Новая квартира без старых друзей



 

После женитьбы жизнь Гумилева медленно, но неуклонно менялась. Веселая жизнь немолодого холостяка с долгими научными спорами и чтением стихов, со старыми друзьями и подругами стала воспоминанием. Хотя отдельную квартиру Гумилев от университета так и не получил, в 1974‑м он все‑таки перебрался с окраины в центр города, на Большую Московскую улицу, 4. Инна Прохорова приписывает этот переезд деятельной и практичной Наталье Викторовне, а сама Наталья Викторовна – визиту высокого гостя, академика Ринчена: «…в один прекрасный день к нам пришел изумительной красоты старый монгол. <…> Он был в роскошном синем халате с золотыми бляхами, в шапке из черно‑бурой лисы». Другой раз Наталья Викторовна говорила, что «роскошный синий халат» был подпоясан «поясом с серебряными бляхами».

Бямбын Ринчен (он же Ринчен Бимбаев) – монгольский ученый, филолог и поэт, переводивший на монгольский язык Пушкина, Гоголя, Маяковского и Шолохова, был одним из самых ярких и уж точно экзотичных друзей Гумилева. Судя по переписке с Гумилевым, это был просвещенный, мыслящий, широко образованный человек. Помимо русского и монгольского он знал английский, французский, маньчжурский, тибетский и китайский. Между прочим, академик Ринчен был дядей давней подруги Гумилева, Очирын Намсрайжав. Переписка Гумилева и Ринчена началась в 1967 году с вежливых деловых писем. Гумилев посылал монгольскому академику свои книги и оттиски статей, а Ринчен консультировал Гумилева по вопросам монгольской религии и мифологии. В начале семидесятых письма стали уже совершенно дружескими, а в конце 1973‑го Ринчен посетил Гумилева в его комнатке на Московском проспекте, после чего и последовало приглашение переселиться в квартиру побольше и получше. Знатных иностранных гостей не годилось принимать в двенадцатиметровой комнате на окраине.

На Большой Московской Льва Николаевича и Наталью Викторовну ожидала вовсе не отдельная квартира, а новая коммуналка, но большая, красивая: «старая петербургская комната с высоким потолком, украшенным лепниной, и окнами во двор, а не на шумную улицу» – так описывал новую квартиру Дмитрий Балашов. Инна Прохорова назвала ее «комфортабельным жилищем».

Прохорова и Балашов помнили жизнь Гумилева на Московском проспекте, поэтому так высоко оценили новое жилье. Зато профессор Лавров, впервые заглянувший вместе с женой в гости к своему коллеге, как будто поморщился: «…нас ужаснула уже лестница. Старинный, казалось, никогда не ремонтировавшийся дом, темная‑темная лестница, и на площадке валялся пьяный. Застойный запах говорил, что это норма, а не эпизод. Дом‑то буквально соседствовал со станцией метро “Владимирская”, да еще и “полудиким” рынком рядом, со всеми вытекающими (в прямом и переносном смысле) последствиями.

После этой смрадной лестницы вы попадали в маленький, но такой уютный оазис – комнату‑кабинет, она же столовая, она же спальня. Над столом – известный портрет отца в военной форме, фотография всей семьи – Анна Андреевна, Николай Степанович и Лева».

Первые впечатления журналистки Людмилы Стеклянниковой были даже хуже лавровских. Она не сразу поняла, что попала в коммуналку, потому что образ жизни советского доктора наук в то уже сытое и сравнительно благополучное время не вязался с коммуналкой.

