Сентиментальное стихотворенье 45 страница



В конце прямой дороги виднелась тяжелая, темная масса деревьев. Это начинался лес.

– Скорее, Маргарет, – сказал Шадров. – Там будет прохладно.

Она крепко натянула вожжи, и через несколько минут темная масса выросла, затенила солнце. Пахнуло холодом, почти сыростью. Лошадь пошла шагом. Они въехали в лес.

– Как это… страшно! – сказала Маргарет, поднимая голову. – Посмотри: я даже не знаю, хорошо ли.

Дорога сделалась узкой. Направо и налево, без просвета, без конца, были деревья – прямые, старые ели, такие непомерно высокие, что казались безвершинными. Внизу, на земле, между ними, сверкал мох, зеленый, ярко-прозрачный, как драгоценный камень. Ели, которые шли с обеих сторон дороги двумя ровными рядами, со своими замшившимися стволами, стройные и тонкие, точно малахитовые колонны, – вверху соединялись в узкий свод, и не было видно предела их рядам. Кругом стояла строгая, прохладная тишина. Лес был похож на готический храм – узкий и таинственно-легкий. Маргарет почувствовала это и сказала, понизив голос:

– Знаешь? Точно церковь. Нельзя говорить громко.

Они так и молчали почти все время и ехали шагом мимо зеленых и ровных колонн, под тихими сводами.

Но дорога в Марбург поворачивала направо, оставляя в стороне лес. И она сразу, хотя не круто, стала подыматься. По сторонам теперь были широкие, невысокие деревья и кусты. Налево они были выше, потому что росли на каменистой горе. Солнце свободно падало на дорогу, но здесь оно было не жгучее, только светлое.

Они опять ехали шагом. Дмитрий Васильевич говорил Маргарет об их жизни в Петербурге, о своей работе, о своих мыслях, о том, что счастья не будет, да и не надо его, такого, каким его всегда хотят, о том, как трудно, как страшно и как хорошо жить и думать.

– Любовь не для любви, Маргарет, – говорил он. – Любовь – это одно из средств выразить душу, отдать ее всю. Жизнь – связная, длинная цепь. Я люблю мои мысли, мою работу, потому что люблю, всегда любил тебя – и умею тебя любить – потому что любил их. Все – для одного, в разных проявлениях. Я не оставлю для тебя моей работы, и ты не оставишь своей. Я знаю, ты серьезно училась музыке, она тебе близка и понятна, как мне близко слово. Помнишь, что один раз говорил Поляков при тебе о музыке? Я не знал, можно ли соединить звуки с сознанием, как мы с сознанием соединяем слова. Но он сказал, что не для всей ширины сознания есть слова. Может быть, слова твоего сознания – слова музыки? Я уже думал об этом.

– Я тоже, – тихо сказала Маргарет. – Я давно думала… не это, а близкое к этому, тогда же, после слов Полякова. Я не смела с ним, но он мне очень нравится. Говорят, он удивительный музыкант. Один раз – я тебе не говорила? – я застала его у тебя, он тебя дожидался, но потом все-таки ушел. И мы тогда с ним долго сидели вместе. Он рассказал мне сонату Чайковского, последнюю. Именно рассказал. Я не сумела бы повторить, что он говорил, но потом я слышала эту сонату, и она мне показалась совсем другой, чем прежде, точно я ее во всю глубину поняла. Ты не знаешь меня, – я упорна, я умею работать. Впрочем, я ничего не могу сказать теперь о себе. Я другая – вот, как соната стала другая…

Шадров пристально посмотрел на нее, точно хотел убедиться, что это действительно Маргарет, сама, одна, и никто больше не глядит сквозь ее глаза.

Она подняла ресницы и тотчас же опустила их.

– О чем ты думаешь, Маргарет? – спросил Шадров.

– Не знаю. Я не сумею это выразить. Но я думала о том, что в любви… отчего… так много жестокости? Или нет, это не то, я ошибаюсь.

Дмитрий Васильевич улыбнулся.

– Ты не ошибаешься, Грета. Любовь только тогда любовь, когда в ней есть – все. Как же взять из любви жестокость? Ведь будет не все. Жестокость – тоже бесконечность. И то, что жестокость есть и должна быть в любви, опять говорит нам: мы любим друг друга не для друг друга, а для… Него, для Третьего, потому что если есть жестокость в моей любви – она не нужна ни мне, ни тебе… она Ему нужна, как всякая бесконечность.

