ЛЮБОВЬ МЕЖДУ РОДИТЕЛЯМИ И ДЕТЬМИ



 

Младенец в момент рождения должен был бы испытывать страх смерти, если бы милостивая судьба не предохранила его от чувства тревоги, связанной с отделением от матери. Новорожденный почти не отличается от того существа, каким он был до момента рождения, и не может осознавать себя и окружающий его мир как нечто, бывшее еще до него. Он воспринимает пока только положительное действие тепла и пищи, не отличая их от источника – матери. Мать – это тепло, мать – это пища, мать – это эйфорическое состояние удовлетворения и безопасности, т.е., употребляя термин Фрейда, состояние нарциссизма. Внешняя реальность, люди и вещи пока имеют значение лишь в той степени, в какой они удовлетворяют или фрустрируют физиологические потребности. Реально только то, что внутри; все, что находится вовне, реально лишь поскольку необходимо младенцу, но не как объективная ценность с присущими ей качествами.

Но ребенок растет, развивается и постепенно приобретает способность воспринимать вещи как они есть. В конце концов, он начинает понимать, что молоко, грудь и мать – различные субстанции. Он научается видеть много других вещей, имеющих различные, свои собственные существования. С этой поры он пробует давать им имена; на собственном опыте убеждается, что огонь горячий и причиняет боль, материнское тело теплое и приятное, дерево твердое и тяжелое, бумага тонка и рвется... Он учится общаться с людьми, вступая в отношения с ними: мать улыбается, когда я ем; она берет меня на руки, когда я плачу; она похвалит меня, если я облегчусь. Все эти переживания кристаллизуются и объединяются в одном переживании: я любим. Я любим, потому что я ребенок своей матери. Я любим, потому что беспомощен. Я любим, потому что прекрасен, неповторим. Я любим, потому что мать нуждается во мне. Это можно выразить в более общей форме: я любим за то, что я есмь, или, что более точно: я любим, потому что это я. Переживание любимости матерью – пассивное чувство. Мне ничего не надо делать для того, чтобы быть любимым, – материнская любовь безусловна. Все, что от меня требуется, – это быть – быть ее ребенком. Но есть и негативная сторона в этой "гарантированной" любви. Ее не только не нужно заслуживать, но ее и нельзя добиться, тем более контролировать. Если она есть, то она равна блаженству, если же ее нет, это все равно как если бы все прекрасное ушло из жизни – и ничего нельзя сделать, чтобы эту любовь искусственно создать.

Для большинства детей в возрасте 8-10,5 лет проблема почти исключительно в том, чтобы быть любимыми за то, что они есть. Младший ребенок еще не способен любить; он благодарно и радостно принимает как данность то, что он любим. С указанной же поры в детском развитии появляется новый фактор: ощущение способности возбуждать любовь своей собственной активностью. Ребенок начинает думать о том, как бы дать что-нибудь матери (или отцу), создать для нее нечто, чтобы порадовать: стихотворение, рисунок, поделку... Впервые в его жизни идея любви из желания быть любимым переходит в желание любить, в сотворение любви. Много лет пройдет с этого первого шага до зрелой любви. В конце концов ребенку, может быть уже в юношеском возрасте, предстоит преодолеть свой эгоцентризм, увидев в другом человеке не только средство для удовлетворения собственных желаний, а самоценное существо. Потребности и цели другого человека станут так же, если не более, важны, как собственные. Давать, дарить окажется куда более приятно и радостно, чем получать; любить даже более ценно, чем быть любимым. Любя, человек покидает тюрьму своего одиночества и изоляции, которые образуются состоянием нарциссизма и сосредоточенности на себе. Человек переживает счастье единения, слиянности. Более того, он чувствует, что способен вызывать любовь своей любовью, – и ставит эту возможность выше той, когда любят его. Детская любовь следует принципу "Я люблю, потому что я любим", зрелая – "Я любим, потому что я люблю". Незрелая любовь кричит: "Я люблю тебя, потому что я нуждаюсь в тебе". Зрелая любовь говорит: "Я нуждаюсь в тебе, потому что я люблю тебя".

С обретением способности любить тесно связано развитие объекта любви. Первые месяцы и годы – это период жизни, когда ребенок наиболее сильно привязан к матери. Это чувство близости начинается с момента рождения, когда мать и ребенок составляют единство, хотя их уже двое. Ребенок, хотя теперь уже живет не в утробе, все еще полностью зависим от матери. Однако день за днем он становится все более самостоятельным: учится ходить, говорить, познавать мир; со временем связь с матерью несколько утрачивает свое жизненно необходимое значение и вместо этого все более и более важными становятся взаимоотношения с отцом.

Чтобы понять этот поворот от матери к отцу, мы должны принять во внимание существенное различие между материнской и отцовской любовью. Материнская любовь по самой своей природе безусловна. Мать любит новорожденного младенца, потому что это ее дитя, потому что с его появлением в ее мире произошли преображения, свершились какие-то важные ожидания. (Конечно, когда я говорю здесь о материнской и отцовской любви, я моделирую "идеальные типы", отнюдь не считая, что каждые мать и отец любят именно так. Я имею в виду отцовское или материнское начало, которое представлено в личности каждого родителя.) Безусловная любовь утоляет одно из сокровеннейших желаний не только ребенка, но и любого человека. Когда любят "за что-то", за какие-то достоинства, т.е. ты сам заслужил любовь, это всегда связано с сомнениями: а вдруг я не нравлюсь человеку, от которого жду любви? А вдруг то, а вдруг это... Всегда существует опасность, что любовь к тебе может исчезнуть. Далее, "заслуженная" любовь всегда оставляет горькое чувство, что ты любим не сам по себе, а лишь постольку, поскольку приятен, нужен, что ты, в конечном счете, не любим вовсе, а используем. Неудивительно, что все мы томимся по "беспричинной", материнской любви, будучи и детьми, и взрослыми. Большинство детей имеют счастье насладиться материнской любовью (в какой степени – это обсудим позднее). Взрослому же человеку удовлетворить ту же самую потребность в бескорыстной материнской любви намного труднее. Эта потребность проявляется как компонент нормальной эротической любви; порой же находит выражение в религиозных и даже невротических формах.

Связь с отцом совершенно иная. Мать – это дом, из которого мы уходим, это природа, океан; отец же не олицетворяет никакого такого природного дома. Он имеет слабый контакт с ребенком в первые годы его жизни, не идущий ни в какое сравнение с материнским. Но зато отец представляет собой другой полюс человеческого существования, где – мысли, вещи, созданные человеческими руками, закон и порядок, дисциплина, путешествия и приключения... Отец – это тот, кто учит ребенка, как узнавать дорогу в большой мир.

С этой отцовской функцией тесно связана и другая, которую можно назвать социально-экономической. Когда возникли частная собственность и возможность передать наследство одному из потомков, отец стал с нетерпением ждать появления сына, которому он мог бы оставить свое дело. Естественно, что им оказывался тот сын, которого отец считал наиболее подходящим своим преемником, который был более всего похож на отца и, следовательно, которого он любил больше всех. Отцовская любовь – это обусловленная любовь. Ее принцип таков: "Я люблю тебя, потому что ты удовлетворяешь моим ожиданиям, потому что ты достойно исполняешь свои обязанности, потому что ты похож на меня". В обусловленной отцовской любви мы находим, как и в безусловной материнской, отрицательную и положительную стороны. Отрицательную сторону составляет уже тот факт, что отцовская любовь должна быть заслужена, что она может быть утеряна, если человек не сделает того, чего от него ждут. В самой природе отцовской любви заключено, что послушание становится основной добродетелью, непослушание – главным грехом. И наказанием за него служит утрата отцовской любви. Важна и положительная сторона. Поскольку отцовская любовь обусловлена, то я могу что-то сделать, чтобы добиться ее, я могу трудиться ради нее; отцовская любовь не находится вне пределов моего контроля – в отличие от любви материнской.

Материнская и отцовская установки по отношению к ребенку соответствуют его собственным потребностям. Младенец нуждается в материнской безусловной любви и заботе как физиологически, так и психически. Ребенок же старше 6 лет начинает ощущать необходимость отцовской любви, его авторитета и руководства. Функция матери – обеспечить ребенку безопасность в жизни, функция отца – учить его, руководить им, чтобы он смог справляться с проблемами, которые ставит перед человеком то общество, в котором он родился. В идеальном случае материнская любовь не пытается мешать ребенку взрослеть, не поощряет его беспомощность, напротив, помогает стать независимым, способным в конце концов отделиться от нее. Сама мать обязана быть оптимистом, дабы не заразить ребенка своей тревогой и неуверенностью. Отцовская любовь должна направляться принципами, а также ожиданиями; ей следует быть терпеливой и снисходительной, а не угрожающей и авторитарной. Она должна давать ребенку всевозрастающее чувство собственной силы и, наконец, позволить ему выглядеть авторитетным в собственных глазах, освободясь от авторитета отца.

В конечном счете зрелый человек приходит к тому моменту, когда он сам становится и своей собственной матерью, и своим собственным отцом. Он обретает как бы их объединенное сознание. Материнское сознание говорит: "Нет злодеяния, нет преступления, которое могло бы лишить тебя моей любви, моего желания, чтобы ты жил и был счастлив". Отцовское сознание внушает: "Ты совершил зло, ты не можешь избежать последствий своего проступка, и, если ты хочешь, чтобы я любил тебя, ты должен прежде всего исправить свое поведение". Зрелый человек внешне становится свободен от материнского и отцовского влияния, но он включает его в свою сущность, запрятывает внутрь. Однако, вопреки фрейдовскому понятию сверх-Я, он делает это, не повторяя мать и отца, а строя материнское сознание на основе своей собственной способности любить, а отцовское сознание – на своем разуме и здравом смысле. Более того, зрелый человек соединяет в своей любви материнское и отцовское чувства, несмотря на то, что они, казалось бы, противоположны друг другу. Если бы он обладал только отцовским чувством, то был бы злым и бесчеловечным. Если бы обладал лишь материнским, то был бы склонен к утрате здравомыслия, препятствуя себе и другим в развитии.

В естественности перехода от матерински-центрированной к отцовски-центрированной привязанности и в их окончательном синтезе состоит основа духовного здоровья и зрелости. Отсутствие гармонии в этой сфере служит главной причиной неврозов. Хотя более полное развитие этой мысли выходит за пределы нашей книги, все же несколько кратких замечаний способны прояснить данное утверждение.

Причиной невротического состояния мальчика может стать любящая, но излишне снисходительная или, наоборот, властная мать и слабый безразличный отец. В первом случае ребенку грозит чрезмерная фиксация на своей ранней привязанности к матери; впоследствии из него может развиться человек, полностью зависимый от матери, остро чувствующий собственную беспомощность, обладающий ярко выраженными чертами рецептивного характера, склонный подвергаться влиянию, быть опекаемым, нуждающийся в постоянной заботе, словом, человек, которому недостает отцовских качеств – дисциплины, независимости, способности самому быть хозяином своей жизни. Он будет стараться найти "мать" в смысле авторитета и власти в ком угодно – как в женщинах, так и в мужчинах. Если же мать холодна, неотзывчива и властна, ребенок может перенести потребность в материнской опеке на своего отца и на последующие отцовские образы – в данном случае конечный результат схож с предыдущим. Или же из этого ребенка вырастет человек, односторонне ориентированный на отца, полностью подчиненный принципам закона, порядка и авторитета и лишенный способности ожидать и получать безусловную любовь. Подобная тенденция будет тем более усиливаться, если отец авторитарен и в то же время сильно привязан к сыну. Итак, одного начала – или отцовского, или материнского – недостаточно для нормального развития личности. Дальнейшее исследование может показать, что определенные типы неврозов, как, например, маниакальный, развиваются в большей степени на основе односторонней привязанности к отцу, тогда как другие типы, вроде истерии, алкоголизма, неспособности утверждать себя и бороться за жизнь реалистически, а также депрессии, являются результатом центрированности на матери.