«Справа от входной двери – мрачная, давно не знавшая ремонта кухня, там какие‑то люди. Мрачный узкий недлинный коридор. Проходим в первую по коридору дверь. Большая темноватая комната. Два больших окна зашторены темно‑бордовыми (сколько помню) шторами. <…> Слева от двери – старый платяной шкаф, тоже темный. Прямо – большой обеденный стол, а за ним – у правого зашторенного окна – стол письменный. Севший за него оказывался спиной к двери, да и ко всей комнате. <…> Профессорская жена[42] проходит за шкаф и садится на диван, это был диван‑кровать, на котором они спали. Про себя думаю: что, она так и будет сидеть здесь во время нашей работы? Неужели нельзя уйти в другую комнату? (Я ведь пришла в профессорскую квартиру!) Только потом я узнала, что другой комнаты не было. Точнее, была, но жил в ней тюремный надзиратель с семьей…»

Но Гумилеву новая квартира очень понравилась. Центр города, рядом музей Достоевского, а неподалеку дом, в котором жил Чернышевский. Поэтому Гумилев говорил, что живет теперь между двумя каторжниками, а саму Большую Московскую называл «улицей трех каторжников».

Старым друзьям в новом доме места не нашлось.

В первой половине восьмидесятых сменилось окружение Гумилева. Он расстался почти со всеми прежними друзьями. Многих просто не стало. В 1968‑м умер Савицкий, в 1969‑м – Руденко, в 1971‑м – Гуковский. В 1972‑м скончался Артамонов: профессор умер прямо за письменным столом, работая над новой статьей.

Но многие старые друзья были живы и здоровы, однако Гумилев потерял к ним интерес, как говорят, не без влияния Натальи Викторовны: «Московская дама, художница, которую он привез из Москвы, сразу начала ревниво отстранять меня от дома», – вспоминал Гелиан Прохоров.

Инна Мееровна поддержала мужа: «Поменяв его быт и стиль, жена поменяла и всё его окружение. Был “сдан в утиль” даже преданнейший и беззащитный Вася Абросов, старый друг… бескорыстно отдавший ему в пользование свой талант и мысли, отказавшийся ради него от собственной научной карьеры».

Разрыв с Абросовым – одна из самых темных страниц в биографии Гумилева. Они дружили уже четверть века. Без помощи Абросова не было бы «Открытия Хазарии» и статей по исторической географии. Без Абросова Гумилев вряд ли стал бы географом и не навел бы «мост между науками». Наконец, без этих блестящих историко‑географических успехов Гумилев не получил бы места в НИИ экономической географии. Значит, и своей работой Гумилев во многом обязан бескорыстному, умному и доброму другу Васе.

Гумилев Абросова очень ценил, ставил его выше всех друзей и знакомых: «Это мой единственный друг, не покидавший меня в беде».

Абросов часто гостил у Гумилева на Московском проспекте, даже готовил, помогал вести хозяйство, несмотря на свою инвалидность. Когда Абросов как‑то не смог приехать в Ленинград из‑за охоты на кабанов, Гумилев в шутку пенял ему: «Очень жаль, что ты предпочел диких свиней культурному льву». Гумилев всегда был рад видеть друга Васю: «Помни и знай: мой дом – твой дом, и всё, что я могу, для тебя – сделаю».

31 июля 1967‑го, то есть уже после приезда невесты, Гумилев написал завещание на имя Абросова и попросил: «Когда умру – поставь мне пристойный памятник».

Но уже в 1968‑м Лев Николаевич всё реже писал Абросову в Великие Луки. Друг Вася еще приезжал в гости, но потом, видимо, понял: он здесь лишний. За весь 1969 год Абросов получил от Гумилева только два письма, затем наступил перерыв. Последнее письмо Гумилева к Абросову, сугубо деловое и очень короткое, датировано 30 мая 1973 года. А что было потом?

«С Абросовым у нас сложились прохладные отношения… видимо, из‑за его склероза», – писала Наталья Викторовна Оресту Высотскому.

Что за ерунда, при чем тут склероз и страдал ли им Абросов? В семидесятые годы Абросов работал ихтиологом, в свободное время писал научные работы. У него стали выходить не только статьи, но и монографии. Орест Высотский и Гелиан Прохоров продолжали переписываться с Абросовым, никакой склероз почему‑то не мешал переписке. Нет, тут дело в чем‑то другом.

