник. Если хотим получить свою долю, надо спешить, а то Псы его уже растаскивают.

Табаки немедленно собрался и, прихватив Лэри, уехал за хлебом. Перед тем как уехать, ободряюще врезал мне по спине.

— Сам догадался? — спросил Сфинкс.

Я кивнул. И просипел, что это было нетрудно. Оба мы посмотрели на кровать Лэри. В этот момент я заметил, что из нагрудного кармана рубашки Сфинкса высовывается кончик бумажного самолетика. Ожоги у него на лице горели, из-за них он казался непривычно румяным.

Потом пришел Черный и спросил, требуется ли нам грубая мужская сила. Одет он был так, как будто собрался в поход. Здоровенные ботинки чуть ли не до колен, заправленные в них штаны с десятком карманов, две рубашки, одна на другую. Все землисто-травяного цвета. За плечами у него висела шляпа.

Сфинкс сказал, что грубая сила потребуется через полчаса. Черный сказал, что будет через полчаса, и ушел, оставив нам банку маслин.

Македонский притащил коробку с разномастными чашками и принялся расставлять их на столе. Табаки и Лэри вернулись, нагруженные пакетами. Кроме хлеба там оказались две банки с маринадом, круг сыра, батон колбасы и пучок зеленого лука.

— Это ужин, который можно будет назвать «Последний полет Летуна», — объяснил Табаки, присоединяя к лежащим на столе продуктам оставленные Черным маслины.

Вернулась Рыжая и забрала у меня медведя.

Потом началась суета и суматоха. Из гардероба вывалили всю одежду и все полотенца, в душ выстроилась очередь, тамбур завалили какими-то непонятными мешками. Я поглядел на все это и решил немного погулять. Переодеваться мне было не во что, а на месте не сиделось. И я уехал.

В коридоре было пустынно. Даже на Перекрестке ни души. Иногда хлопали двери и кто-то суматошно перебегал из комнаты в комнату, но в основном шумели только в спальнях. Я посидел у Перекресточного окна. Дождь давно перестал. После него даже выглянуло солнце, но ненадолго. Сейчас оно уже заходило, только дворовые лужи красиво отливали желтым. Я решил, что обязательно нарисую такую картину. Когда-нибудь потом. Синий-пресиний вечер, только лужи желтые, и в небе тонкая желтая полоса. У меня под рукой не было блокнота, чтобы сделать набросок, и я набросал все это ручкой в дневнике, чтобы не забыть, хотя знал, что и так не забуду. Я так хорошо представил себе эту картину, что даже засомневался, получится ли на самом деле хоть что-нибудь. Все, что я подробно представлял до того, как начать рисовать, потом выходило намного хуже или выглядело совсем иначе.

Я немного покатался по коридору и вернулся в спальню.

Там двигали мебель, расчищая территорию для гостей. Центральную кровать растащили на три обычные, узкие. Одну придвинули к стене, другую к шкафу, третью кое-как втиснули между двухъярусной и столом. Теперь к окну было не пройти, а шкаф невозможно открыть, зато в центре комнаты образовалось свободное пространство. Замусоренное и пыльное. Лэри набросился на него с веником, Македонский прошелся шваброй, а потом туда пустили Толстого в нарядном красном комбинезончике ползать в свое удовольствие.

Толстый ползал по полу, Табаки на столе нарезал хлеб, Сфинкс и Черный совещались о чем-то на кровати Черного, Лорд выгружал пузырьки с лекарствами из хромоногой тумбочки, которую все приходившие к нам в гости умудрялись своротить. Я заметил, что все лекарства Лорд выбрасывает в мусорный мешок, а потом заметил, что под кроватью возле шкафа плотными рядами выстроены застегнутые рюкзаки. В прихожей тоже стояли рюкзаки. На некоторых лежали сложенные куртки. И я вдруг понял, что все, кроме меня, уже собрались. Возникло жутковатое ощущение. Как будто они в любую минуту могли вдруг куда-то исчезнуть, и мне пришлось бы остаться одному в пустой спальне дожидаться утра. Это было так неприятно, что я тоже поскорее собрал свои вещи в сумку. Вещей у меня было мало. Альбомы, блокноты, краски. Свитер, который связал для меня Горбач, и чашка — подарок Шакала.

Табаки крикнул мне, чтобы я лез на стол помогать ему с бутербродами.

Весь следующий час я был очень занят. Мазал маслом нарезанный хлеб, а так как хлеба он накромсал гору, работа казалась бесконечной. Намазанные куски Табаки украшал тем и этим, умудрившись сотворить из небольшого количества продуктов бутербродов на целый полк. Я даже засомневался, что мы сможем столько съесть за одну ночь. Готовые бутерброды мы разложили ярусами на четырех тарелках и воткнули в каждый по зубочистке.

— Все! — сказал Табаки. — Я на сегодня свое отработал. Пора и поразвлечься!

И уединился с Лордом в углу смешивать и дегустировать напитки. В этом деле я им был не помощник.

Пока я прикидывал, чем бы еще заняться полезным, пришли два Птицелога с матрасами, свалили их посреди комнаты и ушли.

Потом появился Лэри в белой рубашке Лорда. В такой обычно поет свою арию главный герой из оперы «Тоска». Вечно забываю, как его зовут. В общем, это была очень оперная рубашка. С кружевами по вороту и рукавами, похожими на паруса. Лэри в ней выглядел сногсшибательно. Особенно сапоги. На самом деле принарядились все, только не у всех это так бросалось в глаза, как у Лэри.

Я так и не слез со стола. Сидел возле подсыхающих бутербродов, отгонял от них Нанетту и рисовал в своем дневнике всех подряд. Фрагментами.

Опять появились Птицелоги. Втащили стремянку Стервятника. Русалка со Спицей внесли круглый поднос с пирогом, поставили его рядом со мной и начали нарезать. Я схватил нож и тоже стал нарезать вместе с ними. От запаха пирога во мне проснулся зверский аппетит. Пирог был мясной и еще горячий. Уж не знаю, как и на чем они его приготовили, но точно не на электроплитке. Нарезанные куски мы раскладывали на том же подносе.

— Давайте попробуем, что получилось, — предложила Русалка. — Потом-то он остынет.

И мы трое съели по куску, а один дали Толстому. Он так зачавкал, что к нам тут же сбежались другие любители пирогов. Когда от него осталась примерно половина, у нас хватило силы воли убрать ее с глаз долой, на шкаф. Горбач влез на стол, прикрыл поднос тазом, чтобы уберечь пирог от Нанетты, и спустился, весь какой-то мечтательный. Сказал, что женится на той, которая приготовила этот пирог. Русалка со Спицей переглянулись и захихикали.

— Это коллективное творчество, — призналась Русалка. — Тебе придется стать многоженцем.

Горбач сказал, что с удовольствием им станет. Причем сказал совершенно серьезно. Даже мрачно. Как будто вдруг пришел к мысли, что многоженство — то самое, чего ему не доставало в жизни. Я просто не узнавал его. Всегда тихий, неразговорчивый — и вдруг обещание танцев… самолетики… перешучивание с девушками. Очень странно действовал на него предстоящий выпуск.

— Ой, я не успею переодеться! — спохватилась Спица и убежала.

— А ты? — спросил я Русалку. — Ты не будешь переодеваться?

— Я — уже, — сказала она, покраснев, — уже переоделась, по правде говоря.

— Ох, да, конечно. Как я мог не заметить! Ты очень нарядная сегодня!

Я отчаянно искал, что бы похвалить. Что-то такое, чего я не видел на ней ежедневно. Не нашел.

Русалка кивнула. И, вытянув длинную прядь волос, показала мне рыбку. Совсем крохотную. Сделанную из полосатой косточки неизвестного мне плода. Она потрясла ее, и в рыбке что-то застучало. Не звон, но и не совсем стук, что-то среднее.

— Там внутри одно очень звонкое семечко, так что это и рыбка, и колокольчик, — объяснила Русалка.

— Здорово! — восхитился я. — А из чего он?

Она пожала плечами.

— Слепой подарил.

   

Я думал, придут Стервятник с Красавицей, Валет, Черный и, может, еще кто-нибудь из тех, кто обычно забегал по вечерам. Но гостей оказалось намного больше.

 Стервятник пришел с Драконом, Ангелом, Красавицей и Конем. Рыжий — с Викингом, Мертвецом, Зеброй и Белобрюхом. С Черным приехал Филин, который у нас вообще не бывал, а чуть погодя явились и Валет с Кроликом. Они принесли с собой инструменты. Две гитары, две флейты и лютню. Стервятник принес две бутылки текилы собственного приготовления. Рыжий притащил кастрюльку с глинтвейном. Девушка с зелеными волосами и в длинном вечернем платье — мешок с пирожками.

На столе стало слишком тесно, и я спустился сначала на ближайшую приоконную кровать, а потом перебрался на кровать Черного.

Все коляски выставили в коридор, в спальне для них не осталось места. Слепого, должно быть, уже не было на кровати Лэри, потому что я увидел, как на нее влезают со своими рюкзаками Зебра и Мертвец.

Рыжий кричал, чтобы все садились, не то глинтвейн остынет.

Ко мне подсела Русалка, чему я очень обрадовался, потом Лэри, а в конце — запыхавшаяся Спица, увидев которую, я чуть не свалился с кровати. Она была в настоящем свадебном платье. С шлейфом, фатой и всем, что полагается невесте. В руках у нее был круглый букетик, перевязанный блестящими лентами. Они с Русалкой кое-как разместили пышную белую юбку между мной и Лэри. Ему пришлось забиться в дальний угол кровати, а мне вжаться в стену, чтобы этот шифоновый колокол получил нужное ему количество места. После того как его уложили и расправили, Русалка тоже села, просто накрывшись им, как снежным одеялом.

Должно быть, со стороны наша компания выглядела забавно. Белоснежка в подвенечном наряде и три гнома, смущенно выставившие из-под этого наряда носы. Все по очереди подходили и рассыпались в комплиментах платью Спицы, а она сидела, красная от смущения и непривычно красивая, кивала, говорила «спасибо», и я подумал — как это все-таки странно, что свадебное платье, оказывается, может и дурнушку сделать красавицей.

Не успел я прийти в себя от потрясения, вызванного нарядом Спицы, как случилась совсем уж удивительная вещь. Пришли двое из кемпинга. Мужчина — тощий, небритый, с виду даже голодный, и женщина — крупная, рукастая и широкоплечая. Привел их Македонский. Усадил на свою кровать и вручил по чашке кофе, с таким видом, словно это в порядке вещей. Словно эти двое каждый вечер забегают к нам на чашечку кофе.

Сами они явно не ощущали себя так, как хотел представить Македонский. Стеснялись и нервничали. Сидели рядышком, выпрямившись, тихие и напряженные, и даже глаз не поднимали. Что-то странное было в том, как они держались, странное и даже немного ненормальное. Многие удивились их появлению, не я один. Но никто не спросил, с чего это они вдруг пришли — гости есть гости, с гостями полагается быть вежливыми.

Минут через пять после их появления Табаки влез на стремянку, которую, как мне казалось, принесли для Стервятника, и прокричал, что приветствует всех собравшихся и рад сообщить, что будет ведущим на этой Ночи Сказок, «потому что нас многовато здесь сегодня собралось, и требуется координатор».

Все зааплодировали.

— Мы ждем еще нескольких гостей, после чего можно будет начать! Попрошу сидящих рядом со свечами приготовиться, вы зажжете их по моей команде!

Русалка тихо засмеялась, зазвенев колокольчиками.

— А кто еще придет? — спросила Спица.

И тут объявились последние гости. Вроде бы после палаточников удивляться уже было нечему, но я все-таки удивился. Это был Р Первый, и с ним какой-то кривоногий старик в фуражке.

— Сторож с третьего, — прошептал Лэри, свешиваясь с кровати, чтобы получше их рассмотреть. — Чтоб я сдох, а ему-то что здесь понадобилось?

Р Первый и старик сели на кровать у шкафа.

— Поприветствуем наших гостей! — завопил Табаки.

Все опять зааплодировали.

Старик немедленно вскочил, снял фуражку и церемонно поклонился.

Лэри издал странный звук, как будто поперхнулся, и сел прямо. Вид у него был такой, словно с ним что-то случилось, но я не успел спросить — что. Табаки объявил, что теперь все в сборе, и можно начинать.

Свет выключили. Ближайшую к нам свечу зажег Рыжий. Он сидел на полу, прямо подо мной, в обнимку с Толстым. Табаки в темноте слегка притих. Перестал орать и заговорил нормальным голосом.

— Сегодня времени у нас будет достаточно, но все же давайте начнем.

   

    

Сказка Лорда

Однажды он очутился на дороге, в месте, где никак не мог находиться. Отчего-то его это не беспокоило. Что-то странное приключилось с памятью, он ничего не помнил, но откуда-то знал, что попал сюда по доброй воле и должен найти что-то важное.

Он был одет в черное, в рюкзаке у него лежала книга на неизвестном ему языке, зубная щетка в футляре, смена белья, фотоаппарат и блокнот. Записи в блокноте делал он сам, хотя и не помнил, при каких обстоятельствах. Он сильно уставал и на ходу, и стоя, поэтому сидел на обочине дороги, вставая только при виде машин. Голосовал и снова садился, когда очередная машина проезжала мимо. Почему-то совсем не попадалось приличных машин. Прилично выглядящих. Он сидел и от нечего делать листал блокнот, пытаясь разобраться в собственных записях. Они были малопонятны и сопровождались чертежами с множеством стрелок, которые окончательно все запутывали.

Наконец, один из водителей сжалился и согласился подвезти его «только до развилки». На развилке оказалась автобусная остановка, а при ней крохотный магазинчик с двумя столиками, превращавшими его в подобие кафе. Хозяйка магазина обозвала его «бедным, беспамятным прыгунчиком» и бесплатно угостила жареной на свином сале картошкой. Он никогда не ел ничего подобного. От запаха сала мутило, но он был голоден и не хотел огорчать добрую женщину. От нее он узнал, что автобусы отсюда ходят только в трех направлениях, но лишь одно из названий привлекло его внимание.

— Никчемный городишко, — предупредила хозяйка закусочной. — Работы ты там не найдешь, и не надейся.

Он вежливо улыбнулся. Чернолес — название никчемного городишки завораживало.

Городишко действительно оказался никчемным. Но что-то в нем было. Нечто таинственное, не имевшее ничего общего с действительностью. И он остался. Поселившись в ночлежке, перебиваясь случайными заработками и выжидая. Что-то должно было случиться.

Полгода он провел в этом месте, перезнакомился со всеми местными бродягами, со всеми старухами, торговавшими с лотков, и даже с приблудными котами, которыми кишела ночлежка. Жители «Клоповника» делились на постоянных и временных. Постоянных называли пришлыми, временных — перекати-поле. И те, и другие жили сегодняшним днем, никогда не упоминая прошлого и не строя планов на будущее. Прокормиться сегодня — других целей в «Клоповнике» не признавали.