Маргарет опустила вожжи и взяла его руку маленькой, горячей рукой. Он опять измерил мысленно всю их близость, опять ему стало хорошо и больно.

Отчего больно? Кто из двух должен погибнуть?

Каштаны пахли резко и тяжело. Желтые и белые цветы ползли по отвесным камням.

Вдруг Шадров взял вожжи. Лошадь остановилась.

– Посмотри!

Направо деревья и кусты расступились широко. Внизу, за обрывом дороги, была теперь долина, бескрайняя, ровная и ясная, в солнце. Сверкали, как стекло, длинные потоки, купы деревьев чернели пятнами, кое-где видны были дома, маленькие, белые, сжатые вместе. Это города, поселки. Го-генвальд – маленький и темный. С нижнего, дальнего края неба поднималась медленно большая, желто-сизая туча. Вся долина была синяя, без дыма, без пленки. Но простор от этой ясности не сделался близким и узким. Хотелось броситься туда, вниз, но не упасть, а пролететь до края неба, до сизой тучи, над этой ясной глубиной, на неустающих, широких крыльях.

– Я помню, – сказала Маргарет. – Ведь это та же самая долина, которая видна из санатории, только с другой стороны. Из Гогенвальда до нашей санатории всего два часа езды. Я помню вот эту черную колокольню, маленькую, острую. Она была там как раз против скамейки, где тогда… вы… Господи, уже целый год прошел!

– Только один год.

– Как странно, что мы увидели эту долину, ту самую, сегодня! Я раньше ни разу не вспомнила о санатории. Какая я тогда была… Точно в полусне жила. Но я тебя любила. И мы…

– Поедем! – вдруг сказала она другим голосом, точно вспомнив о чем-то, и взяла у него вожжи. Тень прошла по ее оживленному лицу. – Поедем, скорее! Будет гроза.

 

V

 

В Марбурге, наверху, стояло несколько экипажей. За столиками, под густыми и низкими деревьями, сидели немцы и пили пиво. Несколько англичанок, с девочками в белых платьях, скучая, смотрели вниз, на долину, которая открывалась и отсюда, еще более отошедшая, все такая же ясная.

Дмитрий Васильевич хотел было пройти выше, в лес, но туча с краев неба тихо и быстро подымалась, желтея, теперь вся рыжая. Проворчал едва слышно гром, точно злая собака во сне пробредила. Деревья притихли и потемнели; бессолнечный теперь простор внизу пояснел еще больше.

– Будет гроза, – сказал Шадров. – надо переждать ее здесь.

Им приготовили стол внутри, в большой, длинной зале, с бесчисленными высокими окнами. Сухой, красноватый, металлический блеск молнии вдруг сверкнул по стеклу окна и через мгновенье рассыпался неожиданно резкий, жидкий удар грома, перелился, сделался глуше и все не хотел замереть.

Шадров взглянул на Маргарет.

– Ты боишься?

Она была бледна, но улыбнулась.

– Нет. Немного. От неожиданности, вероятно. Ведь гроза еще казалась так далеко! Я с тех пор… с санатории… ни разу не боялась. Не знаю, почему вдруг сегодня испугалась, как прежде. Ты сердишься?

– Нет, милая девочка, это пройдет. Кушай хорошенько, выпей вина. Не надо поддаваться своим нервам. Разве ты хочешь быть прежней трусливой, не думающей девочкой?

Извилистое сверканье молнии и удары стали повторяться. Маргарет старалась улыбаться, но вздрагивала каждый раз. Она сняла шляпу. Побледневшее испуганное лицо ее вдруг напомнило Шадрову прежнюю, прошлую Маргарет, еще далекую, ту, которую он знал год тому назад. Где же вчерашняя, сегодняшняя, родная, которую он любит? Но любовь была, – значит, есть и Маргарет. Ему стало жутко до боли.