Переезжая на новую квартиру, Гумилев даже не сообщил Абросову нового адреса. Когда Абросов все‑таки узнал адрес и послал Гумилеву поздравление с именинами, тот не ответил. Так и оборвалась связь между ними. Абросов однажды позвонил Гумилеву. Вопреки обыкновению, трубку взяла не Наталья Викторовна, а сам Гумилев. Абросов спросил: «Когда к Львам можно зайти?» В ответ Василий Никифорович услышал: «Меня нет дома. Я умер». После чего Лев Николаевич повесил трубку.

Хуже того, в декабре 1984‑го, возобновляя переписку с Орестом Высотским, Гумилев напомнил брату две его провинности: не ответил на письмо Натальи Викторовны и вел переписку с «Васькой, который одурел от склероза».

Вася не возмущался, не сопротивлялся, он только горько сожалел, вспоминая прежние, как теперь казалось, счастливые дни: «Я считаю, что Н.В. как баба сделала огромную ошибку, отделив Л.Н. от всего старого окружения. <…> Зачем ей было становиться между ним и нами? <…> Как всё раньше было хорошо!»

Но потом Абросов, видимо, пересмотрел свои взгляды на старого друга и, сопоставив факты, пришел к выводу и вовсе грустному. Он писал Оресту Высотскому: «Я так же, как и Вы, удивляюсь перерождению души у Вашего брата. <…> Сначала Ваш брат забыл тетушку, которая его кормила и учила в Бежецке, затем порвал связи с матерью, единственным братом, со мною… и со всеми старыми знакомыми».

В семидесятые расстроились отношения Гумилева и с Орестом Высотским после того, как тот не ответил на письмо Натальи Викторовны. «Мы, естественно, решили, что общаться с нами ты не хочешь. Ну и не надо!» – писала Высотскому обиженная Симоновская‑Гумилева.

Но в середине восьмидесятых переписка братьев возобновилась. Лев Николаевич ценил родственные связи выше дружеских, поэтому решил восстановить отношения с Орестом Николаевичем: «Ты наверняка думал, что я – свинья, но это было ошибочно. Я по‑прежнему твой брат Лев».

С друзьями Гумилев не был так сентиментален. Наталья Викторовна, вероятно, только выполняла желания мужа, быть может, и не высказанные прямо. Заниматься дальше гетерохронностью увлажнения евразийских степей Гумилев не собирался, ему казалось, что задача решена, а значит, не стало потребности и в сотрудничестве с Абросовым. К тому же «друг Вася» слишком много знал о прошлом Гумилева и мог бы – не по злому умыслу, но по неосторожности – разрушить величественный мифологический образ великого Гумилева. Не случайно же Лев Николаевич помещал себя между Достоевским и Чернышевским, это ведь была не только шутка. А «большой, доброжелательный, совершенно не светский однорукий Вася… никак не вписывался в новый спектакль», – заметила Инна Прохорова.

Но и задолго до брака с Натальей Симоновской Гумилев позабыл о Сверчковой, разругался с Хваном, поссорился с Николаем Козыревым. История этого разрыва тоже не вполне ясна. Еще в 1957‑м Гумилев радовался, что живет неподалеку от своего товарища по Норильлагу, а в 1958‑м они совершенно разошлись. В июне 1961‑го Гумилев и Козырев встретились на улице, Козырев пригласил старого друга в гости, но Лев Николаевич дал понять: «восстановление отношений нецелесообразно».

После женитьбы Гумилев расстался и с Татьяной Крюковой, которая еще весной 1967‑го вычитывала корректуру «Древних тюрков».

