Сентиментальное стихотворенье 47 страница



Дмитрий Васильевич хотел спросить доктора, опасна ли больная, но не спросил, а просто дал ему денег, и доктор уехал.

К вечеру, действительно, привезли пептон, но очень мало. Доктор извинялся – у него больше не было – и обещал на другой день прислать больше. Марья Павловна все с тем же сердитым видом посмотрела на длинную трубку, взяла ее и пошла в спальню. Оттуда опять послышалось заглушённое мычанье или стон. Дмитрий Васильевич поднялся к себе наверх.

Эту ночь он спал плохо, и все ему казалось, что он главным образом боится, не приснился бы ему опять тот сон, – с мышью. Сон несколько раз едва-едва не приснился, но все-таки в конце концов Дмитрий Васильевич отогнал его, проснулся окончательно и сел на постели. Было восемь часов утра. Серый, сырой свет лился в окна. 1 Внизу, в столовой, Шадров встретил Марью Павловну. Она была аккуратно причесана, но румянец как будто побледнел немного: она, верно, не спала.

– Ну, что?

– Да все то же. Вот подите, загляните. Дышит спокойно. Только я, Дмитрий Васильевич, ей этого пептону лучше давать не буду. Что в самом деле! За что ее мучить? Это нехорошо.

Больная лежала опять так же, так же редко и ровно дышала, с открытыми глазами, такими темными, точно за ними была пустота, точно там кончался мир. Впрочем, и в комнате было темно от полуспущенных штор, от тусклого, серого дня. Голова лежала на подушке низко и казалась тяжелее, чем вчера, потому что глубже входила в подушку.

Дмитрий Васильевич к полудню пошел наверх и стал ходить там вдоль своих трех комнат – из спальни в среднюю, потом в пустую, потом назад. Тихий, упорный, безветренный дождь падал за окнами, и даже сквозь стекла чувствовалось, как сыро и промозгло там, под мокрыми, жалкими березами. Мокрая, черная ворона грузно села на ветку, хотела каркнуть, не собралась, тяжело зашлепала крыльями и улетела.

Дмитрий Васильевич прислушивался к мягкому скрипу своих сапог, к звукам внизу. Ему казалось, когда он останавливался, что он слышит снизу глубокое и редкое дыханье. Но он прислушивался внимательнее – и уже ничего не слышал.

Минуты ползли медленно и неустанно. Шадров прилег на диван и закрыл глаза. Не пойти ли вниз?

Но он уж был там и тогда думал: не пойти ли наверх?

Вот кто-то идет по лестнице. Ступени скрипят, – это Марья Павловна. У нее легкая походка, но сама она все-таки очень полная и грузная. Вот скрипнула последняя ступенька на повороте, – она всегда очень скрипить, – теперь Марья Павловна у двери.

Дверь тихо и широко раскрылась. Марья Павловна вошла, остановясь у порога.

– Дмитрий Васильевич, – произнесла она неторопливо, серьезно и внятно, – Анна Ниловна скончалась.

 

X

 

Около трех часов в тот же день Шадров ехал на станцию, чтобы купить там в лавке, поблизости, все, что Марья Павловна записала ему на записочке. Предстояли и разные другие хлопоты, более сложные, но Марья Павловна, внимательно взглянув на Шадрова, сказала решительно, что устроит все сама, а он пускай только съездит купить то, что здесь записано.

– Вы, пожалуйста, сейчас же возвращайтесь, прямо из лавки, – говорила она, громко сморкаясь и передавая ему белый клочок бумаги, где карандашом, крупно и криво, записала все необходимое. – Доктору только записку завезите, вот эту, в конверте, он пришлет свидетельство. Хоронить-то ведь здесь будем, в Рождествене?

Рождествено было большое село с просторным кладбищем, верстах в десяти.

– Да… пожалуйста, Марья Павловна, делайте, как найдете лучшим… И… нельзя ли проще, тише…

– Знаю уж, знаю. Поезжайте с Богом. Чтобы я сшить все к завтрему успела. Я ей сама хочу сшить. Я ей ведь все сама последнее время шила. Ну, и это… Поезжайте.

Опять черная грязь тяжело налипала к колесам. В тележке без рессор было твердо, тряско. Дождик не то шел, не то не шел; моросил, летел тонкими, острыми каплями и колол лицо. Шадров надел на голову капюшон непромокаемого плаща; ему было тесно и неудобно. Бумажку он держал в руке, боясь потерять.

