Немецко-русский дом в Калининграде



Рассказ

 «Ваш отъезд возможен только в дни нового заезда - пятницу или во вторник, к тому же у вас могут возникнуть проблемы с больничной кассой из-за преждевременно прерванного лечения», - объяснил Инге главврач санатория.

«Но почему я должна искать себе на выходные комнату в отеле за свой счет, если я имею право жить до вторника у вас...», - Инга отложила смартфон на ночной столик и разочарованно вздохнула. С лечащим врачом ей не удалось договориться, оформить медицинские документы до выходных, но остаться до понедельника.

Отель в курортном городе ей был не совсем по карману. Ее пребывание на курорте заканчивалось во вторник, а ехать в бывший Кенигсберг в качестве переводчицы для профессора Б., родившегося там 13 лет до войны, нужно было в понедельник утром. Понятно, что санаторию невыгодны неиспользованные койко-дни.

Профессор обещал ее забрать с курорта по дороге в Калининград и не хотелось ехать поездом из Тюрингии восемь часов стремя пересадками домой в Бонн с тяжелым чемоданом и сумкой, а потом через день на машине столько же в обратном направлении... Инга не ожидала, что ее отъезд на один день раньше срока станет такой проблемой. Опять этот стресс, от которого она пыталась немного отдохнуть здесь. Она решила посоветоваться с профессором. Он был уже на пенсии, симпатизировал ей и быстро нашел решение:

«Я поговорю с Альбертом, моим польским переводчиком, и, если он согласен, мы просто поедем раньше и заедем за вами в пятницу ближе к обеду. Мы все равно собирались переночевать по дороге в Польше у знакомых, а в Кенигсберге у меня тоже есть друзья. Отдохнем с дороги перед конференцией, и я покажу вам свою бывшую родину.»

Вечером он снова позвонил и успокоил Ингу окончательно: «Мадам Инга, все в порядке. Визы тоже. Мы заедем за вами в пятницу. Альберт даже обрадовался, что он сможет за день до конференции съездить на могилу отца, который погиб во время войны недалеко от Кенигсберга. Вас мы поселим в гостевой комнате в Немецко-русском доме, которая зарезервирована для меня, а мы с Альбертом переночуем у нашего хорошего знакомого. Потом в понедельник устроимся в отеле. Мой русский друг мне сказал, что построил рядом с домом сауну или по-русски баню и мы там сможем хорошо попариться.»

«Не забудьте, пожалуйста, книги для детского дома захватить, которые мы хотели детям подарить. Спасибо огромное, что вы так быстро и хорошо все организовали, господин президент общества «Пруссия».

Инга обрадовалась, что теперь можно расслабиться, не тратиться на отель и за оставшуюся неделю отпуска еще и заработать переводами на конференции, посвященной 200-летию Тильзитского мира. Заодно увидит родину профессора, о которой она уже столько слышала и как о родине философа Канта. Инга год назад даже целый семестр после работы бегала вольнослушательницей на лекции о нем в Боннском университете, знала, что он похоронен рядом с краеведческим музеем - бывшим Кенигсбергским собором, что благодаря русскому офицеру могила осталась неприкосновенной, когда красная армия после кровопролитных боев заняла город. Позже из-за этой могилы в не взорвали руины этого здания так же, как королевский дворец напротив, на другом берегу реки Прегель. В честь 750-летия со дня основания города, университету, который почти 400 лет назывался Альбертина, было присвоено имя великого философа.

С тех пор, как во время перестройки в Союзе для иностранных туристов был открыт доступ в Калиниград, из Германии потянулись туда на экскурсии люди старшего поколения, которые бежали из Восточной Пруссии в конце войны или были позднее выселены, в Калиниградскую область в 90-е годы переехало и около десяти тысяч российских немцев.

Историческое общество «Пруссия» установило контакт с университетом, краеведческим музеем, собирало пожертвования на реставрацию церквей, раскопки древностей времен викингов, на преподавание немецкого языка на специальных курсах при Немецко-русском доме и на организацию выставок и концертов в этом доме или в бывшем Кенингсбергском соборе, немецкое правительство выделяло на эти проекты до пятисот миллионов евро в год. Профессор читал там и в университете лекции в качестве гостя.

Через Немецко-русский форум в Бонне, где ее подруга работала секретаршей, Инга получила заказ от профессора перевести на русский язык небольшую книгу об истории Кенигсберга и его университета, которая послужила и исходным материалом для выставки в его стенах к 450-летию бывшей «Альбертины»...

Теперь она сможет своими глазами увидеть по дороге еще и Куршскую косу, морское побережье, знаменитое своим янтарем, заповедник. Профессор планировал заехать на обратном пути в Ниду, где его германский друг, когда-то там родившийся, купил бывший дом своих родителей. Они смогут там побывать и в доме-музее Томаса Манна. Поездка обещала стать очень интересной для нее, немки-переселенки из России.

Когда-то Инга уговаривала родителей переехать в Калиниградскую область, но они решили, что если переезжать, то лучше в Германию, на свою историческую родину, о которой они мечтали столько лет.

Инга, уже десять лет жившая в разводе с мужем-алкоголиком, тоже после долгих мучительных раздумий о хаосе, наступившем в России после развала Страны Советов, решилась вместе с двенацатилетней дочкой Мариной переехать к родителям, обжившимся тогда уже недалеко от Бонна. Вначале она тосковала по школе, коллегам, ученикам, но хлопоты по обустройству на новом месте, курсы переводчиков, экскурсионные поездки по Германии и семинары, которые организовывал для переселенцев Красный Крест, где она сумела устроиться переводчицей, - все это настолько захватило молодую женщину, что ей некогда стало тосковать. Она устроила в помещении Красного Креста литературное кафе, организовывала там раз в месяц встречи с интересными людьми и совместные поездки местных и российских немцев на прогулочном катере по Рейну с развлекательной музыкально-литературной программой, на одну из которых она пригласила и отца с матерью, которые за всю жизнь даже ни разу толком в опуск не съездили. Кто мог тогда знать, что это будет их последняя совместная поездка с отцом, заболевшим вскоре после этого воспалением легких и умершим нерез неделю в больнице. Мать после этого впала в глубокую депрессию и находилась в клинике...

Инга тряхнула своей кудрявой русой головой, отгоняя воспоминания о недавней преждевременной смерти отца, похоронненого на родине своих предков, о проблемах с матерью, с шефом на работе, провела ладонью по повлажневшим серо-голубым глазам, настраиваясь на позитивный лад. Все устроится, говорят же, время лечит, все будет хорошо... Марина же сумела закончить в Бонне гимназию и поступила в университет. Жаль только, что дочь хочет учиться в университете в Берлин и она на останется одна... Инга начала сортировать свои вещи и укладывать их в чемодан, оставив только самое необходимое для оставшихся двух последних дней в лечебнице.

Культурно-деловой центр российских немцев в городе Калининграде, устроенный на базе Немецко-русского дома, способствовал укреплению дружественных отношений между Россией и Германией. Что ей теперь предстояло прожить там несколько дней, волновал воображение переводчицы и даже приснился ей ночью, и почему-то там прозвучали и слова из популярного в советское время фильма «Место встречи изменить нельзя»...

Проснувшись утром, она вспомнила только эти слова и подумала, что эта встреча с Калининградом, который студенты называли просто Кенингом, с этим особенным домом, сулит ей и много интересных встреч с россиянами и немцами. Скоро она увидит и польского переводчика Альберта, который тоже будет сопровождать профессора. Эта встреча с ним немного волновала ее. Она слышала от профессора, что тот два года назад проснулся в постели рядом с умершей ночью подругой жизни, с которой он прожил несколько лет после развода с женой... Может быть, он уже отошел немного от этого шока и вообще, интересно, какой он, этот германист из Силезии...

«Размечталась», оборвала она сама себя, вспомнив поговорку «в сорок пять баба ягодка опять», и, улыбаясь, пошла завтракать, чтобы потом забрать в регистратуре после последнего осмотра врача свои документы для больничной кассы и отдела кадров.

 

Когда профессор позвонил Инге и сказал, что они уже подъезжают к санаторию, она вытолкала тележку со своими вещами во двор санатория, обрамленный цветочными клумбами. После ночного дождя воздух посвежел, цветы будто встрепенулись под теплыми солнечными лучами, источая тонкий аромат.

Альберт сидел за рулем профессорского Форда и подъезжая, помахал Инге рукой. Ему было на вид лет шестьдесят, буйная копна плохо расчесанных, почти совсем поседевших волос обрамляла его загорелое лицо с быстрыми немного выцветшими серыми глазами. Он вышел из машины, коренастый, плотный, улыбчивый и протянул к ней обе руки. Захватив ими ее ладонь, галатно поднес ее к своим губам: «Здравствуйте, мадам Инга! Рад с вами познакомиться! Я – Альберт. Профессор много хорошего мне по дороге о вас рассказал! Давайте я упакую ваши вещи в багажник.» 

Инга поспешно отняла свою руку и сказала: «Скажем, для вас - не мадам, а просто Инга. Это профессор так шутит.»

«Коли так, если вы не против, то давайте, перейдем на ты. Так я себя моложе чувствую.»

Инга кивнула и обошла машину, чтобы поздороваться с профессором.

«Инга, дорогая, рад вас видеть отдохнувшей и сияющей, - он успел выйти из машины. – Я устал сидеть за рулем и через Польшу машину поведет Альберт, а вы садитесь рядом с ним, пообщайтесь, а я пересяду назад и немного вздремну.»

По дороге они разговорились с Альбертом. Он с интересом присматривался к ней, смеялся, шутил, потом вдруг спросил: «Профессор сказал, что вы пишете стихи. Может быть, прочитаете что-нибудь свое?» Инга, помня, что он германист, смущенно ответила:

 «Вы знаете, у меня в багаже есть две мои книги, одна на русском, другая на немецком. Когда приедем, я могу вам подарить немецкий сборник рассказов российских немцев о детстве в России. Там есть и мой рассказ. А стихи я пишу на русском. Вы говорите по-русски?»

«В школе учил когда-то, но почти все забыл. Вернее, я кое-что понимаю, но недостаточно для переводчика.»

Проснувшийся профессор поддержал разговор: «Я тоже специально русский не учил, но помню некоторые слова и выражения своей матери, которая три года после войны работала поварихой и нянечкой сына русского лейтенанта в Кенигсберге. Он хорошо к ней относился, но всех немцев потом выслали в Германию. К сожалению, Гитлер начал эту безнадежную войну, мы сами виноваты... Да, я в прошлый раз на границе при проверке документов пытался поговорить с русским пограничником и сказал: «Я изучаю русский язык пятьсот лет.» 

Инга засмеялась и перевела Альберту шутку профессора, потом вернувшись к разговору о стихах, сказала: «Я некоторые свои стихи перевела на немецкий, но помню наизусть только несколько. Вот одно из них: «Ты знаешь, где твой дом?/ И я не знаю, где мой дом./ Не там, где мы были, / и не там, где сейчас./ В вечном поиске дома/ мы здесь и по другую сторону Леты».

Альберт понимающе кивнул: «Да это чувство мне тоже знакомо, хотя я уже так давно живу в Германии.»

«А вы когда-нибудь пробовали писать стихи?», - спросила она с любопытством.

«Нет, больше воспоминания писал, да переводами с польского занимался. Хотя, вы знаете, когда-то я пытался писать трехстишия наподобие японских хокку. Слышали про такие?»

Инга кивнула: «Я их для себя здесь, в Германии, открыла. Помню, как меня поразило одно из них, написанное от имени отца-бедняка, потерявшего сына:

Больше некому делать стало

дырки в бумаге окон,

но как холодно в доме...»