 

ОБЪЕКТЫ ЛЮБВИ

Любовь – это не обязательно отношение к определенному человеку; это установка, ориентация характера, которая задает отношение человека к миру вообще, а не только к одному "объекту" любви. Если человек любит только кого-то одного и безразличен к остальным ближним, его любовь – это не любовь, а симбиотический союз. Большинство людей уверены, что любовь зависит от объекта, а не от собственной способности любить. Они даже убеждены, что, раз они не любят никого, кроме "любимого" человека, это доказывает силу их любви. Здесь проявляется заблуждение, о котором уже упоминалось выше, – установка на объект. Это похоже на состояние человека, который хочет рисовать, но вместо того чтобы учиться живописи, твердит, что он просто должен найти достойную натуру: когда это случится, он будет рисовать великолепно, причем произойдет это само собой. Но если я действительно люблю какого-то человека, я люблю всех людей, я люблю мир, я люблю жизнь. Если я могу сказать кому-то "я люблю тебя", я должен быть способен сказать "я люблю в тебе все", "я люблю благодаря тебе весь мир, я люблю в тебе самого себя".

Мысль, что любовь – это ориентация, которая направлена на всё, а не на что-то одно, не основана, однако, на идее, что не существует различия между разными типами любви, зависящими от видов объекта любви.

A. Братская любовь

Наиболее "фундаментальный" вид любви, составляющий основу всех ее типов, – это братская любовь. Под ней я разумею ответственность, заботу, уважение, обстоятельное знание другого человеческого существа, желание продлить его жизнь. Об этом виде любви идет речь в Библии, когда говорится: "Возлюби ближнего своего, как самого себя". Братская любовь – это любовь ко всем человеческим существам; ее характеризует полное отсутствие предпочтения. Если я развил в себе способность любви, я не могу не любить своих братьев. В братской любви наличествует переживание единства со всеми людьми, человеческой солидарности. Братская любовь основывается на чувстве, что все мы – одно. Различия в талантах, образовании, знаниях не принимаются в расчет; главное здесь – идентичность человеческой сущности, общность всех людей.

Чтобы испытать чувство идентичности, необходимо проникнуть вглубь – от периферии к центру. Если я постиг другого человека лишь поверхностно, я постиг только различия, которые отдаляют нас. Если я проник в его суть, я постиг нашу идентичность, смысл нашего братства. Это связь центра с центром, а не периферии с периферией – "центральная связь". Или, как это прекрасно выразила С.Вейл:

"Одни и те же слова (например, когда мужчина говорит своей жене: "Я люблю тебя") могут быть банальными или оригинальными в зависимости от того, как они произносятся. А это зависит от того, из какой глубины человеческого существа исходят слова; воля здесь ни при чем. И благодаря чудесному согласию они достигают такой же глубины в том человеке, кто слышит их. Таким образом, слушающий, если он обладает хоть какой-либо способностью различения, ощутит истинную ценность этих слов".

Братская любовь – это любовь между равными; но даже равные не всегда "равны". Как люди, все мы нуждаемся в помощи. Сегодня я, завтра ты. Но эта потребность не означает, что один всегда беспомощен, а другой всесилен. Беспомощность – это временное явление; умение обходиться собственными силами – устойчивое состояние.

И все же любовь к беспомощному человеку, любовь к бедному и чужому – это начало братской любви. Нет заслуги в том, чтобы любить человека одной с тобой крови. Животные любят своих детенышей и заботятся о них. Слабый человек любит своего покровителя, так как от него зависит его жизнь. Ребенок любит своих родителей, потому что нуждается в них. Истинная же любовь начинает проявляться только в отношении тех, кого мы не можем использовать в своих целях. Примечательно, что в Ветхом завете центральный объект человеческой любви – бедняк, чужак, вдова и сирота. Испытывая сострадание к беспомощному существу, человек учится любить и своего брата; любя себя самого, он также любит того, кто незащищен и нуждается в помощи. Сострадание включает элемент знания и идентификации. "Вы знаете душу чужого, – говорится в Ветхом завете, – потому что сами были чужаками в земле Египта... поэтому любите чужого!"

B. Материнская любовь

Мы уже касались вопроса материнской любви в предыдущей главе, когда обсуждали разницу между материнской и отцовской любовью. Материнская любовь, как я уже говорил, – это безусловная самоотдача во имя жизни ребенка и его потребностей. Но здесь должно быть сделано одно важное дополнение. Жизнеобеспечение ребенка имеет два аспекта: один – это забота и ответственность, абсолютно необходимые для сохранения его здоровья и биологического роста. Другой аспект выходит за пределы простого сохранения жизни. Это установка, которая внушает ребенку любовь к жизни, которая дает ему почувствовать, что хорошо быть живым, хорошо быть мальчиком или девочкой, хорошо жить на этой земле! Два этих аспекта материнской любви лаконично выражены в библейском рассказе о творении. Бог создал мир и человека. Это соответствует простой заботе и утверждению существования. Но Бог вышел за пределы этого минимального требования. Всякий день после творения природы – и человека – Бог говорит: "Это хорошо". Материнская любовь на этой второй, высшей ступени заставляет ребенка почувствовать, как хорошо родиться на свет; она внушает ребенку любовь к жизни, а не только желание существовать. Та же идея может быть выражена и другим библейским символом. Земля обетованная (земля – это всегда материнский символ) описана как "изобилующая молоком и медом". Молоко – это олицетворение первого аспекта любви, заботы и утверждения. Мед символизирует радость жизни, любовь к ней. Большинство матерей, безусловно, дают своим детям "молоко", но лишь немногие способны подсластить его "медом" – для этого нужно быть не только хорошей матерью, но и счастливым человеком, а эту цель достигнуть непросто. Воздействие матери на ребенка едва ли может быть преувеличено. Материнская любовь к жизни так же заразительна, как и ее тревога. Обе установки имеют глубокое воздействие на личность ребенка в целом: среди детей и взрослых можно выделить тех, кто получили только "молоко", и тех, кто получили и "молоко", и "мед".

В противоположность братской и эротической любви, которые являются формами любви между равными, связь матери и ребенка – это по самой своей природе неравенство, где один полностью нуждается в помощи, а другой дает ее. Из-за альтруистического, бескорыстного характера материнская любовь считается высшим видом любви и наиболее священной изо всех эмоциональных связей. Представляется все же, что действительным достижением материнской любви выступает не любовь матери к младенцу, а ее любовь к растущему ребенку. Действительно, огромное большинство матерей – любящие матери, пока ребенок мал и полностью зависим от них. Большинство матерей хотят детей, они счастливы, нянча новорожденных и погружаясь в заботу о них. И это несмотря на то, что в ответ ничего не получают от ребенка, кроме улыбки или выражения удовольствия на лице. Эта установка на любовь отчасти коренится в инстинктивной природе, которую можно обнаружить у самок – как животных, так и людей. Но наряду с важностью инстинктивного фактора существуют еще специфически человеческие психологические факторы, ответственные за этот тип материнской любви. Один из них может быть обнаружен в нарциссическом элементе материнской любви. Ввиду того, что ребенок воспринимается как часть ее самой, любовь и слепое обожание матери могут быть удовлетворением ее нарциссизма. Другие мотивации могут быть обнаружены в материнском желании власти или обладания. Ребенок – существо беспомощное и полностью зависимое от ее воли – это естественный объект удовлетворения властолюбия женщины, обладающей собственническими чертами.

Хотя эти мотивации встречаются часто, они, вероятно, все же менее важны и менее всеобщи, чем мотивация, которая может быть названа потребностью трансцендирования. Эта потребность – одна из основных, коренящаяся в самосознании человека. Он не удовлетворен своей ролью в сотворенном мире, так как не может воспринимать себя в качестве игральной кости, наугад брошенной из кубка. Ему необходимо чувствовать себя творцом, выйдя за пределы пассивной роли созданного кем-то существа. Есть много путей для достижения творческого удовлетворения; наиболее естественный и легкий – материнская забота и любовь к собственному творению, т.е. к ребенку. Эта любовь придает значение и смысл ее жизни, расширяет пределы ее существования. (В самой неспособности мужчины удовлетворить потребность в трансцендировании посредством рождения детей заключена его страстная потребность выйти за пределы себя с помощью творений своих рук и идей.)

Но ребенок должен расти. Он должен покинуть материнское лоно, оторваться от материнской груди, наконец, стать совершенно независимым человеческим существом. Сама суть материнской любви – забота о росте ребенка – предполагает желание, чтобы ребенок отделился от матери. В этом основное ее отличие от любви эротической. В эротической любви два человека, которые были обособлены, становятся едины. В материнской же любви два человека, которые были едины, становятся отдельными друг от друга. Мать должна не просто смириться, а именно хотеть и поощрять отделение ребенка. Именно на этой стадии материнская любовь возлагает на себя столь трудную миссию, требующую бескорыстности способности отдавать все и не желать взамен ничего, кроме счастья любимого человека Именно на этой стадии многие матери оказываются не способны к настоящей любви. Нарциссическая, властная, с собственнической установкой мать может искренне любить ребенка, пока он мал. Но только лишь женщина, для которой больше счастья в том, чтобы отдавать, чем в том, чтобы брать, личность, обретшая ценность в своем собственном существовании, способная любить своего мужа, других детей, чужих людей, может стать действительно любящей матерью, когда ребенок начнет отделяться от нее.

Материнская любовь к растущему ребенку, любовь, которая ничего не желает для себя, – это, возможно, наиболее трудная форма любви из всех достижимых и наиболее обманчивая из-за легкости, с которой мать любит свое дитя в младенчестве.

C. Эротическая любовь

Братская любовь – это любовь между равными; материнская любовь – это любовь к беспомощному существу. Как бы они ни отличались друг от друга, общее у них то, что они по своей природе не ограничиваются одним человеком. Если я люблю своего брата, я люблю всех своих братьев; если я люблю своего ребенка, я люблю всех своих детей; более того, я люблю всех чужих детей, всех, кто нуждается в моей помощи. Противоположность обоим этим типам любви составляет эротическая любовь; она жаждет полного слияния с одним-единственным человеком. Она по самой своей природе исключительна, а не всеобща; к тому же, вероятно, это самая обманчивая форма любви.

Прежде всего ее часто путают с бурным переживанием "влюбленности", внезапного крушения барьеров, существовавших до определенного момента между двумя чужими людьми. Но, как было отмечено ранее, это переживание внезапной близости по самой своей природе кратковременно. После того как чужой станет близким, нет больше барьеров для преодоления, нет больше ожидания сближения. Любимого человека познаешь так же хорошо, как самого себя. Или, лучше сказать, так же мало, как самого себя. Если бы восприятие другого человека шло вглубь, если бы постигалась бесконечность его личности, то другого человека никогда нельзя было бы познать окончательно – и чудо преодоления барьеров могло бы повторяться каждый день заново. Но у большинства людей знакомство с собственной личностью, а тем более с другими слишком поспешно, слишком быстро исчерпывается. Для них близость утверждается прежде всего через половой контакт. Поскольку отчужденность другого человека они ощущают прежде всего как физическую отчужденность, то физическое единство принимают за достижение близости. Кроме того, существуют другие факторы, которые для многих людей означают преодоление отчужденности. Это возможность поговорить о своей личной жизни, о собственных надеждах и тревогах, проявить свою детскость и ребячливость, найти общие интересы... Даже обнаружить свой гнев, свою ненависть, свою полную неспособность сдерживаться – все принимается за близость. Этим можно объяснить извращенное влечение друг к другу, которое в супружеских парах испытывают люди, кажущиеся себе близкими только тогда, когда они находятся в постели или дают выход своей взаимной ненависти и ярости. Но во всех этих случаях близость с течением времени имеет тенденцию сходить на нет. В результате – попытки сближения с новым, незнакомым человеком. Опять чужой превращается в близкого, опять вспыхивает напряженное и сильное переживание влюбленности, и опять она мало-помалу теряет свою силу и заканчивается желанием очередной победы, следующей любви – в надежде, что она будет существенно отличаться от прежних. Этим иллюзиям в значительной степени способствует обманчивый характер полового желания.