Оборвались и отношения с Эммой Герштейн, так твердо отстаивавшей права Гумилева на архив Ахматовой. В отличие от безответного «друга Васи» и скромной Татьяны Крюковой Эмма Григорьевна решилась напомнить о себе и своих заслугах и попрекнуть забывчивого друга: «Лева, а Лева! <…> Если я посылала Вам книги, карты и всё, что нужно, чтобы Вы могли работать над своими “Хунну”, если Ваша рукопись, благодаря мне, уже была прочитана крупнейшими специалистами, пока Вы работали в сапожной мастерской или таскали опилки… то я имею право на ознакомление с Вашими дальнейшими трудами. Покупать же, следить за выходом Ваших книг или брать их в библиотеке – я не буду принципиально (здесь и далее подчеркнуто Эммой Герштейн. – С.Б. ). Итак, не скупитесь – пришлите мне Вашу последнюю книгу и неплохо бы и предыдущие – толстые и дорогие!»

С Эммой Григорьевной он все‑таки будет переписываться, но их отношения станут исключительно деловыми.

Теоретически Гумилев мог бы поддерживать дружбу и с Гелианом Прохоровым, который вырос в квалифицированного историка и филолога, специалиста по русскому летописанию. Они могли бы найти общий язык. Прохоров, правда, писал, будто он стал со временем осторожнее относиться к «игре мысли» Льва Николаевича. Но если не беседы, то книги Гумилева продолжали оказывать на Прохорова прямо‑таки магнетическое влияние даже много лет спустя. Он готов был согласиться с важнейшей для Гумилева мыслью, что татарского ига будто бы не было. Со своей стороны, Гумилев в книге «Древняя Русь и Великая степь» будет ссылаться на статью Прохорова о Лаврентьевской летописи, но отношений не восстановит.

Наталья Викторовна обвинила Гелиана Михайловича в страшном грехе: «Гелиан начал ему почему‑то грубить, перестал быть внимательным, отказался быть продолжателем идей Льва – видимо, его тоже о чем‑то предупредили, а может, и завербовали. Лев называл это “гусиным словом”. “Какое‑то гусиное слово людям говорят, и они сразу отходят от меня”».

Обвинение сколь серьезное, столь и бездоказательное, аргументация же и вовсе абсурдная. Завербованный агент должен не грубить, а, напротив, входить в доверие. Может быть, Прохорову просто не советовали водиться с Гумилевым как с человеком ненадежным, явно несоветским? Но ведь и сам Прохоров, под влиянием Гумилева принявший православие и, видимо, не стеснявшийся его открыто исповедовать, был фигурой даже более подозрительной, чем Гумилев. После того как Прохоров «послал Солженицыну по цепочке доверенных лиц» воспоминания бывшего офицера лейб‑гвардии Семеновского полка Ю.В. Макарова, органы произвели обыск в его квартире. Прохорова не уволили из Пушкинского Дома только благодаря заступничеству академика Лихачева.

Гелиан Михайлович рассказывает о расставании с учителем совершенно иначе. Он обвиняет саму Наталью Викторовну, «московскую даму», «художницу», которая «отфутболила» его, как отфутболила и других старых друзей, казавшихся ей «бесполезными». Но в другом рассказе Прохорова обстоятельства его размолвки с учителем показаны интереснее и сложнее: «…он как‑то спросил: хотите со мной излагать пассионарную теорию? Я сказал, буду счастлив, но при одном условии – что он научит меня думать. Что я буду тоже думать, не только как магнитофон записывать, я сам буду писать. <…> Ну, он иногда в шутку так, не без влияния жены, говорил: достаточно того, что думаю я».

Гумилев теперь нуждался не в дискуссиях с коллегами, а в квалифицированных и грамотных помощниках, которые помогли бы доработать пассионарную теорию этногенеза, но не заставляли бы его эту теорию переосмысливать.