В наступившей тишине профессор вновь вмешался в разговор: «Мой отец пережил две войны и умер в русском плену. Я тоже попал в плен, но к американцам в Гарце. Они нас, военнопленных, потом согнали в апреле на лугах возле Рейна у Ремагена, где до этого разбомбили переправу. Мы спали на мокрой траве, под открытым небом, мерзли страшно, голодали. Меня спас мой планшет, на котором я сидел, да посылка от моего деда, каким-то чудом дошедшая через Красный Крест. Он прислал мне высокие кожаные ботинки, которые набил бобами и бумагой. Я закончил гимназию по укороченной программе в начале войны и хотел потом стать летчиком, чтобы отомстить англичанам за разбомбленный Кенигсберг, но не успел. В последний раз я увидел там свою мать в семнадцать лет, когда меня призвали в армию и я получил день отпуска, чтобы с ней повидаться. В ту ночь тоже страшно бомбили. От нашего дома в центре к тому времени ничего не осталось, мать жила в какой-то комнате недалеко от зоопарка и парка королевы Луизы. Я ей сказал, что нужно встать в дверях и держаться за косяк, чтобы в случае чего не засыпало. Вновь мы с ней нашли друг друга в Бремене, когда ее через три года выселили из Кенигсберга. Потом нашу часть противовоздушной обороны перевели ближе к Мариенбургу, бывшей крепости, основанной когда-то крестоносцами. Мы там будем переезжать, можем ненадолго остановиться...»

«О!», воскликнула Инга, там где-то неподалеку должно быть селение Стоги, которое основали мои далекие предки-меннониты.

«Оно до войны называлось Хойбуден, что в принцие по-немецки означает то же самое и там есть большое меннонитское кладбище, - подтвердил Альберт. - Оно даже считается достопримечательностью в Польше. Там на церкви историческим обществом установлена мемориальная доска в память о ваших предках, осушивших с помощью целой сети каналов эти болотистые земли и сделавшие их плодородными.»

«Тогда мы на обратной дороге туда заедем, ради вас, Инга, - сразу же отозвался профессор. - А завтра мы переночуем в Мазурии, в небольшом частном отеле, - я там уже пару раз останавливался. Там хозяйка говорит на вашем нижне-немецком диалекте. Она очень гостеприимная. Вам понравится. А сейчас мы скоро сделаем перерыв, чтоб немного отдохнуть и подкрепиться. Я потом полежу полчаса в машине, а вы можете с Альбертом посетить кашубский краеведческий музей. Я там уже был, а вам стоит посмотреть, как жили наши предки.»

Когда Инга с Альбертом нехотя поплелись по жаре к маленькому музею с запыленными витринами, Альберт заметил: «Мне кажется, вы нравитесь старику. Он тут уже целую культурную программу для вас разработал, а на меня немного коситься начал.»

Инга засмеялась: «Это вам показалось. Хотя он когда-то мне что-то рассказывал о своих похождениях, но со мной он себе до сих пор никаких вольностей не позволял. У него сердце больное, давление мучает. Говорит, что раньше один за день эту тысячу километров до Калининграда, то есть его при нем его надо называть Кенигсбергом, успевал проехать, а теперь не хочет торопиться, потому что не один будет сидеть за рулем, а меняться с вами. Он меня немного опекает, помогает переводы получить. Иногда вспыльчив, но отходчив и вообще в принципе добрый, очень многим переселенцам помогает советом и делом.»

«Вы правы, характер у него не простой, но человек он золотой и абсолютно не жадный», отзвался Альберт, - «Он же нас с вами оплачивает из своего кармана... и дорогу, и проживание, и питание.»

 

В Калиниград они приехали на второй день ближе к вечеру. Инга с интересом вглядывалась в старые дома, которые профессор помнил еще с довоенного времени. У некоторых были довольно облупленные фасады, другие - прекрасно отреставрированы.

У порога Немецко-русского дома их приветливо встретил его директор. Они сложили вещи в гостевой комнате Инги, освежились с дороги, и один из представителей Калиниградского Землячества российских немцев познакомил их с группой молодых активистов, которые обсуждали свои планы на будущее в библиотеке дома, рассказали Инге и Альберту про свою культурно-просветительную работу, организацию молодежных студенческих обменов, про концерты классической и современной музыки, литературные вечера, сборы пожертвований на восстановление церкви в Тару. Одна молодая пара организовывала экскурсии по городу и пригласила их присоединиться к ним на следующий день. В городе Советском, бывшем Тильзите, где должна была пройти часть конференции в честь 200-летия заключения Тильзитского мира, их должна была сопровождать Роза, молодая учительница немецкого языка, подрабатывавшая экскурсоводом, которая пришла поприветствовать профессора. Инга решила отдать ей пару книг на немецком, из собранных ею для детского дома, а детям подарить детские книги на русском. Роза обрадовалась им и от все души поблагодарила. Они втроем с Альбертом пошли к машине за книгами, отдали ей несколько, а остальные перенесли в комнату к Инге и она заодно дала ему обещанную антологию «Детство в России».

Профессор пошел позвонить своему другу из кабинета директора. Вернулся возбужденный: «Все в порядке. Через пару часов мы с Альбертом поедем к моему другу, а вы, дорогая Инга, останетесь ночевать здесь под надежной защитой охранника, который дежурит ночами в этом доме. Здесь оказывается какрас заканчивается очень интересное мероприятие и директор пригласил меня на фуршет, но вы оба здесь неофициально, чтобы переводить только мои личные переговоры с музеем и в университете. Я вас поэтому не зарегистрировал, как участников конференции, чтоб не так дорого было. У них тут свои переводчики. Можете немного осмотреться в городе, пойти в какое-нибудь кафе, чтоб разговоров не было. Альберт тут уже был со мной и хорошо ориентируется. Все ваши расходы я беру на себя.»

Инга с Альбертом переглянулись, поблагодарили, захватили на всякий случай зонты и куртки и пошли через парк в сторону уже освещенных первыми фонарями улиц. Когда Инга нечаянно оступилась, Альберт предупредительно предложил взять ее под руку. Потом он усмехнулся и сказал Инге: «Удружил старик. Здесь, на окраине, я знаю только одно кафе, мы можем пройтись в ту сторону, а если оно уже закрыто, то пойдем в Универсам на другой стороне улицы, там наверху тоже есть кафе и даже можно всегда получить горячий русский борщ или солянку. Все лучше, чем сухомятка с дорожными консервами профессора.»

Какое-то время они шли молча, но молчать было тоже как-то очень приятно. Ближнее кафе оказалось закрытым на ремонт. Альберт уверенно повел Ингу к светящемуся рекламами универсаму, открытому до десяти вечера. Там единственным горячим блюдом оказалась солянка. Инга любила супы и рассказала своему попутчику, как они варили во время школьных походов солянку на костре и однажды нечаянно переперчили, потом разбавляли ее рисом и даже хлебом, и как у нее в этом походе к вечеру разболелся зуб, а ночевали они в палатках в лесу. Когда вечером розожгли костер, она пожаловалась одноклассникам на свой зуб. Некоторые из них в открытую курили и один из них предложил ей для профилактики от зубной боли и заодно и как защиту от комаров папиросу «Беломорканал».

«Это был единственный случай в моей жизни, когда я попыталась покурить», - засмеялась она в заключение своего рассказа.

«Инга, вы – ты - такая открытая, непосредственная. С тобой хорошо и молчать, и смеяться»,- заметил Альберт, но потом, как бы невзначай посмотрел на часы и сказал: «Я думаю, нам пора возвращаться. Профессор, наверное, уже и наелся, и наговорился в доме и мечтает об обещанной ему бане в доме нашего общего приятеля.»

Когда профессор с Альбертом уехали, участники семинара тоже уже все разошлись. В доме осталось только несколько женщин, убиравших посуду на кухне, и охранник, занявший свой пост в коридоре у входа. Одна из женщин спросила Ингу, не голодна ли она, или не хочет ли выпить хотя бы чаю с куском пирога. Инга поблагодарила за чай и попросила разрешения забрать его к себе в комнату, чтобы их не задерживать, хотя с удовольствием познакомилась бы с ней поближе.

В комнате она допила чай и устало прилегла на кровать, перелистывая купленную по дороге газету «Аргументы и факты», которую когда-то раньше в России выписывала.

На следующий день программа была очень напряженной: до обеда - экскурсия по городу, переговоры в университете и краеведческом музее, побывали и на могиле Канта. Ближе к обеду они вернулись в Немецко-русский дом. Профессор опять зашел поговорить с директором, а Инга пригласила Альберта подождать его в своей комнате. Он уютно устроился в кресле и заговорил о ее книге: «Я вчера не сразу смог уснуть после бани, полистал составленную тобой книгу и прочитал твой рассказ. Был приятно поражен. Мне вдруг показалось, что я тебя знаю не третий день , а уже, как сказал бы наш профессор, пятьсот лет...»

Инга немного смутилась, но в этот момент в дверь постучался профессор и сказал, что проголодался и хотел бы пойти с ними вместе поесть солянки. Солянка ему так понравилась, что он тут же решил купить пару трехлитровых банок с солянкой «на потом или домой». Альберт сказал Инге, что профессор, как многие люди, голодавшие во время войны, имеет склонность запасаться на всякий случай консервами, которыми у него дома забита вся его кладовка.

После обеда втроем поехали в детский дом с книгами. Профессор, выходя из машины спохватился, что забыл у Инги в комнате свой фотоаппарат: «Я хотел сделать несколько фотографий для отчета. Придется быстро съездить за ним, а вы тут поблизости погуляйте вдоль Прегеля. Альберт, покажите ей рощу, которую посадили на месте разбомбленного в войну квартала в центре, где когда-то был городской рынок.»

«Хорошо здесь, - сказала Инга, когда они вышли к реке, - но этот город кажется мне полным призраков прошлого.»

«Профессор здесь вырос, этот город для него полон воспоминаний, но тут и уже больше послевоенных построек. Хорошо сохранилась бывшая биржа, городской театр, зоорпарк и некоторые здания вокруг них. Может, старик уже вернулся, пойдем-ка вернемся к детдому» , - ответил Альберт. Они подошли туда почти одновременно с подъехавшим профессором.

На первом этаже директор детдома, отставной офицер, выстроил своих подопечных и зычным командирским голосом представил гостей из Германии, рассказал о распорядке дня в детдоме, показал стенгазету, сделанную учениками, попросил воспитательницу провести их троих по чисто убранным, спартанского вида спальням детей и в общую комнату, в старом книжном шкафу которой на четырех полках помещалась вся библиотека детдома. Почти столько же книг профессор с Ингой подарили им. Он передал от себя еще несколько сотен евро на покупку учебников и игр для детей.

На следующий день все участники конференции отправились от Немецко-русского дома на экскурсионном автобусе в сопровождении Розы на открытие конференции, посвященной 200-летию Тильзитского мира. Прогулявшись с ними по центру города Советский, она повела их к знаменитому мосту на реке, где когда-то на плоту произошло перемирие после сражения при Аустерлице, описание которого Инга помнила по роману «Война и мир». «А на мосту после последней войны происходилвремя от времени обмен русскими и немецкими шпионами», - добавил Альберт.

Обедать зашли в какое-то кафе, украшенное большим изображением целующихся при встрече Брежнева и Хонеккера на стене, которое вызвало веселые комментарии в группе. Инга подарила Розе небольшой сувенир, поблагодарила за интересную экскурсию. Они обменялись адресами, а профессор протянул Розе конверт с деньгами, которые его общество собрало в Германии в поддержку русских учителей немецкого языка.

После обеда посмотрели в зале для конференций фильм об уже прошедшей месяц назад студенческой инсценировке сражения при Аустерлице с огромным количеством участников в исторических костюмах, конницей, пальбы из пушек, устроенной пиротехниками.

Потом слушали различные доклады, Инга с Альбертом переводили разговоры профессора с разными калининградскими и польскими коллегами во время перерыва.