Половое желание требует слияния, но физическое влечение основывается не только на желании избавления от болезненного напряжения. Половое желание может быть внушено не только любовью, но также тревогой и одиночеством, жаждой покорять и быть покоренным, тщеславием, кроме того, потребностью причинять боль и даже унижать. Оказывается, половое желание вызывается или легко сливается с любой другой сильной эмоцией. Из-за того, что половое желание в понимании большинства людей соединено с идеей любви, они легко впадают в заблуждение, что любят друг друга, в то время как речь может идти лишь о физическом влечении. Вызванная любовью физическая близость лишена жадности, потребности покорять или быть покоренным, но исполнена нежности. В ином случае единство, которое могло бы быть чем-то большим, чем оргиастическое преходящее слияние, недостижимо. Половое влечение создает на краткий миг иллюзию единства, однако без любви оно оставляет людей такими же чуждыми друг другу, какими они были прежде. Иногда оно заставляет их впоследствии стыдиться и даже ненавидеть друг друга, потому что, когда иллюзия исчезает, они ощущают свою отчужденность еще сильнее, чем прежде. Нежность не означает, как думал З.Фрейд, сублимацию полового инстинкта; это прямой результат братской любви, и она присутствует как в физической, так и в нефизической форме любви.

В эротической любви есть предпочтительность, которой нет в братской и материнской любви. Эта ее сторона требует более подробного рассмотрения. Часто предпочтительность эротической любви неверно интерпретируется как привязанность, основанная на обладании. Нередко можно найти двух людей, влюбленных друг в друга и не испытывающих любви больше ни к кому. На самом деле их любовь – это эгоизм двоих. Два человека отождествляются друг с другом и решают проблему одиночества, увеличивая единичную индивидуальность вдвое. Однако будучи изолированными от всего остального человечества, они остаются отделенными и друг от друга, и каждый из них отчужден от самого себя. Их переживание соединенности – иллюзия. Истинная любовь делает свой выбор, но в другом человеке она любит все человечество, все, что есть живого. Она предпочтительна только в том смысле, что я могу соединить себя целиком и прочно лишь с одним человеком. Эротическая любовь исключает любовь к другим только в отношении эротического слияния, полного соединения во всех аспектах жизни, но не в смысле глубокой братской любви.

Эротическая любовь имеет одну предпосылку: в сущности, все человеческие существа одинаковы, мы все часть Единства. А раз так, то не должно быть никакой разницы, кого любить. Любовь должна быть актом воли, решимостью целиком соединить свою жизнь с жизнью другого человека. В этом – рациональное зерно идеи нерасторжимости брака, как и обоснование многих форм традиционного брака (в котором, например, два партнера никогда сами не выбирают друг друга, предоставив выбор своим близким, притом ожидается, что они будут взаимно любимы и счастливы). Для современной западной культуры эта идея оказалась от начала и до конца неприемлемой. Некоторые считают, что любовь должна явиться результатом спонтанной, эмоциональной вспышки, внезапно возникшего непреодолимого чувства. С этой точки зрения важны лишь характерные особенности двух захваченных порывом индивидов, а не тот факт, что все мужчины – часть Адама, а все женщины – часть Евы. Эта точка зрения не желает видеть такой важный фактор эротической любви, как воля. Любовь к кому-либо – это не просто сильное чувство, это решимость, это разумный выбор, это ответственность, это поступок. Если бы любовь была только чувством, то не было бы основания обещать любить друг друга вечно. Чувство приходит и уходит. Как я могу знать, что оно останется навечно, если мое действие не включает разумного выбора и решения?

Принимая во внимание все эти точки зрения, можно было бы прийти к заключению, что любовь – это исключительно акт воли и обязательства и поэтому в корне безразлично, каковы характеры любовных партнеров. Устраивался ли брак другими или же стал результатом индивидуального выбора – если он заключен, то человеческая воля должна гарантировать продолжение любви. Такой взгляд не учитывает парадоксального характера человеческой природы и эротической любви. Мы все – Единство, однако каждый из нас – уникальное, неповторимое существо. В наших отношениях с другими повторяется тот же парадокс. Так как все мы – одно, мы можем любить каждого человека братской любовью. Но ввиду того, что все мы еще и различны, эротическая любовь требует определенных, в высшей степени индивидуальных элементов, которые наличествуют далеко не у всех людей.

Верны обе точки зрения – и та, что эротическая любовь – это от начала до конца уникальное влечение двух конкретных людей, и другая, утверждающая: эротическая любовь не что иное, как проявление воли. Или, если выразиться более точно, неверна ни та, ни другая. Мысль о том, что отношения могут быть легко расторгнуты, если они безуспешны, ошибочна точно так же, как и идея, провозглашающая, что отношения не должны быть расторгнуты ни при каких обстоятельствах.

D. Любовь к себе

Широко распространено мнение, что любить других людей добродетельно, а любить себя – грешно. Считается, что в той мере, в какой я люблю себя, я не люблю других, что любовь к себе – синоним эгоизма. Этот взгляд довольно стар в западной философии. Кальвин говорил о любви к себе как о "чуме". Подобный смысл заключался и в суждениях З.Фрейда, хотя тот и прибегал к психиатрическим терминам. Для него любовь к себе – то же, что и нарциссизм: обращение либидо на самого себя. Нарциссизм являет собой раннюю фазу человеческого развития; человек же, который в позднейшей жизни возвращается к нарциссической стадии, не способен любить; в крайних случаях это ведет к безумию. Фрейд утверждал, что если либидо направлено на других людей, то это "любовь", а если на своего носителя, то это "любовь к себе". Следовательно, "любовь" и "любовь к себе" взаимно исключаются в том смысле, что чем больше первая, тем меньше вторая. Если любить себя плохо, то отсюда следует, что не любить себя добродетельно.

Однако тут возникают вопросы. Подтверждает ли психологическое исследование тезис, что есть существенное противоречие между любовью к себе и любовью к другим людям? Любовь к себе – это тот же феномен, что и эгоизм, или они противоположны? Далее. Действительно ли эгоизм современного человека – это интерес к себе как к индивидуальности, со всеми его интеллектуальными, эмоциональными и чувственными возможностями? Не стал ли он придатком социально-экономической роли? Тождествен ли эгоизм любви к себе или он является следствием ее отсутствия?

Прежде чем начать обсуждение психологического аспекта эгоизма и любви к себе, следует подчеркнуть наличие логической ошибки в определении, что любовь к другим и любовь к себе взаимно исключают друг друга. Если добродетельно любить своего ближнего как человеческое существо, то должно быть добродетелью – а не пороком – любить и себя, так как я тоже человеческое существо. Нет такого понятия человека, в которое не был бы включен и я сам. Доктрина, которая провозглашает такое исключение, доказывает, что она сама внутренне противоречива. Идея, выраженная в библейском "возлюби ближнего, как самого себя", подразумевает, что уважение к собственной целостности и уникальности, любовь к самому себе и понимание себя не могут быть отделены от уважения, понимания и любви к другому индивиду. Любовь к своему собственному "я" нераздельно связана с любовью к любому другому существу.

Теперь мы подошли к основным психологическим предпосылкам, на которых построены выводы нашего рассуждения. В основном эти предпосылки таковы: не только другие, но и мы сами являемся объектами наших чувств и установок; установки по отношению к другим и по отношению к самим себе не только не противоречивы, но и основательно связаны. В плане обсуждаемой проблемы это означает: любовь к другим и любовь к себе не составляют альтернативы. Напротив, установка на любовь к себе будет обнаружена у всех, кто способен любить других. Подлинная любовь – это выражение созидательности, и она предполагает заботу, уважение, ответственность и знание. Это не аффект (в смысле подверженности чьему-то воздействию), а активная борьба за развитие и счастье любимого человека, исходящая из самой способности любить.

Любовь к кому-то – это сосредоточение и осуществление способности любить. Основной заряд, содержащийся в любви, направлен на любимого человека как на воплощение существеннейших личностных качеств. Любовь к одному человеку предполагает любовь к человеку как таковому. "Разделение труда", как называл это У. Джемс,* при котором человек любит свою семью, но не испытывает никакого чувства к "чужому", означает принципиальную неспособность любить.

* У.Джемс (1842-1910) – американский философ-идеалист и психолог, один из основоположников прагматизма.

Любовь к людям выступает не следствием, как часто полагают, а предпосылкой любви к какому-то определенному человеку. Из этого следует, что мое собственное "я" должно быть таким же объектом моей любви, как и другой человек. Утверждение собственной жизни, счастья, развития, свободы коренится в моей способности любить, т.е. в заботе, уважении, ответственности и знании. Если индивид в состоянии любить созидательно, он любит также и себя; если он любит только других, он вообще не может любить.

Считая, что любовь к себе и любовь к другим в принципе связаны, как мы объясним эгоизм, который, очевидно, исключает всякий истинный интерес к другим? Эгоистичного человека волнует только собственное "я", он желает всего хорошего только для себя, чувствует удовлетворение не тогда, когда отдает, а когда берет. На внешний мир он смотрит с точки зрения того, что он может получить от него для себя; такой человек безучастен к потребностям других людей, он не уважает их достоинство и целостность. Он в принципе не способен любить. Не доказывает ли это, что интерес к другим и интерес к самому себе неизбежно альтернативны? Это было бы так, если бы эгоизм и любовь к себе были тождественны. Но такое предположение как раз и есть тем заблуждением, которое ведет к столь многим ошибочным заключениям относительно нашей проблемы. Эгоизм и любовь к себе, ни в коей мере не будучи равнозначными, являются прямыми противоположностями.

Эгоистичный человек любит себя не слишком сильно, а слишком слабо, более того – по сути он себя ненавидит. Из-за отсутствия созидательности, что оставляет его опустошенным и фрустрированным, он неизбежно несчастен и потому судорожно силится урвать у жизни удовольствия, получению которых сам же и препятствует. Кажется, что он слишком носится с собственной персоной, но в действительности это только безуспешные попытки скрыть и компенсировать свой провал по части заботы о своем "я". З.Фрейд придерживается мнения, что эгоистичный человек влюблен в себя, он нарциссист, раз отказал другим в своей любви и направил ее на собственную особу. Безусловно, эгоистичные люди не способны любить других, но точно так же они не способны любить и самих себя.

Легче понять эгоизм, сравнивая его с неестественно жадным интересом к окружающим, какой мы находим, например, у чрезмерно заботливой матери. Хотя она искренне убеждена, что идеально нежна со своим ребенком, в действительности она испытывает к нему глубоко подавленную враждебность. Ее интерес избыточен не потому, что она слишком любит ребенка, а потому, что вынуждена компенсировать отсутствие способности вообще любить его.

Эта теория природы эгоизма рождена психоаналитическим опытом изучения "отсутствия эгоизма" – симптома невроза, наблюдаемого у немалого количества людей, которые обычно обеспокоены не самим этим симптомом, а другими, связанными с ним, – депрессией, утомляемостью, неспособностью работать, неудачей в любовных делах и т.п. Это "отсутствие эгоизма" не только не воспринимается как невротический симптом, но часто кажется спасительной и даже похвальной чертой характера. Человек, лишенный эгоизма, "ничего не желает для себя", "живет только для других", гордится тем, что не считает себя сколько-нибудь заслуживающим внимания. Его озадачивает, что вопреки своей неэгоистичности он несчастен и его отношения с близкими людьми неудовлетворительны. Анализ показывает, что полное отсутствие эгоизма – один из его признаков, причем зачастую самый главный. У человека парализована способность любить или наслаждаться чем-то, он проникнут враждебностью к жизни; за фасадом неэгоистичности скрыт утонченный, но от этого не менее сильный эгоцентризм. Такого человека можно вылечить, только если признать его неэгоистичность болезненным симптомом и устранить ее причину – нехватку созидательности.