Он подрабатывал во многих местах. Летом найти работу было легче. Он помогал фотографу на речном пляже устанавливать громоздкие конструкции из картона в виде парусников и дельфинов. Помогал двум сестрам, продающим там же всякие безделушки, плести браслеты из разноцветной проволоки и из бисера. По утрам помогал чистить пляж перед закусочной.

Осенью с первыми дождями река стала бурной и грязной, пляж занесло мусором, кафе и закусочные позакрывались. Оставались еще моечная и заправка, но желающих там подработать хватало и без него. Поэтому он заглядывал туда только изредка. В ремонтную мастерскую его не пускали. Ни его, ни кого бы то ни было из пришлых. Детали машин в Чернолесе ценились на вес золота, и в обычной ремонтной мастерской даже имелся свой охранник.

Поэтому он удивился, когда однажды в «Клоповник» явились двое из мастерской и попросили кого-нибудь помочь им с машиной. Удивила его и реакция жителей «Клоповника». Кто успел, спрятался, остальные прикинулись глухими, и, прежде чем он сообразил, что происходит, его уже увели.

Во дворе перед мастерской стояла черная машина. Первая приличная машина, увиденная им за полгода. Первая, не выглядевшая так, словно вот-вот развалится на запчасти. Без заплат, без следов ремонта, без наклеек, скрывающих проплешины осыпавшейся краски. Ему сказали, что он должен ее вымыть. Всего лишь. Шланг валялся здесь же, на земле. Шланг и ведро с двумя губками.

Он понял, что дела его плохи, еще до того, как заглянул в салон. Моечная была в двух шагах. Не имело смысла спрашивать, почему машину не отогнали туда. Это не имело смысла вначале, и еще меньше потом, после того, как он увидел, что творится в салоне. Ему помогли вытащить наружу сидения. И ничего больше. Найдя под резиновым ковриком отрезанный палец, он даже не попытался скрыть свою находку. Просто бросил его в ведро с грязной водой. Дольше четырех часов он отмывал машину от крови, уверенный, что его убьют, как только он закончит работу.

Ночью, в «Клоповнике», Грязнокрыл сказал, что все еще впереди. Что теперь он должен исчезнуть из города. Он и сам это понимал.

— Хочешь, заштопаю тебе рубашку? — спросила Черепашка Квази.

Он роздал свое имущество — электроплитку, чайник, выигранную в лотерею зимнюю куртку, собрал оставшееся в рюкзак и покинул «Клоповник». Жители которого, как ему показалось, вздохнули с облегчением. Теперь им не доведется стать свидетелями его смерти и огорчиться.

Отойдя на приличное расстояние от ночлежки, он присел на низкую ограду возле какого-то дома и стал думать, что делать дальше. Ноги болели все сильнее. Пешком он далеко не уйдет. Голосовать — означало подвергнуть опасности ни в чем не повинных людей. Автобусы отпадали по той же причине. К тому же он был знаком с их возможностями. Передвигались они чуть быстрее бредущей лошади. Оставалось только ожидание. Ему обещали заплатить за мытье машины утром. Когда он не явится за своими деньгами, им не потребуется много времени на то, чтобы отыскать его.

Он знал, что если ему удастся выжить, скрывшись из города, то проведенные здесь месяцы он будет вспоминать как удивительное приключение. Хотя в его пребывании в «Клоповнике» ничего удивительного не было, а ежедневные поиски заработка нельзя было назвать приключением. Или можно? Он попытался вспомнить все, что удивляло его здесь, все, что казалось необычным.

Взять хоть разговоры о Лесе. Впервые он услышал о нем от болтливого алкоголика перекати-поле, который пробыл его соседом одну ночь, не дал поспать и четверти часа, а уходя, подарил электроплитку и компас.

— Это тебе пригодится, приятель, — сказал он. — В любой момент можно очутиться в Лесу, и что тогда? Так по крайней мере будешь знать, где север.

Плитку он оставил девушке, заштопавшей ему перед уходом рубашку, компас лежал где-то на дне рюкзака.

Шуточки о Лесе стали привычными уже через неделю жизни в «Клоповнике». Он научился не обращать на них внимания. Он на многое научился не обращать внимания. На грибы, выраставшие в закутках «Клоповника» за одну ночь, на местных крыс, насвистывавших на бегу, на дивной расцветки перья, которыми играли грустные клоповнические ребятишки. «Кто знает, когда вдруг очутится в Лесу?»

Он закрыл глаза и попробовал очутиться там. Вспомнился запах странных грибов, когда их отдирали от стен. Не так ли пахнет лес? Чернолес.

— Если ты где-то рядом, приди, пожалуйста, — попросил он.

— Не так его надо звать, — сказал ему кто-то.

Он открыл глаза и вскочил в панике.

Вокруг было черным-черно. Ни фонаря, ни освещенного окошка. Только шелест и шорох листьев. И прохлада. Какой не бывает, не может быть ни в одном городе, ни в маленьком, ни в большом. Овладевший им страх превратил ее в холод. Неужели он и вправду желал очутиться здесь? Он обнял свой рюкзак, тупо сожалея об оставленной в «Клоповнике», такой теплой, куртке. Взять компас и оставить куртку, как это глупо. На что ему сейчас знание о том, в какой стороне находится север?

Он начал рыться в рюкзаке, где не было ни куртки, ни фонарика, ни даже коробка спичек, прекрасно понимая, что ничего полезного в нем нет, просто пытаясь чем-то занять себя, чтобы не впасть в панику. Нащупав компас, поднес его к глазам, и с изумлением понял, что видит не только фосфорную стрелку. Он видел весь компас, со всеми делениями. Раскрыв блокнот, он пролистал его. Не так отчетливо, как при дневном свете, а по-другому, но он все-таки видел сделанные в нем записи и мог их прочесть. Лес светился. Не для каждого, но для умеющего видеть в темноте, а он, как оказалось, умел.

Чей-то смешок спугнул его. Оборачиваясь, он, неожиданно для себя самого, повалился в траву и поднялся на ноги в трех шагах от места, где упал, под защитой ближайшего дерева. Проделал он это стремительно и плавно, одним текучим движением. Совершенно неосознанно. А прислонившись к дереву, тут же забыл обо всем. Исходившее от дерева тепло охватило его. Он не просто попал в теплое место, это больше походило на объятие. Дерево обняло его, как умело, успокаивая, защищая, наполняя силой. Забыв о неведомом противнике, он весь отдался этому чувству единения. Прижался к царапающей лицо твердой коре и заплакал.

— Добро пожаловать домой, — сказал кто-то.

Из-за другого дерева вышел человек в майке с надписью: «Йеллоунстонский заповедник» и остановился поодаль. Он улыбался. Или скалил зубы. И, кажется, даже был не совсем человеком. Глаза его отсвечивали в темноте зеленым, как у собаки.

— Здравствуй, Слепой, — сказал ему Лорд, вспомнив все, чего не мог вспомнить последние полгода. — Как ты нашел меня?

Слепой засмеялся.

— Я тебя? Это ты меня нашел, беспамятный!

   

   

    

Сказка Рыжей

Она тоже жила там. В Чернолесе. Но не все время в «Клоповнике», вот уж нет, в гробу она видела эту гнусную ночлежку. Это место для беспамятных Прыгунов и неудачников, а она, слава богу, ни то ни другое. Весь Чернолес — та еще дыра, но ясно, что где-то близко к границе, а то она ни за что бы туда не сунулась.

Ей нужен был проводник. Или поводырь, если угодно. Кто-то, кто помог бы ей уйти с концами, целиком, то есть как полагается. Она знала, что это возможно, и знала, что сама на это не способна. Кое-какие способности имелись, но не те.

Она нанялась в столовую, где довольно неплохо кормили. Нанялась мыть посуду, потому что когда моешь посуду, можно не бояться кому-нибудь нахамить. С предметами всегда легче. Так что она мыла посуду, а в свободное время рыскала по улицам в поисках проводника. Жаль только, плохо представляя, как он должен выглядеть.

И доискалась до Серолицых.

Так их называли. Полные отморозки. Они красили волосы в белый цвет, подводили глаза и рисовали на щеках какие-то узоры в виде листьев. Вообще-то зеленые. Или синие. Но издали их художества все одно смотрелись как грязь, за что их и прозвали Серолицыми. Они носили белоснежные рубахи, черные кожаные куртки и джинсы, жутко дорогие, чуть ли не с платиновыми пряжками, но при этом разгуливали босиком, с вечно грязными ногами, и называли себя лесным народом. Спятить можно, представив эдакое пугало в лесу!

Но она зря посмеялась над ними, такого Серолицые никому не прощали. Они отлупили ее и забрали с собой. Жили они в одном из старых особняков на окраине города. Подвал целиком занимал кегельбан. Где-то наверху была еще бильярдная, а выше, наверное, жилые помещения, но там она не бывала. Туда водили только подружек. Своих. Тоже крашеных в платину, с листочками-колючками на щеках.

Как ей жилось там, лучше не вспоминать. Очень скоро она сама перестала верить в то, что осмелилась фыркнуть кому-то из них в лицо. Серолицые отучили ее фыркать, ругаться и вообще разговаривать. Но самым страшным было то, что она разучилась Прыгать. Перестала быть Прыгуном. У нее отняли то единственное, чем она в своей жизни гордилась, потому что Прыгун, сохраняющий память, — большая редкость, и она была этой редкостью, пока не угодила к Серолицым, которые что-то в ней испортили. Такое раньше случалось и с другими. Она еще в детстве наслушалась страшных историй о невозвращенцах, которые не вернулись не потому, что не хотели, а потому, что не смогли, но перестала в них верить, сделавшись Прыгуном. Слишком это просто, когда уже умеешь. Легче поверить, что можно разучиться говорить на родном языке. Серолицые сделали ее умнее. Она поняла, что и то и другое вполне возможно. Так что оставалось только терпеть и прибирать за ними блевотину. Их рвало постоянно, потому что они сидели на какой-то наркоте, от которой их желудки перестали принимать нормальную пищу. Скорее всего, она бы от такой жизни в конце концов умерла, потому что они и ее почти не кормили, но вышло так, что одна из их разрисованных подружек с чего-то решила подпалить дом вместе со всеми в нем находящимися. Пожар она устроила на одном из верхних этажей. Подвал при этом не пострадал, но Серолицые были в тот вечер заняты и утратили бдительность, так что ей удалось от них улизнуть.

Дней десять она пряталась, пока не зажило лицо. Потом украла одежду. В овчинном жилете, цветастой юбке и в дурацкой широкополой шляпе она выглядела, как собственная бабушка, но ей и нужно было выглядеть кем-то другим. Крашеные волосы и огромные солнечные очки дополнили маскарад. Теперь ей нужны были деньги, чтобы убраться из города.

И вот тогда-то она увидела его. Он разравнивал граблями песок на пляже перед закусочной. В семь часов утра. Увидев его, она лишилась дара речи. Не оттого, что он был невозможно красив, просто он напомнил ей Серолицых. Вернее, не так. Она просто мгновенно поняла, на кого они пытались походить. И до чего у них это плохо получалось. Это ее потрясло. То, что они надеялись воспроизвести такое при помощи туши и гримировального карандаша. С особым злорадством она отметила, что волосы у него вовсе не белые. И уж, конечно, никаких листьев и цветов на щеках. Но она поняла и то, чего они добивались, обесцвечивая волосы и рисуя эти листья. Впервые поняла. Увидев живого эльфа.

Она сидела на дощатом причале, веером разложив вокруг себя юбку, опустив ноги в воду. Он прошел мимо, подбирая с песка всякий мусор, оставленный пляжниками, и только один раз взглянул на нее. Нечеловеческими, василькового цвета глазами. Откуда-то она знала, что они способны менять свой цвет. От серого до темно-синего.

Она сидела неподвижно, боясь спугнуть его, сидела с бешено бьющимся сердцем, пока он не отошел достаточно далеко, чтобы не почувствовать ее взгляд. У него была странная походка. Как будто ему больно или неудобно ходить. Он был в шлепанцах, а пакет с мусором волочил за собой по песку.

«Вот он — проводник», — подумала она. И незаметно пошла следом, чтобы не потерять его из виду.

Через неделю жизни в «Клоповнике», по соседству с ним, выяснилось, что он не знает, кто он такой, не ведает никаких тайных путей и вообще понятия ни о чем не имеет. Он даже не замечал, что его сторонятся. Она следила за ним с неослабевающим вниманием, но совершенно безрезультатно.

В его комнате пахло лесом. Матрас, на котором он спал, был в пятнах от раздавленных ягод. В углах вместо пыли скапливались жухлые листья. Там, где он умывался, вырастали съедобные древесные грибы, подоконник был покрыт невиданным количеством птичьего помета. Весь «Клоповник» уже перешел на грибные супы, а он по-прежнему ничего не замечал.

Она улыбалась ему при встречах, он вежливо здоровался. Иногда улыбался в ответ. Зубы у него были чуть заостренные, но его это не портило. Она была некрасива и до того, как обрядилась в старушечьи тряпки, поэтому даже не пыталась заговорить с ним. Такие, как он, не смотрят на таких, как она. Это противоестественно.

Однажды она зашла к нему ночью, когда он спал. Спал он обычно один, хотя в «Клоповнике» на комнату приходилось не меньше шести жильцов. Она вошла очень тихо и долго сидела в углу, глядя на светлячков, окруживших его матрас светящимся прямоугольником. В эту ночь ее терпению пришел конец. Она готова была убить его, но сдержалась. И, устав от собственного негодования, там же, в углу, заснула. А проснулась уже в Лесу. Он помог ей попасть туда, сам о том не подозревая, потому что Лес всегда был рядом с ним. Как же она его за это ненавидела!

В Лесу она пробыла не дольше десяти минут. Ей этого хватило, чтобы мечтать попасть туда весь остаток жизни. Но она по-прежнему оставалась Прыгуном. К тому же Прыгуном пугливым. За прошедшее с тех пор время она поняла, как сказочно ей повезло. На самом-то деле проводника почти невозможно найти. Тем более такого. Разве что он сам этого захочет. Но она гордится уже тем, что ни о чем его не просила ни тогда, ни потом. И просить не станет.