 После доклада одного немецкого преподавателя истории, по виду напоминавшего одного из немецких студенческих бунтарей-шестидесятников, начались обсуждения услышанного. Инга с изумлением отметила для себя мнение этого учителя, что ученикам в немецких школах не нужно зубрить различные истрические даты, важно, чтобы они знали хоть что-то о важных исторических событиях. Она не выдержала и сначала поблагодарила за интересные доклады, но заметила, что среди различных ссылок на источники и книги, посвященные наполеоновским войнам, никто не назвал «Войну и мир» Толстого, который ведь тоже тщательно изучал исторические источники для его написания. «А что касается мнения немецкого коллеги, который против зубрежки исторических дат, то я закончила среднюю школу и пединститут в России, хотя давно уже живу в Германии, и это меня оно очень удивило. Я до сих пор помню со школьных времен год основания Москвы, даты исторических сражений, даже почти все русско-турецкие сражения за выход к Черному морю и даты рождения многих знаменитых писателей, в том числе и Гете и Шиллера. За ее спиной раздались одобрительные возгласы и аплодисменты. Она смущенно оглянулась на Альфреда с профессором, подумав недовольно, что не стоило бы ей так высовываться... Но они оба одобрительно улыбались ей. Когда они еще немного посидели после конференции в ее комнате, они оба стали ее уверять, что им очень понравилась ее темпераментная реплика, что это то, что они сами не решились сказать. Инга попросила на кухне чаю и та же приветливая женщина, принесла им его на подносе вместе с тремя кусками торта. Еще поговорив немного, мужчины уехали теперь уже в забронированнй для них двухместный номер в отеле. При всей своей щедрости профессор посчитал, что так будет дешевле: если Инга останется в комнате в Немецко-русском доме, то не надо брать и оплачивать два отдельных номера в отеле. Она долго не могла заснуть, прислушиваясь к шорохам на улице и в опустевшем доме, где только в коридоре горел свет у сидящего за столом охранника, имевшего вид вышибалы в какой-нибудь дискотеке, и она на всякий случай закрыла дверь на ключ.

На следующий день к Инге в перерыве между докладами подошел немецкий журналист с дворянской приставкой фон перед фамилией, тоже наговорил ей на хорошем русском комплиментов про ее выступление, сказал, что Альберт рассказал ему о ее антологии «Детство в России» и обещал написать небольшую рецензию на нее и что он упомянет и ее в своем интервью в калиринградских теленовостях. Они обменялись визитными карточками, и он протянул ей еще рекламный листок со своей краткой биографией и библиографией. Потом журналист, улыбаясь, рассказал ей про встречу с одним новым русским, которых здесь называют «богатый Буратино», который несколько лет назад купил землю, принадлежавшую когда-то его предкам. Узнав об этом, он попросил журналиста прислать ему исторические фотографии их бывшей усадьбы, давно разрушенной, но он якобы хотел ее отсроить для себя заново по старым планам, если они сохранились.

«Я послал ему копии и вот сегдня спросил у его переводчика, что из этого намерения получилось. Тот улыбаясь, ответил: «Пока ничего. Он ведь надеялся, что вы ему и денег на этот проект подкинете...»

Инга понимающе улыбнулась, но не стала комментировать этот рассказ. Тем более, что рядом стояло еще несколько людей, которые прислушивались к его рассказу, и тоже хотели поговориь с ней. Альберт, усаживаясь рядом с ней в зале, заметил: «Дорогая Инга, вы явно пользуетесь здесь успехом. Я, к сожалению, обратно с вами не могу поехать, у меня тут еще кое-какие дела, верусь поездом. Но я очень надеюсь, что мы с вами останемся в контакте. Вы - удивительно обаятельная женщина.» Он потихоньку благодарно пожал ей руку.

Инга краем глаза увидела, как профессор покосился на них, заметив ее взгляд, чуть заметно пригрозил ей пальцем...

Вечером профессор зашел к ней, сказал, что Альберт уехал в Георгиевск, и что она произвела на него большое впечатление, потом добавил по-русски: «Старый я человек, но вы мне тоже нравитесь.» Конец фразы он произнес по-немецки, потом сказал, что устал, не хочет никуда идти ужинать и попросил, чтобы ему на кухне разогрели полбанки этой вкусной русской солянки. Вторую половину они заберут утром перед отъездом из холодильника. Они поужинали прямо на кухне, поговорили с поварихой. Профессор поблагодарил ее и тоже сунул ей какую-то купюру.

На обратном пути поехали сначала на Куршскую косу, побывали в доме-музее Томаса Манна, заехали в Мариенбург и на меннонитское кладбище в селении Стоги, где Инга нашла на надгробьях много немецких имен, которые могли быть предками ее бывших одноклассников из немецкого села под Оренбургом, где она родилась. Увидела и надгробный памятник, отреставрированный кузеном ее матери Питером, родители которого после гражданской войны в России сумели уехать в Канаду, а он – стать там профессором по новейшей истории. Он сообщил ей по интернету, что они с женой летали сюда и нашли это надгробье их общих предков и обновили даты золотой краской. Особенно Инге запомнился очень старый раскидистый дуб, на котором громко каркала обосновавшаяся там стая ворон.

Она была перполнена впечатлениями и задумчиво молчала. Вдруг она услышала голос профессора, который уже хотел было сесть в машину, но потом принюхался, открыл заднюю дверцу машины, и обнаружил, что поставленная им там на сиденье полупустая трехлитровая банка солянки, которую он сам неплотно закрыл, опрокинулась и запачкала его небрежно кинутый им на нее пиджак. Он начал чистить его рулоном взятой с собой туалетной бумаги, тихо матерился и приговаривал: «А я все думал, что это у нас в машине так солянкой пахнет. Вот такой салат получился... Инга, я что-то разволновался и устал от дороги, давайте, когда выедем за следующий город, вы на часок сядете за руль. У вас же есть права.»

«Только машины нет, и я уже год после того, как мой старый Форд окончательно сломался, не ездила. Если б я одна ехала, но с таким ценным грузом, как вы...» , - Инге стало немного не по себе.

«Ничего, в Восточной Германии дороги не так забиты, у меня машина с автоматикой, потренируетесь.» Ему удалось ее уговорить сесть за руль, и она даже обрадовалась, что все шло гладко. Легкий ветерок освежал через открытое окно ее немного разгоряченное от волнения лицо, а профессор смог немного отдохнуть. Они переночевали в отеле в Потсдаме, заехали посмотреть дворец Сансуси и поздним вечером вернулись в Бонн.

От Альберта Инга получила несколько очень хороших писем, но не всегда успевала сразу ответить на них или позвонить. Как-то он приехал в Бонн по делам к профессору и договорился с ней о встрече, но ей пришлось в этот день заменить заболевшую подругу-переводчицу на встрече немецких журналистов с делегацией русских профсоюзников в Дюссельдорфе, и им с Альбертом не уладалось встретиться. Ростки нежности к ней, прорывавшиеся в его письмах, со временем, видимо, заглушило время и расстояние. Дочь Инги учидамь в Берлинском университете и устроилась там в общежитии. Инга заглушала свою тоску работой, но еще долго вспоминала эти встречи в Калиниградском Немецко-русском доме, когда ей показалось, что счастье так близко, так возможно...

 Она переписывалась с Розой и некоторыми другими новыми знакомыми, но и эта переписка постепенно сошла на нет. Через два года она узнала от профессора, что Альберт внезапно умер от инфаркта где-то по дороге в Веймар.

Несколько дней в голове у Инги снова и снова всплавали слова из песни, которая стала для нее символом их встречи в Немецко-русском доме: «Просто встретились два одиночества, разожгли у дороги костер, а костру разгораться не хочется. Вот и весь разговор.»

 

Карола Юрхотт

Carola J ü rchott

Hinter dem Vorhang

„Ist das heute ein Stress! Dass uns das Wetter aber auch immer wieder einen Strich durch die Rechnung machen muss! Ich möchte bloß mal wissen, wer auf die Idee gekommen ist, diese Messe ausgerechnet im Januar zu veranstalten! Jedes Jahr diese Probleme mit den Flügen!“

     Die Regisseurin des großen Abschlusskonzerts verschwand ebenso schnell, wie sie gekommen war. Es war aber auch ein Elend mit dem Flugwetter! Die Tänzer hatten es gerade noch geschafft, Moskau vor dem großen Schneesturm zu verlassen, dafür war das Wetter in Berlin so schlecht gewesen, dass der Flug nach Leipzig umgeleitet worden war. Zum Glück hatte es inzwischen etwas aufgeklart, sodass der Zug von Leipzig nach Berlin möglicherweise sogar pünktlich sein würde. Ganz anders sah es mit den Sängern aus. Sie hätten etwas später aus Moskau losfliegen sollen, aber nun waren dort alle Flughäfen gesperrt, und niemand wusste, ob es alle Mitwirkenden noch schaffen würden, rechtzeitig zum Konzert in Berlin zu sein.

     Constanze stand allein zwischen den Falten des Vorhangs und sah verstohlen von der Bühne hinunter in den Großen Saal. Noch war er fast leer. Hier und da saßen einige deutsche Tänzer, die sich die Darbietungen der russischen Ensembles bei der Durchlaufprobe ansehen wollten, und nur in der den Technikern vorbehaltenen Loge im hinteren Bereich des Saales war ein schwaches Licht zu erkennen. Eigentlich hatte sie sich diesen Tag ganz anders vorgestellt. Die Sänger hätten längst hier sein müssen. Würde er sie nach all den Jahren wiedererkennen? Hatte er ihrem Treffen damals überhaupt so eine große Bedeutung beigemessen, dass er sich noch daran erinnerte? Was, wenn nun alle Flüge storniert würden und das Konzert abgesagt werden müsste?

     „Warum interessiert dich das so? Du hast doch nicht die ganze Verantwortung für all das hier. Du bekommst dein Geld doch sowieso, ob du das Konzert nun moderierst oder nicht!“

Natürlich, die Regisseurin konnte ihr keine andere Antwort geben, schließlich hatte sie keine Ahnung davon, dass dieses Konzert für Constanze nicht eines von vielen war. Warum es etwas Besonderes hätte werden können, hatte sie niemandem erzählt.

     Nun aber spürte sie den schweren Vorhangstoff an ihren Händen und bemerkte nicht einmal, wie ihre Gedanken abschweiften. Wie oft hatte sie in ihrem Leben schon auf dieser Bühne gestanden? Sie konnte es nicht sagen. Irgendwann hatte sie aufgehört, derartige Ereignisse zu zählen. Dafür erinnerte sie sich umso besser daran, wie alles angefangen hatte.

     Sie war noch ziemlich klein gewesen, noch nicht einmal ein Teenager, als ihre Mutter ihr erzählte, dass aus der Baugrube, die sich anstelle der kleinen Grünfläche an der Straßenecke auf einmal auftat, dieses Haus entstehen würde, ein russisches Haus mitten in Berlin. Für Constanze klang das fast zu schön, um wahr zu sein. Sie hatte schon einige Jahre Russisch gelernt und war sich sicher, dass diese Sprache sie auch weiterhin in irgendeiner Form begleiten würde, obwohl sie noch nie in dem Land gewesen war, in dem man sie sprach. Es war ja auch wirklich sehr weit entfernt! Doch jetzt sah alles anders aus: Sie würde nur noch wenige Jahre warten müssen, und dann konnte sie in ihrer eigenen Heimatstadt in die Atmosphäre dieses Landes eintauchen, so oft sie nur wollte. Sie würde dafür keinen Zug oder gar ein Flugzeug besteigen müssen, sondern konnte sich einfach mit ihrer Schüler-Monatskarte in die U-Bahn setzen und wäre eine halbe Stunde später schon an Ort und Stelle. Was für eine Aussicht!

     „Hat jemand die Kostüme für den Kasatschok gesehen? Meine Güte, geht denn heute alles drunter und drüber?“

Jäh hatte die Regisseurin Constanze aus ihren Gedanken gerissen, doch sie konnte nur mit den Achseln zucken und hoffen, dass auch dieser Aufschrei sich als Sturm im Wasserglas entpuppen würde.

