Вот и Новый Год. 12 часов 1923 года. 35 страница



 

16 апреля. Сегодня еду в Москву – читать об Ал. Толстом. Увы мне: третьего дня я сидел на балконе Экскурсионной Станции, мне показалось очень жарко, я сдуру снял пальто и шапку и простудился. Это значит – читать лекцию хрипло – для меня это хуже всего. Я скупил целую аптеку аспиринов и теперь лежу в постели сутки. Здесь на Экскурсионной мне было хорошо. Я отдохнул от людей. Я не то что не люблю людей, но я не люблю себя, когда сталкиваюсь с людьми. Тон становится у меня не мой, не хороший. К сожалению, приходилось часто ездить в Питер – на собрания по «Современнику». Там мы работали целые дни с утра до ночи – я, Замятин, Тихонов, Эфрос. Тихонов однажды так устал, что вместо Достоевский и Толстой сказал:

– Толстоевский и Достой.

У нас в первом номере идут стихи Тютчева. Говоря о программе первого номера, Тихонов сказал:

– Мы дадим стихи Фета.

– Какого Фета? Тютчева.

– Ах, я спутал. Обе фамилии начинаются на Ферт.<...>

Статью об Ал. Толстом я писал неуверенно и потому выбросил много хороших мест.

Замятин тоже замаялся очень. Он пишет пьесу для 1‑й Студии. Переделывает «Островитян». Мы, вся редакция, были у Ал. Толстого, слушали чтение его «Ибикус», который он предназначает для нас. Обед он устроил грандиозный, сногсшибательный (хотя сам говорит, что управдому за квартиру не плачено). Был Щеголев (пил без конца), Анненков (говорит, что собирается за границу), Белкин. <...> Мне рассказ Толстого понравился: легкомысленный, распоясанный, талантливый анекдот. <...>

 

17 апр. 1924. Москва. Сегодня приехал. Лежу на постели в гостинице «Эрмитаж» – через полчаса надо идти выступать в «Литературном Сегодня», которое устраивает журнал «Рус. Современник». Приехал я с Ал. Н. Тихоновым прямо к Магараму. Магарам в восторге от всего, ликует, всей душой отдается журналу. Ночью я спал лишь благодаря вероналу – от 11 до 5. Ехал в международном со всеми удобствами – на счет Магарама. Москва взбудоражена – кажется, мы чересчур разрекламированы. В Эрмитаже остановились также Замятин и Ахматова. Ахматову видел мельком, она говорит, не могу по улице пройти – такой ужас мои афиши. Действительно по всему городу расклеены афиши: «прибывшая из Ленинграда только на единственный раз». Сейчас я зайду за нею и повезу ее в Консерваторию. Она одевается. Эфрос очень недоволен сложившейся обстановкой: говорит, слишком много шуму вокруг «Современника». Особенно худо, если увидят в нашем выступлении контрреволюцию. Это будет гнуснейшая подтасовка фактов. Перед тем как журнал начался, Тихонов при Магараме спросил всех нас: «Я прошу вас без обиняков, намерены ли вы хоть тайно, хоть отчасти, хоть экивоками нападать на советскую власть. Тогда невозможно и журнал затевать». Все мы ответили: нет, Замятин тоже ответил нет, хотя и не так энергично, как, напр., Эфрос.

 

5 мая. Понедельник. Коля женится. Погода с утра благодатная – но к 4 часам ветер с востока – холод, тучи. Я уехал в Ольгино, так как нужно закончить статейку о Честертоне. Был я вчера у мамы Марины с визитом, и меня поразило, что в их доме живет в нижнем этаже целая колония налетчиков, которые известны всему дому именно в этом звании. Двое налетчиков сидели у ворот и щелкали зубами грецкие орехи. Налетчикова бабушка сидела у открытого окна и смотрела, как тут же на панели гуляет налетчиково дитя. Из другого окна глядит налетчикова жена, лежит на подоконнике так, что в вырезе ее кофточки на шее видны ее белые груди. Словом, идиллия полная. Говорят, что в шестом номере того же дома живет другая компания налетчиков. Те – с убийствами, а нижние – без. Они приняли во мне горячее участие и помогали мне найти Маринин адрес. Маринина мать говорит, что никто не доносит на налетчиков, т. к. теперь весь дом застрахован от налетов. Я думаю, что дом и так застрахован – своей бедностью. Пять часов. Еще два часа моему сыну быть моим сыном, потом он делается мужем Марины. Без десяти шесть. Коля идет венчаться. Вчера он побрился, умылся, готовится. В этих приготовлениях для меня есть что‑то неприятное. Вчера Мария Николаевна со смехом говорила: «Бедный Коля, он так измучился» – и это меня покоробило. Обычное бабье торжество: самодовольство лингама. Мы хоть кого измучаем. И кроме того, маменьки перешептываются, соображают, наблюдают, подмигивают – нехорошо. Я рад, что уехал от свадьбы. Честертон кончен. Надо идти к Евг. Евг. Святловскому – попросить у него Энц. словарь, где есть карта Владим. губернии. Хочу приняться за заметку о некрасовском «Тонком человеке». Моя статья об Ал. Толстом провалилась. Ни Тихонов, ни Замятин не просят меня написать вторую такую же. Очевидно, она и вправду плоха. Я читал ее в Москве скандально плохо, провалился совсем. Я кончил о Честертоне, и свадьбы не для меня.