   

  

КУРИЛЬЩИК

Продолжение

   

Первую историю рассказал Стервятник. Его сказка было про ведьму. Старую, мерзкую ведьму, которая мечтала сплясать на могилах всех своих родных и близких. Только такой недолгий танец раз в несколько лет доставлял ей радость. Больше ничто в жизни ее не радовало. Но чтобы сплясать свой танец и хоть немного порадоваться, ведьме приходилось постараться, потому что люди не умирают просто так, ни с того ни с сего, и если им не помочь, вожделенной пляски можно и не дождаться. Со временем ведьма освоила столько замечательных способов отправки на тот свет ближайших родственников, что при желании могла бы издать пособие на эту тему. Годы шли, ведьма старела, родственников у нее оставалось все меньше, пока, наконец, не остался один-единственный внук. За ним ей пришлось очень долго охотиться. В конце концов он скрылся где-то под землей, в гномьих пещерах — это было опасное место, куда даже ведьмы не рисковали проникать. Но эта рискнула. Очень уж ей не терпелось станцевать в последний раз на свежей могиле. И вот она последовала за своим внуком в гномьи подземелья, но заблудилась, а гномы заманили ее под волшебный холм, где время потекло вспять, и злая старуха превратилась в маленькую девочку.

В этом месте Стервятник отвлекся свойствами волшебных холмов и долго описывал, что происходит с теми, кого угораздит под них попасть. Такие заплутавшие могли состариться в одно мгновенье, и даже рассыпаться в прах, могли омолодиться и похорошеть, обернуться каким-нибудь животным, растением, или вообще чем-то несуществующим в природе, но что бы с ними ни случилось, процесс необратим. Даже освободившись из-под чар волшебного холма, они не могли вернуть себе прежний облик.

Тут Стервятника перебил Р Первый, которому зачем-то понадобилось узнать, как выглядела старая ведьма.

Стервятник сказал, что она была уродиной.

— А потом? — спросил Р Первый. — То есть теперь?

Стервятник ответил, что понятия не имеет.

— Говорят, на вид ей года четыре, не больше.

— Кто говорит? — взвился Р Первый.

— Гномы, — ответил Стервятник таким ледяным тоном, что сразу стало ясно: больше он ни на какие вопросы отвечать не намерен.

Р Первый тоже это понял и замолчал. Зато старичок сторож отчего-то оживился и, хихикнув, спросил, есть ли среди присутствующих хоть один гном.

Никто не отозвался.

На этом сказка закончилась. То ли Стервятник обиделся, что его прервали, то ли ему больше нечего было добавить к сказанному.

Следующим рассказчиком оказался Черный. Я удивился, потому что при мне он еще ни разу не принимал участия в Ночах Сказок. Еще больше я удивился его сказке. Во-первых, это была вовсе не сказка, а во-вторых, похоже, что и не выдумка. Черный рассказал о Наружности. О своем походе туда. Рассказал, как в сопровождении Крысы и с ее помощью, вернее сказать, с помощью Черного, потому что основным действующим лицом в этом походе выступала Крыса, они угнали старенький автобус из гаража какой-то школы неподалеку. Теперь этот автобус находится на прилегающем к Дому пустыре, посреди мусорной свалки, стоит там, замаскированный, и ждет. Чего именно он ждет, Черный не уточнил, но, в общем-то, это и так было понятно.

Пока я осмысливал эту информацию, Р Первый подошел к стремянке и спросил Черного, знает ли он, что для того, чтобы куда-то на чем-то уехать в Наружности, нужно как минимум иметь водительские права. А автобус, набитый молокососами без единого удостоверения личности, будет очень скоро остановлен.

Черный сказал, что ему все это известно.

А известно ли Черному, спросил Р Первый, что угнанное транспортное средство, несомненно, находится в розыске, и даже если его перекрасить, кто-нибудь может это транспортное средство опознать.

Черный сказал, что ему и это известно.

— Так какого черта ты все это затеял! — заорал Р Первый. — Хочешь начать знакомство с Наружностью с колонии?

Спица, обняв Русалку, начала тихо всхлипывать. В темноте не было видно обступивших Ральфа, но, судя по возгласам, его уговаривали сесть. Черный сказал, что он просто рассказывает сказку.

Р Первый крикнул, что нечего утюжить ему мозги.

Табаки попросил Ральфа сесть и вести себя, как полагается.

Я так и не понял, сел Ральф или остался торчать у стремянки.

— Ну вот… — Черный выдержал паузу, как будто боялся, что его опять перебьют —…в сказках иногда встречаются добрые феи, и все такое. У меня не бог весть какая интересная сказка, но фея тоже имеется. И не одна. Кажется, их две, и еще два, как бы поточнее выразиться… фея, что ли? В общем, у них имеются водительские права, и они предложили мне свою помощь…

Все зааплодировали, а я стал думать, кто такие эти четверо фей, откуда они взялись и зачем им помогать Черному, и чем дольше я обо всем этом думал, тем меньше мне это нравилось. Им неоткуда было взяться, кроме как из Наружности, а я точно знал, что в Наружности бескорыстные феи давно перевелись.

Захотелось срочно обсудить этот вопрос с Черным, но для этого надо было дождаться перерыва. Пока что Табаки влез на стремянку для объявления.

— Не все наши правила известны гостям, — заорал он. — Поэтому я, на всякий случай, их перечислю. Любой из присутствующих имеет право задать рассказчику один вопрос. Только один! Желательно, в конце, не прерывая рассказа. Реплики допустимы, но не приветствуются. Выкрики с мест запрещены! Перемещения тоже! Для них предусмотрены перерывы. Любой, нарушивший эти правила в дальнейшем, будет выставлен за дверь, невзирая на законы гостеприимства! Всем все понятно?

Произнося эту речь, Табаки вопил все громче и все сильнее раскачивал стремянку, так что под конец чуть не слетел с нее. Шуму от него было куда больше, чем от Ральфа, но никто не счел это нарушением правил.

Я не переставая думал об автобусе, о том, чем на самом деле обернулись шуточки о нем, и о том, как разъярился Р Первый — теперь он, чего доброго, решит, что я знал правду, но специально писал в дневнике всякую чепуху, чтобы запутать его. Я так погрузился в эти мысли, что пропустил начало сказки Лорда.

Она вообще-то тоже не была похожа на сказку. Лорд рассказывал о том, как жил в каком-то маленьком городке, чем там занимался и как зарабатывал себе на жизнь. Ясно было, что все в этой истории выдумано, но вместе с тем ощущение, что говорит он о чем-то, что происходило на самом деле, не оставляло. Только конец этой сказки оказался сказочным, и то как-то сразу и чересчур, как будто Лорду надоело напрягаться, придумывая, что там будет дальше, и выпутывать своего героя из неприятностей. Там даже Слепой объявился в конце, на мой взгляд, совершенно не к месту.

Дальше рассказывал Валет. Больше играл, чем рассказывал, и его сказка была совершенно в духе сказки Лорда. Тоже какой-то город и поиски заработка, только у него все выходило веселее, может, оттого, что он попутно переиграл весь свой репертуар. Вплел его в повествование.

После сказки Валета Табаки, наконец, объявил перерыв. Я думал, что на время перерыва зажгут настенные лампы, но ошибся. Мы остались сидеть в потемках, и я не рискнул слезть с кровати. Черный куда-то пересел, с моего места его больше не было видно. Табаки включил магнитофон. Вокруг гудели и шептались, обсуждая услышанное. Снизу нам передали тарелку с бутербродами, я взял себе один и передал тарелку Лэри.

— Отпад, полный отпад! — бормотал Лэри. — Нет, ну вы слыхали их, а? Это ж надо, вот так, напрямую…

Я сказал, что не знаю, как насчет напрямую, а мне лично истории прошлых Ночей Сказок нравились больше. Они были более сказочные.

— Вот именно, — пробубнил Лэри, вгрызаясь в бутерброд. — И я о том же толкую.

— Тогда почему сегодня отпад? — спросил я.

— Вот именно поэтому. По этой самой причине.

Я решил, что напрасно трачу с ним время, и спросил у Русалки со Спицей, что они обо всем этом думают.

— Я — ничего, — пискнула Спица. И повторила несколько раз, на случай, если я не понял: — Ничего, ничего, ничего…

— А мне понравилась сказка Лорда, — сказала Русалка мечтательно. — Очень красивая.

Я не видел выражения ее лица, но отчетливо представил.

— О Чернолесе…

— О чем? — переспросил я.

— Чернолес. Тот город так назывался. Ты забыл?

Может, Лорд об этом и упомянул. В самом начале, когда я слушал невнимательно. В любом случае, кроме названия, в том месте ничего красивого не было.

— Лос-Анджелес звучит еще круче! — вмешался Лэри.

— А как вам понравилась сказка Черного?

Я специально назвал сказкой то, что вовсе не было сказкой. Мне хотелось, чтобы кто-то из них сам об этом сказал. Но Русалка только вздохнула, Спица пробормотала, что это было мило, а Лэри зачавкал еще энергичнее.

— Мило? Ты считаешь, это было мило?

Спица прильнула к Лэри, и вместо ответа они начали целоваться, хотя Лэри вряд ли успел дожевать свой бутерброд.

— Не переживай, — шепнула мне Русалка. — На самом деле все не так страшно.

Я попробовал объяснить ей, что мне не нравится в этой истории с автобусом. Русалка кивала и слушала очень внимательно, но мне показалось, только для того, чтобы меня успокоить.

Табаки объявил, что перерыв окончен, и я тут же думать забыл об автобусе, потому что следующим рассказчиком оказалась женщина из кемпинга.

Она, должно быть, стеснялась. Говорила очень тихо и не стала влезать на стремянку. Сказкой ее рассказ не назвал бы даже человек, не слыхавший в детстве ни одной сказки.

Она рассказала о себе — пятьдесят семь лет, незамужняя, бездетная, без вредных привычек. О своей профессии — ветеринар, специализирующийся по крупному рогатому скоту. И о своих многочисленных болезнях, названий которых я не запомнил. Выглядела она крепкой, и я немного удивился, что у нее оказалось столько разных хворей. Потом она рассказала, как стала членом какой-то секты, группировавшейся вокруг Ангела, как ей там было хорошо, как она поняла, что нашла наконец свое место в жизни, и как Ангел, имевший вид нежного отрока, исцелил ее от всех болячек — «единым прикосновением своей ангельской длани».

Потом она начала рассказывать об общих воскресных молениях и прочих прелестях их жизни, и меня эта история начала понемногу доставать, потому что с этого места она заговорила певуче и как-то не по-человечески, как будто проповедуя, а меня от таких вещей воротит, если честно.

Ангела опекал Святой Старец, он же, как я понял, драл с «приобщившихся благодати» деньги. А потом вдруг помер, и на этом их радости закончились. Ангела тут же забрали недобрые люди, выдававшие себя за его родителей, и община распалась. Правда, не совсем, потому что многие до того жаждали приобщения, что решили отыскать и освободить своего Ангела. Им пришлось нелегко. Их преследовали, называли фанатиками, арестовывали и подвергали принудительному лечению.

Голос рассказчицы в этом месте задрожал и даже немножко сорвался, и я отчетливо представил, как мужик в камуфляже стискивает ей плечо, а она накрывает его руку своей и успокаивающе похлопывает, мол, «все в порядке, я с собой справлюсь». Иногда я совершенно не контролирую свое воображение, но в их случае мне даже стыдно не стало, уж очень они были ненастоящие. Как будто сами себя придумали.

В общем, они своего Ангела отыскали. Эти — самые фанатичные. Наградой за их мужество и стойкость стало явленное двоим из них откровение. Они своими глазами видели, как Ангел вознесся.

— Свидетельствую! — гулко вклинился в рассказ мужчина, и Русалка рядом со мной вздрогнула от неожиданности.

— Объятый светом и пламенем, меч Господень пронзил небеса и вернулся обратно падающей звездой! — сообщила нам женщина. — Не означает ли это, что его послали к нам, к тем, кто привык следовать за ним, с тем, чтобы он нас возглавил?

Она замолчала.

Все вокруг тоже помалкивали.

— Страх какой! — шепнула Спица.

Я ничего не ответил. Мне тоже было страшно. Я наконец сложил два и два и получил четыре. Понял, о каком ангеле шла речь. Понял, почему они встали лагерем вплотную к Дому и почему сидят сейчас на кровати Македонского.

«Он работал Ангелом, и это его достало», — прозвучал у меня в ушах голос Сфинкса.

Я спохватился, что весь дрожу. Я ведь был там, совсем рядом, когда он «вознесся, объятый светом и пламенем», знать бы еще тогда, что это «меч Господень пронзает небеса», может, я тоже побрился бы наголо и стал Приобщившимся. Я был довольно близок к чему-то такому. Странно, как все легко и быстро забылось, то есть не забылось, конечно, а куда-то запряталось. Куда-то, куда, наверное, все нормальные люди прячут необъяснимое, чтобы не спятить.

А еще я вдруг понял, что кое-кому из находящихся здесь сейчас намного хуже, чем мне, потому что если бы это за мной пришли Приобщившиеся, чтобы я их возглавил, я бы, наверное, сразу повесился. Даже если бы был ангелом.

На следующих рассказах я уже не мог сосредоточиться. Я их слушал, конечно, но не вникал в содержание, хотя и старался. Там много чего пряталось, в этих историях, они все были с секретом, даже самые сказочные, это я уже понял, но все равно не мог заставить себя слушать так, как слушали остальные. И дело было даже не в бритоголовых. Просто я слишком устал, а от темноты, духоты и запаха воска эта усталость превратилась в какое-то сонное оцепенение. Некоторые истории повторялись в деталях, в некоторых фигурировали одни и те же персонажи, а в некоторых было общим место действия. Наверное, отслеживать эти связи было бы интересно, если бы не сонная одурь, навалившаяся на меня.

В перерыв я решил пересесть куда-нибудь, где будет легче дышать и труднее дремать, и, как дурак, слез с кровати. На мое место тут же кто-то втиснулся, а я о своем решении тут же пожалел. Ползать по полу было невозможно. Там, где никто не сидел, кто-нибудь лежал, а там, где не сидели и не лежали, оказывались чьи-нибудь рюкзаки. Свечи почти догорели и больше чадили, чем давали свет. Я не прополз и двух шагов ходячего и угодил в тарелку с остатками бутербродов, стукнулся головой о ножку кровати и зашиб Белобрюха, который как раз с этой кровати слез. Потом на меня самого кто-то наступил. Я понял, что лучше побыстрее влезть на ближайшую кровать, пока меня не затоптали, но на ближайшей не оказалось места. Там сидел Валет со своей гитарой, кажется, Филин, и еще кто-то, спрятанный за рюкзаком. Этот кто-то сказал:

— Эй, куда? Здесь и так тесно!

И я пополз дальше.

В течение следующих трех минут на меня наступили, наверное, раз двадцать, так что к концу перерыва на мне живого места не было — сплошные синяки. Зато когда Табаки объявил, что перерыв окончен, и все расселись, кто-то включил китайский фонарик — всего один, но для меня и это стало спасением. Я сразу нашел себе место. Потом, правда, оказалось, что рядом со Стервятником (к нему никто никогда не садился вплотную), но мне уже было все равно.

Ангел рассказал о заколдованном, перемещающемся домике. Рыжая рассказала о том же городке, о котором рассказывал Лорд, и о самом Лорде.