     War das ein Gefühl gewesen, als das Haus dann endlich stand! Wieder waren einige Jahre ins Land gegangen, Constanze war selbstständiger geworden, und das Russische hatte für sie eine immer größere Bedeutung gewonnen. Nie hätte sie sich vorher träumen lassen, dass sie in diesem neuen Haus einmal all ihren Hobbys nachgehen können würde, doch nach und nach wurde ihr das Gebäude immer vertrauter. Was gab es da nicht alles zu sehen! Die Buchhandlung, die Constanze geradezu magisch anzog, das Restaurant „Wolga“, das nur etwas für besondere Anlässe war, und auf der anderen Seite das Bistro. Diesen Begriff hatte Constanze hier zum allerersten Mal in ihrem Leben gehört und sich darüber gewundert, dass es in diesem Haus einen Imbiss mit einem französischen Namen gab. Dass die Bezeichnung ursprünglich dem Russischen entlehnt worden war, sollte sie erst viel später erfahren. Immerhin hatte sie hier ihren ersten Toast Hawaii gegessen, auch wenn sie sich nun beim besten Willen nicht mehr daran erinnern konnte, ob er damals schon so genannt wurde.

     Wie hatte sie später in den oberen Etagen vor Prüfungskommissionen gezittert und dann im Kleinen und im Großen Saal gebangt, wenn die Ergebnisse der Russisch-Olympiaden verkündet wurden. Hier hatte sie Erfolge und Misserfolge erlebt, und das Sprachenzentrum in der 5. Etage war ihr während der intensiven Vorbereitung regelrecht ans Herz gewachsen. Auch das Russische war ihr zwar noch immer nicht ganz so vertraut wie ihre deutsche Muttersprache, aber der Weg dahin, dass eine Moskauer Freundin es Jahrzehnte später als ihre „Adoptivsprache“ bezeichnen sollte, hatte bereits begonnen.

     Hier hatte sie gute Freunde gefunden, von denen einige zum Glück noch immer ihr Leben bereicherten.

     Nanu, die Probe der Tänzer war doch schon vorbei und die Sänger noch nicht angekommen? Dennoch schien es Constanze, als hörte sie von fern das Lied vom Schwälbchen:

     „Noch ist Winterszeit, überall liegt Schnee …“

     Na, das passte ja bestens zu diesem Wetter! War es ihr deshalb in den Sinn gekommen?

     „Der Wetterbericht für Moskau sieht immer noch nicht besser aus. Wenn ich nur wüsste, was ich machen soll! Zur Not müssen wir die Generalprobe absagen und hoffen, dass zum eigentlichen Konzert alle da sind!“

     Wieder war die Regisseurin wie ein Wirbelwird auf die Bühne gekommen und genauso flink in die dahinter liegenden Räumlichkeiten entwischt. Constanze sah ihr verwirrt hinterher. Ach ja, das Schwälbchen! Natürlich! Jetzt fiel es ihr wieder ein. In diesem Saal hatte sie das Lied zum ersten Mal gehört. Eine Freundin war Mitglied eines Gesangs- und Tanzensembles gewesen, das Lieder aus aller Welt sang, und hatte sie zu einem Konzert eingeladen. Da sie schon immer ein Faible für Musik gehabt hatte, war sie natürlich hingegangen und hatte bei der Anmoderation noch gedacht, wie passend es doch war, dass ausgerechnet ein Mann namens Krylatow die Musik zu diesem Lied geschrieben hatte, wo doch „krylo“ auf Russisch „Flügel“ bedeutete. Später hatte Constanze selbst hier auf der Bühne gestanden, als sie einen Moskauer Kinderchor bei seinem Aufenthalt in Berlin begleitete und unter anderem auch das Lied vom Schwälbchen anzusagen hatte.

     Zu diesem Zeitpunkt war das Russische Haus ihr schon sehr vertraut gewesen. Sie hatte in einer russischsprachigen Theatergruppe mitgewirkt und war für diese Möglichkeit von Herzen dankbar gewesen. Nur zu gut erinnerte sie sich noch an ein Puschkin-Programm, bei dem die wichtigsten Monologe aus „Eugen Onegin“ zu den Klängen des Klavierauszugs der Oper von Tschaikowski rezitiert wurden.

     „Onegin, als ich jung an Jahren …“

     Diese Verse konnte sie noch immer auswendig und musste feststellen, dass sie inzwischen besser zu ihr passten als damals. Hatte die Begegnung, die ihr nicht mehr aus dem Kopf ging, vielleicht Ähnlichkeit mit jener von Eugen und Tatjana gehabt? Oh nein, das wäre nun doch zu weit hergeholt gewesen!

     Constanze nahm ihr Handy aus der Tasche und betrachtete die Wetter-App.

„Der Sturm über Moskau legt sich langsam.“

Vielleicht bestand ja doch noch Hoffnung?! Hatte die Regisseurin sie vielleicht mit ihrer Nervosität schon angesteckt? Wahrscheinlich, wenn es auch einen völlig anderen Grund dafür gab! Wie viele Jahre waren eigentlich seit damals vergangen?

     ‚Constanze, wach auf! Es sind keine Jahre, es sind Jahrzehnte!‘, rief sie sich selbst in Gedanken zur Ordnung. ‚Du weißt noch nicht einmal, ob er sich an dich erinnert! Was ist denn schon ein Interview? Davon gibt er jährlich Hunderte! Ja, er hat dich angelächelt, und das Interview hat bedeutend länger gedauert als eigentlich geplant, aber das war es auch. Wenn er gewollt hätte, hätte er sich später bei dir gemeldet. Er wusste schließlich, wie er dich erreichen kann, nachdem du ihm den Text zum Autorisieren geschickt hattest.‘

Das alles war nicht von der Hand zu weisen, die Stimme der Vernunft in ihrem Kopf hatte wieder einmal recht.

     Wer hätte überhaupt jemals gedacht, dass sie hier einmal Interviews mit bekannten Künstlern führen würde? Zunächst hatte es gar nicht danach ausgesehen. Constanze hatte gedolmetscht, durch Programme geführt, Gästen anschließend die Stadt gezeigt und hier und da eine Übersetzung angefertigt, die für die Werbung benötigt wurde. Dass sie schon immer gern geschrieben hatte, war dabei in den Hintergrund getreten und hatte jahrelang niemanden interessiert. Wenn sie ehrlich war, nicht einmal sie selbst.

     Bis sie hier eines Tages die Chefredakteurin der Zeitschrift wiedergetroffen hatte, für die sie schon als Schülerin ab und zu geschrieben hatte. Eigentlich war es nur ein Jubiläumstreffen der Schülerredaktion gewesen, aber Constanze war dabei klar geworden, wie sehr ihr das Schreiben in all den Jahren gefehlt hatte. Danach hatte es nicht lange gedauert, bis sie wieder zu Konzerten und anderen Veranstaltungen geschickt wurde, um ihre Interviews zu führen oder zumindest ihre Eindrücke des jeweiligen Abends festzuhalten. So reichte die Zeit bei dem großen Dichter nur für ein Autogramm mit einem kurzen Gruß an die Leser der Zeitschrift, während der Sänger, dessen Musik nun schon Generationen begleitete, geduldig ihre Fragen beantwortet hatte. Dabei hatte Constanze nie einen Presseausweis oder sonst eine Legitimation vorweisen können, aber es hatte auch nie jemand danach gefragt. Auch damals nicht …

     Wie mochte es ihm wohl ergangen sein? Viel hatte sie in den Zeitungen und Zeitschriften nicht über seinen weiteren Lebensweg in Erfahrung bringen können. Sicher, damals gab es noch kein Internet, doch auch danach war es eine Weile lang eher still um ihn geworden. Es waren raue Zeiten gewesen, die zwischen dem Gespräch von damals und diesem Konzert lagen.

     Constanze konnte sich noch gut daran erinnern, wie sie immer wieder hierhergekommen war, um sich Filme anzusehen, die kein anderes Kino zeigen durfte. Das war auch schon sehr lange her, doch gute Filme wurden hier immer noch vorgeführt, auch wenn das Haus inzwischen ein anderes war. Das Restaurant und das Bistro waren noblen Geschäften gewichen, ab und an fanden im Foyer und vor dem Großen Saal Messen und andere Ausstellungen statt, und dennoch trafen sich hier nach wie vor Gleichgesinnte, die eine enge Beziehung zu Russland hatten und diese pflegen wollten.

     „Wenn dein Freund nicht als Freund sich erweist …“

     Ja, auch dieses Lied war hier oft erklungen, und zum Glück sang man es heute noch. Irgendwann hatte Constanze angefangen, auch ihre Familie mit in das Russische Haus zu bringen, erst ihren Mann, später auch die Kinder. Sie hatten hier Gena und Tscheburaschka kennengelernt, ihre ersten Puschkin-Märchen gehört und der Leiterin des Sprachenzentrums das „Rübchen“ vorgespielt. Wie schön, dass sie so vieles von dem weitergeben konnte, was ihr selbst wichtig war!

     „Gott sei Dank, die Flughafensperre ist aufgehoben! Unsere Sänger sind gerade in Moskau gestartet!“

Die Regisseurin kam auf die Bühne gestürmt und wirbelte Constanze vor Freude mit herum. Das Konzert konnte also stattfinden. Nun musste sie sich auch beeilen. Sie musste ihre Texte noch einmal durchgehen, die Tänzer fragen, ob sie keine Information zu den einzelnen Tänzen vergessen hatte, und dann noch einmal tief durchatmen, um des Lampenfiebers Herr zu werden, das nun doch in ihr aufzusteigen begann.

     Wenige Stunden später stand sie in ihrem neuen Abendkleid hinter der Bühne, sah dem ersten Auftritt der Tänzer zu und bemerkte, wie die Sänger, die gerade vom Flughafen gekommen waren, in ihre Garderoben hasteten. In diesem Moment tippte ihr jemand auf die Schulter:

     „Wer hätte das gedacht? Schön, dass wir uns nach dieser langen Zeit endlich einmal wiedersehen!“

 

 

Василий Геронимус

ДУХ МУЗЫКИ

 

Профессор Ямпольский, специалист по Хайдеггеру, был человеком впечатлительным. И при своём почти немецком стремлении к точности, при ясном складе профессорского ума, всегда испытывал на себе колоссальное воздействие музыки. Так, он заслушивался «Реквиемом» Моцарта и пытался понять, как и почему прекрасное связано с трагическим.

«Ведь если мы видим совершенный камень – например, блистательный агат или безупречно обточенный алмаз, он не навевает никаких мыслей о гибели и, между тем, он прекрасен. Так почему же творение Моцарта, в котором всё совершенно и проникнуто стихией прекрасного, сопряжено с острым чувством смерти? Какая связь между прекрасным и трагедией?», – недоумевал профессор и со своим пытливым взыскательным умом пытался разгадать «Реквием».

Мысль о драгоценном камне в голове профессора зародилась не без воздействия жены Лизаветы, которая знала толк в изящных изделиях. Предки Лизаветы были немцами, более трёх столетий назад переселившимися в Россию. Они обитали в немецкой слободе, некогда расположенной близ нынешнего метро Бауманская. Ямпольский всегда помнил о немецком происхождении жены и чувствовал его…

Вероятно, поэтому профессор в обиходе называл жену на немецкий лад фрау Эльза. Надо сказать, профессор был наблюдателен – и тонко подметил, что при своей склонности блистать в свете, Лизавета была очень ясной натурой, отличалась традиционной немецкой аккуратностью и немецкой пунктуальностью.

Иногда жена буквально выручала Павла Евгеньевича (имя отчество Ямпольского), уравновешивая его неисправимую профессорскую рассеянность ясным деятельным умом. Например, когда профессор вернулся с защиты докторской диссертации, которая проходила у одного из коллег, не совсем трезвым (после защиты состоялся традиционный банкет), жена хоть и отругала профессора, но безошибочно помогла ему найти очки, вкупе с футляром неведомо как затерявшиеся в недрах почти бездонного портфеля. А очки для профессора были предметом первой необходимости.

 И вот как-то раз профессор направился в Русско-Немецкий Дом в Москве – ему было нужно в библиотеку. Стояла та самая ранняя весна в Москве, когда снег всё ещё лежит по краям тротуаров, но уже появляются первые грачи, припекает солнце – и всё дышит той непередаваемой свежестью, которая бывает только в конце февраля или в начале марта. И профессор, хотя он мог проехать на метро, избрал более долгий путь, чтобы не спеша с удовольствием прогуляться по старой Москве.