 

Бунт машин. Был два раза, и оба раза ушел с середины – нет сил досидеть до конца. Второй раз в зале оказался Ал. Н. Толстой с Айседорой Дункан. Монахов заприметил их и сказал публике в начале спектакля: – Здесь находится по контрамарке зайцем один человек, Алекс. Ник. Толстой, автор этой пьесы. Советую вам аплодировать! – Все зааплодировали.– Не так! – сказал Монахов.– Нужно организованнее! – Театр зааплодировал в такт. Но это были аплодисменты авансом. А когда кончился 1‑й акт, ни одного хлопка!

Сижу в Ольгино голодом. <...>

 

6 мая. Вторник. Восемь часов утра. Ну вот и прошла у Коли первая ночь с Мариной. Эту ночь я спал, но, просыпаясь, мучительно думал о Коле, как о маленьком мальчике – в Куоккала, и еще раньше в Одессе. В Одессу я приехал в 1904 г. из Лондона – на пароходе – к маме и жене на Базарную улицу, кругом олеандры и жена, как олеандр,– горько‑сладкая. Сидим, счастливы, и вдруг жена:

– Что же ты не спросишь о Коленьке?

А я и забыл о нем. Вынесли черненького, с круглым лицом, и я посмотрел на него, как на врага. Тогда он был мне не нужен. Полюбил я его позже, на Коломенской (№ 11). Он был тогда страшным мечтателем. «Ну, Коля, построй дом». И он начинал из воздуху строить дом. Прыгал и говорил: окно, окно, окно, окно – и никак не мог остановиться, ему все рисовались окна, окна без числа. Нарисует пальцем окно в воздухе и подпрыгнет от радости – и опять, и опять. Очень ему нравился памятник Пушкину на Пушкинской: «памовик». Встанет на стул, сложит руки: «Я памовик».– «А что же памятник делает, когда идет дождь?» – «Памовик – сюда» – и он лез под стул. В Куоккала его первые стихи: «как я желто говорю», дружба с Лидой, и мечты. Он так и говорил: иду мечтать на камни (на берегу наваленные глыбы гранитные, чтобы волны не налетали на дачу богатого немца). Вверх и вниз по камням, вверх и вниз – в такт своим мыслям, как птица по жердочкам, придумывает летательные аппараты, говорит сам с собой, сам с собой – сказки, путешествия, приключения у краснокожих. Круглое, наивное лицо. Ум пассивный, без инициативы, но инстинктивно охраняющий свою духовную жизнь ото всяких чужих вторжений. Помню его увлечение Дарвином, сомнения о Боге, лыжи, лодку и английский язык. Я вовлекал его в англ. язык, он сопротивлялся лояльно. Не выучивал слов, через два дня забывал все, что знал, и Лида всегда была для него образцом, хотя из лояльности опять‑таки утверждала, что он знает гораздо больше ее. Жил он лениво, как во сне. Сонно, легко, незаметно прошел сквозь революцию, сквозь Тенишевское училище – нигде не зацепив, не нашумев. Теперь в университете – тоже не замечая ни наук, ни событий. Идет по улице, бормочет стихи, подпрыгивая на ходу тяжело. В Марину влюбился сразу и тогда же стал упрямо заниматься английским – для заработка, на случай женитьбы. Перевел (довольно плохо) «Эвангелину» Лонгфелло, «Сын Тарзана» (вместе с Лидой, очень неряшливо, на ура, без оглядки), «Шахматы Марса»– лучше, «Лунную долину» (еще лучше), и теперь переводит «Дом Гэрдлстона» с быстротой паровоза. И все для Марины. Таким образом Марина до сих пор принесла ему пользу. Со мной у него отношения отличные; он не то что уважает меня, но любит очень по‑сыновьему. А все же не знаю почему, не хотелось мне, чтоб он женился, и сейчас я чувствую к нему жалость.