После этого я некоторое время вообще не слушал никого, потому что между мной и Стервятником втиснулся Лорд и зашептал что-то Стервятнику на ухо, а потом снял с себя какую-то нашейную висюльку и передал ему. А Стервятник — я просто глазам своим не поверил — вдруг расплакался. То есть глазам бы я не поверил в любом случае, но я сидел почти вплотную к нему, а он так трясся и всхлипывал, что ошибиться было невозможно. Я не знал, куда деваться. Потом стало еще хуже, потому что он вдруг обнял Лорда, продолжая плакать, а плакал он, словно задыхался, больно было слушать. Лорд тоже обнял его и крепко держал, пока Стервятник не успокоился, и, кажется, ему было наплевать, что о них подумают, хотя ясно, что можно подумать, когда видишь такое. Я, конечно, ничего такого не подумал, но страшно разнервничался из-за того, что другие подумают наверняка. Дракон и все сидевшие дальше, но все равно слишком близко. Особенно обидно было из-за того, что я сразу понял — между Стервятником и Лордом произошло что-то важное, грустное и одновременно радостное, что-то такое, о чем не говорится вслух, из-за чего можно только засмеяться или заплакать, как заплакал Стервятник.

   

    

Сказка Рыжего

В мире, о котором пойдет речь, Смерть приходила к людям в облике юноши или девушки.

Девушка была бледна и черноволоса. Юноша рыж. Девушка была печальна, юноша весел. Так повелось в том мире с давних пор.

Их боялись или ждали с нетерпением. Их поминали в молитвах, прося отсрочить или ускорить конец. Их изображения встречались на гадальных картах и старинных гравюрах. Мало кто задумывался над тем, сколько их на самом деле. Считалось, что Смерть одна, в двух обличьях. Ночь и день, свет и тень.

На самом деле их было много. Они были почти богами, обладали множеством чудесных способностей и были невыносимо одиноки. Иногда они сбегали в другие миры, чтобы встретить там свою смерть. Иногда они даже рождались в других мирах. Рождались всегда мертвыми и оживали спустя какое-то время. Если им это удавалось. Такие беглецы уже не были истинными посланниками смерти. Способности их притуплялись. Они становились безвредны или несли смерть лишь во сне.

Узнать среди прочих их можно вот как: у них красивые голоса, они хорошо танцуют и знают множество чужих секретов. Они слишком ленивы, ни одному делу не отдаются целиком, девушки не умеют смеяться, а юноши плакать. Они прячут глаза, подолгу спят и не едят яиц, потому что в своем мире вылуплялись из них.

   

   

    

Сказка Табаки

Живет-поживает на свете удивительный старичок. Живет он в тайном месте. Место это трудно найти, а еще труднее отыскать в нем старичка. У него множество домов, а может, один и тот же дом, меняющийся для каждого входящего. Иногда он окружен садом, иногда стоит в чистом поле, иногда на берегу реки, и выглядит по-разному, лишь изредка повторяя прежний облик. Бывает и так, что никакого домика нет, а старичок ютится в одной комнатушке многоквартирного дома. Бывало и так, что для жилья он выбирал дупло подгнившего дерева.

Поэтому найти его так нелегко. Никто из побывавших у него в гостях не сумеет описать его жилище кому-то другому, не сможет указать дорогу и объяснить, как туда попасть. Желающих много, но находят нужное место лишь ищущие без устали, умеющие ходить невидимыми путями, читать тайные знаки и видеть вещие сны. Но даже они, достигнув цели, часто уходят ни с чем, потому что старичок упрям, несговорчив и не любит делать подарки.

Все дома старичка разнятся снаружи, но очень похожи внутри. В них тесно от огромного количества предметов. Иногда их так много, что самому старичку почти негде пристроиться. Зато у него все всегда под рукой. Трудно выдумать что-либо, чего у него бы не было.

Музыку он прячет в ракушках, в черепах мелких животных и фруктовых косточках. Запахи — в бобовых стручках и ореховых скорлупках. Сны — в пустых тыквах-горлянках. Воспоминания — в шкатулках и флакончиках из-под духов. У него имеются крючки любой формы и веревки любой толщины, горшочки всех форм и размеров, кроме очень больших, и кувшины — тоже небольшие, но разнообразные. Свистульки, окарины и свирели, пуговицы и пряжки, коробочки с сюрпризами, драгоценные камни и камешки, цену которым знает только он сам, приправы, семена и клубни растений, потрепанные географические карты с отмеченными затонувшими кладами, фляжки, серьги, подковы, игральные карты, гадальные карты, фигурки из дерева, золота и слоновой кости, крошащиеся кусочки метеоритов, птичьи перья, браслеты и бубенчики, яйца, содержащиеся в тепле, насекомые в янтаре и немного игрушек. И почти каждый из этих предметов не только то, чем он кажется.

Приходящим к старичку не нужно ни пряностей, ни мирры, ни ладана, ни драгоценных камней. Всем им нужны лишь шестеренки от разбитых часов. То, с чем старичок расстается крайне неохотно.

Некоторые из гостей попадают в расставленные им возле дома ловушки. Другим он отказывает по самым разным причинам. У него имеется список вопросов, не ответив на которые не получишь подарка, таким он отказывает с особенным удовольствием.

Самые невезучие гости находят в доме лишь мумию старичка, давно отошедшего в мир иной. Он лежит в коробке из-под стереосистемы, окруженный высохшими букетиками, разрисованными ореховыми скорлупками и поблекшими открытками. Некоторые гости хоронят его перед тем, как уйти, другие вытряхивают из коробки и колотят, отводя душу, есть и такие, которые остаются ждать непонятно чего, может быть, другого старичка, сменщика, раз уж этот умер. Все они уходят ни с чем. Мумией старичок может оставаться сколь угодно долго, его это не стесняет.

О нем ходит множество легенд и слухов. В местах близких, далеких и очень далеких о нем рассказывают сказки. В самых старых он описывается сидящим на вершине горы, с двумя клубками — белым и черным. Один он сматывает, второй разматывает, сменяя день ночью, а ночь — днем. В более поздних сказках говорится, что он вечно вращает огромное колесо, одна половина которого летняя, а вторая зимняя. И что летняя часть колеса — красная, а зимняя — бела, как снег. Есть и другие истории, но все они заканчиваются одинаково — вручением даров. Тот, кто находит старичка, получает от него подарок, за этими подарками и охотятся все, кто его ищет.

Везучим гостям он дарит колесики от разбитых часов. Самым везучим — перо цапли. Первое означает одно, второе — совсем другое. Первое у него просят все, второе не просит никто, потому что о втором подарке никто не знает. Он не упоминается ни в одной легенде. Колесико от часов можно потерять, обменять или кому-нибудь подарить. Перо цапли исчезает, попадая в руки нового владельца, а следовательно, им можно только владеть.

Шестеренки старичок дарит нехотя, перо слишком редко, а других подарков у него не просят почти никогда. Лишь один-единственный раз у него попросили сон. Очень хитрый сон — обучающий видеть чужие сны. Попросил его маленький мальчик и унес с собой одну из тыкв-горлянок с заткнутым дурман-травой горлышком. Через несколько лет этот же, уже подросший, мальчик пришел с еще более странной просьбой. Старичок был заинтригован. Он выбрал самое красивое из имевшихся у него яиц — зеленое с белыми крапинками.

— Они очень нежные, — предупредил он. — Будь осторожен. Грей его у сердца, а когда она вылупится, пусти в ручей, где нет хищных рыб. На сороковой день она созреет.

— А на двадцатый? — спросил мальчик.

Это был очень странный мальчик, и старичка немного встревожила судьба зародыша в яйце, но он любил дарить необычные вещи, а мальчик был единственным за много лет, кто просил не то, что просили все. С ним было нескучно.

Скуки старичок боится больше всего на свете. Иногда, утомленный однообразием своих подарков другим, он дарит что-нибудь самому себе. Выбирая самые простые предметы. Ничего ценного, ничего особенного, но приятно получить в подарок что-то необычное, особенно, если не помнить, что даришь себе это сам.

   

   

Горбач рассказал всем известную сказку о Крысолове из Гамельна. Немного измененную. Я не очень хорошо помнил эту сказку, но там точно не было того, что Крысолов увел только самых маленьких детей, до трех лет. «Чистых разумом и помыслами». Это прозвучало довольно странно. Потому что непонятно, как можно увести куда-то детей, которые, допустим, еще не умеют ходить.

Горбач этого объяснять не стал, и я напредставлял всяких забавных сценок. Как грудные младенцы, агукая и суча ножками, выплывают из своих колыбелек, кружат по комнатам, выпархивают из окон родительских домов и слетаются к человеку в красном камзоле, играющему на флейте.

И ладно еще это! Труднее было представить годовалых, которых не смогли бы удержать родители. А потом я подумал, что и в настоящей сказке это не объяснялось. Там просто сказано, что Крысолов увел всех детей. И точка. Но ведь среди них должны были быть и совсем маленькие. Как-то я раньше об этом не задумывался.

Лэри рассказал о заколдованной принцессе. Явно подразумевая Спицу. Рыжий рассказал о каких-то беглых смертях. Кажется, имея в виду себя.

Табаки рассказал о каком-то старикашке, который до того не любил делать гостям подарки, хотя почему-то должен был, что даже прикидывался мертвым, лишь бы его оставили в покое.

Филин и Мертвец пристроили свои истории к его и рассказали о своих встречах с этим старичком.

Стервятник и Лорд о чем-то шептались, Дракон вообще заснул. Я подумал, что ничего страшного не произойдет, если и я немного посплю, но из этой попытки ничего не вышло.

Потому что на стремянку влез Слепой, и вокруг воцарилась такая напряженная тишина, что с меня тут же слетела вся сонливость.

Слепой долго молчал. Свечи догорели, а фонарики почти не давали света, но видно было, что он босиком и одет как обычно, а рука перевязана бинтом вместо полотенца.

Наконец он заговорил. Сказал, что желает всем нам счастья. И уходящим, и остающимся. И тем, кто уйдет, думая, что остался, и тем, кто останется, думая, что ушел. И тем, кто решил вернуться. Слепой сказал, что каким бы ни был наш выбор, нам предстоит начать жить заново, потому что наша новая жизнь будет непохожа на старую. Что многие из нас ничего не будут помнить об этой старой жизни, но это не должно нас пугать. «Те, кто будут жить, не теряя веры в чудо, обретут его». Потом Слепой сказал, что не прощается с уходящими, а только с остающимися, и с теми, кто возвращается.

Я к этому моменту окончательно запутался и так и не понял, к кому же отношусь: к первым, вторым или третьим.

Дальше стало еще непонятнее.

Слепой сообщил, что ему требуются два добровольца. Опытный проводник для неопытного проводника и сторож.

— Последняя должность пожизненная, — закончил он и соскочил со стремянки.

Едва он с нее спустился, включились все настенные лампы, и все вокруг засобирались.

Я не сразу сообразил, что Ночь Сказок кончилась, уж очень внезапно это произошло..

На свету отовсюду повылезали грязные тарелки, объедки, оплывшие свечи и набитые пепельницы. Сделалось неуютно, как будто мы вдруг очутились на вокзале, и, как на вокзале, все вокруг обнимались, прощались и дарили друг другу всякие безделушки на память.

Рядом со мной присел Черный, хлопнул меня по плечу, сказал:

— Ну, пока, старик… еще увидимся! — и сразу куда-то ушел. Потом меня целовала опухшая, зареванная Спица, Конь подарил маленькую метелку на счастье, а Лэри так страстно обнял и залил слезами, что я, не удержавшись, тоже начал всхлипывать.

Нагореваться и как следует проникнуться прощальными настроениями мне не дали. Быстро и тихо несколько человек взвалили на себя рюкзаки и ушли, увлекая за собой длинный хвост провожающих.

Македонский помог мне влезть на подоконник, и оттуда мы смотрели, как они пересекают двор.

Было еще темно, но свадебное платье Спицы как будто светилось, и я отчетливо различал ее в толпе, ее и Лэри в белоснежной оперной рубашке. Почему-то из событий той ночи это мне запомнилось ярче всего, как все они шли через двор к воротам, с женихом и невестой во главе процессии. И кто-то тащил шлейф Спицы. Впереди, наверняка, шагал Черный, с сурово поджатыми губами и здоровенным рюкзаком, но его сверху было не различить, я только знал, что он тоже там. Он, и Конь, и Пузырь, и Прыщ, и Генофонд… и Рыжий, как выяснилось позже. И те двое из кемпинга.

На самом деле их немного уехало, но в темноте казалось, что намного больше, и я даже забеспокоился, влезут ли они в тот свой автобус, ведь Черный говорил, что он совсем небольшой.

Потом ворота закрыли, провожающие вернулись, и мы попытались еще немного уютно посидеть при свечах, но атмосфера была уже не та, все плакали, шептались, прощались и что-то друг другу дарили, но уже тише. Как-то спокойнее.

Оказалось, что у меня в руках и вокруг целая куча всяких подношений, а я не помню большую часть дарителей.

Горбач влез на одну из верхних кроватей и заиграл на флейте. Красавица и Кукла шепотом обсуждали подвенечный наряд Спицы.

Старик-сторож исчез. Тогда я еще не знал, что он уехал в автобусе, и подумал, что он просто ушел, как и те двое из кемпинга. Из необычных гостей у нас остался только Р Первый. Он сидел на придвинутой к шкафу кровати и пил текилу Стервятника прямо из бутылки.

Слепой подсел к нему и о чем-то спросил. А когда Ральф поперхнулся, постучал его по спине. Мне стало интересно, о чем они говорят, и я переместился поближе.

— Смотрите, — сказал Слепой, вставая. — Вам решать.

Р Первый схватил его за руку и рывком усадил обратно на кровать.

— Ты пошутил? — спросил он.

Слепой сказал, что и не думал шутить. Вытащил из кармана и передал Ральфу скомканный коричневый конверт.

— Если передумаете, откройте. Когда покончите со всеми другими делами.

Ральф тут же встал и осмотрелся, как будто Слепой напомнил ему о куче важных и неотложных дел.

— Ладно, — сказал он. — Сколько еще продлится эта ночь?

Слепой пожал плечами.

Как только Ральф ушел, он занял его место на кровати и схватил оставленную Валетом гитару. Попытался играть, но ему мешала перевязанная рука, и он размотал повязку.

Сфинкс сел на пол рядом с кроватью, на которой устроился Слепой, и Табаки тут же перестал ездить по комнате и тоже перелез к ним. А еще через какое-то время подсел Македонский.

Слепой еле слышно тренькал на гитаре, Табаки насвистывал, Сфинкс с Македонским сидели молча. Утро все не наступало.

Я, так и не дождавшись его, заснул. Уж не знаю, сколько еще терпели остальные.