 

Москва златоглавая,

Звон колоколов,

Царь-пушка державная,

Аромат пирогов,

Конфетки-бараночки…

 

– еле слышно напевал профессор. И в душе у него затеплилась лёгкая грусть. Аромат пирогов непроизвольно напомнил профессору улицу Большую Пироговку, по которой профессор шёл (Евгеньевич Павел Евгеньевич вообще был не чужд игр с языком и причудливых ассоциаций).

«Ну да, аромат пирогов», – думалось профессору. «Вот она добротная старая Москва, улица Пирогова. Николай Иванович Пирогов русский хирург, учёный-анатом был не просто выдающимся врачом и светилом медицины, он был тем эталоном интеллигентности, который теперь днём с огнём не сыщешь, даже если медицина далеко скакнула вперёд… Используют лазер, рентген, компьютерную диагностику и многое из того, что не знало человечество всего полтора столетия назад. Наделали всякой премудрой аппаратуры, и она эффективна, ничего не скажешь, но вот той особой человечности, которой лучился Николай Иванович Пирогов сейчас, пожалуй, не встретишь даже среди компетентных врачей», – продолжал мысленно досадовать Павел Евгеньевич, походя наблюдая, как студенты медицинского университета, известного в стране и за её пределами, гурьбой высыпали на крыльцо покурить. До профессора смутно доносились голоса студентов медиков.

– Ну что Лёшка, сдал зачёт Бердникову?

– Да нет, второй вопрос завалил, – тут же раздался заунывный голос, очевидно принадлежащий Лёшке.

– А ты не парься, Бердникову никто с первого раза не сдаёт, в лучшем случае сдают с пятого или шестого, – послышался ещё один молодой голос. – Меня он столько раз гонял по всем темам курса, что я чуть ни расползся по швам. Вследствие постоянного переутомления и бессонных ночей, проведённых над учебником, мне, кажется, грозила полная атрофия головного мозга. А там и полный паралич – я превращался в полутруп. И меня в принципе было уже можно сдавать в нашу анатомичку.

– М-да, не хило! у Бердникова не забалуешь, – заметил один из студентов-медиков.

– Бердников ставит зачёты только тем, кто ходит на его лекции, – авторитетно пояснил следующий собеседник (профессор различил чей-то внушительный бас). – Если не ходить на лекции Бердникова, хоть вызубри наизусть весь учебник, ничего не поможет.

Институт был огромный, разросся корпусами. В корпусе, мимо которого шёл Ямпольский, располагалась кафедра Сердечно-сосудистой хирургии. (Весь необозримый университет с незапамятных времён горделиво носил и продолжает носить имя Николая Ивановича Пирогова, знаменитого врача).

 

А жизнь кипит.

Вокруг меня снуют

И старые, и молодые лица.

Но некому мне шляпой поклониться,

Ни в чьих глазах не нахожу приют,

 

 – к месту и не к месту вспомнились профессору строки Есенина.

Продолжая месить снег калошами, профессор вновь задумался. «Откуда же идёт закваска интеллигентности – от особой московской душевности или от европейского гуманизма? С тех пор как Пётр Первый воздвиг на костях величественный Петербург», – отвечал сам себе профессор, – «этот вопрос стал совершенно бессмысленным… Ибо вся жизнь бескрайней России, включая, конечно, и Москву, была повёрнута на европейский лад. И случайно ли, что восемнадцатое столетие, начатое в России правлением Петра преобразователя, было закончено правлением Екатерины, коренной немки на русском престоле? Едва ли», – думал профессор – «едва ли перенос столицы обратно из Петербурга в Москву, который последовал при большевиках, меняет общую картину. Да, исстари Москва – это не европейский полис, а почти азиатская сторона или, как писал Есенин, «золотая дремотная Азия», странная территория с деревянными строениями, этакое селище. Но за последние столетия», – продолжал думать профессор, – «многое изменилось. Ужасно многое.

Русская душевность, которую связывают с Москвой, сестра европейского гуманизма. Украшенные остроумной лепниной, весёлыми орнаментами и в то же время окладистые дома, мимо которых я прохожу, соответствуют европейским образцам и в то же время несут в себе неповторимо московский уют», – продолжал думать профессор, меж тем как мимо проносились автомобили, сновали прохожие, мелькали огни. «Как же близоруки и поверхностны те, которые либо привержены к европейской прагматике и искореняют всё исконное в Москве либо, напротив, чужды всего европейского и настроены на провинциальную замкнутость Москвы! Как надуманны эти споры о Москве и о России в целом! Ведь земля, в которой я живу, двуедина, по меньшей мере, со времён Петра. И Россия, какой я её знаю, есть одна из европейских стран, однако же европейская закваска у нас используется на русский лад. Вот, например, сумрачный германский гений, о котором пишет гениальный Блок… Этот сумрачный гений, живущий в сумрачных лесах Германии, в глубинах немецкой музыки и немецкой философии есть таинственный собрат другого гения… И Пушкин, предваряя Блока даёт России то же определение, которое Блок даст Германии. Испытывая сердечные сжатия в России, сумрачной державе, в России, суровой северной стране, Пушкин на страницах «Онегина» помышляет о своей прародине…

 

Пора покинуть скучный брег

Мне неприязненной стихии

И меж полуденных зыбей

Под небом Африки моей

Вздыхать о сумрачной России,

Где я страдал, где я любил,

Где сердце я похоронил…

 

О да, вот она – сумрачная Россия, сестра сумрачного германского гения, о котором столетие спустя напишет Блок. Случайно ли, что и Пушкин в «Онегине» называет Германию, страну из которой прибыл пушкинский Ленский, Германией туманной? Туманный и сумрачный – так уж ли они взаимно далеки по значению? Да нет, они приблизительные – туманные – но синонимы. И знаменитый немецкий Schwarzwald (чёрный лес) созвучен русским дремучим лесам, весям, где сладостно и страшно блуждать, этим манящим лабиринтам мироздания.

О да, ясный Пушкин в отличие, например, от мечтательного меланхолика Жуковского избегал в поэзии туманов» – думал профессор. «Это понятно, ведь Пушкин взрос на французской закваске, неслучайно Пушкин изрядно высмеял своего персонажа, германофила Ленского! Но вот ведь какая закавыка! Сам Пушкин, всемерно отдавая дань французскому изяществу, французской галантности, в глубине души отлично понимал, что немецкая эстетическая мысль от Фихте до братьев Шлегелей, от Шеллинга до Канта глубже французской эстетической мысли. Поэтому не случайно становление Пушкина как поэта проходило в его знакомстве с книгой мадам Де Сталь «О Германии». Де Сталь, остроумная француженка, на весёлый галльский лад изложила немецкие эстетические трактаты. И сам Пушкин знал в них толк, прикрываясь иронией над Ленским, а также – легкомысленной французской модой… И кто знает», – думал профессор, – «кто знает? Быть может, Пушкин окарикатурил Ленского, этого поклонника Канта, прикрыв насмешкой свою тайную приверженность к сумрачному германскому гению (как позднее выразился Блок)?

 

Нам внятно всё: и острый галльский смысл,

И сумрачный германский гений,

 

– писал Блок, тонко чувствующий и французскую вольнодумную моду, спутницу екатерининского века, по-своему продолженного эпохой Пушкина, и германскую закваску, буквально неотделимую от коренной немки – Екатерины Второй.

Да Россия и Германия – две таинственные – сумрачные – страны, которые из века в век тянутся друг к другу», – думал профессор Ямпольский. «Даже история Второй мировой войны, которая, казалось бы, опровергает этот тезис, исподволь подтверждает его. Известно, что в ленинградскую блокаду северная столица была одержима повальным голодом, стоял мор, и практически ничто не могло спасти людей. Это был ужас, под натиском которого Ленинград оцепенел. Вот тогда-то русский композитор Шостакович написал свою знаменитую Седьмую Ленинградскую симфонию. И вот один оккупант, услышав волшебные звуки Шостаковича, сказал, что землю, где пишется такая музыка, вовек невозможно завоевать. И это, заметим, в условиях тотального голода в Ленинграде, когда население буквально вымирало, и убитые штабелями валялись на улицах!

Наивно думать, что в этом потрясающем историческом анекдоте с Шостаковичем Россия просто угрожает Германии! Отнюдь нет. Ведь и немец оккупант для того, чтобы оценить творение Шостаковича, не мог не почувствовать родства немецкой и русской культур, их способности общаться на одном языке бессмертных звуков. По отношению к двум великим (и родственным!) культурам, фашизм – это уродливый нарост, грибок, порча; в России таким болезненным грибком и чудовищным наростом на исходном теле страны был сталинизм. Тотальное бедствие хуже чумы. Дьявольская пародия на всё истинно русское. И, однако, всё подлинно русское исторгает из себя всякую несвободу, как всё истинно немецкое противится фашизму…».

В этих несколько парадоксальных размышлениях профессор почти и не заметил, как плутая по центру Москвы, вышел на улицу Малая Пироговка – как раз к Русско-Немецкому Дому.

Уютный просторный холл. Большие окна. Всюду свет. «Как всё-таки славно среди старой патриархальной Москвы очутиться в уголке Европы!» – вздохнул профессор, созерцая ухоженные цветы на окнах. Сдал пальто в гардероб. Двинулся по уютному коридору направо – к лифту. «Всё современно, всё чистенько, всё безупречно работает!» – сверкнуло в голове у Павла Евгеньевича. Со своей профессорской рассеянностью он, тем не менее, не упускал случая хотя бы мысленно оценить немецкую аккуратность. Ведь и жена профессора Ямпольского – коренная немка, хоть и русскоговорящая.

Компактный лифт поднимает профессора всё выше и выше. И вот он уже в просторном холле одного из верхних этажей. Павел Евгеньевич спешит в библиотеку, которая расположена здесь же на этаже. Ямпольский торопится и после своей длительной прогулки по старой Москве стремится выгадать время для работы. Однако устремляясь в библиотеку, он поневоле оглядывается на дверь уютного вместительного актового зала. Там две недели назад Павел Евгеньевич Ямпольский делал доклад о философии языка у Мартина Хайдеггера.

Доклад проходил в рамках работы клуба «Грани слова», который вот уже много лет бессменно ведёт блистательная Мария Клее – доктор филологических наук, редкий знаток античности, человек, по-настоящему тонко чувствующий слово во всех его неуловимых вибрациях, всех его таинственных проявлениях, радостных возможностях. Вторя Марии Клее, профессор представляет себе внутренний корень слова как своего рода подземный гул или, словами Пастернака, «загробный гул корней и лон».

Мария Клее, как и Екатерина Вторая, о которой сегодня вспоминал профессор, бродя по весенним московским улицам, Мария Клее этническая немка, живущая в России. Это обстоятельство не случайно и примечательно

Профессор, педант и придира в своём деле, понимал, что доклад о Хайдеггере необходимо делать на языке оригинала, и выступал на чистейшем немецком. Однако он же после семи, много десяти минут цветистой немецкой речи делал синхронный перевод на русский. Возможно, у части публики могло создаться несколько неуклюжее впечатление, что профессор Ямпольский «экономит на переводчике»; профессор словно раздваивался. Однако в двуязычном докладе профессора имелся и свой несомненный плюс. Именно он, Павел Евгеньевич Ямпольский, как человек глубоко двуязычный и чувствующий не только немецкую, но и русскую речь подыскивал подходящие русскоязычные замены мало переводимым оборотам у Мартина Хайдеггера.

Доклад собрал немалую аудиторию и прошёл на редкость успешно. Были овации, было бурное обсуждение доклада, которое планомерно перешло в чаепитие. Что может быть душевнее московских чаепитий, когда горячий ароматный напиток согревает после извечного русского мороза и одновременно способствует душевному общению! Ямпольский всегда ценил эти непредвзятые разговоры «в кулуарах». К чаю были московские трюфели, их сладкий, но чуть горьковатый вкус как-то удивительно рифмовался с окружающей обстановкой. Радость встречи с Хайдеггером, чуть сдобренная благородной горечью размышления.