Природа неэгоистичности становится особенно очевидной в ее воздействии на других, а в нашем обществе наиболее часто – в воздействии "неэгоистичной" матери на своего ребенка. Она убеждена, что благодаря этому ее свойству ребенок узнает, что значит быть любимым, и увидит, что значит любить. Результат ее неэгоистичности, однако, совсем не соответствует ее ожиданиям. Ребенок не обнаруживает счастливости человека, убежденного в том, что он любим, напротив – он тревожен, напряжен, боится родительского неодобрения и опасается, что не сможет оправдать ожиданий матери. Обычно он находится под воздействием скрытой материнской враждебности к жизни, которую он скорее чувствует, чем явно осознает, и, в конце концов, сам заражается этой враждебностью. В целом воздействие неэгоистичной матери не слишком отличается от воздействия матери-эгоистки; а на деле оно зачастую даже хуже, потому что материнская неэгоистичность удерживает детей от критического отношения к матери. На них лежит обязанность не обмануть ее надежд; под маской добродетели их учат нелюбви к жизни. Если бы кто-то взялся изучить воздействие матери, по-настоящему любящей себя, он смог бы увидеть, что нет ничего более способствующего привитию ребенку опыта любви, радости и счастья, чем любовь к нему матери, которая любит себя.

Эти идеи любви к себе нельзя сформулировать лучше, чем это сделал М.Экхарт*:

"Если ты любишь себя, ты любишь каждого человека так же, как и себя. Если же ты любишь другого человека меньше, чем себя, то в действительности ты не преуспел в любви к себе, но если ты любишь всех в равной мере, включая и себя, ты будешь любить их как одну личность, и личность эта есть и Бог, и человек. Следовательно, тот великая и праведная личность, кто, любя себя, любит всех других одинаково".

* М.Экхарт (ок. 1260-1327) – немецкий мистик.

E. Любовь к Богу

Выше утверждалось, что основу нашей потребности в любви составляет переживание одиночества и вытекающая отсюда потребность преодолеть тревогу одиночества посредством объединения. Религиозная форма любви, которая называется любовью к Богу, в психологическом смысле не есть чем-то отличным. Она тоже берет начало в потребности преодолеть отчужденность и достичь единства. Действительно, любовь к Богу имеет так же много различных свойств и аспектов, как и любовь к человеку, и в значительной мере мы находим здесь те же самые различия.

Во всех теистических религиях, будь то политеистические или монотеистические религии, Бог означает высшую добродетель, самое желанное благо. Следовательно, специфическое значение Бога зависит от того, что составляет наиболее желанное благо для человека. Осмысление понятия Бога должно поэтому начинаться с анализа структуры характера человека, который поклоняется Богу.

Развитие рода человеческого, насколько мы знаем, можно характеризовать как отрыв человека от природы, от матери, от уз крови и земли. В начале человеческой истории человек, уже будучи лишен первоначального единства с природой, все еще пытается удержать эти первоначальные связи. Цепляясь за них, он ищет безопасности, все еще чувствуя тождество с миром животных и растений. Во многих примитивных религиях животное превращается в тотем: в наиболее торжественных религиозных действах и во время войны надеваются маски зверей и птиц; животным поклоняются, как Богу. На более поздней стадии развития, когда человеческое умение уже развилось до уровня ремесла и искусства, когда человек не зависит более исключительно от даров природы, которые находит, и животных, которых убивает, он превращает в Бога продукты своих собственных рук. Это стадия поклонения идолам, сделанным из глины, дерева или золота. Человек проецирует свои собственные силы и умения на сделанные им вещи; так, в отчужденной форме, он поклоняется своей собственной доблести, своим способностям. На еще более зрелой фазе развития человек придает своим богам форму человеческих существ. Вероятно, это могло случиться только тогда, когда посредством самосознания он открыл себя как высшую и достойнейшую "вещь" в мире. На этом этапе почитания антропоморфного Бога мы обнаруживаем две тенденции. Одна исходит из женской или мужской природы Бога, другая отталкивается от уровня достигаемой человеком зрелости, уровня, который определяет природу его богов и природу его любви к ним.

Давайте сначала поговорим о развитии религий от матерински-центрированных к отцовски-центрированным. Согласно решающим открытиям И.Бахофена* и Л.Моргана** в середине XIX в., вряд ли можно сомневаться, что матриархальная фаза религии предшествовала патриархальной, по крайней мере, во многих культурах. На матриархальной стадии Высшим Существом была мать. Она – богиня, наиболее авторитетное лицо в семье и обществе. Чтобы понять природу матриархальной религии, нам достаточно вспомнить, что было сказано о сущности всеобъемлющей материнской любви. Материнская любовь безусловна, следовательно, ее нельзя проконтролировать или вызвать извне. Обладание ею наделяет человека чувством блаженства, ее отсутствие вызывает ощущение потерянности и отчаяния. Так как мать любит своих детей, потому что они ее дети, а не потому, что они хорошие или послушные, то материнская любовь основана на равенстве. Все люди равны, потому что все они – дети Матери-Земли. Следующая стадия человеческой эволюции, о которой мы уже имеем достоверное знание, – это патриархальная фаза. В этот период мать утрачивает свое высшее положение и Высшим Существом становится отец – как в религии, так и в обществе. Природа отцовской любви такова, что отец выдвигает определенные требования, устанавливает принципы и законы и его любовь к потомству зависит от их выполнения. Отец любит лучшего сына, который похож на него, который наиболее послушен и подходит для того, чтобы стать его преемником и унаследовать его имущество. (Развитие патриархального общества шло рука об руку с развитием частной собственности.) Вследствие этого патриархальное общество иерархично. Равенство между братьями уступает место соперничеству и взаимной борьбе. Возьмем ли мы индийскую, египетскую или греческую культуру, культуру еврейско-христианскую или культуру исламской религии, везде мы имеем дело с патриархальным миром, с его мужскими богами, над которыми царствует один главный Бог, или где элиминированы все боги, за исключением Единственного Бога. Однако, так как желание материнской любви не может быть искоренено из сердца человека, трудно удивляться тому, что фигура любящей матери никогда не была полностью устранена из пантеона. В иудейской религии опять вводится материнский аспект божества, особенно в различных течениях мистицизма. В католической религии мать символизирует церковь и Деву-Богородицу. Даже протестантизмом фигура матери не была полностью изгнана, хотя она и остается скрытой. Лютер своим основным принципом, установил: что бы ни делал человек, он не может этим добыть любви Бога. Любовь Бога – благодать, религиозная установка – вера в эту благодать и пребывание малым и беспомощным; благие дела не могут повлиять на Бога или заставить Бога любить нас, как постулирует католическая доктрина. (Мы можем распознать в католической концепции добрых дел часть патриархальной картины: я могу добыть отцовскую любовь послушанием и исполнением его приказов.) С другой стороны, лютеранская доктрина косвенно несет в себе матриархальный элемент. Материнская любовь не может быть добыта: или она есть, или ее нет. Все, что я могу сделать, – это иметь веру (как говорит Псалмопевец: "Ты тот, кто дал мне веру, когда я пребывал еще у груди матери моей"), и обратиться в беспомощного, бессильного ребенка. Но особенность лютеранской веры состоит в том, что фигура матери исключена из очевидной картины и заменена фигурой отца; вместо определенности, достигаемой чувством, что ты наверняка любим матерью, парадоксальной чертой протестантизма становится напряженное сомнение, надежда на безусловную любовь отца.

* И.Бахофен (1815-1887) – швейцарский историк права, семьи и матриархата.

** Л.Морган (1818-1881) – американский историк и этнограф.

Я должен был рассмотреть различие между матриархальными и патриархальными элементами в религии, чтобы показать, что характер любви к Богу зависит от их соотношения. Патриархальный аспект заставляет меня любить Бога как отца: я признаю, что он справедлив и суров, что он карает и вознаграждает, наконец, что он изберет меня как своего возлюбленного сына, как бог избрал Авраама, как Исаак избрал Иакова, как Бог отметил избранный народ. В матриархальном аспекте религии: я люблю Бога как всеобъемлющую мать, я верю в ее любовь, и, пусть даже я беден и бессилен, пусть даже я согрешил, она будет любить меня, она не предпочтет мне никого другого из ее детей; чтобы бы ни случилось со мной, она спасет меня, убережет меня, простит меня. Нет нужды говорить, что моя любовь к Богу и любовь Бога ко мне нераздельны. Если Бог – это отец, он любит меня как сына, и я люблю его как отца. Если Бог – мать, ее и моя любовь определяются этим.

Различие между материнским и отцовским аспектами любви к Богу выступает, однако, только одним фактором, определяющим природу этой любви; другой фактор – уровень зрелости, достигнутой индивидом, а значит, и уровень зрелости его понятия Бога и его любви к Богу.

С тех пор как эволюция рода человеческого привела от матерински-центрированной к отцовски-центрированной структуре общества и религии, мы можем проследить преображение зрелой любви главным образом в развитии патриархальной религии. (Это мнение особенно верно для монотеистических религий Запада. В индийских религиях фигура матери еще сохраняет значительное влияние, например, в образе богини Кали; в буддизме и даосизме понятие богов – или богинь – не имело существенного значения, если не отсутствовало вовсе.)

В начале этого развития мы находим деспотического, жестокого Бога, который считает созданного им человека своей собственностью и имеет право делать с ним все что угодно. Это та стадия религии, на которой Бог изгоняет человека из рая, чтобы тот не вкушал от древа познания добра и зла и не мог сам стать Богом; это этап, на котором Бог желает при помощи потопа уничтожить род человеческий, потому что никто из людей не любезен ему, за исключением любимого сына Ноя; это этап, на котором Бог требует от Авраама, чтобы тот убил своего единственного возлюбленного сына Исаака, высшим актом послушания доказав свою любовь к Богу. Но одновременно начинается новый этап: Бог заключает с Ноем договор, в котором обещает никогда не уничтожать человеческий род. Он ограничивает себя не только своими обещаниями, но также и собственным принципом, принципом справедливости, и на этой основе Бог должен уступить требованию Авраама пощадить Содом, если в нем найдется хотя бы десять праведников. Но развитие идет дальше, чем превращение Бога из фигуры деспотического племенного вождя в любящего отца, который ограничивает себя принципами, им самим постулированными. Оно идет в направлении превращения Бога из фигуры отца в символ его принципов, принципов справедливости, истины и любви. Бог – это истина, Бог – это справедливость. В этом развитии Бог перестает быть личным существом, отцом. Он стал символом принципа единства в разнообразии явлений, воображаемым образом цветка, который вырастает из духовного семени в человеке. Бог не может иметь имени. Имя всегда обозначает вещь или личность, нечто конечное. Как может Бог иметь имя, если он не личное существо и не вещь?

Наиболее поразительный случай этой перемены обнаруживается в библейской истории откровения Бога Моисею. Когда Моисей сказал Богу, что евреи не поверят, что его послал Бог, пока он не скажет им имя Бога (как могли идолопоклонники понять безымянность Бога, если сама сущность идола в том, чтоб иметь имя?), то Бог пошел на уступки. Он сказал Моисею: "Я – сущий, вот мое имя". "Я сущий" означает, что Бог не конечен и не личность, и не "существо". Наиболее адекватный перевод этой фразы: скажи им, что "мое имя – безымянность". Запрещение создавать какой-либо образ Бога, произносить его имя всуе, наконец, вообще произносить его имя имеет ту же самую цель, что и освобождение человека от идеи, что Бог – это отец, что он личность. В последующем теологическом развитии эта идея была преобразована в утверждении, что Богу нельзя придавать никакого позитивного атрибута. Сказать о Боге, что он мудрый, сильный, благий, – это опять же представить его как личность; большее, что я могу сделать, – это сказать, чем Бог не является, констатировать негативные атрибуты, постулировать, что он не ограниченный, не немудрый, не несправедливый. Чем больше я знаю, что Бог – это не, тем больше мое знание о Боге.