Перед рассветом меня разбудили тихие звуки флейты, доносящиеся из коридора. Тоскливые и заунывные. Я открыл глаза, увидел, что за окнами проступает предутренняя синь, и опять заснул. Примерно в это же время кто-то погладил меня по голове. Взъерошил волосы и отошел. Я никогда не узнаю, кто это был.

Те, что ушли под утро, постарались сделать это незаметно.

Разбудил меня Сфинкс.

— Вставай, — сказал он. — Выпуск пропустишь!

Лучше бы он завел будильник у меня над ухом, честное слово. Я так и подскочил.

— Уже?!

В комнате царил полный разгром. Как после всех веселых ночей. Вполне ожидаемый разгром, но от этого не менее неприятный. И ни души, кроме нас со Сфинксом.

— Все уже ушли?

— Ушли, — подтвердил Сфинкс с кривоватой улыбкой. — И знаешь, — добавил он, — тебе придется помочь мне, потому что больше некому.

Синяки у него под глазами были жуткие. Чуть не в поллица. Он явно вообще не ложился, не то его одежда была бы такая же измятая, как у меня. Я заснул на одном из брошенных на пол матрасах, среди своих подарков. Маленький веник Коня отпечатался у меня на щеке, а фонарик, подаренный Горбачом, я раздавил во сне, и меня это ужасно расстроило.

— Потом склеишь, — сказал Сфинкс. — Спрячь его в сумку, тут скоро разнесут все по камешку.

— Почему? — спросил я. Мне очень плохо соображалось в то утро.

— Потому что, — ответил Сфинкс.

Я собрал все свои подарки и спрятал в сумку. Раздавленный фонарик завернул в отдельный пакет, чтобы как-нибудь потом склеить. А дальше мне пришлось варить нам кофе и делать уборку, чтобы не было противно его пить, все одному, потому что Сфинкс без протезов ничем не мог мне помочь, а Македонский так и не появился. Конечно, я не убирал по-настоящему, как убрал бы Македонский. Просто распихал основной мусор по черным мешкам, расправил смятые покрывала и вытряхнул пепельницы. И только когда мы допили кофе, спросил, куда все-таки подевались остальные. Я чуял что-то нехорошее в том, что мы со Сфинксом остались совсем одни, не то спросил бы раньше.

— Скоро узнаешь, — сказал он.

И я узнал. Довольно скоро. Это знание до сих пор преследует меня и мешает высыпаться по ночам. И еще то, что я никогда не узнаю, кто же из них взъерошил мне волосы, уходя, так что всякий раз, думая об этом, я представляю разных людей, и получается, как будто они все сделали это. Ну разве что Толстый бы не смог. В общем, я только утром узнал, что была и вторая группа ушедших. Бог знает, куда. Они и ушли, и остались, не живые и не мертвые. Позже их станут называть Спящими, но это уже потом, пару лет спустя, а тогда их еще никак не называли, просто не придумали подходящего слова. Почему-то они все собрались в третьей. Сфинкс сказал:

— Наверное, потому что из третьей их больше всего ушло. Шестеро.

Я тогда не обратил внимания на его слова.

Выпуск в тот день не состоялся. Родители приехали, но домой никого не отпустили. Кое-кто из родителей остался, чтобы поддержать нас и проследить, чтобы никого не замучили допросами до смерти. Спасибо им и Пауку Рону, не то от нас мало что бы оставили. Сфинкс верно сказал, что Дом разберут по кирпичику. Почти разобрали. Думаю, в нем не осталось ни одного предмета, который бы не ощупали, не обнюхали и не разобрали на части. Все лекарства — каждая склянка, каждый пузырек — отсылались на проверку, таблетки тоже. На второй день Дом прочесали с двумя овчарками и одним спаниелем и извлекли из подвала беднягу Соломона. Я видел его только мельком, издали. Кого-то рыхлого и грязного провели по коридору первого в наручниках, погрузили в закрытый фургон и увезли. Потом в подвалах откопали чьи-то кости. Я думал, что нас после этого вообще съедят живьем, но, к счастью, довольно быстро выяснилось, что костям этим больше ста лет, и все сразу успокоились.

Нас не переставали допрашивать. По два-три часа в день, иногда дольше. И все время разные люди. Одних больше интересовали окуклившиеся, других исчезнувшие, но суть от этого не менялась, мы ничем не могли им помочь, потому что многого не знали сами, а о том, что знали, должны были молчать.

Мы очень сблизились за это время. По-моему, ничто так не сближает, как общая тайна. Дракон, Гупи, Дорогуша и Дронт переселились к нам со Сфинксом. Не считая нас, из третьей ушло больше всего народу, и выглядели они еще потеряннее, чем мы. Спящих с первого же дня переместили в лазарет, но, видно, и Дракону, и остальным все равно было не по себе в третьей, они ездили туда только поливать цветы. Еще с нами ночевали мой отец и отец Гупи, и одну ночь из четырех — Ральф.

Дорогушу увезли первым, он был немного не в себе. Остальные Птицы уверяли, что это его обычное состояние, но, видно, оно достало не только нас, так что Дорогушу отправили домой на два дня раньше.

В какой-то момент, не помню точно, но, кажется, на третий день, до меня дошло, что за все время никто не задал ни одного вопроса о Табаки. И что за ним так никто и не приехал. Потом я отметил еще кое-какие странности. Я не видел Спящих и не хотел, если честно, на них глядеть, мне хватало разговоров на эту тему, но о том, что их двадцать шесть человек, по-моему, уже знал весь город. И мы знали, что среди них все Неразумные, сколько их было в Доме. Когда я посчитал наших Неразумных, вместе с девушками, получилось двенадцать. Слишком много. Остальных никак не могло быть всего четырнадцать, потому что только от нас и из третьей ушло тринадцать человек. Я немного поломал над этим голову и постарался забыть. Любой, кому я указал бы на эту странность, посоветовал бы наведаться к Спящим и самому их пересчитать. Нам не запрещалось их видеть, только обязательно с сопровождающим. А мое любопытство не настолько разыгралось, чтобы ездить смотреть на такое. Но однажды я все же не выдержал.

— Знаешь, — сказал я Сфинксу. — Кажется, из Дома исчезло больше людей, чем мы думаем. Вот, к примеру, Слепого и Лорда все время упоминают в числе пропавших. Значит, там… среди тех… их нет? Но ведь они не уехали в автобусе, мы-то об этом знаем.

Сфинкс вздохнул, посмотрел на меня с упреком, как будто все эти дни надеялся, что я не задам ему именно этот вопрос, и сказал:

— Ходоки уходят целиком.

После этого он мог уже не беспокоиться, что я стану донимать его вопросами. Есть такие фразы, против которых мозг вырабатывает защитные реакции, и первая из них — ни о чем больше не спрашивать. Я понял только, что ушедших и уехавших было не две группы, а три, и что эта третья, самая малочисленная, делилась на две — на тех, о ком знали, что они исчезли, и на тех, о ком забыли, едва они успели исчезнуть. Табаки явно относился ко второй. И это еще было не самое странное.

В спальне осталось много чего после уехавших, погрузившихся в беспробудный сон и исчезнувших. Много вещей, на которые нам со Сфинксом было больно смотреть. Но ничего, ни одной вещицы не осталось после Табаки. Даже пуговицы. Я искал их специально. Перекопал все. Ни носка, ни стоптанного тапка, ни английской булавки, ни засохшей половинки булочки. Вообще ничего. Я перестал искать следы Табаки, когда заметил, что с коридорных стен исчезли сделанные им надписи и рисунки. После них даже не осталось пустых мест. Что-то там было нарисовано, только не то, что было раньше. А потом я вдруг спохватился, что забыл его лицо. Я помнил его всего целиком, его кудлатость и сумасшедшие наряды, и где он любил сидеть, и громкое чавканье, но черты лица стерлись из памяти. Какого цвета у него были глаза? Какой был нос — курносый или с горбинкой? Я порылся в своих набросках. Миллион раз я рисовал Шакала, и карандашом, и пером, и пастелью. Но не нашел ни одного рисунка. Как будто кто-то перекопал мои бумаги и выкрал именно те, на которых был изображен Шакал. Зато я нашел кучу набросков, которых не делал. Вернее, я не помнил, чтобы я их делал, хотя рука была моя — это точно.

Я рассказал об этом Гупи. К Сфинксу как-то не хотелось соваться.

— Табаки? — переспросил Гупи, наморщив лоб. И, честное слово, минуты две напрягал память, пока вспомнил, о ком идет речь.

После этого я даже удивился, обнаружив, что в дневнике сохранились сделанные Шакалом записи, а в сумке — подаренный им человечек из грецкого ореха.

— Подарок останется, — сказал мне Сфинкс. — Если запись в дневнике была, по его мнению, подарком, она тоже останется.

Я пролистал дневник и увидел, что из него исчезли только записи Стервятника о кактусах. На их месте оказались пробелы. Стало понятнее, отчего так худо Дорогуше и почему Гупи через раз называет Дракона вожаком.

Мои догадки, сомнения и страхи размазались по четырем дням нашей вахты в опустевшем Доме, притупились разговорами и ожиданием. Я чувствовал себя рыбкой в аквариуме, который забыли почистить, все было зыбко, неопределенно и необъяснимо, и, казалось, уже утрачена способность чему-то удивляться.

Погода стояла замечательная. Не жарко и не холодно, ни дождя, ни ветра, ни палящего зноя. Воздух был прозрачный и чистый. Дракон целыми днями, ворча себе под нос, раскладывал пасьянс или до одурения качал штангу, которую приволок с собой. Гупи с Дронтом играли в карты, а Дорогуша до того, как его забрали, только сидел в углу и злобно на всех таращился.

Когда я сказал, что мы — оставшиеся в Доме — сблизились, я не имел в виду Сфинкса. С ним все было наоборот, он как будто с каждым днем отъезжал все дальше, делался все отстраненнее и изможденнее, так что я стал бояться, что еще немного, и он тоже куда-нибудь исчезнет. Он спал в одежде и, по-моему, вообще не ел, не пил и не ходил в туалет. Русалка немного спасала положение, но когда ее не было с нами, я старался поменьше на него смотреть. Сразу хотелось чем-то помочь, а когда я пытался что-нибудь для него сделать, он заметно напрягался, благодарил и тут же уходил. То же самое с Гупи и с Дронтом, не говоря уже о Драконе, и только с моим отцом они, как ни странно, сдружились. Вели по ночам долгие беседы, и папа, который, как мне казалось, с любым существом моложе двадцати способен вести себя только одним образом — гикая и хлопая его по спине, показал себя и умным собеседником, и философом, и человеком с юмором, в общем, не переставал удивлять меня. Он даже умудрился загнать Сфинкса в душ и переодел его потом во все чистое, запросто, как будто всю жизнь только тем и занимался. Жаль, что он приходил только по вечерам, после работы.

Потом, наконец, объявили новый день выпуска, и наша подвешенная жизнь закончилась.

Было воскресенье, и отец никуда не уехал. Мы мирно позавтракали в столовой, привели себя в порядок и спустились с вещами на первый. В актовом зале толпились отъезжающие и их родители, родители сплошь мрачные и деловитые, спешащие поскорее уехать, на их фоне те родители, что вынесли с нами четырехдневную вахту, стали выглядеть бездельниками и разгильдяями, уж не знаю, отчего так получилось. Мать Викинга все убирала у него с глаз челку, хихикая как дурочка, очки матери Кролика показались вдруг нелепо большими, нос из-под них торчал, как кнопка, на отце Гупи костюм сидел мешковато, как с чужого плеча, а мой папа непостижимым образом сделался похож на старого хиппи и даже заговорил, тягуче растягивая слова. Некоторые мамаши начали коситься на него, как на какого-нибудь бродягу, а я чуть не провалился сквозь землю, мне было стыдно и за него, и за себя, что я его стыжусь.

Я так и не понял, кто приехал за Сфинксом, но точно не его родители. Может, это был личный шофер или кто-нибудь из родственников. Самого Сфинкса этот переносчик чемодана мало интересовал, он не отходил от Русалки. Ее родители оказались пожилыми. Маленькие, во всем черном, как будто занесенные в Дом волшебным ураганом из глухой деревни. Я заметил, что они старательно пишут что-то на тетрадных листках, вернее, отец писал, а мать подсказывала. Потом они передали эти листки Русалке, а она спрятала их Сфинксу в нагрудный карман, и я понял, что у него не будет проблем с тем, чтобы отыскать Русалку в наружности. Моего адреса он не попросил, но отец ходил за его шофером (или родственником, похожим на шофера), пока не получил от него какую-то информацию, и только после этого сказал: «Можно ехать». И мы уехали. Никаких прощальных поцелуев и объятий, потому что все уже успели попрощаться не один раз.

  

 

ЭПИЛОГ

  

СКАЗКИ ДРУГОЙ СТОРОНЫ

   

   

    

Человек с вороной

Никто не сказал бы, что ему приходилось легко. В кузове его грузовика было двенадцать матрасиков, короб с чистой детской одеждой и мешок с грязной, еще один — с пластмассовой посудой, магнитофон, прикрученный к борту проволокой, и одиннадцать детей, от года до трех лет. Повезло хотя бы с Крысиной феей. Она вела грузовик, пока он маялся в кузове с ребятишками, а иногда подменяла его в роли многодетной матери, давая поспать. Не слишком часто, потому что в такие моменты грузовик простаивал. Выглядела она скорее как злая фея, чем как добрая, но не была ни доброй, ни злой, она просто выполняла возложенную на нее миссию.

С детьми ему тоже повезло. Все они были умнее, чем им полагалось по возрасту, и почти все на редкость спокойны и терпеливы. Но их частенько укачивало, они хотели есть и пить, многие не умели пользоваться горшком, а умевшие иногда не могли проделать это в подпрыгивающем кузове, и, несмотря на все их старания, каждый следующий день давался ему все с большим трудом.

Тех, кто обращал внимание на это странное семейство, удивляло то, что многие дети были одногодками, не будучи близнецами, и то, что никто из них не походил на отца. Их удивляла и молодость отца, и ворона у него на плече, и черная широкополая шляпа, украшенная пожелтевшими черепками каких-то мелких зверьков.

— Должно быть, цыгане, — говорили они, морщась. — А дети, наверняка, краденые.

— Это не все мои, — объяснял он застенчиво, если его уж очень донимали вопросами. — Половина — сестрины, — и он указывал на чернобровую девушку в кабине, которая курила не переставая, выставив в окно острый локоть. На плече у нее красовалась татуировка: оскалившаяся крыса. Присмотревшись, даже самые любопытные предпочитали отойти, ни о чем не спрашивая.

Грузовик колесил вроде бы без цели, но на самом деле Крысиная фея постоянно сверялась с картой. Некоторые дома на которой были отмечены красными крестиками. К таким домам они старались подъезжать на рассвете, чтобы не потревожить соседей. Возле каждого из домов их уже ждали. Обычно мужчина и женщина, но иногда только женщины, и один единственный раз — только мужчина. После недолгих переговоров в кузове грузовика становилось одним ребенком меньше, и он уезжал так же незаметно, как приехал. Были и дома, отмеченные зелеными крестиками. К таким они подъезжали в любое время, не таясь, и забирали коробки с детским питанием.

