ДОМ ТВОЙ ТАМ, ГДЕ ТЫ БЛИЖЕ К БОГУ 5 страница



Сегодня с утра поехала с Петей; прежде поздравила его и Наташу с рождением и именинами, подарила ему ковёр небольшой, а Натусе игрушек, а потом повезла его таскаться по всей Москве. Нынче утром болел и живот, и поясница, рабочие утром не дали спать, но теперь, несмотря на тряску весь день, я чувствую себя совсем хорошо. Сегодня мы накупили пропасть мебели, почти весь дом, без гостиной. Но я нашла магазин, где, почти наверное, закажу гостиную, очень уж надежный старик, хозяин магазина. Кое-что передала, кое-что дешевле, — но я не могу сказать, чтоб я была недовольна покупками.

Завтра займусь посудой, лампами и проч. Но ещё ужасно много дела, обойщики ещё не принялись за обивку, многое не куплено, ничего не устроено. Я не могу приехать раньше воскресенья вечера, это мне очевидно. Воскресенье надо ехать утром с Петей на Сухареву <площадь>, — <там> только по воскресеньям торг <мебели>, а простого многое не куплено, без меня нельзя купить, а вещи всё серьёзно нужные. Пишите мне и пришлите еще телеграмму в субботу.

Если не выдержу скуки и тоски и беспокойства по вас, то вернусь, как сказала, в 4 часа ночи с пятницы на субботу; лошадей на Козловку всё-таки пришлите. Кончаю письмо, еду в Денежный переулок принимать мебель и всё платить на месте. Одно мне утешение, что для своих всё покупаю, чтоб всем хорошо было.

Целую всех вас, что-то Саша, как ты, Маша и все. Я выношу отлично свои труды. Прощайте, милые мои.

 

Соня» (ПСТ.С. 170 - 171).

 

  Толстой между тем 27 августа писал в Дневнике: «Соня в Москве. Покупки. Делать то, что не нужно — грех». И имея в виду какой-то неизвестный нам случай, Толстой сравнивает с этим случаем хлопоты жены об устройстве гостиной и пишет: «Разбранить человека за портрет государя навыворот и гостиную купить — одинаково безумно и ведёт к злу» (49, 57).

Отъезд жены означал перерыв в семейной вакханалии барских развлечений, и Лев Николаевич, пользуясь этим «тайм-аутом», пытается продолжить работу над легендой «Чем люди живы». Но тяжёлые предчувствия не отпускают его — и работа не спорится. 2 сентября в Дневнике появляется даже такая запись: «Умереть часто хочется. Работа не забирает» (Там же). Так что Софья Андреевна напрасно лукавит в своих мемуарах, связывая с «умственной работой» Льва Николаевича его отказ помогать ей в московских покупках (МЖ – 1. С. 348). Коренные причины были — иные, и о них мы уже сказали выше… Но Толстой не видел возможности дать понять своё состояние Соничке, суетливо и восторженно заканчивающей приготовления к вожделенной московской жизни… и в письме своём от 26-го он максимально сдержан в выражении негативных настроений, связанных с московским переездом. Письмо подчёркнуто, до скушного обыденно и посвящено описанию малоинтересных событий. Приводим с сокращениями:

 

«Нынче среда вечером. Пишу тебе в гостиной, а рядом в зале все дети наш и кузминские поют куплеты. Все здоровы и веселы. […] Маленькие совсем хороши и милы, особенно Миша. Как только тебя нет, он льнёт ко мне: папа! и на руки лезет, и таскает с ним бегать.

M-lle Guillod нынче утром со всеми ездила в Судаково покупать мёд. Хотели взять Андрюшу, и хотя жалко было лишать няню, я не разрешил, — боялся, что утром будет свежо, да и далеко.

Нынче до обеда дошёл слух через какую-то бабу, что Василий Иванович, священник, умер. Я ходил в церковь,  но слух не подтвердился. […] Я завтра съезжу к нему. 

 

[ ПРИМЕЧАНИЕ.

В. И. Карницкий (1831—1881), священник ближайшей Кочаковской церкви, учил «закону Божию» всех детей Толстого. «Был простой, хороший человек с большой семьёй» — вспоминала о нём Софья Андреевна. Дочь его, Евдокия Васильевна, была крестницей Толстого.