Ехали мимо мелколесья, серевшего за сетью дождя. Болотные кочки были окружены топью. Спина у мужика, который правил, круглилась под коричневым, насквозь промокшим армяком. В канавах у дороги тоже стояла вода, лежали сучья и палки. Не собранный, уже побуревший, овес стлался по земле, ник и гнил. Тучи, беловато-серые, неспешно и низко проплывали над землей сплошным покровом.

Нашли лавку. У лавки, в грязи, стояло несколько телег. Босая баба, с подоткнутой розовой юбкой, закутанная, перепрягала лошадь и ругалась с мужиком, бородатым и важным, который стоял на соседнем деревянном крылечке, заткнув большие пальцы за пояс красной рубахи, смеялся басом и харкал. Бесхвостый петух, качая головой при каждом шаге, обходил грязь, стараясь не провалиться на своих распяленных, желтых чешуйчатых лапах.

Шадров по деревянной лесенке вошел в лавку.

Там было темновато, тесно, пахло кожей, ситцем, сыростью и дыханьем нескольких немолодых, бородатых мужчин. Мужик за вдавленным прилавком, с которого давно слезла краска, громко, грубо и весело кричал на двух робких баб, которые переминались над голубым шелковым платком, крутым, как лубок. Еще две бабы, совсем молодые, стояли в отделении, за кусками ситца, сложенными высокой горой.

– Вот… – сказал Шадров, – мне нужно… – Он не знал, дать ли список мужику или самому читать, а потом подумал, что лучше прочтет сам. – Вот кисеи мне нужно… широкой… шесть аршин.

– Сию минуту. Белой прикажете?

Дмитрий Васильевич купил кисеи широкой и узкой, каких-то лент, какого-то тифтику, потом нансуку, потом батисту, потом еще чего-то…

– И вот еще… туфли, – сказал он, с трудом прочитывая последнее слово записки.

– Туфли? Какой номер? Полуботиночки? Или с помпонцем?

– Я не знаю… растерянно проговорил Шадров. – Тут ничего не записано.

– Да вам для кого?

– Для… для мертвой, – с усилием сказал он. Приказчик вышел из-за прилавка.

– Для покойницы? Вот оно что. Пожалуйте! Для покойниц у нас особенные есть туфельки. Им ведь полусапожек не требуется. Парусинные для них. С вышивочкой желаете? Поменьше номер?

Он поставил на прилавок целый ряд туфель из серой парусины. Они все имели одно выражение – подслеповатое, покорное. Шадрову показалось, что он уже видит их надетыми на мертвые ноги.

– Вот эти… – сказал он торопливо, указывая на ближайшие.

Приказчик схватил их с готовностью.

Хотя они громко говорили о покойнице, никто из бывших в лавке не обратил на это внимания. Бабы с голубым платком отошли к окну и продолжали колебаться и спорить вполголоса. Приказчик, увязывая пакет и желая быть любезным, спросил:

– Давно померши?

Шадров помолчал, потом сказал:

– Сегодня.

Он так долго пробыл в лавке, что уже перестал чувствовать запах кожи, ситца и сырости.

Марья Павловна бодро ходила по дому и отлично распоряжалась. Ночью она сидела и прилежно шила. На другой день был священник и певчие – служили панихиду. Дом наполнился волнами сизого, благоуханного дыма. Дым ладана – нежный и упрямый. Он надолго остается, не хочет ни ложиться, ни покидать места. Его уже не видно, но весь воздух – он, весь воздух – ароматнее, тяжелее, строже.

– Вы посмотрите, какая мамаша-то хорошенькая, – говорила Марья Павловна Шадрову, входя с ним в комнату мертвой. – Вы посмотрите. Я ей из кисеи сшила длинное убранство, с самой головы. А на голове рюшкой собрала, в виде чепчика. Это лучше, чем отдельно чепчик. И по бокам положены длинные такие концы.