Следующая зрелая идея монотеизма могла вести только к одному заключению: не упоминать имя Бога вообще, не говорить о Боге. Значит, Бог стал тем, чем он потенциально является в монотеистической теологии, безымянным Единым, чем-то невыразимым, понимаемым как единство, составляющее основу всего феноменального мира, основу всякого существования; Бог стал истиной, любовью, справедливостью. Бог – это я, насколько сам я – человек.

Вполне очевидно, что эволюция от антропоморфизма к чистому монотеистическому принципу повела к изменению понимания природы любви к Богу. Бога Авраама можно любить или бояться, как отца: иногда у него доминирует прощение, иногда гнев. Поскольку Бог выступает отцом, я выступаю ребенком. Я не избавился полностью от желания всеведения и всемогущества. Я все еще не достиг такой объективности, чтобы всецело признать ограниченность своего человеческого существа, свое невежество, свою беспомощность. Я все еще требую, как ребенок, чтоб был отец, который спасает меня, опекает меня, наказывает меня, отец, который любит меня, когда я послушен, которому лестна моя хвала и который гневается, если я непокорен. Без сомнения, большинство людей в их личном развитии не преодолевают этой инфантильности, и потому для большинства людей вера в Бога – помогающего отца – детская иллюзия. Несмотря на то, что это понимание религии было преодолено некоторыми великими учителями рода человеческого, оно все еще остается преобладающим.

А раз так, то критика идеи Бога, высказанная З.Фрейдом, вполне справедлива. Ошибка заключалась лишь в том, что он игнорировал другой аспект монотеистической религии и его истинную суть, логика которой ведет именно к отрицанию этого понятия Бога. Истинно религиозный человек, если он следует сущности монотеистической идеи, не молится ради чего-то, не требует чего-либо от Бога; он любит Бога не так, как ребенок любит своего отца или свою мать; он достигает смирения, чувствует свою ограниченность, зная, что он ничего не знает о Боге. Бог становится для него символом, в котором человек на ранней стадии своей эволюции выразил полноту всего того, к чему стремится сам, реальность духовного мира, любви, истины и справедливости. Он верит в принципы, которые представляет Бог, он думает истинно, живет в любви и справедливости, считает свою жизнь ценной только в той мере, в какой она дает ему возможность более полного раскрытия его человеческих сил как единственной реальности, которую он принимает в расчет, как единственного объекта пристального интереса; и, наконец, он не говорит о Боге, даже не упоминает его имени. Любить Бога – стремиться к достижению совершенной способности любить, к осуществлению того, что символизирует собой Бог.

С этой точки зрения логическим следствием монотеистической мысли является отрицание всякой "тео-логии", всякого "знания о Боге". И все же остается различие между такой радикальной нетеологической точкой зрения и нетеистической системой, как мы находим ее, например, в раннем буддизме или даосизме.

Во всех теистических системах, даже в нетеологических мистических системах, есть полагание реальности духовного мира как мира трансцендентного, придающего значение и ценность духовным силам человека и его стремлению к спасению и внутреннему рождению. В нетеистической системе не существует духовного мира, внешнего человеку или трансцендентного ему, а мир любви, разума, справедливости существует как реальность только потому и лишь в той степени, в какой человек способен развивать эти силы в себе в процессе своей эволюции. С этой точки зрения в жизни нет никакого смысла, кроме того, какой человек придает ей сам; человек абсолютно одинок, если он не помогает другому человеку.

Поскольку я говорил о любви к Богу, то хочу пояснить, что сам я мыслю не в теистических понятиях и что для меня понятие Бога – это только исторически обусловленное понятие, в котором человек на определенном историческом этапе выразил опыт восприятия своих высших сил, свое страстное стремление к истине и единству. Но я думаю также, что следствия строгого монотеизма и нетеистического пристального интереса к духовной реальности – это две точки зрения, которые, несмотря на различия, не должны бороться друг с другом.

Здесь, однако, возникает другое измерение проблемы любви к Богу, которое должно быть рассмотрено ради понимания сложности проблемы. Я имею в виду фундаментальное различие в религиозном отношении между Востоком (Китай и Индия) и Западом; это различие может быть выражено в логических понятиях. Со времен Аристотеля западный мир следует логическим принципам аристотелевской философии. Эта логика основывается на законе тождества, который постулирует, что А есть А; законе противоречия (А не есть не-А) и законе исключенного третьего (А не может быть одновременно А и не-А, или ни А, ни не-А). Аристотель объяснил это положение весьма точно в следующем высказывании:

"Невозможно, чтобы одно и то же в одно и то же время было и не было присуще одному и тому же в одном и том же отношении (и все другое, что мы могли бы уточнить, пусть будет уточнено во избежание словесных затруднений), – это, конечно, самое достоверное из всех начал..."

Аксиомы аристотелевской логики так глубоко проникли в наш образ мыслей, что воспринимаются как что-то естественное и самоочевидное, в то время как, с другой стороны, положение, что X – это А и не-А, кажется бессмысленным. (Конечно, положение это имеет в виду предмет X в данное время, а не X настоящего и X будущего времени, или один аспект X, противопоставленный другому аспекту.)

Противоположностью аристотелевской логике есть логика, которая может быть названа парадоксальной; она предполагает, что А и не-А не исключают друг друга как предикаты X. Парадоксальная логика преобладала в китайском и индийском мышлении, в философии Гераклита, а затем снова под именем диалектики появилась в философии Гегеля и Маркса. Основной принцип парадоксальной логики был точно описан Лао-цзы: "Слова, которые совершенно истинны, кажутся парадоксальными" и Чжуан-цзы: "То, что одно, – одно. То, что не одно, – тоже одно". Эти формулировки парадоксальной логики положительны: это есть, и этого нет. Другая формулировка отрицательна: это не есть ни этим, ни тем. Первую формулировку мы находим в даосизме, у Гераклита и в гегелевской диалектике; последняя формулировка часто встречается в индийской философии.

Хотя более детальное описание различия между аристотелевской и парадоксальной логикой выходило бы за пределы темы данной книги, я все же приведу несколько примеров, чтобы сделать этот принцип более понятным. Парадоксальная логика в западной мысли имеет свое раннее выражение в философии Гераклита. Он полагал конфликт противоположностей основой всего сущего. "Не понимают они, как Единое, расходящееся с собою, согласуется: противовратное крепление, как у лука и лиры". "В потоки те же мы входим и не входим, мы есми и не есми (имена остаются, а воды уходят)". "Одно и то же для Единого дурное и благое".

В философии Лао-цзы та же идея выражена в более поэтической форме. Характерный пример даосского парадоксального мышления содержится в следующем положении: "Тяжелое служит основой легкого, покой есть главное в движении". Или: "Дао постоянно осуществляет недеяние, однако нет ничего, что бы оно не делало". Или: "Мои слова легко понять и легко осуществить. Но люди не могут понять и не могут осуществлять". В даосской мысли, так же как в индийской и сократовской, высшей точкой, которой может достичь мысль, служит знание о том, что мы ничего не знаем: "Кто, имея знания, делает вид, что не знает, тот выше всех. Кто, не имея знаний, делает вид, что знает, тот болен". Единственное следствие этой философии в том, что высший Бог не может иметь имени. Высшую реальность, высшее Единое нельзя охватить в словах или в мыслях. Как выразил это Лао-цзы: "Дао, которое может быть выражено словами, не есть постоянное дао. Имя, которое может быть названо, не есть постоянное имя". Или в другой формулировке: "Смотрю на него и не вижу, а поэтому называю его невидимым. Слушаю его и не слышу, поэтому называю его неслышимым. Пытаюсь схватить его и не достигаю, поэтому называю его мельчайшим. Не надо стремиться узнать об источнике этого, потому что это единое". И еще одна формулировка той же идеи: "Тот, кто знает, не говорит. Тот, кто говорит, не знает". Брахманская философия сосредоточивала интерес на отношении между многообразием (феноменами) и единством (Брахмой). Но парадоксальную философию Индии или Китая не следует смешивать с дуалистической точкой зрения. Гармония (единство) заключается в конфликте противоположностей, из которых она образована. "Брахманская мысль с самого начала была сосредоточена на парадоксе одновременных антагонизмов и – в то же время – идентичности проявляющихся сил и форм феноменального мира..." Высшая сила в универсуме, как и в человеке, трансцендентна и понятийной, и чувственной сфере. И поэтому она "ни это, ни то". Но в этом строго недуалистическом понимании нет антагонизма – "реального и нереального". В своем поиске единства, скрытого в многообразии, брахманские мыслители пришли к заключению, что постижение пары противоположностей отражает природу не вещей, а постигающего разума. Постигающая мысль должна выйти за пределы самой себя, если она стремится к постижению истинной реальности. Противоречие – это категория человеческого разума, но не сам по себе элемент реальности. В Ригведе этот принцип выражен в такой форме: "Я есмь двумя, силой жизни и материей жизни, двумя одновременно". Подобное понимание того, что мысль может осуществлять постижение только в противоречиях, находит еще более решительное продолжение в ведантистском образе мышления, который постулирует, что мысль – со всеми ее тончайшими различениями – представляет собой "только более неуловимый горизонт незнания, на самом деле самый неуловимый из всех иллюзорных проявлений майи".

Парадоксальная логика имеет важное значение для понятия Бога. Так как Бог представляет высшую реальность и так как человеческий разум постигает реальность в противоречиях, то о Боге не может быть высказано никакого утверждения. В веданте идея всеведения и всемогущества бога считается крайней формой незнания. Мы видим здесь связь с безымянностью дао, с безымянным именем Бога, открывшего себя Моисею, с абсолютным "ничто" М.Экхарта. Человек может знать только отрицание, но ни в коей мере не утверждение высшей реальности. "Итак, не может вообще человек познать, что есть Бог. Одно знает он хорошо: что не есть Бог... Так, не довольствуясь ничем, разум стремится к обладанию высшим из всех благ". По М.Экхарту, "божественное единство – это отрицание отрицаний и отрешение отрешений. Каждое творение содержит в себе отрицание: оно отрицает, что оно нечто другое". Единственное дальнейшее следствие в том, что для М.Экхарта Бог становится "абсолютным ничто".

Я рассмотрел различие между аристотелевской и парадоксальной логикой, чтобы подготовить почву для важного различения в понятии любви к Богу. Учителя парадоксальной логики говорят, что человек может постигать реальность только в противоречиях и никогда не может постичь в мысли высшую реальность – единство, Единое само по себе. Это ведет к тому, что человек не должен искать как высшей цели ответа именно в мышлении. Мысль может привести нас только к знанию, что она не может дать нам окончательного ответа. Мир мысли оказывается в плену парадокса. Единственный способ, которым мир в его высшем смысле может быть охвачен, состоит не в мышлении, а в действии, в переживании единства. Так, парадоксальная логика ведет к выводу, что любовь к Богу не познание Бога мыслью, не мысль о собственной любви к Богу, а акт переживания единства с ним.

Это ведет к усугублению значения правильного образа жизни. Все в жизни – всякое мелкое и всякое важное действие – посвящено познанию Бога, но познанию не с помощью правильной мысли, а посредством правильного действия. Это можно ясно видеть в восточных религиях. В брахманизме, так же как в буддизме и даосизме, высшая цель религии не правильная вера, а правильное действие. То же самое мы находим и в иудейской религии. В иудейской культуре вряд ли когда-либо существовал раскол в вере (единственное значительное исключение – расхождение между фарисеями и саддукеями – было расхождением двух противоположных социальных классов). Особое значение в иудейской религии (особенно в начале нашей эры) имел правильный образ жизни, хелах.

В Новое время тот же принцип был выражен Спинозой, Марксом и Фрейдом. В философии Спинозы центр тяжести смещен с правильной веры на правильное поведение в жизни. Маркс утверждал тот же принцип, говоря, что философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его. Фрейдовская парадоксальная логика привела его к психоаналитической терапии, все углубляющемуся переживанию человеком самого себя.