Таню <Кузминскую> я просил без меня дома постеречь. Илюша вернулся вчера ещё. Убил 6 штук. Жалуются, что дичи нет. Серёжа нынче ездил в Малахово <болото> и тоже только одну утку убил. Илюша нынче ездил с <В. А.> Бибиковым <сын А. Н. Бибикова, знаменитого соседа Толстых в поместье Телятинки. – Р. А.> за волками, ничего не нашли.

Я вчера целое утро писал Петину историю <«Чем люди живы?»> и всё не могу кончить. —

Мне очень грустно было в ночь твоего отъезда, теперь привыкаю.

Пожалуйста не воображай, что непременно нужно тебе всё кончить. Сделай, что успеешь до субботы, не торопясь, — остальное я доделаю. Нынче коронация <т.е. ежегодно отмечавшийся как праздник день коронации имп. Александра II — 26 августа 1856 г. – Р. А.>, не помешало ли это твоим делам? Я оба дня не в духе, — печень болит, но не унываю, потому что знаю, что скоро пройдёт.

Священника мне очень жалко и его семью, и хотелось бы увидать его перед смертью. Завтра поеду в 12-ть и если нет поезда, возвращающегося рано, возьму лошадей.

Завтра пошлю телеграмму; целую тебя, душенька, до субботы — утра» (83, 307 - 308).

 

Письмо Толстого следующего дня, 27 августа, наполнено настроением безысходной покорности, упадка духа, и более похоже на краткий, будто подневольно писанный, «рапорт»:

 

«Пишу с вечера в четверг. M-lle Guillod завтра хочет ехать с девочками в Ясенки, и свезут письмо.

Проснувшись, осмотрел детей. Все здоровы и веселы. Серёжа вернулся из Тулы после обеда; я ходил гулять и встретил его. Илюша ходил на <болото> Деготну и тоже вернулся, ничего не убивши.

Таня, как я замечаю, в духе аккуратности.

Андрюша очень весел, пил со мной чай.

Миша особенно гордо хлопает ногами. И очень рад калошам.

Саша Кузминский <А. М. Кузминский, свояк Льва Николаевича. – Р. А.> обедал у нас. В крокет нельзя было играть от дождя.

Маша играла в куклы с Акулей. <Это была дочь крестьян Ясной Поляны Андрея Сахарова и Матрёны Арбузовой (родной сестры слуги Толстых С. П. Арбузова). – Р. А.> Я очень вял. Целый день хочется спать. […]

Прощай, завтра напишу, если будет время и будет что» (83, 309 - 310).

 

О своём душевном состоянии Л. Н. Толстой в начале сентября 1881 г. писал своим друзьям и единомышленникам А. А. Бибикову и В. И. Алексееву в частности следующее:

 

«Я попал сюда в страшный сумбур — театр, гости, суета

и странно — ушёл в себя и чувствовал, и чувствую себя лучше, чем когда-нибудь. Несогласие моё с окружающей жизнью больше и решительнее, чем когда-нибудь; и я всё яснее и определённее вижу свою роль и держусь её. —Смирение и сознание того, что всё, чтò мне противно теперь, есть плод моих же ошибок и потому — прощение других и укоризна себе».

 

И далее, словно крик души:

 

«Серёжа уехал уж в Москву, мы переезжаем 15-го. Я не могу себе пред ставить, как я буду там жить» (63, 76).

 

Надвигающийся переезд принял наконец обличие чего-то рокового, неотвратного для семьи Толстых – но желанного решительно и однозначно разве что урождённой горожанке (хуже того — москвичке) Соне… В своих мемуарах она вспоминала:

 

«С грустью доживали мы свои последние дни в Ясной Поляне. Дети ходили прощаться и с любимыми местами, и с собаками, и с дворовыми, и крестьянскими людьми и детьми. Понемногу начали укладываться… Дети уже почти не учились, были в большом волнении и меняли настроение: то пленяла их новизна городской жизни, то огорчала разлука с старой привычной обстановкой. […] Семимесячная беременность делалась невыносимо тяжела, и я изнемогала от трудов и усталости.

 

[ ПРИМЕЧАНИЕ.