И всё-таки, и всё-таки, и всё-таки наряду с несомненным успехом и чувством едва ли ни самодовольства у профессора возникла мало уловимая оскомина в связи с одним эпизодом чтения доклада о Хайдеггере.

После доклада один студент философского факультета МГУ – бойкий и немного назойливый парень, впрочем, очень прилично одетый, – долго тянул руку, чтобы задать вопрос. Когда появилась такая возможность, Виктор, так звали любознательного студента, надо сказать, весьма остроумно и точно воспроизводил рассуждения Хайдеггера о таинственном творческом ничто, из которого подчас является язык. Сверкая очками, на которые ложились отблески московского солнца, видного через большое окно, Виктор (не без некоторой, впрочем, рисовки) вопрошал профессора Ямпольского о соотношениях ничто и языка.

И хотя рассуждения студента были точны и остроумны, более того, по-своему взвешены, профессора Ямпольского не покидало досадливое ощущение, что любознательный студент в упор не видит, не понимает одной фундаментальной закономерности философии Хайдеггера. Ничто у Хайдеггера – это не просто пустое место, зияние или ноль, это таинственная среда бытия, сокровенная ниша молчания, глубина сердца, из которой появляется смысл. Не случайно и сам Бог творил мир из ничего.

Однако у студента, очевидно в связи с русской традицией взгляда на нигилизм, явленной бессмертным именем Тургенева (создателя «Отцов и детей»), и всё-таки отвергнутой Хайдеггером, не хватило чувства немецкого подлинника. Таинственное блуждающее ничто остроумный Виктор воспринял нейтрально или даже негативно (чтобы не сказать несколько плоско). Профессор Ямпольский втайне досадовал на себя за то, что не смог донести до русскоязычного студента всей глубины немецкой мысли. «Бытие складывается из отрицаний…», – снова подумалось профессору Ямпольскому.

Однако некоторая досада профессора на студента и прежде всего на себя была с избытком восполнена и положительным опытом доклада. Ведущая студии «Грани слова» (напоминаем читателю, в параметрах этой студии проходил доклад), итак, ведущая, Мария Клее, как всегда оказалась на высоте. Она не только прочувствовала доклад и вслушалась в него, как он того заслуживал. После окончания доклада у Ямпольского и Клее состоялся великолепный интеллектуальный дуэт. Блистая эрудицией, незаурядным знанием предмета, Мария Клее провела с профессором компактную, но от того не менее увлекательную дискуссию о том, как таинственное ничто в философии языка понимается не только немецкими, но и русскими мыслителями – например, Шестовым и Лосевым. В ходе дискуссии прозвучали многие интересные соображения профессора о различиях русского и немецкого языка, а не только о различиях строя русской и немецкой философии.

В ходе спонтанной и от того особенно яркой дискуссии профессора с Марией Клее попутно был затронут вопрос о корнях европейского постмодернизма – например, о значении так называемых симулякров (своего рода нулевых знаков) в философии Жиля Делеза.

Собеседуя с Марией Клее, профессор, с присущей ему педантичной наблюдательностью отметил то, как в облике Марии сочетается чувство русского языка и более того, русской мимики, интонации, с особой немецкой подтянутостью, которую не может сымитировать человек, не являющийся немцем по рождению.

«Среднестатистический москвич может с виду и не распознать в Марии коренную немку, и всё же люди знающие всегда угадают немецкое происхождение Марии в особой компактной моторике, в аристократической сдержанности и в то же время деятельной интенсивности и внутренней силе, присущей немцам» – отчётливо подумалось Ямпольскому во время мероприятия, которое проводила Мария Клее на студии «Грани слова».

Обо всём этом профессор мельком вспоминал, поспешая мимо актового зала в библиотеку; однако при всей сиюминутной спешке, доклад двухнедельной давности иногда всплывал в сознании профессора даже до последних деталей… Всё, о чём узнал читатель, профессор ясно припомнил за какие-то считанные секунды. Так же внезапно он очутился в библиотеке – небольшом, но уютном и ухоженном помещении. Профессор уж совсем было собрался погрузиться в свои книжные занятия, однако из привычного круга дел его вывел неожиданный голос рядом. Голос принадлежал опрятному и подтянутому молодому человеку, который вдруг нарисовался прямо напротив Павла Евгеньевича.

Внешность незнакомца показалась профессору чуть старомодной, а лицо – смутно знакомым.

– Простите, что прерываю Ваши учёные занятия, но всё-таки мне чрезвычайно любопытно, какая литература Вас интересует в Русско-Немецком Доме. Ещё раз простите за моё невольное вторжение в Ваши дела и поистине чрезмерное любопытство.

Неизвестно, что подействовало на Ямпольского, возможно, сыграла свою роль подкупающая деликатность собеседника. Как оттолкнёшь человека, если он сам же извиняется за назойливость? Так или иначе, Павел Евгеньевич вместо того, чтобы отстраниться от незнакомца, неожиданно для самого себя поддержал беседу.

Оба собеседника тут же вышли в вестибюль, чтобы не мешать работать другим посетителям библиотеки. Диалог продолжился в вестибюле.

– Я ищу «Фауста» Гёте в подлиннике. Как Вы понимаете, все переводы несовершенны – несколько раздражённо произнёс Павел Евгеньевич, памятуя о том, что у Хайдеггера тоже имеются непереводимые обороты.

– Чрезвычайно любопытно, – поддержал беседу молодой человек, как будто слово «любопытно» застряло у него на языке. – Ну что ж, – продолжал незнакомец, – в Русско-Немецком Доме имеется немало литературы о целых поколениях немцев, живущих в России, немало любопытных изданий, которые выпускали немцы в России и много чего другого (не доступного широкому читателю). Чем же Вас привлёк именно Гёте, лицо сравнительно общеизвестное?

– О, это целая история… – махнул рукой профессор. – Прежде чем её излагать, я хотел бы сначала выяснить, с кем имею честь говорить. Представьтесь, пожалуйста.

– Ах, что такое я? О, это пустяки, – засмеялся молодой человек. – Я родом из Германии, учусь в тамошней консерватории и вот приехал в Московскую консерваторию по международному обмену студентами – на стажировку по классу фортепиано.

Зовут меня Ганс – это распространённое немецкое имя. Мои родители, хронические меломаны, сделали всё, чтобы обучить меня музыке и отдать в консерваторию. Вот собственно и всё.

Профессор собрался было представиться, хотя бы из вежливости, но молодой человек словно упредил его реплику:

– В Вашем ответном представлении нет надобности. Вы Павел Евгеньевич Ямпольский, русский профессор. Вы работаете в области философии языка и занимаетесь моим земляком, Мартином Хайдеггером.

Профессор хотел было протестовать или хотя бы выяснить, откуда о нём столько известно молодому человеку, но тот мягко осадил профессора.

– Не беспокойтесь, уважаемый Павел Евгеньевич. Всё пустяки. Вы известны в гуманитарных кругах, Вас отлично знают за рубежом, Ваша фотография часто появляется на обложках престижных гуманитарных изданий, и нет решительно ничего сверхъестественного или хотя бы просто удивительного в том, что я Вас с ходу узнал.

Профессор был одновременно несколько сбит с толку и польщён, тогда как молодой человек неутомимо продолжал сыпать словами, речь его лилась плавно, изящно и толково. В своеобразную симфонию включался и профессор.

– Видите ли, уважаемый Ганс, меня всегда занимал вопрос о соотношении всего истинно прекрасного с пугающими безднами, которые встречаются в нашем причудливом мироздании и подчас подстерегают творческих людей. Я, признаться, не очень-то верил Вашему земляку, знаменитому Томасу Манну, который в романе «Доктор Фаустус» вывел фигуру гениального музыканта, безнадёжно продавшего душу дьяволу. «Что-то здесь не так!» – возможно себе на погибель, принимая желаемое за действительное, думал я, – «Светлый порхающий гений музыки не может иметь своим источником преисподнюю. А что если Томас Манн не справедлив к своему герою Адриану Леверкюну?».

Чтобы разобраться в том, как великий человек может оказаться или, хочется думать, не оказаться невольным пособником дьявола я поставил себе целью углубиться в бессмертное творение Гёте, в поэму «Фауст». Я не на шутку заинтересовался поэмой Гёте не просто как сухой гуманитарий, но как человек, не равнодушный к прекрасному и не равнодушный к вопросам вечного спасения души.

– О, я вас очень понимаю, – невозмутимо сказал молодой человек с такой интонацией, как будто он всю жизнь только и думал на темы, волновавшие профессора Ямпольского. Вопрос двусмысленного соседства пленительных звуков и преисподней издавна волнует человечество.

Опасность искусства ведома не только немецким классикам, – бойко продолжал молодой человек. О странном соседстве света и тьмы в стихотворении «Волшебная скрипка» писал Ваш соотечественник Николай Гумилёв.

И молодой человек с ходу процитировал следующие строки.

 

Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,

Не проси об этом счастье, отравляющем миры,

Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,

Что такое темный ужас начинателя игры!

 

Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,

У того исчез навеки безмятежный свет очей,

Духи ада любят слушать эти царственные звуки,

Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.

 

– А Вы неплохо владеете русским языком, говорите почти без акцента и как я убеждаюсь, Вы изрядно осведомлены также о русской поэзии, – заметил профессор Ямпольский, доброжелательно сощурившись.

– Ах, уважаемый Павел Евгеньевич, всё пустяки! – заверил профессора молодой человек. – Должен же я был, отправляясь в Россию, хоть немного ознакомиться с историей и литературой страны, куда я еду.

И не давая профессору опомниться, его собеседник продолжал:

– Что же до музыки и бездны, я думаю, Вы в чём-то правы. Судя по стихам Гумилёва, мы можем говорить о том, что бешеные волки словно завидуют обладателю бессмертных звуков, исступлённо ходят за ним попятам, угрожают ему, но это всё же не означает, что великий музыкант должен непременно совершить сделку с дьяволом… и в итоге после смерти оказаться незнамо где.

– Но проблема заключается в том, что музыкальный порыв, вакхическое опьянение звуком всё-таки находится в каком-то странном родстве с погибельными стихиями, – мягко возразил профессор. – Ваш соплеменник Фридрих Ницше – продолжал профессор – написал работу «Рождение трагедии из духа музыки», где говорится именно об этом, о странном соседстве света и тьмы, о тёмных хаотических страстях, томящих душу музыканта. Другой Ваш великий соотечественник, упомянутый мною сегодня Томас Манн в романе «Доктор Фаустус» объясняет, в чём ужас музыки. Старые школы музыки, исполненные духа гармонии, как бы они ни были прекрасны, уходят в историческое прошлое, а начиная приблизительно с двадцатого века (если не ранее), музыка захватывающая, импульсивная, пьянящая душу рождается по внушению дьявола. Так, во всяком случае, считает великий писатель, Томас Манн, и меня признаться это смущает, – заключил профессор.

– Действительно место в романе Томаса Манна, где говорится об опасности внезапных озарений в музыке, пугающе двусмысленно. У нас есть соблазн объяснить внезапное музыкальное наитие воздействием инфернальных сил, – спокойно сказал молодой человек. – Но едва ли Томас Манн вполне прав в своих умозаключениях – продолжал он. – Вдохновение существует издревле, и нет никакой необходимости связывать его непременно с тьмой.

Ваш великий соотечественник Пушкин писал, – продолжал молодой человек, снова блистая своими познаниями в области русской литературы, – итак, русский классик Пушкин писал: «Вдохновение есть способность души к живейшему приятию впечатлений и, следственно, к объяснению оных. Вдохновение нужно в поэзии, как в геометрии». Едва ли ясный Пушкин может быть без натяжек поставлен на одну доску с несчастным, запутавшимся Адрианом Леверкюном, хотя Пушкин ведал вдохновение, а не только ремесло литератора. Дьявол потешается над нами, пытаясь опорочить вдохновение и противопоставляя ему жёсткую дисциплину, может быть, недетская дисциплина, которую, по словам Пастернака, насаждал Ваш соотечественник, стихотворец Брюсов, как раз от дьявола, – улыбнулся молодой человек.