С точки зрения парадоксальной логики суть не в мысли, а в действии. Эта установка ведет к нескольким другим следствиям. Во-первых, она ведет к терпимости, которую мы находим в индийском и китайском религиозном развитии. Если правильная мысль не есть высшей истиной и путем к спасению, то нет причины бороться с другими людьми, чья мысль приходит к иным формулировкам. Эта терпимость прекрасно выражена в истории о нескольких людях, которым предложили описать в темноте слона: один, прикоснувшись к его хоботу, сказал, что это животное подобно водосточной трубе; другой, прикоснувшись к уху, заявил, что это животное подобно вееру; третий, прикоснувшись к ногам, описал животное как столб.

Во-вторых, парадоксальная точка зрения ведет к подчеркиванию значения изменения человека в большей степени, чем значения развития догматов, с одной стороны, и науки, с другой. С индийской, китайской и мистической точек зрения религиозная задача человека состоит не в том, чтобы думать правильно, а в том, чтобы правильно действовать и (или) воссоединиться с Единым в акте сосредоточенного созерцания.

Противоположность этому составляет главное направление западной философии. Поскольку она надеялась найти высшую истину в правильной мысли, то акцент был сделан на мышлении, хотя правильное действие тоже было признано важным. В религиозном развитии это вело к формулировке догматов, бесчисленным спорам о догматических формулировках, нетерпимости к еретику или "неверующему". Далее, "вера в Бога" определялась как основная цель религиозной установки. Это, конечно, не значит, что в западной философии не было понятия о том, что надо жить правильно. Но все же человек, который верил в Бога – даже если он не жил по-божески, – чувствовал себя более высоким, чем тот, кто жил по-божески, но не верил в Бога.

Сосредоточение внимания на мышлении имеет еще и другое, исторически очень важное следствие. Идея, что можно найти истину в мысли, ведет не только к догме, но также и к развитию науки. Ведь в научной сфере главное – это правильная мысль, в смысле как интеллектуальной честности, так и применения научной теории к практике.

Короче говоря, парадоксальная мысль призывает к терпимости и проявлению усилий в направлении самоизменения. Аристотелевская точка зрения ведет к католической церкви, к догме и науке, к открытию атомной энергии.

Последствия различий между этими двумя точками зрения на проблему любви к Богу уже достаточно полно показаны, необходимо только кратко суммировать их.

В преобладающей на Западе религиозной системе любовь к Богу – это, в сущности, то же, что и вера в Бога, в божественное существование, божественную справедливость, божественную любовь. Любовь к Богу – это, в сущности, мысленный опыт. В восточных религиях и в мистицизме любовь к Богу – это напряженное чувственное переживание единства, нераздельно слитое с выражением этой любви в каждом жизненном действии. Наиболее радикальная формулировка этой цели дана М.Экхартом:

"Если бы я превратился в Бога и он сделал меня единым с собой, то есть, если б я жил по-божески, не было бы между нами различия... Некоторые люди воображают, что они увидят Бога так, как если бы он стоял здесь, а они там, но так не может быть. Бог и я – мы одно. Познавая Бога, я принимаю его в себя. Любя Бога, я проникаю в него".

Теперь мы можем вернуться к важной параллели между любовью к собственным родителям и любовью к Богу. Ребенок начинает жизнь с привязанности к своей матери "как основе всякого бытия". Он чувствует беспомощность и необходимость всеобъемлющей любви матери. Затем он обращается к отцу, как к новому центру его привязанности; отец становится руководящим началом мысли и действия. На этой стадии поведение ребенка мотивировано необходимостью достичь отцовской похвалы и избежать его недовольства. На стадии полной зрелости он освобождается от матери и отца как опекающих и направляющих сил, утверждая в самом себе материнский и отцовский принципы. В истории рода человеческого мы видим – и можем предвидеть наперед – то же развитие: от первоначальной любви к Богу как беспомощной привязанности к матери-богине, через послушную привязанность к Богу-отцу, – к зрелой стадии, когда Бог перестает быть внешней силой, когда человек вбирает в себя принципы любви и справедливости, когда он становится единым с Богом, наконец, к той точке, где он говорит о Боге только в поэтическом, символическом смысле.

Из этих размышлений следует, что любовь к Богу нельзя отделить от любви к своим родителям. Если человек не освобождается от кровной привязанности к матери, клану, народу, если он сохраняет детскую зависимость от карающего и вознаграждающего отца или какого-либо иного авторитета, он не может развить в себе более зрелую любовь к Богу; следовательно, его религия такова, какой она была на ранней стадии развития, когда Бог воспринимался как опекающая всех мать или карающий-вознаграждающий отец.

В современной религии мы находим все стадии: от самого раннего и примитивного развития до высшей стадии. Слово "Бог" обозначает как племенного вождя, так и "абсолютное ничто". Таким же образом и каждый индивид сохраняет в себе, в своем бессознательном, как было показано З.Фрейдом, все стадии, начиная со стадии беспомощного младенца. Вопрос в том, до какой стадии человек дорос. Одно вполне определенно: природа его любви к Богу соответствует природе его любви к человеку. Действительный характер его любви к Богу и человеку часто остается бессознательным, будучи скрыт и рационализован более зрелой мыслью о том, что есть его любовь. Далее, любовь человека, хотя непосредственно она вплетена в его отношения со своей семьей, в конечном счете определяется структурой общества, в котором он живет. Если социальная структура основана на подчинении авторитету – явному авторитету или анонимному авторитету, допустим рынка и общественного мнения, – его понятие Бога по необходимости оказывается инфантильным и далеким от зрелости.

 

 

ПРИЛОЖЕНИЕ № 3

Э. Фромм Душа человека

(фрагменты)

 

I. ЧЕЛОВЕК - ВОЛК ИЛИ ОВЦА?

Одни полагают, что люди - это овцы, другие считают их хищными волками. Обе стороны могут привести аргументы в пользу своей точки зрения. Тот, кто считает людей овцами, может указать хотя бы на то, что они с легкостью выполняют приказы других людей, даже в ущерб себе. Он может также добавить, что люди снова и снова следуют за своими вождями на войну, которая не дает им ничего, кроме разрушения, что они верят любой несуразице, если она излагается с надлежащей настойчивостью и подкрепляется авторитетом властителей - от прямых угроз священников и королей до вкрадчивых голосов более или менее тайных обольстителей. Кажется, что большинство людей, подобно дремлющим детям, легко поддается внушению и готово безвольно следовать за любым, кто, угрожая или заискивая, достаточно упорно их уговаривает. Человек с сильными убеждениями, пренебрегающий воздействием толпы, скорее исключение, чем правило. Он часто вызывает восхищение последующих поколений, но, как правило, является посмешищем в глазах своих современников.

Великие инквизиторы и диктаторы основывали свои системы власти как раз на утверждении, что люди - это овцы. Именно мнение, согласно которому люди - овцы и потому нуждаются в вождях, принимающих за них решения, нередко придавало самим вождям твердую убежденность, что они выполняли вполне моральную, хотя подчас и весьма трагичную обязанность: брали на себя руководство и снимали с других груз ответственности и свободы, давая людям то, что те хотели.

Однако если большинство людей - овцы, то почему они ведут жизнь, которая этому полностью противоречит? История человечества написана кровью. Это история никогда не прекращающегося насилия, поскольку люди почти всегда подчиняли себе подобных с помощью силы. Разве Талаат-паша сам убил миллионы армян? Разве Гитлер один убил миллионы евреев? Разве Сталин один убил миллионы своих политических противников? Нет. Эти люди были не одиноки, они располагали тысячами других людей, которые умерщвляли и пытали, делая это не просто с желанием, но даже с удовольствием. Разве мы не сталкиваемся повсюду с бесчеловечностью человека - в случае безжалостного ведения войны, в случае убийства и насилия, в случае беззастенчивой эксплуатации слабых более сильными? А как часто стоны истязаемого и страдающего существа наталкиваются на глухие уши и ожесточенные сердца! Такой мыслитель, как Гоббс, из всего этого сделал вывод: homo homini lupus est - человек человеку - волк. И сегодня многие из нас приходят к заключению, что человек от природы является существом злым и деструктивным, что он напоминает убийцу, которого от любимого занятия может удержать только страх перед более сильным убийцей.

И все же аргументы обеих сторон не убеждают. Пусть мы лично и встречали некоторых потенциальных или явных убийц и садистов, которые по своей беззастенчивости могли бы тягаться со Сталиным или с Гитлером, все же это были исключения, а не правила. Неужели мы действительно должны считать, что мы сами и большинство обычных людей только волки в овечьей шкуре, что наша "истинная природа" якобы проявится лишь после того, как мы отбросим сдерживающие факторы, мешавшие нам до сих пор уподобиться диким зверям? Хоть это и трудно оспорить, однако такой ход мысли нельзя признать вполне убедительным. В повседневной жизни есть возможности для проявления жестокости и садизма, причем нередко их можно реализовать, не опасаясь возмездия. Тем не менее многие на это не идут и, напротив, реагируют с отвращением, когда сталкиваются с подобными явлениями.

Может быть, есть другое, лучшее объяснение этого удивительдого противоречия? Может быть, ответ прост и заключается в том, что меньшинство волков живет бок о бок с большинством овец? Волки хотят убивать, овцы хотят делать то, что им приказывают. Волки заставляют овец убивать и душить, а те поступают так не потому, что это доставляет им радость, а потому, что они хотят подчиняться. Кроме того, чтобы побудить большинство овец действовать, как волки, убийцы должны придумать истории о правоте своего дела, о защите свободы, которая якобы находится в опасности, о мести за детей, заколотых штыками, об изнасилованных женщинах и поруганной чести. Этот ответ звучит убедительно, но и после него остается много сомнений. Не означает ли он, что существуют как бы две человеческие расы - волки и овцы? Кроме того, возникает вопрос: если это не свойстйенно их природе, то почему овцы с такой легкостью соблазняются поведением волков, когда насилие представлено в качестве их священной обязанности? Может быть, сказанное о волках и овцах не соответствует действительности? Может быть, и в самом деле отличительным свойством человека является нечто волчье и большинство просто не проявляет этого открыто? А может, речь вообще не должна идти об альтернативе? Может быть, человек - это одновременно и волк, и овца, или он - ни волк, ни овца?

 

Я хотел бы остановиться на трех феноменах, которые лежат, по моему мнению, в основе наиболее вредной и опасной формы человеческого ориентирования: на любви к мертвому, закоренелом нарциссизме и симбиозно-инцестуальном влечении. Взятые вместе, они образуют "синдром распада", который побуждает человека разрушать ради разрушения и ненавидеть ради ненависти. Я хотел бы также обсудить "синдром роста", который состоит из любви к живому, любви к человеку и к независимости. Лишь у немногих людей один из этих двух синдромов получил полное развитие. Однако нет сомнения в том, что каждый человек движется в определенном, избранном им направлелии: к живому или мертвому, к добру или злу.

II. РАЗЛИЧНЫЕ ФОРМЫ НАСИЛИЯ

Хотя эта книга посвящена в основном злокачественным формам деструктивности, мне хотелось бы сначала остановиться на некоторых других формах насилия. Я не собираюсь подробно обсуждать эту проблему, однако полагаю, что рассмотрение менее тяжких проявлений насилия может способствовать лучшему пониманию тяжелых патологических и злокачественных форм деструктивности. Различение типов насилия основывается на разнице между соответствующими неосознанными мотивациями, ибо только в случае, когда нам ясна неосознанная динамика поведения, мы можем понять также и само поведение, его корни, направление и энергию, которой оно заряжено.

Наиболее нормальной и наименее патологической формой насилия является игровое насилие. Мы находим его там, где оно используется в целях демонстрации своей ловкости, а не в целях разрушения, где оно не мотивировано ненавистью или деструктивностью. Можно привести многочисленные примеры игрового насилия, начиная с военных игрищ примитивных племен и кончая искусством борьбы на мечах в дзен-буддизме. Во всех этих военных играх речь не идет об убийстве противника; даже если он при этом погибает, то это как бы его ошибка, поскольку он "стоял не на том месте". Конечно, когда мы утверждаем, что при игровом насилии не может иметь места воля к разрушению, то имеем в виду только идеальный тип подобных игрищ. На практике за четко установленными правилами игры зачастую можно обнаружить неосознанную агрессию и деструктивность. Но даже и в этом случае основной мотивацией является то, что человек демонстрирует свою ловкость, а не то, что он хочет что-то разрушить.