Родившийся 31 октября Алёша умрёт в январе 1886 г., став первой из детских жертв Толстых городскому аду. Смерть младшего, Ванички, в 1895 г. — окончательно сломит мать: морально, физически и психически… но и тогда она не раскается и не поймёт. ]

 

  […] Наконец, 15-го сентября назначен был наш отъезд. […] Встали в восьмом часу и, напившись чаю, двинулись в Тулу на курьерский поезд… Мне нездоровилось, было уныло, грустно, многие плакали, провожая и уезжая. […] Ехали мы во втором классе, было жарко, суетливо… Помню какой-то туман в голове от утомления, а чувств не осталось никаких» (МЖ – 1. С. 349).

 

Москва встретила родную ей Sophie предзнаменованием — пожалуй, не менее красноречиво-зловещим, нежели то, которое месяцем раньше явилось её мужу на станции в Ряжске:

«Въезжаем в Москву, в город, и первое впечатление – громадное зарево пожара на Никольской. Сгорело много в ту ночь; убытки считались миллионами, и тяжёлое чувство вызвала тогда в нас эта огненная картина пожара, с огненным небом, бегущей и кричащей толпой, летящими во весь дух пожарными» (Там же).

Пётр Берс с женой Ольгой встретили потрясённую сестру, успокоили и наскоро соорудили скромный «английский» ужин – холодный ростбиф и чай.

«Дом похвалили, но, несмотря ни на что, все сразу поверглись в уныние, и все легли спать с какой-то непобедимой тоской в душе. …Началась новая, непривычная и более тяжёлая во всех отношениях городская жизнь» (Там же) — так завершает Софья Андреевна своё повествование о низвержении в московские рабство и ад.

Она «забыла» дописать, что спалось, да и жилось семейству в первые дни и ночи весьма непокойно. «Оказалось, что перегородки между комнатами такие тонкие, что в каждой комнате было слышно всё, что делалось и говорилось в соседних комнатах» — сообщает Н.Н. Гусев (Материалы… 1881 – 1885. Указ. изд. С. 61).

 

Жизнь в Москве рисовалась Толстому в самых мрачных красках. Но действительность — превзошла все его, даже самые худшие, ожидания.

 

КОНЕЦ ШЕСТНАДЦАТОГО ЭПИЗОДА

_________________

Эпизод Семнадцатый

ЖИЗНЬ ВРОЗЬ ПОШЛА,

ПУСТЬ БУДЕТ ВПОЛНЕ ВРОЗЬ

(Зима 1882 года)

ВСТУПИТЕЛЬНЫЙ ОЧЕРК

Слова из письма Софьи Андреевны Толстой от 6 февраля 1882 г. (см. полный его текст ниже), вынесенные нами в заголовок данного Эпизода нашей книги — красноречиво характеризуют отношения супругов Толстых, сложившиеся к началу 1882 г. Равно они знаменуют у внутреннюю “установку” одного из участни-ков представляемой нами избранной переписки, С. А. Толстой — на непримиримость и эскалацию конфликта. Из её текстов, которые мы приводим ниже, читатель может самостоятельно сделать выводы о “мощи” этой деструктивной установки, с большим вероятием свидетельствующей о начавшемся ухудшении в нездоровых условиях городской жизни психо-эмоционального состояния жены Льва Николаевича. 

С первых дней нездоровость, ненормальность городской (хуже того — московской!) жизни буквально «оглушили» и супругов, и их детей, в чём позднее сознавалась и сама Софья Андреевна в своих мемуарах:

 

«То уныние, которое почувствовалось всеми в первый день нашего переезда в Москву (15-го сентября), шло первые дни, всё усиливаясь. Ходили по комнатам растерянные, не знали, за что взяться, чем заняться. <…>

Лев Николаевич почти со мной не разговаривал и всё время давал мне чувствовать, что я его мучаю, что жизнь его вся отравлена мной; и я не переставая плакала. Наконец он разразился целым потоком упрёков, говоря, что, если бы я его любила, я не избрала бы для него этой огромной комнаты <имеется в виду кабинет Льва Николаевича в новом доме. – Р. А.>, где каждое кресло, стоящее 22 рубля, могло бы дать счастье мужику, который купил бы на них корову или лошадь. Что ему всё время хочется плакать… Он уже забыл, что писал мне из Самары, что будет во всём мне помогать, и иначе стал смотреть на наше московское житьё. Но он не был в этом виноват; он жил всегда под впечатлением минуты, и на этот раз было то же самое. По-видимому, он сам не ожидал, что жизнь в Москве так сильно повлияет на него в смысле тоски и тяжёлых впечатлений, и совершенно забывал, что всею предыдущей жизнью готовил семью к жизни в Москве, к университету для Серёжи и выездам для Тани» (МЖ – 1. С. 354).