И хотя детей становилось все меньше, с каждым днем они все больше уставали, и путешествие делалось тяжелее. Они начали путать дни, разговаривали все реже, все чаще забывали, кого из детей успели покормить, а кто остался голодным. Дважды Крысиная фея сбивалась с пути, и их дорога удлинялась на много часов.

И все-таки, отдавая последнего ребенка, он расплакался. Фея хлопнула его по спине:

— Перестань. Своих заведешь.

Она не была по-настоящему злой, но многого не понимала.

   

   

    

История официантки

Каждый вечер, примерно в половине девятого, когда заканчивалась ее смена, она выходила на задний дворик кафе с объедками для кошек. Распределив их по двум одноразовым бумажным тарелкам, прислонялась спиной к перилам веранды и стояла так, отдыхая или погрузившись в грезы, пока не становилось совсем темно. Кошки разгуливали вокруг, серые — невидимками, черно-белые — видимые наполовину. Она стояла, тоже наполовину видимая — белый передник и наколка, — спрятав руки под мышки, и ждала чуда. «Сумерки — трещина между мирами». Эту фразу она вычитала в какой-то книге, когда у нее еще было время читать, и хотя уже не помнила ни содержания книги, ни ее автора, фраза — одна, единственная, запомнилась.

«Трещина между мирами, — думала она, вглядываясь в сгущающиеся вокруг синие сумерки. — Здесь. Сейчас». Как только становилось слишком темно, чтобы различать очертания сиреневого куста, растущего у забора в трех шагах от веранды, она уходила. Чувствуя себя отдохнувшей и полной сил, словно за полчаса ничегонеделанья из нее выветривались и усталость, и кухонный чад, и кухонные сплетни.

За эту привычку две другие девушки из кафе прозвали ее Принцессой. Иногда, возвращаясь на кухню за своей сумкой, она слышала, как они обсуждают ее.

— Вместо того, чтобы со всех ног мчаться к ребенку, торчит на заднем дворе чуть не по часу, каждый божий день. Хорошенькая из нее мать, ничего не скажешь. Да таких и близко к детям нельзя подпускать.

— По-моему, она оттого и торчит там, что ей неохота возиться с младенцем. Уж не знаю, на кого она его оставляет, бедняжку.

Иногда к обсуждению присоединялась сменщица.

— Ох, вы не видели этого младенца! Я бы к такому тоже не спешила. Башка огромная, и полный рот зубов. Это в восемь-то месяцев! Меня от него в дрожь бросает, честное слово. Она его даже по имени не зовет. Только Толстым. А он вовсе и не толстый.

— Может, папаша у него был толстый.

— Не знаю, как насчет толщины, но наверняка, урод, если малыш в него.

— Да уж не в мать. Она хоть и в крапинку, как перепелиное яйцо, но все же не страшилище.

Она не обращала внимания на подобные разговоры. Ей нельзя было ни с кем ссориться и терять работу. Да они и не задевали ее, эти злые сплетни. Толстый был чудным ребенком. Не красавец, зато умница, и уже выговаривает с полдесятка слов. Он терпеливо ждал ее с вечерней смены в своей кроватке, грызя оставленное на ужин печенье и играя с набитым опилками динозавром, и ни разу никто из соседей не пожаловался на плач. Ему не требовалась нянька. Он умел ждать. Они оба умели, потому что только это и делали. Вместе и поодиночке, играя, работая, готовя обед и съедая его, в кроватке и на заднем дворе кафе, даже во сне.

Их папа, он же Прекрасный Принц Не Отсюда, как ни странно, одновременно похожий на белого с пуговичными глазами динозавра (так считал Толстый) и на кустик жасмина, что рос у нее в горшке на подоконнике, должен был найти их рано или поздно, сегодня или завтра, им надо было только дождаться его, а дальше уже не понадобится мириться с нехваткой памперсов, злыми сплетнями и прочими мелкими неудобствами, потому что он заберет их в свою сказочную страну, где наступит совсем другая жизнь.

И они ждали.

   

   

    

Трехпалый мужчина в черном

Он поселился в заброшенном трехэтажном доме, о котором ходили упорные слухи, что в нем водятся привидения. Узнали об этом не сразу. Дом стоял на отшибе, а новый жилец не зажигал в нем света и почти ничем не выдавал своего присутствия. Сначала его приняли за бродягу. Но бродяги не носят костюмы, не бреются и не закупают продукты на неделю вперед. Когда стало ясно, что человек этот поселился в доме надолго, к нему отправили делегацию из жителей близлежащих домов для выяснения всех обстоятельств. Городок был небольшим, и к чужакам здесь относились с недоверием.

Мужчина встретил гостей вежливо, на большую часть вопросов отвечать не стал, но кое-что им все же удалось выяснить.

Владелец дома — оказалось, что у него был владелец — поручил этому человеку присматривать за своим имуществом. Мужчина показал им соответствующие бумаги, и бумаги эти были в порядке, хотя никто не мог припомнить, чтобы домом с привидениями кто-то владел, а подпись владельца выглядела и вовсе странно, напоминая толстого паука. Один из соседей — бывший юрист — заверил остальных, что в этом нет ничего противозаконного. Человек в костюме сказал, что останется в доме за сторожа до получения дальнейших распоряжений от владельца. На это нечего было возразить, и делегация удалилась, неудовлетворенная, но с сознанием выполненного долга.

Дом всегда был странным местом, поэтому никого не удивило, что его владелец подписывается пауком и посылает людей сторожить свое имущество, когда это имущество уже почти развалилось.

Довольно долго новый обитатель старого дома не привлекал к себе внимания, пока однажды его не посетила мрачного вида татуированная девица на мотоцикле, распугавшая всех окрестных котов. Она привезла жильцу маленькую белобрысую девочку, и, ссадив ее с мотоцикла, тут же умчалась. Жильца с тех пор окончательно невзлюбили. Даже то, что он оказался отцом-одиночкой, не расположило к нему соседей. Да и ребенок был на редкость неприятным.

   

  

НА ГРАНИ МИРОВ

   

В студенческом общежитии, где поселится Сфинкс, ему предоставят отдельную комнату. Совсем крохотную. Он проведет в ней зиму, готовясь к экзаменам, и зима эта окажется самой холодной за последние пятнадцать лет. Он не найдет Русалку. Адрес, оставленный ее родителями, окажется ненастоящим. Сфинкс обойдет всех однофамильцев этой странной семьи, потом людей с похожими фамилиями, и спустя два месяца поисков и расспросов начнет сомневаться в том, не померещились ли они ему. Изредка будут приходить письма от матери. Он прочтет первые два. Остальные станет прятать на дно чемодана, не распечатывая. Кипы наспех просмотренных газет сложит стопкой за дверью, и стопка эта будет расти день ото дня. Некоторые из газет с интересующими его статьями тоже переместятся на дно чемодана. Соседи будут с ним вежливы и предупредительны. В какой-то момент он поймет, что живет замкнутой жизнью старика, и попытается стать общительнее. Начнет посещать студенческие вечеринки.

После одной из них, не заходя в свою выстуженную комнату, отправится на автобусную остановку и сядет в первый, еще пустой автобус. С двумя пересадками доберется до окраины города.

Дома как такового он уже не увидит. Только три уцелевшие стены, груды кирпичей и строительного мусора. Все, занесенное снегом. Он пройдет вдоль огораживающего будущую строительную площадку забора, найдет в нем отстающий лист жести и проникнет на территорию бывшего Дома. Одна из сохранившихся стен будет исписана сверху до низу. Адресами, номерами телефонов и краткими пояснениями. Местами даже стихами. Он прочтет все, но не найдет того, что и так не надеется найти. Обойдет стену и сядет на груду припорошенного снегом щебня, ощущая, против всех законов природы, что постепенно согревается, хотя должен был совершенно окоченеть.

— Прости, — скажет он. — Ты казался мне чудовищем, сожравшим всех моих друзей. Мне казалось, что ты не отпустишь меня. Что я тебе зачем-то нужен. Что мне никогда не стать свободным, пока я не уйду от тебя, хотя я лгал Курильщику, что свобода в человеке, где бы он ни находился. Я боялся, что ты изменил меня, сделал своей игрушкой, я хотел доказать себе, что могу прожить без тебя. Я ставил тебе в вину и Лося, и Волка, и всех остальных, хотя Лося убили случайно, а Волка убил Македонский. Но легче было думать, что это твоя вина, чем что во всем виноват сам Волк. Что он не был ни настолько добр, ни настолько умен, как мне казалось. Что он не был безупречен. Что Лось не был безупречен. Легче во всем обвинить тебя, чем признать это. Легче сказать, что ты убил тридцать с лишним человек, чем признать, что они были трусливыми идиотами или заблудившимися детьми. Легче считать, что это ты желал смерти Помпея, чем что Слепому доставило удовольствие его убить. Легче думать, что ты заставил меня переделывать Лорда, чем что мне это нравилось… легче думать, что Слепой лгал про Русалку, чем что ее действительно нет в этом мире, как и ее странных родителей, и их адреса, который они так охотно мне вручили, намного легче верить в это, чем в то, что вы подарили мне ее, надеясь однажды этим удержать, только этим, а не хитростью и не силой…

Сфинкс будет говорить, пока не устанет, пока все сказанное не растает с облачками пара в морозном воздухе. Тогда он встанет и, неловко оскальзываясь, спустится с груды заледеневшего щебня. Обходя исписанную адресами стену, он не увидит на ней ни адресов, ни номеров телефонов. Она окажется грязно-белой, и изображены на ней будут разноцветные спирали, треугольники, солнца и луны… и удивительные уродцы, пасущиеся под ними. Топорные, острозубые, с ногами разной длины, с торчащими, как палки, хвостами…

  Сфинкс осторожно приблизится к ним. Ему лучше, чем любому другому, известно, где была та стена, но она окажется здесь. Со всеми населяющими ее существами. Здесь будет волк с зубами-пилами, не умещающимися у него в пасти, желтый жираф, похожий на подъемный кран, зебра, похожая на верблюда, пятнистый гоблин, динозавр… блеклая пустотелая чайка… присмотревшись, он увидит, что среди хорошо знакомых изображений затесались другие, так же хорошо знакомые, но никогда не находившиеся рядом — белый бык на тонких ногах, дракон с голубоватым камешком вместо глаза… и знакомые, но не изображавшиеся никогда и нигде — еще один дракон, огненно-красный, и рыбка с привязанным к хвосту колокольчиком… колокольчик будет настоящим.

Сфинкс оторвет его от нарисованного рыбьего хвоста и спрячет в карман куртки. Потом прижмется лбом к стене. Постоит так некоторое время, вслушиваясь в окружающую тишину, пока не станет совсем тихо, потому что пойдет снег. Он повалит сразу, крупными, сплошными хлопьями, и ослепленному ими Сфинксу придется долго блуждать среди развалин в поисках лазейки в заборе, которая выведет его наружу.

По пути в общежитие — трясясь в автобусе, шагая по заснеженным улицам — он будет думать о спрятанном в кармане колокольчике, борясь с желанием вытащить его и удостовериться, что он существует. Почувствовав укол чего-то острого, он остановится и с изумлением вытащит из другого кармана длинное белое перо, которое невозможно будет спрятать обратно, не повредив, и останется только воткнуть его в вязаную шапку, надеясь, что это выглядит не слишком нелепо.

На лестнице он встретит соседку, мрачную девушку в очках, которая предупредит, что его ждут.

«Мелкая такая девчушка, с роскошными волосами», — скажет соседка, пристально рассматривая торчащее у него над ухом перо. Конечно, она чудовищно удивится, когда нелюдимый бирюк-недотрога-в-протезах вдруг набросится на нее и расцелует прямо на лестнице, как какой-нибудь пьяный псих. «А в шапке перо! — будет подчеркивать она всякий раз, рассказывая об этом. — Нос красный, глаза сумасшедшие, а в шапке здоровенное перо!» Она никогда не признается, что сосед по этажу в тот момент показался ей самым красивым человеком на свете.

  

ГОЛОСА ИЗ НАРУЖНОСТИ

   

   

Курильщик

   

Меня все еще иногда расспрашивают о тех событиях. Сейчас, конечно, реже, чем двадцать или пятнадцать лет назад. Но многие помнят. Даже удивительно, насколько многие. Помнят о моей причастности к той истории, о том, что это якобы как-то отразилось на моей психике и на моих картинах.

После выпуска я встречал многих бывших жителей Дома. Кое-кто неплохо устроился, другие еле выкручиваются, наверное, есть и такие, кому совсем плохо, но их вряд ли встретишь на собственной выставке, так что я даже не могу с уверенностью утверждать, что они существуют. Из оставшихся в городе я знаю шестерых, регулярно встречающихся и предающихся воспоминаниям, но меня в их компанию никогда не тянуло. Среди них нет тех, кого я по-настоящему хотел бы видеть. Я вообще мало с кем встречаюсь, кроме Черного.

Одно время я собирал заметки о Спящих, потом перестал. Слишком это было тяжело, думать о них, представлять их, легче иметь дело с живыми или с действительно мертвыми.

   

Конь

   

Нет, никто из нас не ездил их проведывать. Какой смысл? Даже Рыжий этого не делал. Вначале потому что мы ото всех скрывались, а потом всегда было слишком много дел. Да и не хотелось, если честно. Мы знали о них, где кто, и так далее, но чтобы ездить туда, такого не было.

   

Черный

   

Честно? Мне нет дела до Спящих. Я даже не стану делать вид, что убиваюсь по ним. Это был их выбор и их решение, и меньше всего я расположен таскаться к ним с букетами хризантем, разводить вокруг покойников сантименты. Они ведь покойники, если смотреть правде в глаза. Живые трупы, которым наплевать на любые знаки внимания с моей стороны. Так чего ради ломать комедию?

   

Рыжий

   

Я иногда посещаю их. Конечно, без цветов. Почему бы нет? У меня даже имеется специальное разрешение. Раньше я этого не делал, потому что не хотел, чтобы через меня вышли на всех остальных, ведь за «сонями» велось постоянное наблюдение. Но теперь, когда всем на них наплевать, я делаю это с удовольствием. И никакой патологии в этом не нахожу. Ничего страшного в них нет. Они не усыхают, не съеживаются и не похожи на трупы. К тому же всегда интересно проведать старых друзей. Ребятам я об этом не рассказываю. Они могут решить, что обязаны меня сопровождать, или начнут терзаться из-за того, что им этого делать не хочется. Все это ни к чему

   

Курильщик

   

Лэри и Спица живут в пригороде. Он совладелец авторемонтной мастерской, где начинал когда-то с подручного, она — домохозяйка. У них двое детей, старшая дочь недавно вышла замуж. Я был на свадьбе и подарил молодоженам картину. Правда, не свою. Мои редко кому нравятся. Забавно было наблюдать за личиком невесты, пока мой подарок разворачивали, и видеть отразившееся на нем облегчение, когда его, наконец, развернули.