Здесь в Питере Макс Волошин. Он приехал – прочитать свои стихи возможно большему количеству людей. Но успех он имеет только у пожилых, далеких от поэзии. Молодежь фыркает. Тынянов и Эйхенбаум говорят о нем с зевотой. Коля говорит: мертво, фальшиво. Коля Тихонов: «Черт знает что!» Но Кустодиев и проф. Платонов в восторге. Он по‑прежнему производит на меня впечатление ловкого человека, себе на уме, который разыгрывает из себя – поэта не от мира сего. Но это выходит у него очень неплохо и никому не мешает. Вид у него очень живописный: синий костюм, желтые длинные с проседью волосы, чистые и свежие молодые глаза – дородность протодиакона. Сажусь писать ему свое откровенное мнение о его поэме «Россия».

К 12 часам появилось солнце. Я лежал на балконе и блаженствовал. Вышел на берег моря. Два всадника на белых лошадях. «Пропуск!» – Пропуска у меня нет!

– Здесь не место для гуляний.

Если берег моря, озаренный солнцем,– не место для гуляний, то на всем земном шаре такого места нет.

Ахматова переехала на новую квартиру – на Фонтанку. Я пришел к ней недели три назад. Огромный дом – бывшие придворные прачешные. Она сидит перед камином – на камине горит свеча – днем. Почему? – Нет спичек. Нужно будет затопить плиту – нечем. Я потушил свечу, побежал к малярам, работавшим в соседней квартире, и купил для Ахматовой спичек. Она рассказывала, что Сологуб стал в последнее время злой.– Мы пришли к нему с Олечкой (Судейкиной), а он в шахматы играет (с кем‑то). Олечка спрашивает меня: «Аничка, ты умеешь играть в шахматы?» Я говорю: нет, не умею. Нарочно громко, Сологуб не обращает внимания.

 

9 мая. Спрашиваю Муру: где же Коля? – Он уехал в церковь: молится‑женится.

Коля счастлив: я первый раз после его женитьбы встретил его в Госиздате. Сияет. Стоит у перил, дожидается гонорара. Ему выдали – как взрослому! – 11 червонцев. Но не сразу – сказали: через час. Он Марине: сбегаем в Университет, на Васильевский. Они «сбегали» на Васильевский – как ни в чем не бывало – раз – два и назад.

 

12 мая. Солнце. <...> В последнее время надо мною тяготеет злобный рок: мне два раза запретили чтение лекции о Горьком. Причем в первый раз – в феврале с. г. моему антрепренеру было сказано, что ввиду того, что неизвестно, приедет ли Горький в Россию, разрешить лекцию не могут. Тогда я представил официальную справку о том, что, по сведениям «Всемирной Литературы», где Горький состоит председателем, Горький в Россию не собирается. Тем не менее лекции не разрешили. Потом – в апреле – стали хлопотать о том же студенты (КУБС – ком. по улучш. быта студенчества). Им тоже запретили. Отказ Гублитмоно был утвержден Агитпропом М. К. Партии, куда апеллировала комячейка студенчества. Максим Горький как тема не подлежит в эти дни публичному обсуждению с какой бы то ни было точки зрения.

Студия. Расточитель. Устал. Клячко приехал, даст ли деньги? Ехать мне в Москву? Или спрятаться в Ольгино – и писать? Сяду писать письма Репину и Маме. <...>

_________

Первый номер «Современника» вызвал в официальных кругах недовольство:

– Царизмом разит на три версты!

– Недаром у них обложка желтая.

Эфрос спросил у Луначарского, нравится ли ему журнал.

– Да, да! Очень хороший!

– А согласились ли бы вы сотрудничать?

– Нет, нет, боюсь.

Троцкий сказал: не хотел ругать их, а приходится. Умные люди, а делают глупости.

 

Маяковский : Ну что ж! «Современник» хороший журнал, в нем сотрудники – Лев Толстой, Достоевский.