 

Надо много лет прожить рядом с человеком, чтобы так метко охарактеризовать его — со «слабой» стороны: стороны его былых грехов, заблуждений и новейших компромиссов с жизнью… Вероятно, Толстой всё-таки не «забыл» своих письменных 1881 года обещаний жене. Просто — он не был таким, как она. Напомним читателю о той черте характера Софьи Андреевны, которую замечали за ней уже её родители и другие члены семьи: острые переживания любых несчастий сочетались в ней с обречённой готовностью к ним, насторожённым ожиданием их, доходящим до неумения сполна отдаваться повседневным радостям жизни или находить именно радостное в мало радостном (а не наоборот!) Л Лев Николаевич, как и большинство людей, предпочитал при неприятных поворотах судьбы не отдаваться ни истерии, ни мрачной депрессии и отчаянию, а искать положительного и в негативном, созидать его — например, вопреки чувствам и желаниям, помогая жене в переезде, обещая ей скорую жизнь в отвратной — для него — Москве… Если Толстому в первые дни отказала эта психологическая «защита» большинства психически здоровых людей — значит, ему реально было очень плохо. К несчастью, его настроение совершенно расстроило его неуравновешенную жену; депрессивные настроения сочетались в ней с установкой на необратимость, непоправимость совершившейся по её инициативе перемены в жизни мужа и детей. Вот как эта установка выразилась в её письме сестре, Татьяне Кузминской:

 

«Теперь всё это непоправимо. Конечно, он довёл меня до слёз и отчаяния; я второй день хожу как шальная, в голове всё перепуталось, здоровье очень дурно, и точно меня пришибли… а хлопот, работы и дела без конца» (Цит. по: Там же).

 

Дети, между тем, действительно были отданы на учение в «ужасные» (в восприятии Толстого-христианина) места. Илья и Лев, например, — в частную гимназию Льва Поливанова (могло бы быть и хуже… но в казённой гимназии с Толстого потребовали подписки о политической благонадёжности его детей). Старшая дочь Татьяна, как и мечтала, поступила в Школу живописи и ваяния — т.е. одно из тех заведений, к которым Толстой, в одни и те же годы со своим будущим английским кумиром Джоном Рёскиным, относился уже тогда, как минимум, скептически. Наконец, старший сын Сергей, переживая в ту пору фазу юношеского максимализма и нигилизма, поступил в университет на отделение естественных наук — будто издеваясь над отцом, ненавидевшим «модные» естественнонаучные учения.

Свои впечатления от клоаки из клоак — буржуазной Москвы — и своё настроение Толстой передаёт в знаменитой записи Дневника от 5 октября 1881 года:

 

«Прошёл месяц — самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву. Всё устраиваются. Когда же начнут жить? Всё не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные! И нет жизни.

Вонь, камни, роскошь, нищета. Разврат. Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать свою оргию, и пируют. Народу больше нечего делать, как, пользуясь страстями этих людей, выманивать у них назад награбленное» (49, 58).

 

Эта запись показывает, в частности, насколько «врозь» шла уже тогда жизнь супругов Толстых: пока Софья Андреевна «раскидывала» детей по городским образовательным притонам, заводила и “освежала” светские отношения — муж и в городе высматривал “своё”: мужиков, трудящийся народ… но и не только в народ. Искал он – единомышленников в новой, городской, социальной среде. Ещё до вышеприведённой записи Дневника 5 октября он навестил тверского сектанта Василия Сютаева, с которым, как мы упоминали, познакомил его прежде А.С. Пругавин. И в записях Дневника от того же 5 октября появляется и такая: «Был в Торжке у Сютаева. Утешенье» (Там же). В ноябрьском письме В.И. Алексееву Толстой утверждал, что они с Сютаевым единомысленны «до малейших подробностей» (63, 81) — что, конечно, было немалым самообольщением Льва Николаевича. С сектантами и мистиками очень и очень трудно оказаться во всём единомысленным… Это касается и другого старого (с 1878 г.) знакомого Толстого, отношения с которым он пытался возобновить — мистического философа и аскета Н. Ф. Фёдорова. Побывав у него, Толстой записал в Дневнике под тем же 5 октября такие строки: «Николай Фёдорович – святой. Каморка. Исполнять! – это само собой разумеется. – Не хочет жалованья. Нет белья, нет постели» (49, 58).