Мы с Лэри никогда не говорим ни о Спящих, ни об исчезнувших. Мы со знанием дела и по-дружески молчим на эти темы, когда встречаемся. Зато часто говорим о других сонаружниках, и ему всегда есть, что мне сообщить, потому что он, по мере сил, старается не упускать их из виду. Они с Конем по-прежнему очень близки, хотя Конь так и остался в общине (секте, говоря откровенно), основанной уехавшими в автобусе и Приобщившимися. Добираться туда мука, но Лэри этот подвиг совершает ежемесячно. «Во имя дружбы», — как он говорит.

   

Спица

   

Я никогда не была против старых друзей. Никогда не запрещала мужу ни с кем видеться. Просто на него очень действуют такие встречи. Он потом неделями ходит сам не свой, как будто заболел, или как будто что-то случилось. А я мать, я должна думать о детях. Мне вовсе не хочется, чтобы о них болтали, что их отец жил в том самом месте… ну, вы понимаете, о чем я. Я сама оттуда и вовсе этого не стыжусь, но не считаю, что о таких вещах следует говорить с посторонними. Никто не скажет, что я не такая как все, я обыкновенная женщина, а это то самое, что нужно детям — обыкновенные, нормальные родители. А что касается общины… это не то место, куда я стала бы наведываться, если кого-то интересует мое мнение. И не те люди, с которыми стала бы общаться.

   

Гибрид

   

Да ради бога, никого мы не трогали! Просто Рыжий решил, что надо поддержать Спящих. Хотя бы тех, кто совсем бесхозный. У кого нет никакой родни. Потому что мало ли что? И мы собирали деньги. Дела у нас шли неплохо, мы могли бы обойтись своими силами, но подумали, что, может, и другие из бывших захотят присоединиться. Ничего дурного. А Спица повела себя так, будто мы явились их грабить. Отнимать последнее. А ведь живут они неплохо. И это мы помогли им в самом начале, когда они еще ничего не смыслили в Наружности, пара влюбленных дурачков! Ладно, не стоит об этом… Лэри приезжал потом извиняться, привозил какие-то гроши, но мы ничего у него брать не стали. Не хватало еще, чтоб следом заявилась Спица и потребовала все обратно!

   

Курильщик

   

Рыжего я встретил на открытии очередной выставки. Он живет в той же общине, что и Конь, и считается крупным авторитетом. Чем-то вроде старосты. На первых порах у них заправлял всем старик сторож, присоединившийся в выпускную ночь к беглецам, но он давно умер, оставив после себя музей испорченных часов, и теперь за главного там Рыжий.

Внешность у него, как у бывшей рок-звезды, потрепанная, но неотразимая. Волосы ниже лопаток, татуировка на лбу, бусы из чьих-то когтей… его разглядывали с куда большим интересом, чем мои картины. На всех репортажах о той выставке можно видеть Рыжего — с разных ракурсов, а картины прилагаются к нему постольку, поскольку он их разглядывает. Бедняги фотографы просто не могли отвести от него объективы, и их вполне можно понять.

У Рыжего восемь детей (он заверил, что от одной жены), четыре собаки, две лошади и стадо овец. Он показал мне фотографии всех, кроме последних, и все было бы замечательно, не сцепись они в тот день с моим менеджером. Скандал вышел чудовищный, а вокруг крутилось слишком много журналистов. Рыжий рвался в бой, обзывал Черного предателем и ренегатом, и его с трудом удалось утихомирить, а еще труднее было потом объяснить любопытным, что эти двое могут иметь друг с другом общего.

   

Черный

   

Многие считают меня предателем. Ради бога. Я просто не мог видеть, как этот проныра день за днем обустраивает свои делишки за наш счет. С самого начала следовало сообразить, чем это пахнет — два бывших вожака на новом месте. Но я был уверен, что держу ситуацию под контролем. На моей стороне был перевес. Шестеро моих против трех бывших Крыс. Мне казалось, этого достаточно. Потом кое-кто уехал, все изменилось, и пока я спохватился, что Рыжий многовато на себя берет, было уже поздно. Он ловко все обстряпал. Для общины это было тяжелое время, но мы бы выкарабкались и без его афер с деньгами, надо было просто не лениться и не впадать в панику.

   

Курильщик

   

Рыжий стал единственным, с кем мы говорили о Спящих. Уже после драки, уединившись в кафе напротив выставочного павильона. Прикладывая лед к заплывшему глазу, он с таинственной улыбкой сообщил, что Спящих стало намного меньше.

— То есть? — не понял я. — Кто-то проснулся?

— Нет. Кое-кто испарился. О первых двух случаях писали в газетах, про остальные пока помалкивают. А ты что же, не читаешь газет?

Я не читаю газет и не смотрю телевизор, но не стал об этом распространяться. Тема нашего разговора сама по себе не радовала, а хитрый вид Рыжего только усугубил положение. Он напомнил мне тот период моей жизни, когда я постоянно задавал вопросы, никогда не получая вразумительных ответов, и это чуть не свело меня с ума. Поэтому я не стал ни о чем спрашивать. Ни о том, кем были те исчезнувшие, ни о том, куда они могли подеваться. Рыжий ждал моих расспросов, а не дождавшись, поскучнел и довольно быстро ушел. С тех пор я его больше не видел.

   

Рыжий

   

Не знаю, по-моему, он обмэтрился. Со всеми этими выставками и журналистами. Славный, но уж очень нервный. «Человек искусства», — сказал бы Старик.

Я его, конечно, люблю, уважаю, ценю и т. д., но, думаю, ему не хватает свежего воздуха. У него его даже в картинах не хватает.

   

Курильщик

   

Я редко вижусь со Сфинксом. Он стал детским психологом и какое-то время работал в интернате для слепых и слабовидящих. Он очень странный человек. Ходит на мои выставки. Навещает Спящих. Таскается с моим отцом на рыбалку.

Появляется с загаром посреди зимы и дарит оранжево-синюю бабочку в стеклянном саркофаге. У него жена-невидимка — то она есть, то ее нет, и каждое исчезновение растягивается на годы. У него самая странная на свете собака — немецкая овчарка-поводырь, обучающая других собак-поводырей. Я специально спрашивал у знающих людей, такого явления просто не существует. Еще он держит филина. И собирает старинные музыкальные инструменты.

За последние десять лет он дважды получал наследства от каких-то совершенно незнакомых людей. Его это почему-то совершенно не удивляет. Он даже не пытался выяснить, кто эти люди. Не знаю, на что он потратил те деньги, но богаче он не стал. Они крепко дружат с моим отцом. Подозреваю, что это с его подачи Сфинкс посещает меня в самые застойные периоды жизни, чтобы порезвиться в роли психолога. Я делаю вид, что мне это помогает. А иногда не делаю.

   

Отец Курильщика

   

Я когда-то решил, что не оставлю этого парня, пока он не встанет на ноги. Мы познакомились в самое плохое для него время. Не скажу точно, через сколько лет после нашего знакомства я сообразил, что нуждаюсь в нем намного больше, чем он во мне. Мы обычно ездили на рыбалку. Или ходили в кино. Слушали музыку моей молодости, рассматривали фотографии моих подружек, говорили о моем сыне. Очень нескоро до меня дошло, кто из нас кого на самом деле развлекает и выгуливает. Не знаю, как у него это получилось. Он всегда отдавал больше, чем брал. Он понял, что мне надо о ком-то заботиться, и сделал то, чего не делал Эрик — позволил мне это. Я чувствовал себя с ним настоящим отцом. И другом. Я бросил пить, стал вегетарианцем, скинул пятнадцать кило лишнего веса и помолодел лет на двадцать. Вот и скажите мне после этого, кто из нас кого спасал?

   

Конь

   

Сфинкс был у нас три раза. В первый раз, когда нас только вычислили — «обнаружены бесследно пропавшие из школы интерната…» и т. д. Как будто это не мы позволили себя обнаружить, чтобы легализироваться. К тому времени все уже стали совершеннолетними, так что нашествие родственников нас не пугало. У нас тогда был всего один дом на всех, и один сарай, ели мы что попало и когда перепадет, спали одетые, чтоб не замерзнуть, и с утра до ночи работали, как проклятые. Он задержался всего на несколько часов. Перездоровался со всеми, пообедал и уехал. Кое-кто думал, что он останется, но я сразу понял — вряд ли. Он просто хотел убедиться, что у нас все в порядке. И Черного не хотел напрягать. Тот, хотя и не подал виду, но запаниковал. Второй раз Сфинкс приехал лет через шесть-семь — точно не скажу. И в тот свой приезд задержался подольше. Может, потому, что Черного с нами уже не было. Но и тогда было ясно, что он не останется. Я спросил его, так, вроде бы в шутку, не собирается ли он сюда переехать. «Фермерствовать с протезами вместо рук или сидеть у вас на шее?» — спросил он. А на третий раз было это самое…

   

Рыжий

   

Я всегда знал, что Сфинкс выкинет какой-нибудь финт. Что он не просто так остался. И помнил, что он получил от Шакала что-то, чего не имел никто ни до него, ни после. Может, многие не сообразили, кому Табаки вручил бы то, чего не перепадает простым смертным, но я ни минуты не сомневался, что Сфинксу. Ясно было, что рано или поздно он этим подарком воспользуется, и тогда-то, думалось мне, я, наконец, узнаю, что это было. Но до того, как это случилось, прошло столько времени, что я почти забыл, как меня это когда-то интересовало.

   

Курильщик

   

Прославила меня вторая выставка. Никогда после вокруг не поднимали столько шума. С одной стороны, обидно, что более поздние работы не встретили понимания, с другой — важнее знать, что они сильнее. Я не стыжусь своих ранних работ, но в двадцать два года слишком откровенно раскрываешь душу и делаешь это подчас неумело. Позже испытываешь неловкость. И за себя, и за то, что именно неумелое исполнение встречается с восторгом. Сейчас я поумнел, и мои картины тоже. Единственный фрагмент, кочующий из работы в работу, сохранившийся с давних пор — плюшевый мишка, я так и не сумел от него избавиться, хотя он все лучше маскируется. На последних полотнах он замазан. Его не видно, но он там, прячется под слоем краски. Может, однажды я сумею обойтись без него, хотя он давно уже стал чем-то вроде страшноватого талисмана, обеспечивающего моим картинам долгую жизнь.

   

Отец Курильщика

   

Ему нравились те картины Эрика, в которых я вообще ничего не понимал. Например, вещи того периода, что я прозвал полосатым. Заключенные друг в друга круги, наползающие на них треугольники и прочая геометрия. Все черно-белое. Даже пресловутый медвежонок превращался на них в кучку треугольников. Возле одной такой картины Сфинкс простоял, клянусь, минут сорок.

Это было на следующий день после открытия. Мы ходили на выставки, когда там было поспокойнее и поменьше народу. Когда я, послонявшись по залам, в третий раз застал его возле той же картины, он сказал:

— Знаешь, а ведь Курильщик вынес из Дома намного больше, чем думает.

На картине были все те же поднадоевшие черно-белые круги. На весь холст. Больше всего это напоминало доску для игры в дартс. Даже воткнувшаяся стрелка присутствовала.

— Извини, — сказал я. — Ничего не понимаю в живописи. Особенно в такой.

— Время не течет, как река, в которую нельзя войти дважды, — сказал Сфинкс. — Оно как расходящиеся по воде круги. Это не я сказал, это цитата.

Он протянул искусственную руку в перчатке и указал на стрелку, воткнувшуюся в мишень.

— И если уронить в эти расходящиеся круги, скажем, перо, как нарисовано здесь, от него ведь тоже пойдут круги? Маленькие, почти незаметные… но они пересекут большие…

Я попробовал представить то, о чем он говорил. И ощутил себя Винни-Пухом с тонной опилок в голове. От меня, кажется, даже запахло опилками.

— Ты считаешь, что это оно и есть? — спросил я, уставившись на то, что упорно выглядело доской для игры в дартс.

Он кивнул. Глаза у него горели, как у какого-нибудь сумасшедшего пророка. В такие моменты я подозреваю, что меня гипнотизируют.

— Если бы ты был таким пером, куда бы ты упал в прошлом? Что бы изменил?

Мне стало тоскливо. Что бы я изменил в своем прошлом, если бы мог? Наверное, почти все. И вряд ли из этого вышло бы что-то путное.

— Слишком часто пришлось бы падать, — сказал я. — И в слишком много мест.

— У тебя одна попытка, — не успокаивался он. — Одна-единственная.

— Я бы не стал заморачиваться. Мою жизнь с одной попытки не изменишь.

Он наконец перестал меня гипнотизировать.

— Ты не понял, — сказал он, отворачиваясь. — Твою жизнь невозможно изменить. Она наполовину прожита. Можно попасть только на другой круг. Где будешь уже не совсем ты.

— Тогда зачем вообще что-то менять? — не понял я. — Если здесь ничего не изменится?

Проклятый галстук к тому времени так натер мне шею, что хотелось только поскорее уйти. Кажется, Сфинкс понял мое состояние.

— Пошли, — сказал он. — Ты весь красный.

И мы ушли. Эрика в тот день на выставке не было. Не то я спросил бы его кое о чем.

   

Конь

   

Когда мы их увидели, то не сразу сообразили, что к чему. То есть, мы, конечно, заметили, что мальчишка здорово смахивает на Слепого. Но нам и в голову не могло прийти, что это он и есть. То есть, я хочу сказать, ну кто бы на нашем месте в такое поверил?

   

Гибрид

   

И вот однажды Сфинкс заявляется не один. Вылезает из машины, а потом открывает заднюю дверцу и выуживает оттуда это пугало. Мальчишку лет шести. В черных очках. Тощего-претощего, и в какой-то мерзкой сыпи. Наши все ветрянкой переболели, поэтому мы не паримся и даже стараемся не обращать на него внимания. Сразу видно, на кого он похож. И мы чувствуем неловкость, будто подсмотрели, как кто-то носит при себе портрет покойной жены. Не станешь же о таком говорить вслух? Мы и не говорим. Но дети сразу начинают к нему лезть, потому что он в своих белых кедах и майке с наклейками такой ужасно городской, что у них просто нервы не выдерживают. Они окружают его и начинают болтать про его одежду, сыпь и про то, что он, видать, не может и шагу ступить от страха, в общем, дразнят.

Совсем слегка. Я решаю надрать им уши, потому что с гостями себя так не ведут, и уже подхожу к ним, когда кто-то — вроде бы младшенькая Рыжего, дергает его за рукав. И начинается такое…

   

Конь

   

В драке очки с него слетели, и все стало ясно. Любой бы догадался. Я хочу сказать, кто хоть раз в жизни видел Слепого. Так мне показалось. Но я ошибся. Москит, к примеру, ничего не понял.