Гораздо большее практическое значение имеет реактивное насилие. Под ним я понимаю насилие, которое проявляется при защите жизни, свободы, достоинства, а также собственного или чужого имущества. Оно коренится в страхе и, вероятно, именно поэтому является наиболее часто встречающейся формой насилия, этот страх может быть реальным или надуманным, осознанным или бессознательным. Данный тип насилия стоит на службе жизни, а не смерти; его целью является сохранение, а не разрушение. Он возникает не только из иррациональной страсти, но до известной степени и из разумного расчета, так что при этом цель и средство более или менее соотносятся друг с другом. Исходя из высших духовных соображений, можно возразить, что убийство, даже в целях самозащиты, не может быть оправдано с моральной точки зрения. Но большинство тех, кто разделяет это убеждение, согласятся, что применение силы для защиты жизни все же является по своей сути чем-то иным, нежели применение насилия, которое служит разрушению ради него самого.

Очень часто ощущение опасности и вытекающее из него реактивное насилие покоятся не на реальной данности, а на манипуляциях мышления; политические и религиозные вожди убеждают своих сторонников, что им угрожает некий враг, возбуждая, таким образом, субъективное чувство реактивной враждебности. На этом базируется устанавливаемое капиталистическими и коммунистическими правительствами, а также римско-католической церковью различие между справедливыми и несправедливыми войнами, что в высшей степени сомнительно, поскольку обычно каждая из противоборствующих сторон способна представить свою позицию в качестве защиты от нападения. Едва ли имела место агрессивная война, которую нельзя было бы представить как войну оборонительную. Вопрос о том, кто по праву мог бы сказать о себе, что он защищался, обычно решается победителями и лишь изредка, причем гораздо позже, более объективными историками. Тенденция представлять любую войну в качестве оборонительной показывает следующее: во-первых, большинство людей, во всяком случае во многих цивилизованных странах, не позволяет склонить себя к убийству и смерти, если предварительно их не убедить, что они делают это для защиты своей жизни и свободы; во-вторых, это показывает, как легко убедить миллионы людей в том, что им якобы угрожает опасность нападения и потому они должны себя защищать. Эта подверженность чужому влиянию покоится прежде всего на недостатке независимого мышления и чувствования, а также на эмоциональной зависимости подавляющего большинства людей от их политических вождей. Если эта зависимость существует, то почти все доводы, которые высказываются в достаточно требовательной и убедительной форме, принимаются за чистую монету. Психологические последствия, конечно, одинаковы, идет ли речь о мнимой или о подлинной опасности. Люди чувствуют угрозу себе и готовы убивать и разрушать для собственной защиты. Подобный механизм мы находим при параноидальной мании преследования, только здесь речь идет не о группе, а об отдельном человеке. Однако в обоих случаях индивид субъективно чувствует угрозу для себя и реагирует на нее агрессивно. Другой тип реактивного насилия возникает через фрустрацию *. Агрессивное поведение наблюдается у животных, детей и взрослых, когда остается неудовлетворенным их желание или потребность. Такое агрессивное поведение представляет собой попытку, зачастую напрасную, приобрести силой то, чего некто был лишен. При этом, несомненно, речь идет об агрессии на службе жизни, но не ради разрушения. Поскольку фрустрация потребностей и желаний в большинстве обществ была и по сей день остается обычным явлением, не стоит удивляться, что насилие и агрессия постоянно возникают и проявляют себя.

Агрессии, вытекающей из фрустрации, сродни враждебность, возникающая из зависти и ревности. Как ревность, так и зависть являются специфическими видами фрустрации. Они восходят к тому, что Б обладает чем-то таким, что хотел бы иметь А, или Б любит некая личность, любви которой домогается А. В А просыпается ненависть и враждебность по отношению к Б, который получает то, что хотел бы, но не может иметь А. Зависть и ревность - это фрустрации, которые обостряются еще и тем, что А не только не получает желаемого, но и кто-то другой этим пользуется вместо него. История о Каине *, убившем своего брата, а также история Иосифа и его братьев* являются классическими примерами ревности и зависти.

Психоаналитическая литература содержит в избытке клинические сведения об этих феноменах. Следующий тип, который хотя и родствен реактивному насилию, все же на один шаг ближе к патологическому, - это насилие из мести. При реактивном насилии речь идет о том, чтобы уберечься от угрозы нанесения ущерба, и потому этот вид биологической функции служит выживанию. При мстительном насилии, напротив, ущерб уже нанесен, так что применение силы не является больше функцией защиты. Оно имеет иррациональную функцию магическим образом снова сделать как бы несвершившимся то, что реально свершилось. Мы обнаруживаем мстительное насилие у отдельных личностей , а также у примитивных и цивилизованных групп.

Если мы проанализируем иррациональный характер этого типа насилия, то сможем продвинуться на шаг дальше. Мотив мести обратно пропорционален силе и продуктивности группы или отдельного индивида. Слабак и калека не имеют другой возможности восстановить разрушенное самоуважение, кроме как отомстить в соответствии с lex talionis (глаз за глаз, зуб за зуб). Напротив, продуктивно живущий человек совсем или почти совсем не имеет в этом нужды. Даже если его ущемляют, оскорбляют или ранят, он как раз благодаря продуктивности своей жизни забывает о том, что было сделано ему в прошлом. Его способность творить проявляется сильнее, чем его потребность мстить. Правильность этого анализа легко подтверждается с помощью эмпирических данных как применительно к отдельному индивиду, так и к общественной сфере. Психоаналитический материал показывает, что зрелый, продуктивный человек в меньшей степени мотивирован жаждой мести, чем невротик, которому тяжело вести полную, независимую жизнь и который часто склоняется к тому, чтобы поставить на карту все свое существование ради мести. При тяжелых психических заболеваниях месть становится господствующей целью жизни, поскольку без мести не только самоуважение, чувство собственного достоинства, но и переживание идентичности находится под угрозой разрушения.

Следует также констатировать, что в отсталых группах (в экономическом, культурном или эмоциональном отношении) чувство мести (например, за национальное поражение), по-видимому, является наиболее сильным. Так, мелкая буржуазия, которой в индустриальных обществах приходится хуже всех, во многих странах является главным рассадником чувства мести, расистских и националистических чувств. При "проективном опросе" можно легко установить корреляцию между интенсивностью чувства мести и экономическими и культурным обнищанием. Несколько труднее правильно понять месть в примитивных обществах. Во многих из них мы находим интенсивные и даже институционализированные чувства и модели мести, и вся группа чувствует себя обязанной мстить, если одному из сочленов нанесен ущерб.

Решающую роль здесь могут играть два фактора. Первый довольно точно соответствует упомянутому выше - это атмосфера психической бедности, которая господствует в примитивной группе, что делает месть необходимым средством для компенсации потери. Второй фактор - это нарциссизм, явление, о котором я буду подробно говорить в четвертой главе. Здесь я хотел бы ограничиться следующей констатацией: в примитивной группе господствует столь интенсивный нарциссизм, что любая дискредитация самомнения членов группы оказывает на них исключительно пагубное воздействие и неизбежно вызывает сильную враждебность.

В тесном родстве с мстительным насилием находится следующий вид деструктивности, который можно объяснить потрясением веры, что нередко имеет место в жизни ребенка. Что следует понимать под "потрясением веры"?

Ребенок начинает свою жизнь, веря в любовь, добро и справедливость. Грудной ребенок доверяет материнской груди; он полагается на то, что мать готова накрыть его, когда он мерзнет, и ухаживать за ним, когда он болен. Это доверие ребенка может относиться к отцу, матери, дедушке, бабушке или какому-либо другому близкому лицу; оно может так же выражаться, как вера в Бога. У многих детей эта вера испытывает потрясение уже в раннем детстве. Ребенок слышит, как отец лжет в важном деле; он переживает его трусливый страх перед матерью, причем отцу ничего не стоит подвести ребенка, чтобы ее успокоить; он наблюдает родителей во время полового акта, при этом отец, возможно, представляется ему грубым животным; он несчастен и запуган, но ни мать, ни отец, которые якобы так озабочены его благополучием, не замечают этого, они совершенно не слушают его, когда он говорит об этом. Так все снова и снова происходит потрясение этой первоначальной веры в любовь, в правдивость и справедливость родителей. У детей, воспитанных в религиозной среде, эта потеря веры иногда относится непосредственно к Богу. Ребенок переживает смерть птички, которую он любит, друга или сестрички, и его вера в доброту и справедливость Бога может быть поколеблена. Однако это едва ли важно для того, чей авторитет это затрагивает, идет ли речь о вере в человека или в Бога, При этом постоянно разрушается вера в жизнь, в возможность доверять жизни. Конечно, каждый ребенок проходит через ряд разочарований; однако решающими являются тяжесть и горечь одного особого разочарования. Это первое, главное переживание, разрушающее веру, часто имеет место в раннем детстве: в возрасте четырех, пяти или шести лет или даже гораздо раньше - в возрасте, в котором позже едва ли себя помнят.

Нередко окончательное разрушение веры происходит в гораздо более позднем возрасте, когда человек был обманут другом, возлюбленной, учителем, религиозным или политическим вождем, которым он верил. При этом лишь изредка речь одет о единственном случае; это, скорее, целый ряд более мелких переживаний, которые, будучи вместе взятыми, разрушают веру человека.

Реакция на подобные переживания бывает разной. Один, возможно, реагирует таким образом, что теряет свою зависимость от лица, разочаровавшего его, он становится тем самым более независимым и потому бывает в состоянии искать себе новых друзей, учителей и возлюбленных, которым он доверяет и в которых он верит. Это является наиболее желательной реакцией на прежние разочарования. Во многих других случаях они приводят к тому, что человек становится скептиком, надеется на чудо, которое вернет ему его веру, он испытывает людей и, разочаровавшись в них, снова испытывает других людей, или, чтобы вновь обрести свою веру, он бросается в объятия могущественного авторитета (церкви, политической партии или вождя). Нередко свое отчаяние, потерю веры в жизнь он преодолевает посредством судорожной погони за мирскими ценностями - деньгами, властью или престижем.

В контексте насилия следует упомянуть еще одну важную реакцию. Глубоко разочарованный человек, который чувствует себя обманутым, может начать ненавидеть жизнь. Если ни на что и ни на кого нельзя положиться, если вера человека в добро и справедливость оказывается только глупой иллюзией, если правит дьявол, а не Бог, тогда жизнь действительно достойна ненависти, и боль последующих разочарований становится далее невыносимой. Именно в этом случае хочется доказать, что жизнь зла, люди злы и сам ты зол. Разочарование в вере и любви к жизни делают человека циником и разрушителем. Речь, таким образом, идет о деструктивности отчаяния, разочарование в жизни ведет к ненависти к жизни.

В моей клинической деятельности я часто встречал подобные глубокие переживания потери веры; они часто образуют характерный лейтмотив в жизни человека. То же самое относится к общественной сфере, когда вождь, которому верят, оказывается плохим или неспособным. Тот, кто не реагирует на это с усиленной независимостью, часто впадает в цинизм и деструктивность. Все перечисленные формы насилия так или иначе все же стоят на службе у жизни (либо магически, либо по меньшей мере как следствие понесенного ущерба или разочарования жизнью), в то время как компенсаторное насилие, о котором сейчас пойдет речь, патологично в большей степени, хотя и не в такой, как некрофилия, к рассмотрению которой мы перейдем в третьей главе.