Но ни «Бог-любовь» и все проповеди Сютаева, ни аскеза в миру Фёдорова не были достаточны для диалога с Толстым… С Сютаевым он шатко-валко продолжался на уровне переписки до самой смерти сектанта в 1892 году. С Фёдоровым же Толстой оказался слишком не единомысленным: тот хотел использовать авторитетное имя писателя для пропаганды своего учения о воскрешении во плоти всех умерших предков, но Толстой не только не разделял такого учения, но, кажется, и не хотел вникать в него. Не разделял Толстой и идолопоклонничества Фёдорова-библиотекаря перед пыльными фолиантами. До такой степени не разделял, что, как передаёт биограф писателя Н.Н. Гусев, однажды, войдя с Фёдоровым в книгохранилище и оглядев полки с книгами, не удержался «и тихим голосом задумчиво произнёс: — Эх, динамитцу бы сюда!» (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 76). Фёдоров от такого впечатления приходил в себя неделю… Окончательно отношения мыслителей оборвались в конце 1892 г. – лишь чудом протянувшись кое-как, без подлинного диалога единомышленников, целое десятилетие.

Ещё одно старое знакомство – с философом В.С. Соловьёвым, уже навещавшим прежде семейство Толстых в Ясной Поляне и в Москве – вовсе не вылилось в диалог: Соловьёв показался Толстому слишком теоретиком, «головным» человеком — как назвал он его в письме Алексееву.

Ещё одним самоообманом Толстого была завязавшаяся в ноябре 1881 г. дружба с некоей “копией” удалённого Софьей Андреевной смутьяна Алексеева — Владимиром Фёдоровичем Орловым (1843 - 1898), тоже бывшим революционером и тоже учителем. “Копия”, надо сказать, была достаточно бледная… но тут уж сказалось психологическое качество самого Толстого: его любовь к тому неправдивому, но возвышенному образу человека, который первоначально складывался в его сознании при знакомстве с ним… Конечно, Толстой написал о своём новом приятеле Алексееву, и, конечно, в приязненном в отношении Орлова ключе:

 

«Орлов – пострадавший, два года сидел по делу Нечаева и болезненный, тоже [как и Н.Ф. Фёдоров] аскет по жизни и кормит девять душ и живёт хорошо. Он учитель в железнодорожной школе» (63, 81).

 

Мы видим, что к моменту написания этого письма (ноябрь 1881 г.) Орлов уже успел “закапать мозги” Льву Николаевичу — заразить довольно сомнительным отношением к революционерам как «пострадавшим», страдальцам и героям. Следы такого понимания деятелей радикальной оппозиции мы находим в ряде публицистических выступлений Толстого даже 1900-х гг.

О самом Орлове старший сын Льва Николаевича, С.Л. Толстой, вспоминал следующее:

 

«Помню, что у Орлова были длинные волосы, густая, нечёсанная борода, бесформенный нос — в общем простое русское лицо. Он много и образно говорил, резко выговаривая по-северному на «о»… В молодости он был замешан в деле Нечаева, побывал в тюрьме и ссылке, а затем усвоил себе свободное христианское мировоззрение, близкое к взглядам Маликова, с которым был хорошо знаком. <Т.е. как сектант Орлов был идейно и лично близок В.И. Алексееву. – Р. А.> Впоследствии я узнал, что он получал пособия от Третьего отделения, “ввиду его откровенных показаний”, что объясняется тем, что он был обременён многочисленной семьёй. Признаюсь, он и его христианские туманные речи мне не были симпатичны. Не нравилось мне и то, что от него иной раз пахло вином» (Толстой С. Л. Очерки былого. – Тула, 1975. – С. 131 - 132).


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 68; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!