— Ой! — сказал он. — Сынишка Слепого! Нет, вы поглядите, какое сходство!

Я не стал его разубеждать. Он с тех пор любит потолковать о наследственности. О том, какая это сила.

Дети так расстроились, узнав, что дрались с незрячим, что мы их даже ругать не стали.

Но своего мальчишку Сфинкс увел за сарай и устроил ему там разнос. Я, сказать по правде, не удержался, сунулся туда к ним, поглядеть, что и как. И не я один. Рыжий меня обогнал. Глядим, Сфинкс стоит, разоряется, а ребенок его то ли слушает, то ли нет, спокойный-преспокойный.

— Бедняга Сфинкс, — шепчу я Рыжему.

— Это с какой стороны посмотреть! — отвечает Рыжий раздраженно. — Тебе в детстве не читали лекций о приличном поведении? Тебя от них не мутило?

— Ну а ты бы что делал на месте Сфинкса? — спрашиваю я.

— Похвалил за смелость, — отвечает Рыжий, не задумавшись. — За то, что умеет за себя постоять.

— Кто? Он-то? — изумляюсь я. — Его за такое хвалить? Вот его?

Рыжий смотрит на меня как-то странно. И спрашивает, действительно я дурак или прикидываюсь.

А что ответишь, когда тебе откровенно хамят? Я, конечно, сразу ушел оттуда.

   

Рыжий

   

После того как всех бандитов уложили спать, Конь слез с телефона, а я перестал нервничать, представляя счет от телефонной компании, который прибудет после его задушевного трепа с Лэри, словом, когда все стихло, и мы со Сфинксом остались на веранде одни, я спросил его, где он откопал этого мальчишку.

— Там, где его больше нет, — в лучших традициях четвертой ответил Сфинкс.

— Спасибо за вразумительный ответ, — сказал я ему. — Кому ты этим что-то доказываешь, хотелось бы знать?

Мы пили сидр, закинув ноги на перила веранды и не зажигая света, чтобы не налетело всякой живности.

— Всего лишь хочу исправить кое-какие ошибки одного хорошего человека, — объяснил он.

Прозвучало это… нормально. Как что-то обычное, чем всем нам время от времени не мешало бы заниматься. Потом он сказал, что я сделал бы то же самое. Если бы мне дали шанс.

Я много чего представил, после этих его слов. Запросто. У меня четыре дочери — три из них рыжие, и я знаю, кого из них люблю чуть-чуть сильнее и за что, хотя сходство скорее воображаемое. Я сказал:

— Может быть. Это совсем другое.

Он пожал плечами. В темноте не разглядишь, но мне показалось, что он улыбается.

 — Каждому свое, — сказал он.

— Ага, — согласился я. — Но не у каждого такие связи.

Сфинкс дернулся и расплескал свой сидр.

— Тише! — сказал я. — Я никого не упрекаю. Это банальная зависть. Очень распространенное явление.

Мы немного помолчали, допили все, что оставалось в бутылках, и меня потянуло на мрачные пророчества.

— Ты с этим парнем еще наплачешься, — предупредил я.

— Знаю, — сказал он. — Я знаю. Просто хочется, чтобы он полюбил этот мир. Хоть немного. Насколько это будет в моих силах.

Может, это было жестоко, потому что он уже ничего не мог изменить, даже если бы захотел, но я сказал:

— Он полюбит тебя. Только тебя. И ты для него будешь весь чертов мир.

Он так долго молчал, что я понял: он и сам этого боится. Но он упрямый, и ясно было, что не отступится. Жизни не пожалеет, чтобы доказать что-то свое кое-кому, кто об этом даже не узнает. Смешно…

Я не стал спрашивать, что у мальчишки за сыпь, хотя ясно было, что это такое. Это Дом отметил его, теряя. Заранее. Еще до того, как ему довелось туда попасть. Но я не стал об этом говорить.

— Ладно. Удачи тебе, — сказал я вместо этого. — Если надумаешь, оставайся. У нас тут много детей. Все бешеные. Один маленький оборотень погоды не сделает.

Утром они уехали. Я смотрел, как они идут к машине, и, честное слово, не знал, кого из них больше жалею. Наверное, все-таки Сфинкса. Он всегда брался за непосильные задачи. И не всегда они ему оказывались по зубам.

   

Черный

   

Все это такая чушь, что просто зло берет слушать. Я взрослый человек, я давно вышел из возраста, когда мечтают прокатиться на машине времени и привезти себе маленького динозавра, чтобы жил под кроватью. И не считаю, что если у кого-то мозги набекрень или извращенное чувство юмора, остальные должны ему подыгрывать. Не знаю, откуда Сфинкс взял того мальчишку, и знать не хочу. Мало ли на свете слепых сирот, которых можно усыновить? Мало ли среди них тощих светлоглазых брюнетов? Может, это даже ребенок Слепого. Никто ведь не знает, где он и что с ним.

Он мог настрогать с десяток таких слепышей. А вот стать приличным отцом — вряд ли.

О Сфинксе могу сказать только, что он человек, который любую чепуху раздует в событие вселенского масштаба. Во что-нибудь таинственное и идиотское. Он и ребенком был такой. Находил какую-нибудь гадость, и сразу — «о, пришельцы оставили!». Не удивлюсь, если выяснится, что он этого своего мальчишку просто у кого-нибудь украл. Вполне в его духе. Он даже чужого отца умудрился украсть, а это куда труднее.

   

Отец Курильщика

   

Слышал я эти разговоры. Конечно, все это выдумки. Они там, у себя в общине, довольно мистически настроенные ребята. А насчет того, что Сфинкс сам распустил эти слухи, уж извините… никаких слухов он не распускал. Просто родители мальца поручили ему ребенка на лето, а потом то ли ребенок к нему привязался, то ли родителям так показалось удобнее, но они его пока не забирают. Всегда ведь легче, когда такими детьми занимается специалист. Про усыновление — ерунда, не так-то это просто в наше время усыновить кого-то, тем более такому, как Сфинкс. Тему киднеппинга я вообще обсуждать не намерен.

Эрик сказал, что парнишка совсем не похож на того, за кого его принимают. «Ничего общего», — так он сказал. И я конечно же ему верю.

   

Курильщик

   

Я мало с кем вижусь. У меня много вопросов, но я никогда никому их не задам. Иногда мне кажется, что Черный знает ответы, но всякий раз, когда я уже готов его о чем-то спросить, он смотрит исподлобья и так поспешно меняет тему, что я не решаюсь его беспокоить. Его уязвимость пугает. Мне не хотелось бы лишать его защитного панциря, который он нарастил с таким трудом и так тщательно оберегает.

Еще меньше хочется о чем-то спрашивать Сфинкса. В случае с ним меня пугает возможность получить ответы. Между нами все и так слишком шатко. Я люблю его, но мне не смириться с тем, что у него была возможность выбора. Которой не было у меня. И как бы дружески он ни держался, его мир всегда будет другим. Не совсем тем, в котором живем мы с Черным. И мы ему этого никогда не простим.

  

СЧАСТЛИВЫЙ МАЛЬЧИК

   

В комнате, называемой Хламовником, ранним утром проснулся семилетний мальчик. Проснулся, как ему показалось, оттого, что увидел плохой сон. Он лежал, зажмурившись, пытаясь припомнить, что же ему снилось такое отвратительное, но сон ускользал, не давая поймать себя, пока мальчику не надоело за ним гоняться.

Открыв глаза, он удивился внезапной смене настроения. По утрам он бывал мрачен и раздражителен. Но только не сегодня. Это утро показалось ему чудесным. Он с необъяснимым восторгом оглядел спальню. Зарывшихся в подушки соседей по комнате, детские рисунки на стенах, розовое небо в распахнутых окнах, и в конце, сладко замерев — голову брата, лежащую на краю его подушки. Почти точную копию его собственной. Мальчик знал, что это прекрасное настроение скоро пройдет, и, в надежде задержаться в нем, растолкал спящего брата.

Тот открыл глаза. Круглые и выпуклые, не закрывающиеся полностью даже во сне. Поблескивающая полоса между ресницами, как будто он лишь притворяется спящим, раздражала всех, кроме имевшего ту же особенность брата.

— Что? — шепотом спросил проснувшийся.

— Не знаю точно, — так же шепотом ответил мальчик. — Но мне как-то странно чувствуется. Как-то все вокруг уж очень нравится, прямо плакать хочется. У тебя тоже так или еще нет?

Брат прислушался к себе.

— Нет, — сказал он, зевая. — У меня пока еще нет. Может, оттого, что я сплю.

И он поспешно закрыл глаза.

Мальчик опустил голову на свой край подушки и тоже попытался уснуть. Переполнявшая его радость никуда не делась. Он прижал ладонь к сердцу, словно ощупывая ее через кожу. Придерживая.

Он не знал, что это чувство останется с ним надолго. Оно потускнеет, сделавшись привычным, но иногда будет настигать его с неожиданной силой, похожей на удар, заставляя задыхаться от счастья, наполняя глаза слезами, а душу восторгом. Он не знал и того, что теперь они с братом отличаются друг от друга. Что он всегда будет казаться старше. «Порочнее», — так выразится Черный Ральф, и мальчик его услышит, но не обидится. Это станет новой чертой его характера — его будет очень трудно обидеть.

  

ВСТРЕЧА

   

В двадцать четвертой комнате с раннего утра царит террор. Это невеселая комната. В ней живут все не уехавшие на лето колясники, и старшие, и младшие. Их немного — шесть человек, но две оставшиеся в Доме нянечки сбиваются с ног, обслуживая эту компанию.

Старших мучают болезни, не позволившие им уехать, зависть к уехавшим, собственные капризы, то, что они лишены привычных им спален и отправлены в комнату с дурной славой (окна ее выходят на улицу, а не на двор, как у всех приличных комнат), и то, что они вынуждены делить это само по себе неприятное помещение с младшими. Присутствие младших раздражает их сильнее всего. Особенно одного из них. Младших мучает все то же самое, но в отличие от старших они ни на ком не могут отвести душу.

Все шестеро — знатоки по части террора, но никому из них не дано сравниться с Вонючкой, ни сравниться, ни даже приблизиться к нему. Вонючка уникален. Он террорист от Бога, вундеркинд, способный убить за косой взгляд, не говоря уже о подзатыльнике. Убить так, что на него не падет и тени подозрения. С применением новейших и древнейших технологий. Собственных и чужих, с любовью воплощенных в жизнь изобретений. Не имеющего аналогов оружия. Опираясь на физику, химию и математику, а также историю и биологию, во всех этих науках Вонючка не имеет себе равных, но учится все равно плохо, потому что ему некогда блистать знаниями перед учителями, он слишком занятой человек. Вонючку не обижают старшие. Они не ругают его даже за глаза. Подслушивающие устройства Вонючке удаются особенно хорошо, и он работает над их усовершенствованием постоянно.

Ругать и наказывать Вонючку разрешается только нянечкам. «Что-то в этом есть материнское, — уверяет Вонючка. — Что-то такое родное, страшное и ностальгическое». Замечено, что чем старше и некрасивее ругающая его нянечка, тем чаще он произносит эту фразу. Таков Вонючка — страшный человек десяти лет от роду.

Поэтому, когда он одним злосчастным утром поднимает всех еще до рассвета и переворачивает комнату вверх дном, готовясь к Событию, никто не осмеливается ему перечить.

Вонючка не вдается в объяснения. Он строит смотровую площадку. Основой ей служит придвинутый к окну письменный стол. На столе укрепляются подушки и штатив для подзорной трубы, после чего Вонючка занимает позицию наблюдателя, обложившись печеньем, биноклями, хлопушками и носовыми платками. Двое младших послушно раскрашивают буквы на белом полотне, сшитом из разрезанной простыни. Вонючка поминутно свешивается со смотровой площадки, оценивая их работу, и ругает за медлительность. Старшие ретируются из спальни, чтобы немного от него отдохнуть.

Завтрак Вонючке подают на пост. Устрашенные его возрастающей нервозностью нянечки укрепляют на окне транспарант с надписью «Добро пожаловать!» и увозят младших, отмывать от краски.

Вонючка нервничает все сильнее. К полудню он делается устрашающе мрачен. Нянечки запасаются нашатырным спиртом и скрываются в недрах Дома с перепуганными младшими. Старшие возвращаются и следят за Вонючкой с возрастающим интересом. Он раздает им хлопушки и просит стрелять из окна по его команде. Старшие готовятся. Судя по убитому виду Вонючки, Событие не состоялось и вряд ли уже состоится, поэтому когда раздается его истошный визг: «Пли!» — двое из троих роняют хлопушки, и только один рефлекторно дергает за шнурок.

Размахивая подзорной трубой, Вонючка выкрикивает троекратное «Ура!», размазывает по лицу слезы, огрызается на старших: «Чего уставились? Счастья не видели?» — и выстреливает из запасной хлопушки, осыпав вскарабкавшегося на подоконник старшего разноцветным конфетти.

   

Они идут медленно. Мальчик — чуть отставая, женщина — ссутулившись под тяжестью чемодана. Оба в белом, оба светлоголовые, в рыжизну, оба выше, чем им полагается — мальчику по возрасту, женщине — чтобы казаться женственнее. Мальчик приволакивает ноги, шаркает кедами, прикрыв глаза от яркого солнца, так что ему виден только плавящийся от жары асфальт и дырчатые следы, оставленные на нем каблучками матери. Еще он видит рассыпанное конфетти. Яркие, сверкающие блестки на сером. И обходит их, стараясь не наступить, чтобы они не потускнели. Наткнувшись на мать, он останавливается.

— Кажется, это здесь.

Женщина ставит на землю чемодан. Дом возвышается перед ними приземистой серой брешью, попорченным зубом в белоснежных рядах соседних домов. Женщина приподнимает солнечные очки, рассматривая табличку над дверью.

— Это оно и есть. Видишь, как мы быстро дошли? Разве стоило из-за такой малости брать такси?

Мальчик равнодушно кивает. Здание кажется ему слишком мрачным.

— Смотри, мам… — начинает он, когда раздается далекий хлопок, и их с матерью осыпает разноцветным конфетти. Мальчик отступает на шаг, удивленно рассматривая очередную порцию радужных бляшек, усеявшую асфальт. Часть конфетти застряла у него в волосах и на одежде. Он отбегает на несколько шагов назад, чтобы видеть окна Дома, и ему отчетливо слышится, как кто-то в его недрах, невидимый снизу, несколько раз выкрикивает хриплое: «Ура!»

  

 

 


[1] Б. У. Йейтс. Королева и дурак. (Из сборника «Кельтские сумерки»). Пер. В. Михайлина.

 


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 113; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!