Абсурд как средство выживания и самореализации героя



 

Абсурд равно зависит и от человека, и от мира. Пока он – единственная связь между ними. Абсурд скрепляет их так прочно, как умеет приковывать одно живое существо к другому только ненависть.

(41,34)

 

Мы уже упоминали о довлатовской манере умолчания и недоговоренности. Родословная абсурда восходит к неподготовленным и искренним ответам на сложные вопросы. Когда ответ правдив и искренен, когда он передает состояние души без лицемерий и притворств, когда рвется цепь умозаключений, а пустота выглядит красноречивее заполненности – тогда проступает первый знак абсурдности. Чувство абсурда в наш век мы обнаруживаем повсюду. Великие деяния рождаются чаще на уличном перекрестке, а не в зданиях лабораторий или творческих мастерских. Так и с абсурдом. Родословная абсурдного мира начинается с «нищенского рождения» (41,29). Человек рождается и совершает каждодневные привычные действия: подъём, трамвай, четыре часа в конторе или на заводе, обед, трамвай, четыре часа работы, ужин, сон; понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота, все в том же ритме – вот путь, по которому ИДЕТ он день за днем, пока перед ним не встает вопрос «зачем?». Все начинается с этого вопроса, а еще с каждодневной машинальной деятельности, которая порождает скуку. Скука всему виной. Библейское грехопадение произошло как раз из-за скуки. Скука приводит в движение сознание, и Человек начинает задавать себе странные вопросы. Раззадорившись, он уже не знает, что ему делать. Все заканчивается либо самоубийством, либо восстановлением хода жизни. «Мне сорок пять лет. Все нормальные люди давно застрелились или хотя бы спились» (27,III,119). Похоже на эпатаж? Или… Герой Довлатова в выигрыше: он жив, наверное, сумел найти ответы на вопросы: «Что все это значит? Кто я и откуда? Ради чего здесь нахожусь?» (27,III,119). Хотя день, похожий на день, волнует его: «Ну хорошо, съем я в жизни две тысячи котлет. Изношу двадцать пять темно-серых костюмов. Перелистаю семьсот номеров журнала «Огонек». И все?» (27,II,253). И все… Человек суетится в этой безотрадной жизни, он живет будущим: завтра его напечатают, у него будет положение, деньги, но, в конце концов, наступает смерть. Проходят дни, он замечает, что ему тридцать лет, сорок пять. Человек соотносит себя со временем, занимает в нем место, он принадлежит времени, он страдает от времени, и он с ужасом начинает осознавать, что время его злейший враг. Бунт тела перед временем – это тоже абсурд. Человек сталкивается с иррациональностью мира, с неподкупностью времени, с собственным несовершенством. Жить под этим удушающим небом – значит либо уйти, либо остаться. Альберт Камю долго размышлял над проблемой самоубийства. Его волновало, почему люди уходят и почему остаются. Камю считал, что абсурд запрещает не только самоубийство, но и убийство, поскольку уничтожение себе подобного означает покушение на уникальный источник смысла, каковым является жизнь каждого человека: «Помимо человеческого ума нет абсурда. Следовательно, вместе со смертью исчезает и абсурд, как и все остальное в этом мире. Но абсурда нет и вне мира» (33,39). Великий абсурдист ХХ столетия Самюэль Беккет наоборот – делает Смерть своим главным персонажем, его герои, сумасшедшие и полусумасшедшие мужчины и женщины, то и дело говорят о самоубийствах. Они существуют под знаком «минус» по отношению к Великому миру, они самостоятельно изымают себя из него, тем самым, доказывая пригодность к миру иному. И Иной мир встречает их.

Главный герой «Иной жизни» Сергея Довлатова – филолог Красноперов едет во Францию, чтобы работать с архивами Бунина. Фамилия Красноперов в России столь же редкая, как фамилии Персиков, Дебоширин. Довлатова очень волновал вопрос фамилий: «Почему Рубашниковых сколько угодно, а Брючниковых, например, единицы? Огурцовы встречаются на каждом шагу, а где, извините меня, Помидоровы?…Почему Столяровых миллионы, а Фрезеровщиковых – ни одного? …Носовых завались, а Ротовых, прямо скажем маловато. Щукиных и Судаковых – тьма, а где, например, Хариусовы, или, допустим, Форелины? Львовых сколько угодно, а кто встречал хоть одного человека по фамилии Тигров?» (27,III,184 – 185). Вопрос фамилий, конечно, очень интересный, и неутомимый Довлатов наделяет своих героев редкими и все более безнадежными фамилиями: Хаудуюдуев, Гудбаев, Цехновицер…

Фамилия, как штамп, но не тут-то было, герои лихо меняют их, со скоростью изменений названий городов в начале девяностых: «Нет Бориса Петровича Лисицына. Есть Борух Пинкусович Фукс» (27,III,158). Так же лихо, как в хармсовских микрорассказах за особые заслуги Ивана Яковлевича Григорьева переименовали в Ивана Яковлевича Антонова и представили царю.