Актеры Студии – в восторге, особенно от Леонова2.

В июне 1924 во Всемирную ожидали О. Ю. Шмидта – стоящего во главе моск. Госиздата. И хитроумный Тихонов повесил на один только день в нашем зале совещания над дверью портрет Луначарского, в золотой раме (от царского портрета). Потом портрет сняли. Мадонны Рафаэля, которая висела в приемной, нет и в помине.

 

14 мая 1924. Сегодня в Госиздате встретился с Демьяном Бедным впервые – и беседовал с ним около часу. Умен. И, кажется, много читает. Очень любит анекдоты. «Есть у меня шофер. Я хотел подшутить над ним и говорю ему про свою дочь: «Она у меня от Шаляпина». Шофер смешался, не знал, что сказать, а потом пришел в себя и говорит: «То‑то голос у них такой звонкий».

«Был я сейчас в Севастополе. Пришел ко мне интервьюэр. Я говорю ему:–Знаете, я такой суеверный.– Вы суеверный? – Да, я. Я заметил, что когда меня кто‑нибудь интервьюирует, он сейчас же умирает.– Умирает? – Да...– Ой! – и репортер убежал».

Очень смешно показывал, как репортер‑заика интервьюировал Рыкова, тоже заику. «Я так хохотал, что должен был убежать».

 

18 мая. Был у Дикого. Он забавно рассказывает, как обедал у Замятиных. Те завели такой высокий тон за обедом, что он решил брать пирожки рукой и вообще оскандалиться. Супруги только переглядывались. Лесков в переделке Замятина («Блоха» для театра) ему не понравилась. <...>

 

7 июня. Ахматова говорит обо мне:

– Вы лукавый, но когда вы пишете, я верю, вы не можете соврать, убеждена.– Она больна, лежит извилисто, а на примусе в кухне кипит чайник.

 

10 июня. Дождь. До чего омерзителен 3иновьев. Я видел его у Горького. Писателям не подает руки. Были я и Федин. Он сидел на диване и даже не поднялся, чтобы приветствовать нас.

Горький говорит по телефону либо страшно угрюмо, либо – душа нараспашку! Середины у него нет. <...>

 

17/VI. Москва. Ночь. <...> Вчера в тени было 22 градуса – в комнате, за шкафом. Под утро постлал на полу и заснул. Спал часа два – спасибо, хоть на минуту я прекратился. В неспанье ужасно то, что остаешься в собственном обществе дольше, чем тебе это надо. Страшно надоедаешь себе – и отсюда тяга к смерти: задушить этого постылого собеседника,– затуманить, погасить. Страшно жаждешь погашения своего я. У меня этой ночью дошло до отчаяния. Неужели я так‑таки никогда не кончусь. Ложишься на подушку, задремываешь, но не до конца, еще бы маленький какой‑то кусочек – и ты был бы весь в бессознательном, но именно маленького кусочка и не хватает. Обостряется наблюдательность: «сплю я или не сплю? засну или не засну? шпионишь за вот этим маленьким кусочком, увеличивается он или уменьшается, и именно из‑за этого шпионства не спишь совсем. Сегодня дошло до того, что я бил себя кулаками по черепу! Бил до синяков – дурацкий череп, переменить бы – о! о! о! <...>

 

Июнь 22. 1924 г. Был у меня сейчас Алексей Толстой. Мы встретились в «Современнике» на Моховой. Сегодня понедельник, приемный день. Много народу. Толстой, толстый в толстовке парусиновой и ему не идущей, растерянно стоит в редакции. Неподалеку на столе самоуверенный Шкловский; застенчивый и розовый Груздев; Замятин – тихо и деловито беседует то с одним, то с другим, словно исповедует. Толстой подошел ко мне: «Итак, по‑вашему, я идиот?» (по поводу моей статейки о нем в «Современнике»). Я что‑то промямлил – и мы опять заговорили как приятели. Его очень волнует предстоящий процесс по поводу «Бунта машин»3. Я стал утешать его и предложил ему книжку Шекспира «Taming of the Shrew»*, в предисловии к коей сказано, что большая часть этой книжки написана не Шекспиром, а заимствована у Чапека. Это очень его обрадовало, и он пошел ко мне взять у меня эту книжку. Он в миноре: нет денег: продержаться бы до сентября. В сентябре у него будет доход с пьес, а теперь – ничего ниоткуда.– Нельзя ли у Клячко пристроить какую‑нибудь детскую книжку? – Вчера был у меня Шкловский, потолстелый, солидный, обидчивый, милый. Говорили мы много, переделывали его статью «Андрей Белый». Он говорил мне комплименты: «Ваши статьи о Короленко и Гаршине прекрасны, ваши детские книги гениальны». А в статьях своих при случае ругает меня. (Я в пустой квартире пишу это на балконе.) «В своей рецензии о Горнфельде я обокрал вас: у вас было сказано то же».