Настоящие открытия делаются, как правило, в молодости. Это относится не только к математикам и физикам, но и к историкам; просто гуманитарию требуется гораздо больше времени, чтобы проверить и доказать свое открытие. Гумилев открыл пассионарность в двадцать шесть лет. К гипотезе о биофизической природе пассионарности он пришел в тридцать семь. А в 1976‑м Гумилеву было шестьдесят четыре года. Пересматривать пассионарную теорию этногенеза он уже не мог и не хотел. Он вносил в нее лишь отдельные дополнения, штрихи, ибо стоило пересмотреть естественно‑научную основу, как обрушилась бы часть здания. Потребовался бы не ремонт, но перестройка и перепланировка, а у старого больного человека уже не было на это ни времени, ни сил. Тем более что нашлись ученые, которые поддерживали Гумилева во всём и обосновывали именно его взгляды, подкрепляя их графиками и формулами.

 

Верный ученик

 

Лекции Гумилева слушали тысячи людей. Многие на время становились настоящими «гумилевцами», но проходило время, лекции забывались, появлялись новые кумиры и новые убеждения. Русский националист Александр Севастьянов, например, хоть и вспоминает о «блистательных рассказах» Гумилева и не без удовольствия цитирует его «остроумные и убедительные апофатические эскапады», но предпочитает теории этногенеза старые и новые фантазии о крови и расе. Даже взгляды Бромлея ему ближе взглядов Гумилева.

Но была еще одна группа слушателей: встреча с Гумилевым навсегда изменила их жизнь. «Вокруг Л[ьва] Н[иколаевича] быстро формировалась команда серьезных ребят, а “гумилевская тематика” на кафедре разрасталась», – вспоминал Сергей Лавров.

Среди студенток, посещавших лекции Гумилева, была и Вера Полозова. В 1976 году она познакомилась со своим будущим мужем, аспирантом‑химиком Константином Ивановым. Вера и привела молодого человека на лекцию Льва Николаевича. Боюсь, она и предположить не могла последствий этого шага.

Константин Павлович Иванов был в Ленинградском университете своим человеком. Его мать много лет работала в университетском отделе кадров, нередко она приводила маленького Костю к себе на работу. Он еще в детские годы знал многих профессоров и доцентов, а случалось, приходил после школы и в ректорат. «Отец Кости, Павел Михайлович, всю жизнь, до выхода на пенсию, работал в Большом доме на Литейном проспекте», – вспоминает профессор Чистобаев, начальник К.П. Иванова.

К 1976 году жизнь Константина Павловича складывалась как будто удачно и вполне предсказуемо: химфак – работа в университетском НИИ химии – аспирантура. Семья была и без того не бедной, а Константин к тому же нашел денежную работу. Он научился обращаться с топором, пилой и молотком, набрал бригаду шабашников и каждое лето отправлялся на Новгородчину. Шабашники заключали договор с колхозом или совхозом, получали материалы и строили дома, коровники, свинарники, овчарни. Работа прибыльная. Шабашники, случалось, получали больше университетских профессоров. Но, конечно, не ради одних только денег ездил Константин Иванов в новгородские деревни. Вероятно, была у него и душевная потребность. Он вообще был человеком творческим. Сочинял стихи, писал музыку, пел романсы собственного сочинения. Семейная жизнь принесет ему счастье отцовства. Жена родит ему сына и четырех дочерей.

Все знакомые Иванова описывают его как человека сильного, упрямого, бесстрашного, очень энергичного и авторитарного. Тем удивительнее, что встреча с Гумилевым и лекции о, казалось бы, чуждых современному молодому человеку тюркских каганах и китайских вельможах кардинально изменили жизнь Константина Иванова. Сын сотрудника «органов» станет, быть может, самым верным, самым преданным и самым близким учеником старого зэка. Как будто пересеклись параллельные прямые.