– Вы весьма убедительны, – заметил профессор, – но Вам не кажется, что вдохновение, которое освобождает от труда и страданий, которое уводит в очарованную даль, всё же несёт в себе смутную мистическую опасность? или, по крайней мере, является нравственно зазорным?

– Ах, уважаемый Павел Евгеньевич! – с воодушевлением воскликнул молодой человек. – Неужели Вы думаете, что одним вдохновением можно чего-то достичь в искусстве? Вдохновение можно уподобить драгоценному камню, – например, алмазу, – его шлифовкой и огранкой занимается человек искусства. Без кропотливого труда в искусстве ничего нельзя достичь, однако едва ли, едва ли муки творчества, которые закаляют душу, регулярные упражнения души и тела, буквально каторжные усилия всякого подлинного мастера угодны дьяволу, – проговорил молодой человек.

– Это хорошо понимали в русском восемнадцатом веке, – неожиданно согласился профессор. И расхожее представление о том, что оный век – есть век ремесленничества, никуда не годится. В своём трактате «О поэтическом искусстве», написанном на классической латыни, современник Петра Первого Феофан Прокопович уподобляет вдохновение необъезженному коню, который может быть обуздан лишь кропотливым трудом. Однако заметим: восхваляя труд, Прокопович признаёт, что без вдохновения труд ничто. И едва ли союз труда и вдохновения ведёт в погибель…

Но меня волнует другое, – продолжал профессор. – Если верить Пушкину, за светлым Моцартом следовал по пятам и буквально охотился его контрастный двойник, мрачный Сальери… Значит, тьма всё-таки является непременно там, где изначально суждено затеплиться свету.

– Ах, оставьте! – почти перебил профессора молодой человек несколько архаичным оборотом. И с нетерпением продолжал свою увлекательную речь, вновь демонстрируя удивительную для коренного немца осведомленность в русской литературе. – Со времён споров, которые вёл с Пушкиным его современник литератор Катенин, со времён упрёка в клевете, который бросил Пушкину Катенин, мало-помалу становится ясно: Сальери и не думал убивать Моцарта. Любопытно, что русский литературовед Тынянов писал: «в споре о Моцарте и Сальери я всецело на стороне Катенина». Заметим, это писал пушкинист! – решительно воскликнул молодой человек.

– Что ж, если Вы решились оспорить Томаса Манна, который по Вашей причудливой логике едва ли очернил композитора Адриана Леверкюна, Вы готовы оспорить и другого классика Пушкина, написавшего так много нелестного и горького о Сальери.

 – Ничуть нет! – улыбнулся молодой человек. – Я никого не оспариваю. И уж тем более я не оспариваю классиков.

Но художественное произведение не есть историческая хроника. И классики мировой литературы высказывают правду иначе, нежели историки – это известно со времён Аристотеля, который в своём труде, озаглавленном, кажется, «Поэтика», пишет: «История говорит о действительно случившимся, а поэзия говорит о возможном». И я бы добавил, немножко пояснив Аристотеля: поэзия говорит о возможном в измерении авторской идеи. Чаще всего это нравственная идея. Так, Томас Манн, показывая Адриана Леверкюна, свидетельствует: самопроизвольное вдохновение действительно мистически опасно. Сходную мысль высказывает Ваш соотечественник Гоголь в повести «Портрет»: художник, который избегая медленных трудов, гонится за быстрым успехом, за внешним эффектом, действительно вступает в невольную сделку с дьяволом.

Пушкин в своей трагедии «Моцарт и Сальери» свидетельствует: гениального человека преследуют кинжал клеветы, родственный зависти, сей сокрытой змее. И к Моцарту приходит роковой вестник гибели – Чёрный человек – знакомый нам и по одноимённой поэме Есенина, Вашего гениального соотечественника. Страшна расплата за творчество и на путях света стоит тьма… – проговорил молодой человек. – Но, – продолжил он – гений ускользает из лап гибели и, в конечном счёте, попадает туда, откуда он родом, гений возвращается из житейских странствий в обитель Света, откуда он некогда занёс на бедную землю несколько песен райских…

– Ах, простите, простите, что-то я с Вами заболтался, – неожиданно перебил себя молодой человек. Я сегодня иду на концерт камерной музыки со своими приятелями, Шубертом и Шопеном. Нам важно не опоздать… Всё-таки консерватория в Москве – это значительно.

– Как, как? – опешил профессор, решив, что он ослышался. Ведь Шуберт и Шопен давно умерли. Как же они могут пойти на концерт в московской консерватории? Однако уточнить, кто у молодого человека состоит в приятелях, у профессора Ямпольского возможности не было, поскольку молодой человек внезапно исчез.

Не то, чтобы он отчётливо ушёл, а просто исчез, как будто его и вовсе не было. Но профессор был готов поручиться, что не более четверти минуты назад молодой человек стоял напротив и с ним разговаривал.

Минуту-другую профессор пребывал в некотором замешательстве. Его озадачило не только то, что молодой человек – кажется, Ганс – странно стушевался. Профессора озадачило и то, что говорил молодой человек. Он блистал эрудицией и, будучи родом из Германии, обнаруживал редкую осведомленность в русской литературе, было практически нечего возразить молодому оратору, а всё-таки речи незнакомца временами казались профессору чересчур уж прекраснодушными…

Павел Евгеньевич вернулся домой поздно вечером. Они с женой обитали в добротном доме на Бауманской улице, как раз в тех краях, где некогда поселились немецкие предки Эльзы.

Сняв в прихожей калоши, повесив шляпу на вешалку, отряхнув и водрузив на место пальто (для него имелись так называемые плечики из пластмассы), профессор долго по-московски пил чай.

Жена профессора – очаровательная фрау Эльза – наготовила к чаю отменных печений. С присущей ей немецкой пунктуальностью опытной домохозяйки Эльза редко покупала печенья в магазине, она не вполне доверяла или вовсе не доверяла массовому производству кондитерских изделий. Фрау Эльза предпочитала готовить их сама, сама отмеряла количество и пропорцию тех или ингредиентов, сама отбирала нужный сорт муки, сама следила за тем, чтобы лакомство по мере приготовления не перегрелось в духовке и затем хранилось в подобающих условиях.

Фрау Эльза была не только превосходной домохозяйкой, всё, что она делала по дому, было талантливо и исполнено изящества, а не только житейски надёжно. Фрау Эльза действовала по вдохновению даже тогда, когда она занималась хозяйством или готовкой. И печенья, приготовленные Эльзой, буквально таяли во рту.

– Спасибо дорогая, чаепитие, которое ты устроила, можно без натяжки назвать бесподобным, – по-кошачьи жмурясь, говорил Ямпольский, он с удовольствием цедил чай с отменными печеньями, параллельно прикидывая, как изложить жене недавние события.

– Ты знаешь, сегодня у меня в библиотеке Русско-Немецкого Дома состоялась престранная встреча, которую я назвал бы незапланированной. И всё-таки эта встреча, которая ну никак не вписывалась в мой привычный график, раскрыла мне глаза на многое и помогла приблизиться к ответу на вопросы, которые меня издавна занимали. И мучали меня по нескольку лет.

Лишь сегодня в силу совершенно непредвиденного стечения обстоятельств мне довелось приблизиться к загадке «Реквиема», произведения настолько же прекрасного, настолько же и трагического… У меня произошла встреча, которая во многом перевернула мои представления о «Реквиеме» Моцарта и о духе музыки, – проговорил профессор.

Жена выказала неподдельное любопытство, и профессор поведал ей всё, что и так известно читателю.

– Дорогой, извини за такой дурацкий и чисто житейский вопрос, а ты не пил перед тем, как явиться в Русско-Немецкий Дом? – поинтересовалась Эльза, зная слабость мужа к спиртному (и подчас преувеличивая её).

– Ручаюсь, за весь этот день я не пил ни грамма спиртного, – уверенно отчеканил профессор.

– Гм… удивительно, – протянула жена. – Ну, может быть, молодой человек не растворился в воздухе, как тебе поспешно показалось, а просто покинул помещение обычным порядком? Торопливо ушёл, поскольку опаздывал на концерт. А ты был погружён в свои мысли и этого не заметил, – снова предположила жена. Не то, чтобы она не верила в возможность сверхъестественных и необъяснимых явлений, ещё как верила! Но со своим пытливым немецким умом она всё же считала совершенно необходимым подробно вникать в каждую частность, любила убеждаться едва ли ни на собственном опыте в абсолютной достоверности услышанного от Ямпольского.

– Дорогая, ты нередко упрекаешь меня в профессорской рассеянности, – сказал Ямпольский, – но ручаясь, я не настолько рассеян, чтобы не заметить, как человек уходит из помещения. Молодой человек, о котором я рассказываю, не ушёл привычным порядком, а именно исчез. И притом немедленно. Как тень.

 – Гм… странно, – сказала жена профессора. – Если дела обстоят так, как ты говоришь, невозможно исключить, что мы имеем дело со сверхъестественным явлением.

Но ничего решительно и окончательно я сказать не могу, думать, что мир до конца познаваем, было бы слишком самонадеянно, – добавила фрау Эльза с присущей ей немецкой пунктуальностью и аккуратностью. Она никогда не рубила с плеча.

Шло время и разговор о странном молодом человеке, который назвался Гансом, не то, чтобы совсем забылся (такое забыть невозможно), скорее он сдвинулся на второй план за множеством дел и хлопот, которые буквально висели на профессоре Ямпольском.

Неуклонно приближалась весна. И вот с наступлением Пасхи всевозможные житейские дела и обязанности стали менее угнетать профессора, нежели угнетали ранее. Не то, чтобы дела и хлопоты совсем исчезли из жизни профессора и он воспарил – нет, отнюдь нет. Но если так можно выразиться, удельный вес житейской рутины, житейской суеты и житейских хлопот в жизни профессора Ямпольского ощутимо уменьшился. По выражению известного русского поэта «груда дел, суматоха явлений» – буквально свалилось с плеч Павла Евгеньевича, ему стало буквально легче дышать. Павел Евгеньевич Ямпольский словно освободился от совершенно бессмысленного мешка камней, который нёс ранее, хотя внешне в жизни Ямпольского как будто ничего не изменилось.

Профессор с женой, как и знакомая читателю Мария Клее, немка по происхождению, – люди православные. Поэтому им всем принесло сердечную радость наступление Пасхи. Былой мир остался прежним, но в корне преобразился. Воссиял свет.

В одну из радостных недель весны, наступивших после Пасхи, профессор с женой снова направились в Русско-Немецкий Дом. Там под эгидой Марии Клее в русле работы литературной студии «Грани слова» намечалась презентация романа известного австрийского писателя Девида Уинклера «Стекло». Главный герой романа – австрийский юноша Джонатан, учащийся гуманитарного колледжа, постоянно рассуждает о месте человека во вселенной, о табу и, напротив, о свободах, которые даны (как бы предпосланы) всякому человеку, рождённому в мир. Притом стекло – сквозная метафора романа: Джонатан, глядя на стёкла окон, на стёкла в зеркалах, на стёкла очков, постоянно задаётся вопросом о том, через какое стекло тот или иной человек смотрит на мир. Причём мировосприятие человека зависит от характера и окраски стекла, которое тот выбирает.

Благодаря компьютерной технике, а также благородному попечению Марии Клее о клубе «Грани слова» профессор заранее получил по электронной почте от Марии Клее и файл «Стекла» на немецком языке, и – отдельным файлом – русскоязычный перевод «Стекла». Перевод принадлежит некоему Юрию Аристову. На презентации ожидается появление и Юрия Аристова, которому предстоит увлекательный рассказ о перипетиях переводческой работы над романом, и самого автора «Стекла» – Девида Уинклера – буквально на днях он прилетел из Австрии для того, чтобы выступить в Русско-Немецком Доме. Профессор Ямпольский заранее готов поговорить с Девидом о взаимоотношениях австрийской и немецкой культур, а также обсудить с Аристовым некоторые любопытные тонкости и детали перевода «Стекла» с немецкого языка на русский.