Компания веселых немцев ужинала в другом конце залы. Сильно потемнело; их широкие, плотные, жизнерадостные спины казались призрачно-серыми, точно затянутыми паутиной. Они и не думали бояться грозы: им не приходило в голову, что их может убить здесь, в ресторане, где все устроено для того, чтобы пить пиво, а вовсе не для того, чтобы падали молнии. Голос грома стал ниже и глуше; слышнее сделалось хлопанье пробок, такое вкусное в компании немцев. Один из них встал, подошел к стоявшей у дверей раскрашенной деревянной фигуре мальчика с мертвой, большой рукой, лежащей на шарманке. В другой руке мальчика была щель, – и туда немец опустил десять пфеннигов, аккуратно вынув их из вязаного кошелька. Тотчас же первая, мертвая рука мальчика зашевелилась, и в комнате раздались унылые, упорные, ноющие звуки шарманки. Начался проливной дождь, зашумел, зашелестел, застучал в стекла. Мальчик все вертел рукой; в сером паутинном воздухе стояли те же упорные звуки, не сливаясь с говором дождя. Немец, который положил в щель десять пфеннигов, был доволен, уселся удобнее и даже легонько подпевал шарманке, очень скромно и весело. Другой пошел к дальнему автомату, нашел щель и принес аппетитно завернутую плитку шоколада.

Маргарет успокоилась, пила ликер и кофе и улыбалась, слушая шум дождя и торжественно-безнадежные звуки автомата.

– Вот, тут тоже бесконечность, – сказала она наконец. – Какой-то предел ужаса и отчания.

– Да, для нас. А ты думаешь, для этого немца, который завел шарманку, есть бесконечность, бездна? Для него это небольшое, но милое, скромное и законное удовольствие Он и не понял бы, даже не испугался бы, если б мы стали говорить ему о наших мыслях. Он любит стены, уютство, тепло, gemiithlich[45], гордится тем, что сделал жизнь такой удобной. Здесь и природа, – зеленые, кудрявые деревья парка, ровные дороги со скамейками для отдыха, полезные воды, – все удобно и в меру красиво. Германия – страшная страна! Как заботливо и разумно возделаны поля, какой сочный на них родится хлеб! Все устроено здесь для жизни, для мирной кружки пива, для теплых стен. Не думай, здесь есть и поэзия – как бы они отказали себе в таком невинном удовольствии! Здесь светит луна, есть влюбленные девушки и молодые люди, есть Шиллер и Гейне! Тех, кто менее удобен, они простодушно забывают, со спокойствием, – как забыли, да и не знали, Гете. Они, впрочем, и от него взяли в свое время то, что им могло годиться. Страшная, мертвая страна, обильная хлебом и разумностью! «Не хлебом жив будет человек»…

Он остановился на мгновенье и продолжал:

– Они пошли в сторону, им уже нет спасения. На этом пути нельзя прийти к сознанию великого слова – «все». У них и нет всего, да если б и было, – во имя чего, кого, кому захотели бы они отдать это «все»? А способность к такому желанию – единственный признак, что жив и силен человек, жив народ…

Он хотел что-то прибавить, но остановился и взглянул на Маргарет. Она вдруг улыбнулась, поняв, о чем он думает.

– Да, – сказал он. – Я думал о России. Ты не знаешь ее, Маргарет, но ее надо знать, надо понять в самом ее сердце. Нет и, может быть, никогда не было народа с такой силой истинной жизни, с таким стремлением отдать все во имя единого. В той или другой форме, но единое живет среди них, и они, бессознательно или сознательно, живут ради него. Пусть они бедны, слепы, неумелы, живут как дикари, голодают, умирают, – они сильны и спасутся не хлебом, теплом и всяческим изобилием, не тем, чем их хотят спасать, а собою, своей крепостью, своим будущим сознанием еще темной веры. Я даже не люблю России, Маргарет; я – ее часть, ее кусок; ее сила – моя сила, ее будущее – мое.

Он говорил слишком громко. Шарманка умолкла, наиграв на все десять пфеннигов. Немцы обернулись и с любопытством прислушивались к незнакомому языку и, вероятно, удивлялись, что Шадров говорит так долго и громко. Заметив их взоры, Дмитрий Васильевич умолк. Маргарет ничего не сказала, глаза ее, потемневшие и раскрытые, были полны слез. Почему? Она не знала…

Постепенно становилось светлее. Паутина расползалась по углам. Дождь кончился. За окном голубело вечернее небо, чистое, прохладное, точно вымытое. Ветви близких деревьев вздрагивали, и с них сыпались на землю большие, светлые капли.

– Поедем, Маргарет, – сказал Дмитрий Васильевич, вставая. – Гроза прошла.

Они ехали вниз быстро по ровной и гладкой дороге. Ясная, бодрая горная сырость обнимала их. Тихо меркло прозрачное небо. Над вершинами деревьев поднялся бледно-розовый месяц, еще не полный, но уже большой.