С самых первых строк от этой «сентиментальной повести» повеяло абсурдом: «Летчики пили джин в баре аэровокзала. Стюардесса, лежа в шезлонге, читала «Муму». Пассажиры играли в карты, штопали и тихо напевали».

   Красноперов держит свой путь в Иную жизнь. По натуре он объективный идеалист, потому считает, что все останется по-прежнему, даже тогда, когда его не станет. Останется мостовая, здание ратуши, рекламные щиты, только он «гостем дело» укатит в Иную жизнь, жизнь таинственную и незнакомую. Что же это за жизнь? Это мир разрушенной логики, в котором девушки, как в романах Достоевского, бросаются с моста в реку, мужчины, в прекрасных сорочках «мулен» вешаются на ветках клена в лучах полуденного солнца, а юноши спортивного вида падают с балкона, так и не успев дочитать книгу. Причем все эти «забавные истории» случаются в рамках одной единственной главы: «Что бы это значило?». Это напоминает нам абсурдные случаи, завершающиеся необоснованным летальным исходом, в микрорассказах Даниила Хармса. Короткий рассказ – восемь – девять смертей и, как минимум, два сумасшествия. Это вываливающиеся из окон старушки, ужасные дети, на которых напустили столбняк, чудотворцы, которые в наши дни уже не творят чудеса, Пушкин и Гоголь, бесконечно падающие и спотыкающиеся друг о друга, история о неком Мясове, который делает покупки, но тут же их теряет. Сплошные небылицы и чудеса. Алогизмы и литература абсурда имеют давнюю традицию. Вся письменная литература произошла от двух устных жанров: сказки и анекдота. Анекдот и послужил основой для различных течений абсурдизма. Один из давних случаев абсурда – это диалог между библейскими героями: «Каин, где брат твой Авель? Что я, сторож брату моему?». Диалог комически – трагический для тех, кто знает, куда подевался Авель, кстати, основой взятый для довлатовского рассказа: «Вышло так, что я даже охранял своего брата» (27,III,210) /прямо-таки библейская ситуация: «страж брату моему»/.

Разнообразные сказочные сюжеты, построенные на абсурде, в которых человек по колено увязает в камне и, оставив ноги, бежит за топором, чтобы разбить камень, переходят в классические произведения, в которых человек, погибший в катастрофе, возвращается на сцену и произносит монолог. Или на протяжении всего действия герои пытаются спрятать труп, который лежит здесь уже пятнадцать лет. Привычные рамки действительности ломаются, чтобы за абсурдными поступками открылась вдруг какая-то дотоле невидимая, но очень важная правда. Следовательно, абсурд – это правда. Таково и предназначение искусства – проникать сквозь выцветший покров привычного в неведомые глубины того, где человек сам себе загадка. Абсурд – это тоже искусство. Неслучайно, что по истории Алисы, «лепой – нелепице» Льюиса Кэррола, уже сотни филологов защитили свои диссертации. Не меньше ею занимались математики, физики, историки, теологи. Странные герои всегда в моде. Чего стоит хотя бы один Шалтай - Болтай, предлагающий Алисе задачу из области формальной логики, или взбалмошная Черная Королева, чьи поступки невозможно предугадать, и остальные, которые, по словам Алисы, «все страньше и страньше».

   Абсурдизм долгое время утверждал себя в литературе. Окончательно он был узаконен появлением в XIX веке Козьмы Пруткова в России и А.Милна и Э.Лира в Англии. А в XIX веке абсурдисты стали удостаиваться даже Нобелевских премий. Довлатовский абсурдизм более или менее близок к «неулыбающемуся мистицизму» Хлебникова и Набокова. Он философичен, зол на жизнь и печален одновременно. Разрушение логики может рождать либо нелепое и комическое, либо страшное и загадочное, близкое Хлебниковскому:

И я думаю,

Что мир только усмешка,

Что теплится на устах повешенного.