Иванов бросил аспирантуру и стал добровольным помощником Гумилева, его оруженосцем. Он приходил на лекции вместе с учителем и записывал их на магнитофон. Когда редактор ВИНИТИ унесла домой копии второй и третьей частей «Этногенеза и биосферы Земли» и начала показывать их своим знакомым, именно Иванов отыскал ее дом и даже попытался вычислить тех самых знакомых. Иванов пробивал рукописи Гумилева в печать. Гумилеву потребовалось подкрепить свою теорию графиками и формулами – Иванов тут же пришел на помощь. Что из этого получилось, мы еще узнаем, а пока Иванов стал для Гумилева так же необходим, как Хван во время работы над китайскими источниками по тюркской ономастике или как Прохоров в Дербенте.

Время шло, менялся и Гумилев. С начала восьмидесятых он всё чаще болел. Иногда на лекцию его приводили под руки. И понемногу он начал поручать Иванову прочитать лекцию вместо себя. Если лекция была сдвоенной, Гумилев читал первую часть, а после перерыва лекцию дочитывал уже Константин Иванов. В 1983 году Иванов прочел курс «Народоведения» вместо Гумилева.

Гумилев по мере сил помогал карьере своего нового ученика. В 1981 году Иванов благодаря протекции Гумилева и доктора географических наук Анатолия Чистобаева получил место в НИИ географии, а в 1985 году защитил диссертацию. Правда, Гумилев отказался стать официальным научным руководителем Иванова и предложил в качестве руководителя профессора Чистобаева: «Мои враги, а их у меня, как Вам известно, немало, будут действовать и против Кости. Зачем я буду создавать ему дополнительные трудности, а у вас всё получится». Так научным руководителем Иванова стал Чистобаев, Гумилеву же досталась роль научного консультанта.

Такая система сложилась еще раньше, во время работы Гумилева со студентами. Ему выделяли в год одного‑двух дипломников, но их научным руководителем числился не он, а Сергей Лавров, который после смерти профессора Семевского получил кафедру социальной и экономической географии. Гумилев же был рецензентом или научным консультантом. Это делалось в интересах студентов.

Между тем научное руководство аспирантами и тогда, и теперь оставалось обязательным условием для профессорского звания. Лавров, например, воспитал полсотни кандидатов и докторов наук. А под руководством Гумилева защитился только один его ученик – географ Вячеслав Ермолаев. Впрочем, Марина Козырева свидетельствует, что у Гумилева были не только курсовики и дипломники, но даже иностранные аспиранты, например кореец по имени Пак. Но Пак уехал на родину, а Вячеслав Юрьевич Ермолаев (для Гумилева – Слава Ермолаев) в 1991–1992 годах, по словам журналистки Л.Стеклянниковой, оттеснил Иванова. Одна из последних статей Гумилева – «Горе от иллюзий» – написана в соавторстве не с Ивановым, а именно с Ермолаевым.

В самом деле оттеснил или нет, сказать не берусь. Но первое охлаждение между Ивановым и Гумилевым случилось в 1987‑м, когда Константин Павлович, готовивший к депонированию в ВИНИТИ четвертый выпуск «Этногенеза и биосферы Земли» («Тысячелетие вокруг Каспия»), по словам Чистобаева, «вписал в графу “научный редактор” собственную фамилию». Гумилев отреагировал неожиданно резко. Он позвонил Чистобаеву и заявил: «У меня к вам есть деликатный разговор. Мне стало известно о редактировании моего главного научного труда одним из сотрудников института. Я действительно просил его помочь мне подготовить материалы к изданию, но о редактировании рукописи мы не договаривались. Мне редактор не нужен».

История странная. Неужели Гумилев не мог ограничиться разговором с Ивановым, а не беспокоить начальника? Впрочем, учитель и ученик вскоре позабыли о ней, и Гумилев даже поблагодарил Иванова за помощь в депонировании. Все восьмидесятые годы Иванов оставался правой рукой Гумилева, хотя у того появились и новые ученики.