Но там, в конце дороги, у последнего спуска, где начинался большой лес, – леса больше не было. Там, они видели издали, вместо деревьев, лежало теперь что-то громадное, белое, живое. Оно росло и плотнело и, казалось, само тихонько двигалось им навстречу.

– Это ничего, – сказал Шадров. – Это туман. Был большой дождь, там низина. Мы быстро проедем сквозь него.

– Да. Надо быстрее. Это туман. Как теперь темно в лесу, внизу!

– Ты боишься? Дай мне вожжи. Когда мы выедем из лесу, опять будет светло.

Они спустились ниже. Туман принял их, обнял, укрыл мягким сырым покрывалом, ласково останавливал дыхание, заволакивал зрение, баюкал и нежил, душил с материнской любовью. В лесу он из белого сделался черным, так же укрывал и нежил с настойчивой и неумолимой лаской, только, почернев, стал осязательнее, гуще, плотнее. И ничего не было кругом, кроме черного, тяжкого воздуха. Стук колес казался глухим, точно дорога была устлана толстой, темной ватой. Дмитрию Васильевичу казалось бы, что он ослеп, если бы впереди не мерцали мутными пятнами фонари их двухколески, слабо освещая ремни вожжей, да бока маленькой лошади. Но свет был без лучей, ложился суженными, тусклыми кругами.

– Маргарет, ты дрожишь? Тебе холодно? Тебе душно? Смотри, сейчас мы выедем из лесу. Там светло. Чего ты боишься? Это ничего, это туман.

Когда они приехали домой, Маргарет была бледна и молчалива. Он с тревогой посмотрел на нее.

– О чем ты думаешь?

Она обняла его и заплакала. Пусть он не сердится, простит, – она сама не знает, о чем плачет! Ей было так страшно, так холодно в тумане! Но теперь все прошло. Ведь она не одна.

Шадров целовал и согревал ее, глядел в ясневшие, темные, строгие глаза. Он ее любит. Это ей все равно? Она уже не понимает, как это важно?

Маргарет улыбалась, прежняя. Дмитрий Васильевич опять думал, что любит ее до боли, и опять не знал, откуда и почему эта боль.

 

VI

 

День отъезда был назначен.

Гогенвальд погрузился в сезонную июльскую жару. От домов и камней тротуаров несло пламенем. Солнце жгло, съедая воздух. Но город становился многолюднее: в курзале по вечерам была толкотня, у источника не хватало стаканов. И казалось порою, на улицах, что это от тесноты сделалась такая жара.

В комнатах, при опущенных шторах, было прохладнее. Маргарет не хотела выходить, но и не любила, когда выходил Дмитрий Васильевич. Она встречала его с переменившимся лицом, испуганная, точно боялась каждый раз, что не увидит его больше. Ее страсть, сильная, слишком порывистая и темная, часть той силы, которую давно видел Шадров в ее глазах, глубоко трогала Дмитрия Васильевича. Его трогала простота этой страсти, простота, дающая любви истинную силу. И сам он любил Маргарет с полным сознанием своего духа и плоти, был влюблен в ее глаза, в ее улыбку, любил с нежностью, с жестокостью, с романтизмом, с трезвостью, со страхом – и всегда с серьезностью.

Но в минуты наибольшей близости и, казалось, полной веры – в душе являлась боль, еще темная, как предчувствие. Счастья нет, но счастья и не должно быть. Должно быть спокойствие… его нет, есть темная, хотя не сильная боль.

Они шли утром, накануне отъезда, по жаркой улице, недалеко от курзала. Люди, самые разнообразные, поминутно толкали их, встречаясь на узком тротуаре. Маргарет была весела и болтала.

– Мне показалось, что это один мой петербургский знакомый, – сказал Шадров. – как я рад, что не он.

– Отчего рад? Ты боялся бы встретить кого-нибудь, кто нас знает? Ты разве стыдишься меня? Ты ни за что не назвал бы меня никому своей женой?

– Конечно, да. Так и будет в Петербурге. Когда станет возможно – мы обвенчаемся. Это ничего не прибавит к нашей любви, но всякое выражение, всякая форма, даже совсем внешняя, любви – мне нравится. Если б ты знала, Маргарет, какие глубокие слова произносятся при венчании! Они кажутся простыми, говорят о повиновении, о детях, но они глубже этого. Мне неприятно думать, что я слышал их тогда, давно, не слушая, и в обмане. Это нехорошее воспоминание, я был не прав.