Профессор мысленно перебирал какие-то свои тезисы, которые готовил к презентации, меж тем как жена профессора – очаровательная фрау Эльза – уверенно вела новенькую «Хонду». Она превосходно держалась за рулём, умело управляла «Хондой» и безошибочно знала дорогу. Так что читатель может в очередной раз убедиться в том, как неизменная практичность Эльзы всякий раз контрастно уравновешивает профессорскую рассеянность Ямпольского, его постоянную склонность витать в облаках. В принципе муж с женой иногда путешествовали пешком, давая «Хонде» отдохнуть, однако в данном случае они решили ехать на машине, чтобы не опоздать на презентацию.

О том, чтобы он и она добирались до Русско-Немецкого Дома на «Хонде», заблаговременно позаботилась, разумеется, фрау Эльза, существо изящное, компактное и предусмотрительное, а к тому же постоянно приверженное к немецкой корректности и к немецкой аккуратности. У практичной Эльзы был свой неоспоримый резон. Добираться до Русско-Немецкого Дома на машине означало необходимую экономию времени. Явиться на презентацию следовало не просто вовремя, но на всякий случай даже несколько заранее. Однако, несмотря на всю вынужденную спешку, он и она сочли необходимым заехать в какой-либо супермаркет, чтобы по случаю праздника Пасхи, который недавно наступил, присмотреть для Марии Клее пусть скромный, но изящный подарок. Причём Эльза настояла на том, чтобы подарок для Марии покупался не абы где, а в статусном магазине, который соответствовал бы европейским стандартам и не был бы просто «заштатной лавочкой, скоплением всякого залежалого товара». Фрау Эльза вынуждена была даже сделать небольшой территориальный «крюк», чтобы заехать в магазин «Азбука вкуса» – элитный сетевой супермаркет, который, при очевидных кризисных процессах в мировой экономике, всё-таки держал марку. Чтобы не платить штраф за остановку в неположенном месте (в современной Москве правила строгие), Эльза благоразумно припарковала «Хонду» в глубине двора того самого дома, где располагалась «Азбука вкуса».

Сияющие витрины. Чистота и свет. Почти стерильная обстановка. Интересный разнообразный ассортимент. Вежливый персонал.

Эльза, усталая от пребывания за рулём, договорилась с мужем, что подарок для Марии будет выбирать он.

Множество полок, занятых исключительными кондитерскими изделиями. Сияющие новенькими упаковками коробки конфет. Ямпольскому – в глубине души эстету – понравились бельгийские конфеты в форме ракушек, однако свой выбор профессор окончательно остановил на коробке швейцарских конфет, коробка была сделана в форме сердечка. Изящно и остроумно.

Коробка конфет в форме сердечка имелась в последнем – и единственном – экземпляре. Любопытно.

Павел Евгеньевич поднёс к глазам коробку в форме сердца, чтобы окончательно рассмотреть товар – и словно застыл на месте. Вздрогнул, и вспомнил. На коробке был изображён в профиль юный Моцарт, о чём свидетельствовала и надпись латиницей. Это было ровно то самое лицо, которое профессор видел приблизительно месяц назад в библиотеке Русско-Немецкого Дома.

Так вот почему молодой человек внезапно исчез. Он отправился на встречу со своими коллегами – Шубертом и Шопеном.

Дыхание профессора участилось. Усиленно забилось сердце. С портрета глядел юный Моцарт – тот самый молодой человек, который беседовал с профессором о музыке, о природе вдохновения и причудах прекрасного. Время словно остановилось для профессора.

Он внезапно понял, почему неизвестный назвался Гансом. Если бы он объявил своё подлинное имя, это бы обескуражило профессора, и беседа вряд ли бы состоялась. Поэтому незнакомец счёл благоразумным назваться одним из распространённых немецких имён – таких, как Грета или Ганс. 

И главное, профессор понял, почему рассуждения странного молодого человека показались ему несколько прекраснодушными. Ну да! конечно! Вольфганг Амадей Моцарт – светлый и универсальный – словно не мог вместить представления о том, что гениальный человек способен явиться адептом тьмы, сотрудником дьявола. Эта пугающая идея – порождение более поздних эпох, явившихся после светозарного Моцарта!

Профессор стоял как вкопанный. Надо же! Моцарт – всего месяц назад – явился к нему из седой вечности для того, чтобы по-своему разрешить вопросы, долгое время беспокоившие профессора.

Бессмертный Моцарт собственной персоной разрешил фундаментальный вопрос музыки и мироздания в целом волновавший профессора Ямпольского. Из слов Моцарта следовало, что прекрасное и тьма – стихии разной природы. Однако тьма охотится за прекрасным, рыскает по его извилистым тропам, неуклонно движется за ним попятам. Так, к сиятельному Моцарту однажды явился Чёрный человек… 

– Что с тобой? – обеспокоенно спросила у профессора чуткая и восприимчивая Эльза. (У неё была мгновенная реакция).

– Ничего – сказал Павел Евгеньевич – я, кажется, выбрал коробку конфет, которую мы подарим Марии.

– Что ж, скромно и со вкусом – оценила будущее приобретение фрау Эльза. (У неё был отменный вкус).

Помимо конфет было решено приобрести пасхальную открытку для Марии, и профессор к своей чрезвычайной радости нашёл открытку не-пошлую. Ведь столько выпускают пошлых открыток!

Вежливая кассирша выбила чек – и вот он и она уже в «Хонде», которая мчится по Москве в Русско-Немецкий Дом.

– Дорогая! Когда мы были в «Азбуке вкуса», я пережил разительно сильное – даже судьбоносное – впечатление.

Жена сгорала от любопытства, но профессор спокойно сказал:

– Об этом мы поговорим позже.

Несмотря на заезд в «Азбуку вкуса», он и она прибыли в Русско-Немецкий Дом минут за пятнадцать до начала мероприятия.

Профессор неоднократно замечал, что в пасхальный период житейских каверз или, говоря церковным языком, искушений становится меньше, нежели в другие не столь радостные периоды времени. Не потому ли он и она не застряли в очередной автомобильной пробке? не задержались более необходимого в «Азбуке вкуса» и успели на презентацию не только вовремя, но даже и несколько загодя?..

Литературный вечер, посвящённый роману Уинклера, должен был проходить на первом этаже Русско-Немецкого Дома во вместительном актовом зале, который назывался «Берлин». Он и она вошли в свободный актовый зал, где царили особая тишина, порядок и сосредоточенность. Всё-таки немецкая аккуратность на фоне извечной российской расхлябанности – есть нечто поистине уникальное.

Вскоре появилась несравненная Мария Клее, ведущая литературного клуба «Грани слова». Супруги Ямпольские преподнесли ей коробку конфет с изображением Моцарта и пасхальную открытку, где рукою профессора было начертано несколько тёплых проникновенных слов от Ямпольских. Поздравление, адресованное Марии, явилось в созвучие с Моцартом.

Мария благосклонно приняла презент и предложила гостям рассаживаться. Вскоре ожидалось прибытие австрийского писателя Девида Уинклера и других гостей… 

Пробило три, и литературному мероприятию предстояло вот-вот начаться. В актовый зал через окно проникали яркие лучи весеннего солнца, и эта благосклонность природы к усталому и страдающему человеку была космически не случайна. Во всём чувствовалось присутствие пасхальной радости.

 

***

 

Вечер Уинклера прошёл блистательно. Дискуссия о переводе «Стекла» с немецкого органично дополняла разговор о самом романе «Стекло». Уинклер – видный австриец, однако, очень неплохо говорящий по-русски – блистал парадоксами и рассказывал много такого, что было полезным для понимания романа «Стекло», но напрямую не вытекало из текста, «читаемого глазами».

Весь ход литературного вечера профессор, человек неравнодушный к музыке, воспринимал не только как некое умственное пиршество, но и как удивительную симфонию звуков. Не только слова, смыслы, но и самые звуки, которые присутствовали в зале «Берлин» вторили «Стеклу» Уинклера, образуя нечто единое и в то же время многогранное.

Меж тем профессор, чьим основным предметом была философия Хайдеггера, не переставал горячо размышлять о музыке. И однажды в подробностях поведал жене о своём опыте личного общения с Моцартом.

Фрау Эльза была умной женщиной и не стала с порога отвергать уникальный опыт профессора. Она лишь проговорила (так словно бы достоверность встречи профессора с Моцартом не могла вызвать сомнений):

– Моцарт – дитя той прекрасной эпохи, когда человечество ещё не знало коварного раздвоения и когда прекрасное не было омрачено соседством с пугающей бездной. Однако едва ли мы избежим опасной односторонности, если начнём применять всё, что говорит и чувствует гениальный Моцарт к нашей современности.

Мне кажется, надо быть осторожными – проговорила фрау Эльза. И процитировала Иоанна Златоуста: «Блюдитесь, убо опасно ходите».

Профессор задумчиво покачал головой и вынужден был молчаливо согласиться с женой (хотя бы отчасти, хотя бы отчасти). Выдержав паузу, он лишь проговорил:

– О да, дорогая! Ты как всегда права, как ни горько это признать. В самом деле, мрачный XX век, наследник отнюдь не простого XIX века, принёс человечеству то, что было неведомо ему доселе – в старые добрые времена, когда жил Вольфганг Амадей Моцарт. Увы! И бессмертный порхающий Моцарт едва ли передаёт хаос современности, наследницы сравнительно недавнего – глубоко трагического – прошлого. Мне и самому кажется, что Моцарт несколько прекраснодушен, хотя и без сомнения гениален, – ещё раз вздохнул профессор.

Разговор происходил летом на даче (у профессора имелась дача под Москвой – в «Снегирях»).

После разговора с женой профессор долго не мог успокоиться, бродя по саду, по тропинкам, пролегающих между цветистыми развесистыми клумбами, где произрастали пышные розы и горделивые нарциссы. «Что значит для меня уникальная встреча с Моцартом? И так уж ли безопасно наше соприкосновение с прекрасным?», – продолжал мысленно вопрошать профессор с заметным беспокойством.

Ему вспомнился Лермонтов – создатель знаменитого «Демона». Мрачный персонаж Лермонтова гордо шагал по высям творенья – и был причастен к прекрасному.

 

Под ним Казбек, как грань алмаза,

Снегами вечными сиял…

 

«О да, всё прекрасное – эти благоуханные розы, которые цветут в саду или чистейший алмаз трагически двусмысленны, потому что метафизически уязвимы» – горячо думал профессор. Ему припомнился его хороший знакомый, Геннадий Стоянов, добросовестный филолог-русист, который подробно занимался «Демоном» Лермонтова, вникал во все черновики и редакции поэмы, после чего надолго оказался в психиатрической больнице. «Как же всё-таки непереносимо это соседство прекрасного и зияющей бездны!» – мысленно восклицал профессор Ямпольский, бродя по саду.

«Дьявол – это падший Ангел; вот почему свет и тьма находятся в таком опасном соседстве. Не потому ли и гениальный Лермотнов так много работал над поэмой «Демон» и не мог окончательно остановиться ни на одной из редакций? Слишком запутан сам предмет поэмы», – подумалось профессору. «Зловещая пародия на прекрасное то испуганно крадётся вслед великой музыке, то словно бы вытесняет свет, и дьявольская пародия становится отчётливее пародируемых явлений. Так история человечества движется от бессмертного Моцарта к мрачному и холодному Адриану Леверкюну», – мысленно сетовал профессор, созерцая розы и нарциссы.

Наконец он вернулся на дачу. Разогрел камин и включил «Реквием» Моцарта, свою излюбленную запись. Несмотря на своё трагическое содержание «Реквием» всегда действовал на профессора успокаивающе, точнее было бы сказать, что слушая бессмертные звуки Моцарта, Павел Евгеньевич обретал внутреннюю гармонию, ибо за смертью он интуитивно провидел и воскресение. Бессмертные звуки лились в пространство, меж тем как в камине причудливо потрескивали дрова и выразительно играли замысловатые искорки.

Профессор Ямпольский наконец забылся, погружаясь в бессмертную музыку.

 

                                                                           


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 213; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!