Декларация Хлебникова – это в какой-то мере девиз «сентиментальной повести» Довлатова. Разгул подсознания, бубнение, заговаривание читателя /глава 13 – «Разговоры», глава 15 – «Разговоры»/ - говорят герои французского кинематографа, стихами и прозой, они спорят и каламбурят, напоминая нам никчемных и болтающих без умолку Мартинов и Смитов в «Лысой певице» Ижена Ионеско.

   Общая картина повести напоминает сон. Он подобен сну гоголевского майора Ковалёва, который в Благовещение ищет и не может найти свой нос. Так и Красноперов пытается отыскать ответ на какой-то очень важный вопрос. Сон своего рода медитация, духовное созерцание, мышление образами. Во сне мы думаем больше и погружены в себя целиком, во сне случается проще найти ответ, чем в яви.

   Поэтика алогизма – это игра с фантомами, аллюзиями, нарушенными причинно-следственными связями /«в огороде – бузина, в Киеве – дядька»/, двойниками.

   Двойник Красноперова, человек в цилиндре, галифе и белых парусиновых тапках /намек на готовность к смерти/ постоянно контролирует Красноперова, являясь его партийной совестью. Он и внешне очень похож на Красноперова, но более решителен, чем последний. Красноперов – человек умеренный и тихий, из тех, кто заходит в дверь последним. Он боится и подчиняется своей партийной совести. Но делает это только в СОЗНАТЕЛЬНОМ МИРЕ, в БЕССОЗНАТЕЛЬНОМ - он свободен, бодр и смел, он может проводить время с хозяйкой, девиз которой «комфорт, уют и чуточку ласки», может гулять по бульвару Капуцинов, насвистывая «Уж небо осенью дышало» в ритме ча-ча-ча /несоответствие во всем: правила и нормы; музыки, ритма и текста/. Но не соответствовать действительности он может только в ирреальном мире. В реальном – партийная совесть не дает ему спуску: не позволяет покупать Пастернака, говорить лишнего. Она следит за ним без сна и покоя, успевая при этом жаловаться на нищенскую зарплату. Наконец, человеку в галифе, Малофееву надоедает быть приставленным к Красноперову в качестве партийной совести. И он, наскоро пообедав баночкой сардин в томатном соусе, методично лишает себя жизни, взорвавшись в кабинке туалета. «Иная жизнь, полная разочарований, мерзости и кошмара, толпилась, хохоча, у него за спиной».

   Главным для Красноперова, оставшегося без своей партийной совести, было выяснить, что такое ИНАЯ жизнь: мир, в котором царит самоубийство, пьянство, нищета, безответственность: «Пилот обернулся и спросил: - Налево? Направо?

Мгновение был слышен четкий пульс компьютеров.

- Направо! – закричали те, кто уже летал по этому маршруту» (27,94).

Вся повесть состоит из разговоров и лирических отступлений. Читатель постепенно погружается в алогическую фантазию Довлатова: разговор Красноперева с господином Трюмо напоминает хвастовство пьяного Хлестакова: «Знавал я этого Бунина в Грассе. Все писал что-то… Бывало пишет, пишет…И чего, думаю, пишет? Раз не удержался, заглянул через плечо, а там – «Жизнь Арсеньева». Бунин постепенно приобретает облик абсурдного героя, гвоздем царапающего слово «ЖОПА» под окнами Мережковского. Чем-то это напоминает анекдоты из жизни Пушкина Даниила Хармса: «Пушкин был поэтом и все что-то писал». Пушкин падает со стульев, кидается камнями, его дети поголовные идиоты. Хармс снизил этот анекдотический образ до уровня образа абсурдного.

К Красноперову, расшалившемуся на чужой земле: запросто пьющему «горькую» с Кардинале, говорящему комплименты Софи Лорен и вообще бывшему на «короткой ноге» с Бельмондо и другими французскими знаменитостями, был приставлен новый шпион, новая «партийная совесть». Этот человек в пожарном шлеме, тельняшке и гимнастических штанах внешне походит на булгаковского персонажа из свиты Воланда. Своим определенно «советским костюмом» он сигнализирует, что: «Родина слышит, Родина знает…» и вынуждает Красноперова вернуться в Ленинград.

Фонтанка, тяжелый чемодан, российская пивная, привычные заботы, вроде того, как приобрести кальсоны фирмы «Партизан» и нашить на них железные, с армейской гимнастерки, пуговицы.