Под компенсаторным насилием я понимаю насилие, служащее импотентному человеку в качестве замены продуктивной деятельности. Чтобы пояснить, что я понимаю под "импотенцией", я должен сделать несколько замечаний. Хотя человек является объектом властвующих над ним природных и общественных сил, тем не менее его нельзя рассматривать только в качестве объекта соответствующих обстоятельств. Он обладает волей, способностью и свободой преобразовывать и изменять мир, хотя и в известных границах. Решающим при этом является не сила его воли и размеры свободы (о проблеме свободы см. ниже), а тот факт, что человек не выносит абсолютной пассивности. Это заставляет его преобразовывать и изменять мир, а не только самому становиться преобразованным и измененным. Эта человеческая потребность находит свое выражение уже в пещерных рисунках самого раннего периода, во всем искусстве, в любой работе, а также в сексуальности. Вся эта деятельность возникает из способности человека направлять свою волю на определенную цель и работать до тех пор, пока цель не будет достигнута. Его способность применять свои силы подобным образом является потенцией. (Сексуальная потенцяя есть лишь особая форма этой потенции.) Если человек из-за слабости, страха, некомпетентности или чего-то подобного не в состоянии действовать, если он импотентен, то он страдает. Это страдание от импотенции приводит к разрушению внутреннего равновесия, и человек не может принять состояния полной беспомощности без того, чтобы не попытаться восстановить свою способность к действию. Может ли он это сделать и каким образом? Одна возможность заключается в том, чтобы подчинить себя некой личности или группе, которая располагает властью, и идентифицировать себя с ней. Посредством такой символической причастности к жизни другого человек обретает иллюзию самостоятельного действия, в то время как на самом деле он лишь подчиняет себя тем, кто действует, и становится их частью. Другая возможность - и она больше всего интересует нас в связи с нашим исследованием - это когда человек использует свою способность разрушать.

Созидание жизни означает трансцендирование своего статуса как тварного существа, которое, подобно жребию из чаши, брошено в жизнь. Разрушение жизни также означает ее трансцендирование и избавление от невыносимых страданий полной пассивности. Созидание жизни требует известных свойств, которые отсутствуют у импотентного человека. Разрушение жизни требует только одного: применения насилия. Импотенту нужно только обладать револьвером, ножом или физической силой, и он может трансцендировать жизнь, разрушая ее в других или в самом себе. Таким образом, он мстит жизни за то, что она его обделила.

Компенсаторное насилие есть не что иное, как коренящееся в импотенции и компенсирующее ее насилие. Человек, который не может создавать, хочет разрушать. Поскольку он что-то создает или что-то разрушает, он трансцендирует свою роль только в качестве творения . Камю весьма точно выразил эту мысль, заставив своего Калигулу* произнести: "Я живу, я убиваю, я пользуюсь упоительной силой разрушителя, в сравнении с которой сила созидателя - всего лишь детская игра". Это насилие калеки, насилие человека, у которого жизнь отняла способность позитивно проявлять свои специфические человеческие силы. Они должны разрушать именно потому, что они люди, ибо быть человеком означает трансцендировать свою тварность.

В близком родстве с компенсаторным насилием находится побуждение полностью и абсолютно поставить под свой контроль живое существо, будь то животное или человек. Это побуждение составляет сущность садизма. Как я показал в своей книге "Бегство от свободы", желание причинить другому боль не является существенным в садизме. Все его различные формы, которые мы можем наблюдать, выявляют существенный импульс полностью подчинить другого человека своей власти, сделать его беспомощным объектом собственной воли, стать его богом и иметь возможность делать с ним что угодно. Унизить его, поработить - лишь средства достижения этой цели, и самая радикальная цель - заставить его страдать, ибо нет большей власти над человеком, чем принуждать его терпеть страдания и чтобы он не мог защититься против этого. Радость полного господства над другим человеком (или другой живой тварью), собственно, и есть суть садистского побуждения. Эту мысль можно выразить иначе: цель садизма заключается в том, чтобы сделать человека вещью, превратив живое в нечто неживое, поскольку живое через полное и абсолютное подчинение теряет существенное свойство жизни - свободу.

Только пережив интенсивность и частую повторяемость деструктивного садистского насилия отдельной личности или народных масс, можно понять, что компенсаторное насилие не является чем-то поверхностным, следствием негативных влияний, дурных привычек или чего-то подобного. Оно является силой в человеке, которая столь же интенсивна и могущественна, как и его желание жить. Она так всесильна именно потому, что является протестом жизни против увечья; человек обладает потенциалом разрушающего и садистского насилия, поскольку он является человеком, а не вещью и поскольку он должен попытаться разрушить жизнь, если он не может ее созидать. Римский Колизей, в котором тысячи импотентных людей с большим удовольствием наблюдали за схваткой диких животных, за тем, как люди убивали друг друга, является великим монументом садизму.

Из этого соображения вытекает следующее. Компенсаторное насилие является результатом непрожитой искалеченной жизни, причем ее неизбежным результатом. Оно подавляется посредством страха и наказания или направляется в другое русло через разного рода представления и развлечения. Однако как потенциал оно продолжает существовать и становится очевидным, когда ослабевают подавляющие его силы. Единственное лекарство против этого - увеличение творческого потенциала, развитие способности человека продуктивно использовать свои силы. Только это может помочь человеку перестать быть калекой, садистом и разрушителем, и только отношения, способствующие приобретению человеком интереса к жизни, могут привести к исчезновению импульсов, из-за которых история человечества была столь постыдной вплоть до сегодняшнего дня. Компенсаторное насилие, в отличие от реактивного насилия, не находится на службе у жизни, в гораздо большей степени оно является патологической заменой жизни; оно указывает на увечье и пустоту жизни. Однако именно через свое отрицание жизни оно демонстрирует потребность человека быть живым и не быть калекой.

Теперь мы должны перейти к обсуждению последнего типа насилия - архаической жажды крови. При этом речь идет не о насилии психопата, а о жажде крови человека, который полностью находится во власти своей связи с природой. Он убивает из пристрастия, чтобы, таким образом, трансцендировать жизнь, поскольку он боится идти вперед и стать полностью человеком (выбор, о котором мы еще будем говорить). Для человека, пытающегося найти ответ на жизнь посредством деградации к до-индивидуальному состоянию своего существования, в котором он становится животным и, таким образом, освобождает себя от бремени разума, кровь становится эссенцией жизни. Пролитие крови означает ощущение себя живым, сильным, неповторимым, превосходящим всех остальных. Убийство превращается в великое упоение, великое самоутверждение на крайне архаической почве. Напротив, быть убитым - единственная логическая альтернатива убийству. В архаическом смысле равновесие жизни достигается тем, что человек убивает как можно больше и сам готов быть убитым, после того как на протяжении жизни он утолил свою жажду крови. Убийство в этом смысле по своей сути является чем-то иным, нежели любовь к мертвому. Это - утверждение и трансцендирование жизни на почве глубочайшей регрессии. У отдельной личности мы иногда можем наблюдать эту жажду крови в фантазиях и снах, во время тяжелого душевного заболевания или в ходе акта убийства. Мы можем ее наблюдать также у некоего меньшинства людей во время отечественной или гражданской войны, когда отпадают нормальные социальные ограничения. Мы наблюдаем ее в архаических обществах, где убийство (или быть убитым) является господствующей полярностью жизни. Мы наблюдаем ее на примере таких феноменов, как человеческое жертвоприношение у ацтеков, кровная месть в областях Черногории и Корсики. Сюда же относится и та роль, которую кровь играет в Ветхом завете, когда Бог был принесен в жертву. Одно из самых интересных описаний радости убийства содержится в произведении Гюстава Флобера "Легенда о святом Юлиане Странноприимце". Флобер описывает в нем жизнь человека, которому при рождении было пророчество, что он станет великим завоевателем и великим святым, он рос как обычный ребенок, пока однажды не познакомился с волнующим переживанием убийства. Во время мессы он неоднократно наблюдал маленькую мышь, которая выбегала из дыры в стене. Юлиан очень досадовал по этому поводу и решил отделаться от нее. "Он закрыл дверь, рассыпал немного хлебных крошек на ступенях алтаря и с палкой в руке встал перед мышиной норой. Ему пришлось довольно долго ждать, прежде чем появилась сначала розовая мордочка, а затем и вся мышь. Он нанес ей легкий удар и стоял, пораженный, перед маленьким телом, которое больше не двигалось. Капля крови окрасила каменный пол. Он поспешно стер ее рукавом, выбросил мышь на улицу и никому рассказывал об этом". Когда позже он удавил птицу, "ее предсмертные конвульсии вызвали в нем сильное сердцебиение и наполнили его душу дикой, бурной радостью". После того как он пережил экстаз пролития крови, он был просто одержим страстью убивать животных. Он приходил домой среди ночи, "покрытый кровью и грязью и пахнущий дикими зверями. Он стал похож на них". Ему почти удалось превратиться в животное, но, поскольку он был человеком, это удалось ему не вполне. Голос возвестил Юлиану, что однажды он убьет своего отца и мать. Напуганный, он бежал из родительского замка, перестал убивать животных и стал вместо этого известным и внушающим страх предводителем войска. В качестве награды за одну особенно крупную победу он получил руку необыкновенно прекрасной и достойной любви девушки - дочери императора. Он оставил военное ремесло, поселился с ней в великолепном дворце, и они могли бы вести жизнь, полную блаженства, однако он ощущал скуку и полное отвращение. Он начал снова охотиться, но неведомая сила отклоняла его стрелы от цели. "Затем перед ним возникли все животные, которых он когда-либо преследовал, и образовали плотное кольцо вокруг него. Одни сидели на задних лапах, другие стояли. Находясь в их центре, Юлиан остолбенел от ужаса и не мог пошевелиться". Он решил вернуться во дворец к своей жене. Между тем туда прибыли его старые родители, и жена предоставила им свою постель. Однако Юлиан подумал, что перед ним находятся жена с любовником, и он убил обоих своих родителей. Когда он достиг тем самым глубочайшей точки регрессии *, в нем произошла великая перемена. Теперь он в самом деле стал святым, посвятившим всю свою жизнь больным и бедным. Наконец он согрел собственным телом убогого. После этого воспарил он "лицом к лицу с нашим Господом Иисусом, который понес его в небесную высь, в голубую бесконечность".

Флобер описывает в этой истории сущность жажды крови. При этом речь идет об опьянении жизнью в своей крайне архаической форме, поэтому человек, после того как он на этой архаической почве достиг соотношения с жизнью, может вернуться к высшему уровню развития, а именно к утверждению жизни через собственную человечность. При этом следует иметь в виду, что эта склонность убивать, как выше упоминалось, не то же самое, что любовь к мертвому, как мы ее будем описывать в третьей главе. Кровь тождественна здесь эссенции жизни. Пролить кровь другого означает оплодотворить мать-землю тем, что необходимо ей для плодоношения. (Можно вспомнить верования ацтеков, которые рассматривали пролитие крови как предпосылку дальнейшего существования космоса, а также историю Каина и Авеля *.) Даже в том случае, когда пролита собственная кровь, человек оплодотворяет тем самым землю и становится единым с ней.

На этом регрессивном уровне кровь, очевидно, означает то же самое, что и мужское семя, а земля равнозначна женщине и матери. Семя и яйцеклетка являются выражением мужской и женской полярности, которая лишь тогда приобретает центральное значение, когда мужчина, начав полностью выходить из земли, достигнет точки, в которой женщина превратится в объект его желания и любви . Пролитие крови ведет к смерти; извержение семени ведет к рождению. Но целью и того и другого является утверждение жизни, даже если это происходит на уровне, едва ли более высоком, чем животное существование. Убивающий может превратиться в любящего, когда он полностью родится, когда он полностью порвет свою связь с землей и преодолеет свой нарциссизм. В любом случае нельзя отрицать, что если он не будет способен к этому, то его нарциссизм и архаическое влечение будут держать его в форме жизни, настолько близкой к смерти, что жаждущего крови едва ли можно будет отличить от любящего мертвое.


Дата добавления: 2018-10-27; просмотров: 236; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!