 

* «Укрощение строптивой» (англ.).

 

Тихонов в субботу был на писчебумажной фабрике Печаткина, которую теперь пускает в ход Московский Госиздат для своих надобностей. Съехались Отто Юльевич Шмидт и другие. Говорились обычные речи. «Эта фабрика– гвоздь в гроб капитализма», «открытие этой фабрики – великое международное событие». Все шло как следует – в высоком витийственном стиле. Вдруг среди присутствующих оказался бывший владелец фабрики, тот самый, в гроб которого только что вогнали гвоздь. Бабы встретили его с энтузиазмом, целовали у него руки, приветствовали его с умилением. Он был очень растроган, многие плакали. Он очень хороший человек – его рабочие всегда любили. Сейчас Дрейден на курсах экскурсоводов в Царском. Теперь их учат подводить экономическую базу под все произведения искусства. Лектор им объяснил: недавно зиновьевцы обратились к руководителю с вопросом, какая экономическая база под «Мадонной тов. Мурильо». Тот не умел ответить. «Таких нам не надо!» – и прав.

 

27 июня. В Сестрорецке. В пустой даче Емельяновой за рекой. <...> В курорте лечатся 500 рабочих – для них оборудованы ванны, прекрасная столовая (6 раз в день – лучшая еда), порядок идеальный, всюду в саду ящики «для окурков», больные в полосатых казенных костюмах – сердце радуется: наконец‑то и рабочие могут лечиться (у них около 200 слуг). Спустя некоторое время радость остывает: лица у большинства – тупые, злые. Они все же недовольны режимом. Им не нравится, что «пищи мало» (им дают вдвое больше калориев, чем сколько нужно нормальному человеку, но объем невелик); окурки они бросают не в ящики, а наземь и норовят удрать в пивную, куда им запрещено. Однако это все вздор в сравнении с тем фактом, что прежде эти люди задыхались бы до смерти в грязи, в чаду, в болезни, а теперь им дано дышать по‑человечески. Был с Лидой у Ханки Белуги, заведующей школьным районом: шишка большая. Спорили с нею о сказках. Она сказки ненавидит и говорит: «Мы тогда давали детям сказки, когда не имели возможности говорить им правду».

Читаю Фрейда – без увлечения.

Мура говорит: большой мяч познакомился под столом с маленьким.

Глядя на «Дома для детей», на «Санатории для рабочих», я становлюсь восторженным сторонником Советской власти. Власть, которая раньше всего заботится о счастьи детей и рабочих, достойна величайших похвал.

 

Суббота. Идет бешеный дождь. Я отрезан от дома. Голоден дьявольски. Уже 20 м. 3‑го. Разбираюсь в своих мыслях о детях – и творчестве для детей. <...>

Третьего дня встретили в курорте Собинова. Он лечится д'Арсонваллем. У него дочка 4 лет «помешана на вашем Мойдодыре». Мы пошли с ним к проф. Полякову, «ушному и горловому». Проф. поселился здесь в курорте. <...>

Вспоминали вместе Дымова – вспомнил Соб. собственный стишок:

 

Ждали от Собúнова

Пенья соловьиного.

Услыхали Сóбинова,

Ничего особенного.

 

Сегодня у меня пятая ванна. Слаб. Разломило спину. Трудно двигаться. Дожди и ветры. Подлая погода.

 

Пятница 11 июля. Сегодня день рождения моего милого Бобочки. Он был утром у меня, убрал мою заречную комнату. Сделал из березовых листьев веник, замел, побрызгал водою полы, вынес мою постель на балкон, выбил палкой, вычистил, потом взвалил Муру на плечи и понес ее домой. Он очень любящ и простодушен. Сегодня после обеда мы встретились с ним, Мурой и М. Б. в курорте – и ели мороженое. Он съел две порции – и выпил бутылку лимонаду.


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 194; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!