Комната мертвой изменилась, как, впрочем, весь дом внизу изменился со вчерашнего дня. До такой степени изменился, – хотя все было то же, – что даже стены казались другими. Анна Ниловна лежала на своей кровати, немного отодвинутой от стены. В комнате было светло. Марья Павловна не рассудила зажигать свечи, нанимать чтецов. Совсем отяжелевшая голова, среди прозрачных складок кисеи, придавила подушку. Руки успокоенно и ровно лежали одна на другой. Лицо побелело, побелел и широкий ряд между гладкими, седоватыми волосами. Глаза были плотно закрыты. Шадров глядел на нее, не узнавая. Он всю ее теперь не знал. Не знал и серого шелкового капота, в котором она лежала, не знал этого ее лица, полного такой строгости, мудрости и тайны, что он невольно опустил взор перед ее закрытыми глазами. Вчера он видел их, – там была темнота, грань мира; и глазам нужно было закрыться, потому что нельзя другому человеку долго смотреть в темноту, за последнюю черту света.

Он хотел вспомнить ее, какой она была последние годы, – и не мог. Он видел эту. Та, прежняя, как будто живая, шла к своему концу. И пришла. И он видел этот конец, и не верил ему, потому что это был не конец, а начало. Это было пробуждение, а не сон. И сквозь видимые черты мертвого лица, их новое единство, он почувствовал невидимые соединения и сочетания в последнем – или первом – созвучии.

Утром рано, часу в пятом, Шадров слышал смутно идущие снизу голоса и шум. Он вспомнил во сне, что ее должны увезти с рассветом, потому что путь долгий, а священник просил назначить отпечание как можно раньше: ему надо было в этот день ехать в Петербург с десятичасовым поездом. Марья Павловна посоветовала Шадрову не следовать за фобом, а приехать прямо в церковь, после обедни. Его разбудят, когда придет пора.

Опять одинокая тележка, грязь на колесах, коричневая спина медленного мужика, опять острые, тонкие капли дождя и мутный, мокрый свет, совсем мутный, потому что еще плохо рассвело. Утренняя дрожь заставляла кутаться Шадрова плотнее в пальто и плащ. Опять они ехали мимо мелколесья; тоненьким березкам и осинам, казалось, тоже было холодно стоять корнями в серой воде. Бурые поля с поникшим серым хлебом, ровные, далекие, под низким небом – и между этим низким небом и близкой к нему землей было сдавленное, плоское пространство воздуха, тяжелого для дыхания.

Ехали так долго, что Дмитрий Васильевич забыл, куда он едет, и не думал, что приедет. Минули черную деревню, вот опять бескрайние поля, вода в канаве и молодой осинник с дрожащей листвой. Но прошло еще какое-то время – и на пригорке показалась широкая деревня, такая же черная.

– Рождествено, – сказал мужик равнодушно. – Церква-то здесь больно хороша. Богач выстроил, фабрикант здешний. У его дача здесь, над прудом. Пожертвовал. И на школу дал, все как следует. Больница тоже есть.

Церковь была большая, новая, кругленькая, из кирпича, с белыми бордюрчиками. Ярко зеленела решетка. Дмитрий Васильевич вошел наверх по ступенькам. У дверей стояли нищенки, которые ему поклонились.

Он отворил дверь и вошел.

В церкви было мутнее и холоднее, чем на воздухе, и казалось, что совсем еще не рассвело. Свечи у образов горели маленькими, красными пятнами. Около желтого, простого гроба, поставленного низко, стояли какие-то женщины. Между ними Шадров не сразу узнал Марью Павловну в черной шали и темной шляпке с бридами. Но она его узнала и шепнула:

– Вот как хорошо попали. Обедня кончилась, сейчас отпевание начнется.

Ему дали тоненькую свечку, и она стала гореть робко и ровно, красненьким пятном. Он стоял у самого гроба и смотрел в лицо умершей. Оно было такое же белое, с немного сдвинутыми седыми бровями над опущенными ресницами. Опять вся она ему показалась незнакомой, великой и загадочной, и ему стало страшно, что сейчас ее опустят в землю, и он никогда не увидит больше этих закрытых глаз, за которыми кончался мир.

Священник торопился. Он ходил, топая сапогами, которые, вероятно, уже надел для города. Дьякон, худой, чернобородый и бледный, был весь медленнее. Шадров вздрогнул, услышав его голос: странный, глубокий, громкий и такой дрожащий, – что казался всякую минуту перерванным рыданиями. Этот голос тревожил и терзал душу, повергал ее в непонятное смятение.

Вероятно, дьякон когда-нибудь обладал громовым голосом и надорвал его однажды, не рассчитав сил.