Абсурдистский оптимизм Довлатова позволяет отыскать герою на Невском «иную жизнь». Там Красноперов встречает своих французских друзей: Жана Маре, Софи Лорен, девушку с девятью ресницами, Анук Эме и Кардинале. Под звуки оркестра он читает надпись на фотографии

«Милому товарищу Красноперову.

Если любишь – береги

Как зеницу ока,

А не любишь – то порви

И забрось далеко.

               Твоя Анук»

Стиль, конечно, напоминает альбомные стишки девчонок – девятиклассниц. «Красноперов поднял руки и отчаянно воскликнул: «Где это я? Где?!». Не сдается ли герой перед иной жизнью, о которой так долго мечтал? Не боится ли герой свободы абсурдного мира?

   Безмыслие для Довлатова – состояние блаженно идеальное. В состоянии абсурда герой не боится ни женитьбы, ни сифилиса, ни других пакостей жизни. Так непрактично и иррационально могут смотреть на мир только дети. В детском мироощущении, не обремененном глубокомыслием, жизнь кажется Красноперову иной:

- Читать умеете?

- Да, - рассеянно ответил Красноперов, - на шести языках.

На листе картона было выведено зеленым фломастером: «Свежий лещь»

- А почему у вас «лещ» с мягким знаком? – не отставал Красноперов

- Какой завезли, такой и продаем, - грубовато отвечала лоточница. (27,106).

Чтобы стать жителем ИНОЙ жизни, необходимо очистить свое сознание от знаний и принимать мир оглупленно наивным. «Детскость мышления» – это форма псевдоневинного дурачества. За этой блаженной детскостью скрывается намеренное оглупление окружающего мира. Довлатов спорит с формулой Гегеля: ВСЕ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО РАЗУМНО. Он сочиняет ирреальный мир, где культ разума свергнут, а в мире царит вакханалия абсурда.

Страсть к разрушению есть творческая страсть. Разрушая, она творит. Стоит вспомнить мысль Жуковского о том, что ум есть низшая способность души, в то время, как высшая ее способность – творчество. Оно свободно, божественно по природе и в руководстве не нуждается. Писатель верит в свободное творчество и вообще верит в чудо. Как для Ионеско, для него мир абсурда – это реализация невозможного. Герой Довлатова надеется найти то, что найти невозможно: «Однажды я бродил по городу в поисках шести рублей» (27,II,25). И что бы вы думали, он их найдет! Герой верит абсурдному миру, но в тоже время и боится его. Абсурдный мир – это мир перевертышей. Героя бесконечно с кем-то путают: история путаницы с Шаблинским; история в редакции, напоминающая эпизод одной из картин Чарли Чаплина: друг – миллионер узнает Чаплина только тогда, когда пьян, в трезвом же виде, к сожалению, нет. Поэтому, когда герой Довлатова влюбляется, он боится проникновения алогичного мира в его жизнь: «Тут у меня дикое соображение возникло, а вдруг она меня с кем-то путает, с каким-то близким и дорогим человеком? Вдруг безумие мира зашло слишком далеко?» (27,I,231). Боязнь этих ужасных карнавальных перемен. Вера в абсурдность, как в счастливую закономерность, породила глубокий лиризм «сентиментальной повести». Герой, несмотря на внешнюю затуманненость, заговоренность действительности, пытается очистить столь запутанный мир абсурда и ответить на один-единственный вопрос: «Кто я такой?».

- Захламленный пустырь?

- Обломок граммафонного диска?

- Окаменевший башмак, который зиму пролежал во рву?

- Березовый лист, прилипший в ягодице инвалида?  

Так глубок этот вопрос и так сложен ответ, что практически невозможно отыскать подходящую поэтическую формулу: любой эпитет покажется блеклым перед тем, что пытается назвать автор одним словом – « ненужность, одиночество».

   Альберт Камю касательно абсурда писал: «Человека делает человеком в большей мере то, о чем он умалчивает» (33,70). Довлатов пытается подобрать короткую, ёмкую, но обо всем говорящую фразу. Подбирает целую цепочку сравнений, похожих на японские трехстишия хойку и на живопись художников импрессионистов. «Человек – бутылочка из под микстуры» (51,102). Фраза, похожая на монохромный рисунок тушью, ничего лишнего, все предельно просто. В хойку, чем богаче подтекст, тем выше мастерство поэта:

После ванны

к голому заду прилип

листик агора

Белый грибок в лесу

Какой-то лист незнакомый

к шляпке его приник (5,126).