– А где теперь Нина Авдеевна? – спросила Маргарет, помолчав.

Она в первый раз спросила о ней.

– Не знаю. Кажется, опять в России.

– Она… тогда, помнишь? Она говорила со мною не так, как ты. Совсем иначе. Я была как в тумане, я думала, что она права. Нет, я ее не люблю! Все-таки она уверена, что она твоя жена, а не я! Напиши ей обо всем.

Шадров улыбнулся капризному тону Маргарет и прижал тонкую ручку, которая на него опиралась.

– О, как жарко! Пойдем домой. Что это? Кто это? Посмотри! Скорее, вон там, вдали!

Она вдруг рванулась вперед. Шадров удержал ее. На противоположном тротуаре он заметил высокую фигуру старика в черном. В первую минуту ему показалось, что это мистер Стид. Но это был не мистер Стид. Старик завернул за угол и скрылся.

– Ты ошиблась, Маргарет… Ты видела, что ты ошиблась? Куда ты так бежишь?

– Нет… ничего… Да, это мне показалось. Но это совсем другой. Зачем ему… здесь?

– Ну, какая ты нервная. Это нехорошо. Пойдем домой.

– Нет, видишь ли… Мне сегодня снилось, и так дурно… Он меня упрекал… Может быть, он болен, – прибавила она тихо, точно про себя.

Они как раз проходили мимо серого, большого здания почты, с гигантской, тяжелой дверью. Кто-то отворил ее, дверь хлопнула, оттуда пахнуло холодом, точно из могилы.

Маргарет вдруг остановилась, упорно, невольно. В лице ее не было никакого выражения.

Шадров снял со своей ее руку, сильно, почти грубо взял ее выше кисти и пошел через улицу, быстро, в здание курзала с другой стороны.

Маргарет повиновалась без слов. Лицо ее по-прежнему ничего не выражало.

Они миновали стеклянную галерею, коридор, несколько комнат и вошли в длинную, высокую, темноватую залу с блестящим полом, с легкой мебелью кругом. Это были залы когда-то игорного дома, пышные и веселые. Но рулетку давно уничтожили, и залы теперь были молчаливы, прохладны и пустынны.

Шадров миновал всю залу и опустился, в дальнем углу, на узенький бархатный диван. Они оба молчали.

– Маргарет, скажи мне…

– Что? – быстро и живо спросила она. – Что ты хочешь?

– Ты сердишься? Но вспомни… И я хочу знать…

– Тебе нечего знать. Ничего нет. О, зачем ты опять меня мучаешь! – вдруг вскрикнула она горестно. – Зачем ты спрашиваешь? О чем? Я ничего не знаю, я только люблю тебя, верю тебе, хочу тебя любить… Возьми меня отсюда, укрой меня, увези…

Он успокоил ее, как мог. В этот день они уже не выходили. Дмитрию Васильевичу казалось, что никогда еще Маргарет не любила его с такой полной и совершенной силой. Она почти чудесно угадывала еще не произнесенные слова, мысли, едва отразившиеся в глазах. Никогда не были они ближе, но никогда еще тайная, темная боль не поднималась со дна души так упорно.

День кончился, минула ночь, наступило утро.

 

VII

 

– Представь себе, Маргарет, какая досада! Билеты я взял, все готово, а денег, оказывается я здесь не могу получить! Сколько времени этот чек лежит у меня, и до последней минуты я не собрался взглянуть, на какой он банк! Я еще в Берлине его получил. Надо ехать во Франкфурт раньше вечера, теперь, сейчас, чтобы до восьми часов, когда идет оттуда наш поезд на Берлин, успеть взять деньги. Иначе мы не доедем. И так не знаю, успеем ли. Может быть, банк рано закрывается. Во всяком случае надо торопиться. Через полчаса идет поезд.

Дмитрий Васильевич был ужасно озабочен и огорчен этими непредвиденными осложнениями. Вечно с ним что-нибудь случится! Не годно ли теперь, в эту жару, ехать во Франкфурт за шесть часов до отхода берлинского поезда и бегать там по неизвестным банкам! Он был обижен, как ребенок, и внутренне улыбался, что такие пустяки могут его искренне огорчать.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 45; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!