 

«Надгробное рыдание творящих песнь…»

 

Марья Павловна громко сморкалась и вздыхала. Шадров взглянул в лицо матери: та же спокойная мысль лежала в ее строго сдвинутых бровях. Дмитрий Васильевич вдруг по-детски, просто и жалко, подумал: «Мама, если ты знаешь теперь, если ты – ближе, скажи Ему… за меня…»

Что сказать? Почему она ближе? И он сам ближе, потому что он видит и понимает ту печать великого сознания, которая лежит на мертвых чертах.

 

«Надгробное рыдание творящих песнь…»

 

Мутный свет редел. Узкие окна церкви становились белее и ярче. Священник торопился, но мерно и отчаянно звучащий голос дьякона лился и трепетал без конца.

На кладбище, под сосной, ронявшей капли вниз, была вырыта желтая, песочная могила. Гроб закрыли еще в церкви. Шадров поцеловал мертвую и вздрогнул от странного воспоминания, почувствовав ее холодные губы на своих губах.

На длинных полотенцах опустили ящик вниз. Священник бросил горсть мокрой земли, туда, на крышку. Марья Павловна, тихонько всхлипывая, тоже бросила, целый кусок. Потом могилу стали зарывать мужики, и долго зарывали, споря насчет полотенец. Священник давно ушел. Дьякон, поговорив с Марьей Павловной и рассказав ей кратко, как сорвал голос, тоже ушел. Внезапно поднявшийся ветер раскачивал молодые сосны, и на шляпу Дмитрия Васильевича падали дробные капли дождя с веток. Все кончилось. Надо было ехать домой.

 

XI

 

Поднявшийся неистовый ветер изменил природу, обнажив небо. Когда перед вечером Дмитрий Васильевич пошел в парк – воздух был легкий, редкий и прозрачный. Между сразу поредевшими старыми деревьями голубело непомерно высокое, осеннее небо. Еще утром, в дожде и мути, было лето – теперь пришла и взглянула с небес яркая, ясная осень. Ветер был холодом ее живого дыханья, движением ее крыльев. Ее свет и чистота были повсюду. Она открыла даль и глубину наверху, овеяла и успокоила измученную землю.

Дмитрий Васильевич ходил по длинным дорожкам парка, сделавшегося вдруг просторным и светлым. Бледно-желтые лучи ложились по земле, солнце никло. И когда совсем сникло – долго еще теплилась далекая багровая полоса на западе, в той стороне, куда, пролетая мимо, с пением и криками, мчался ветер.

Дома, во все еще измененной столовой, горела лампа. Дмитрий Васильевич вошел – и не удивился, встретив там, вместе с Марьей Павловной, приехавшую Нину Авдеевну. Только она тоже показалась ему изменившейся, бледнее, как-то меньше, в своем черном, гладком платье.

– Я не успела, – сказала она, смущенно здороваясь, крепко и долго пожимая его руку, которую никак не хотела выпустить. – Письмо, верно, запоздало. Я думала, что завтра…

Она боялась слов и не решалась договорить: «Завтра хоронят».

– Вот, я привезла… Да уж поздно.

Дмитрий Васильевич заметил на большом диване, у стены, белые цветы, длинно срезанные, несвязанные – так много цветов, что они покрыли почти весь диван. Это были нежные, бледные цветы осени, тонкие златоцветы, любящие сырую, прохладную землю и лучи солнца, которые уже не греют. Их невинный запах, едва слышный, едва понятный, влажный, как запах земли, сливался здесь, в этой комнате, с упрямым, не ушедшим, тяжелым благоуханием ладана.

– Я сейчас должна ехать, – сказала Нина Авдеевна. – Меня извозчик дожидается. Я скоро опять навещу вас… А вы не думаете перебраться в Петербург? – прибавила она робко. – Здесь, в одиночестве, в этих комнатах…

– Я буду работать, – сказал Шадров. Нина Авдеевна помолчала с минуту.

– Ах, я и забыла! Ведь я вам письмо привезла со станции. Вот.

Она положила на стол большой голубоватый конверт с четырехугольной английской маркой.

Шадров взглянул на письмо, потом на Нину Авдеевну и подумал, что она сейчас спросит его о чем-то.

Она, вероятно, и хотела спросить, но не спросила, а только вздохнула и промолчала.