Для японца деталь, мини – предмет – это символ одиночества: сосновая игла в волне, светлячок на ладони, пленный сверчок в клетке. В этом высокая поэтика приниженности, ощущение собственной ничтожности в мире абсурда и невозможность что-либо изменить. Размышление о жизни и смерти в начале «сентиментальной повести» не находят ответа ни в прозаических строках, ни в возможностях драматических полилогов, они вырываются в высокий лиризм, потому что об одиночестве и бренности всего земного легче говорить стихами, а сказанное об Иной жизни остается таким же недоговоренным, как сказанное о жизни Действительной, в которой вместо того, чтобы заговорить о конце, просто ставят многоточие: «Кончается история моя. Мы не постигнем тайны бытия вне опыта законченной игры. Иная жизнь, далекие миры – все это бред. Разгадка в нас самих. Ее узнаешь ты в последний миг. В последнюю минуту рвется нить. Но поздно, поздно что-то изменить…» (51,108).

Иосиф Бродский определил образ героя произведений Довлатова как образ, не совпадающий с русской литературной традицией: «Это человек, не оправдывающий действительность или себя самого, это человек от нее отмахивающийся, выходящий из помещения, нежели пытающийся навести в нем порядок…» (16,359). Это человек, смиряющийся с абсурдностью мира, как с явлением более милосердным, нежели жестокая действительность мира. Этот мир, мир абсурда, отличается от нашего упорядоченного мира своей нечеловеческой хаотической красотой. Это мир хаоса, но хаоса с нулевой агрессией. В нем можно, если и не пережить всю свою жизнь заново, то хотя бы спастись, переждать эти тяжелые времена. Мир абсурда не может приносить человеку столько страданий, сколько приносит ему реальный мир. Потому что мир абсурда – это мир быстрых перемен. Только слеза задрожала в уголке глаза, как человек забыл, о чем он печалился. Например, в довлатовской истории о счастливо живущем брате происходит немотивированная перемена: « Тут им овладел крайний пессимизм» (27,III,222). Это немотивированное «ВДРУГ» сближает Довлатова с чеховскими неожиданностями: «Лег на диван и помер».

В мире, в котором все совершается быстро, герой не успевает печалиться, в этом высшее проявление абсурдного гуманизма. Довлатов всегда хотел, чтобы его читали со слезой. Для этого он выставлял « часто неуместные и чуждые тексту всхлипы в рассказе»(17,163). Эти всхлипы, ни в коем случае не переходящие ни во что серьезное, характеризуют автора как приверженца милосердия быстрых перемен. Рассказ за рассказом, история за историей, где события бегут в стремительной мгновенной смене, позволяет определить довлатовское время, как время ускоренное. Он мало прожил, потому что жил очень быстро. Но много пережил, потому что всегда торопился. Торопливость проявляется во всем, даже в отношении к смерти. Вспомним анекдотическую ситуацию в «Соло на ундервуде»: «Произошло это в грузинском ресторане. Скончался у молоденькой официантки дед. Хозяин отпустил ее на похороны. Час официантки нет, два, три. Хозяин ресторана нервничает – куда, мол, она подевалась?! Некому, понимаешь, работать. Наконец официантка вернулась. Хозяин ей сердито говорит:

- Где ты пропадала, слушай?

Та ему в ответ:

- Да ты же знаешь, Гоги, я была на похоронах. Это же целый ритуал, и все требует времени.

Хозяин еще больше рассердился:

- Что я, похороны не знаю?! Зашел, поздравил и ушел! (27, III,336).

Чем-то эта ситуация напоминает древнюю фиджийскую легенду о том, как люди сделались смертными.

На свете боги долго спорили, как должен умирать человек. Старый добряк месяц предложил, чтобы человек рождался, рос, уходил и рождался снова. Так, как происходит с ним самим. Но крыса была против. Она говорила и говорила, спорила с богами, болтала без умолку. Наконец, им надоели обсуждения и они, утомленные, начали дремать. Все проголосовали за то, чтобы человек умирал, потому что все устали от разговоров.

Довлатов, как та легендарная мышь, хочет заговорить смерть и обессмертить человека. Он игнорирует и смеется над ней. Его герои забалтывают ее, сводят смерть к ничего не означающим переменам в жизни. Абсурд терпим к смерти, поскольку смерть – это жизнь в нелепом ее проявлении. Смерть, как и абсурд, - это зависимость человека от мира. Герою Довлатова необходимо сохранить и свою жизнь и инобытие. Найти иную смерть, чем смерть биологическую. И этой смертью станет ИНАЯ ЖИЗНЬ.

 


Дата добавления: 2019-07-15; просмотров: 93; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!