Уезжая, она опять крепко и долго пожимала его руку, боясь слов.

Шадров поднялся наверх.

На письменном столе уже горела лампа под темным абажуром, бросая вниз яркий, бледно-светлый круг. Другая лампа, стенная, еще не была зажжена, и комната вверху казалась затененной. Снизу, упорно и незаметно, проходя сквозь пол, скользя по стенам, поднимался невинный аромат цветов земли, ломких, длинностебельных златоцветов, слитый с прозрачным благоуханием ладана.

Шадров отворил дверь на балкон, в черную ночь. Там пел неистовый ветер, облетая дом. Пламя лампы на мгновение всколыхнулось и успокоилось.

Дмитрий Васильевич сел к столу, разорвал конверт и прочел письмо Маргарет.

Он ждал его и знал его.

Скрипнули ступени, вошла Марья Павловна.

– Я вам лампу зажгу, – сказала она и улыбнулась. – Так, с одной-то, что-то скучно у вас.

Она кинула беглый взгляд на раскрытое письмо на столе, на листы белой бумаги в круге света и отвернулась, потянувшись за высоко висящей лампой.

– Вот, одни мы с вами остались, Дмитрий Васильевич, – промолвила она вдруг тише, снимая абажур.

Шадров поднял глаза. Она сменила свое черное платье на прежнюю широкую ситцевую кофту; полные руки ее ловко и деловито двигались; свежий румянец милых старых женщин лежал на ее щеках; глаза смотрели с бесконечной добротой, с мужественной и простой бодростью.

– Одни остались, – повторила она. – Да что ж? Уныние – недоброе, злое дело. Да и нет для него причин. Видели, какая мамаша-то хорошенькая лежала? Разве ей легко было жить? Она ведь хуже слепой, без разума-то. Давило ее здесь. А там ей, может, больше нашего открылось. Вы не скучайте, Дмитрий Васильевич. Господь с ней! У всех у нас души живые. Будем жить. А совершилось что – по справедливости совершилось.

Она зажгла лампу и бережно подняла ее вверх, опять улыбаясь. Комната оживилась, пояснела, освещенная мягкими, ровными лучами.

Марья Павловна оглянулась на черную дверь балкона. Там стонал, метался и пел ночной ветер непонятными, темными голосами.

– А что, не задует у вас оттуда огонь-то? – сказала она. – Очень уж ветер неспокойный.

Пламя и второй лампы вздрогнуло в первое мгновение, но сейчас же затихло.

– Нет, – сказал Шадров. – Ничего. Спасибо, милая Марья Павловна. Не задует. Я стану смотреть.

Когда она вышла, он взял письмо и опять пробежал его строки. Маргарет была уже в Англии, она писала порывисто, несвязно, умоляя что-то простить ей, то говоря, что приедет, то не веря сама, что приедет, повторяла слова любви – и эти жалкие и глубокие слова были здесь похожи на слезы.

Дмитрий Васильевич понял только, что ей больно – и от ее боли ему стало так же больно. Но не он властен помочь ей. Душа ее разорвана надвое, но это не два могучих начала мира, которые идут, как две параллельные линии, чтобы сойтись в бесконечности; это – неподвижная двойственность, раскол, мучительный разрыв; она стоит на том берегу, протягивая к нему руки, и нет у нее крыльев, чтобы перелететь провал. Но она примирится, она заснет, и ей не будет так больно.

Дмитрий Васильевич знал со всей ослепительностью внутреннего света, что любит Маргарет навсегда, всем, что есть в его сердце и в его мысли. Он всегда любил ее, и будет любить через нее то, что не дано ему любить не через нее, – пока он подобен ей, пока он в жизни. Маргарет – знак, поданный ему Им, Третьим, сквозь хаос жизни.

Он хотел, чтобы спаслась и она, как он. Он хотел единения, которого не должно ждать не за гранью жизни. Но один из двух погибнет. И единение стало полным и светлым лишь в его одинокой и светлой душе.

Ночной ветер бессильно рыдал и пел за окном. Белый круг лежал на столе, на листах бумаги с еще не видными, не рожденными, но уже существующими где-то словами. Снизу, скользя по стенам, поднимался и наполнял комнату невинный запах белых цветов земли, неразделимо и неуловимо слитый с прозрачным благоуханьем ладана.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 54; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!