Вячеслав Ермолаев стал учеником Гумилева в конце семидесятых, а в самом начале восьмидесятых в окружении Гумилева появилась Ольга Новикова, химик и будущий сотрудник Государственного Эрмитажа (специалист по лакам и краскам, необходимым в том числе и для реставрации картин). Она с детства любила историю и воспитывалась на книгах академической серии «Литературные памятники». «Иудейская война» Иосифа Флавия была ее домашним чтением. Но больше всего Ольгу увлекала русская история до 1917 года. Как‑то раз ей в руки попал журнал со статьей Гумилева о Куликовской битве. Ольга Новикова настолько заинтересовалась взглядами Льва Гумилева, что стала искать другие научные труды историка и заказала копию «Этногенеза и биосферы» в типографии ВИНИТИ, а затем нашла и самого автора. Найти оказалось не просто – рекламы никакой не было. Гумилев сразу поразил ее – его стиль и подача материала сильно отличались от лекций советских университетских историков. Она даже осмелилась задать ему вопрос (не каждый был на такое способен, многие слушатели просто робели перед взглядом и эрудицией Гумилева).

Она стала не только регулярно посещать лекции Льва Николаевича, но и оповещать и собирать других слушателей. Однажды Ольга услышала от учителя: «Вы наша». В доме Гумилевых принимали не всех. «…Характера он, надо сказать, был довольно крутого и не всех людей встречал дружелюбно. Он никогда не забывал опыта лагерного прошлого с предательством и обманом», – писал Айдер Куркчи.

Лет за девять или десять до знакомства с Новиковой в двери еще старой квартиры на Московском проспекте постучался странный человек – бородатый, в русских сапогах и косоворотке, какую тогда носили только артисты фольклорных ансамблей, да и то на сцене. Это был писатель Дмитрий Балашов. Вскоре он станет, наверное, самым популярным после Валентина Пикуля советским историческим романистом. В доме Гумилевых его поначалу приняли «не то за актера, не то за ряженого». «Встретил меня Лев Николаевич ежом», – вспоминал позднее Балашов. Но писатель не стал обижаться на неприветливость и подозрительность ученого и со временем тоже стал «своим». Более того, Балашов будет считать Гумилева своим учителем.

Владимир Маслов пришел на лекции Гумилева или в одно время с Ивановым, или даже раньше. Он был старше Иванова, а в НИИ географии работал еще с 1967 года. Гумилеву он был не столько учеником, сколько коллегой и хорошим знакомым. Владимир Маслов утверждал, будто бы первым признал теорию Гумилева.

Маслов читал в обществе «Знание» собственный курс лекций об этносах Земли, и в семейном архиве Масловых сохранился даже отзыв Гумилева: «План лекций считаю оригинальным, удачно составленным, интересным и нужным для советской аудитории». В отличие от Иванова Маслов, поссорившись с начальством, вскоре покинул Институт географии и перешел в НИИ комплексных социологических исследований, а в 1983 году умер странной, нелепой смертью: во время марафонского забега Пушкин – Ленинград «не рассчитал силы, сошел с дистанции и тут же скончался». Но жена Владимира, Елена Маслова, осталась в окружении Гумилева.

В начале восьмидесятых в окружение Гумилева приняли радиожурналистку Людмилу Стеклянникову, с середины восьмидесятых – Владимира Мичурина, будущего аспиранта Института озероведения и составителя самого полного «Словаря понятий и терминов теории этногенеза Л.Н. Гумилева».

 

Малый двор

 

В последние годы жизни Ахматову окружал королевский двор, пусть маленький, бедный, но зато с настоящей королевой. Свой двор был и у Льва Николаевича. Он мог бы соперничать и с ахматовским. Вот именно – мог бы. А на самом деле попал в тень ахматовского. Это не случайно. Анну Андреевну окружали почти исключительно профессиональные литераторы и литературные редакторы, а при дворе «дофина» их, в общем‑то, не было. В его окружении не нашлось новой Лидии Чуковской. Разрозненные воспоминания Дмитрия Балашова, Ольги Новиковой, Людмилы Стеклянниковой, Айдера Куркчи не могут заменить труд профессионального литературоведа и редактора. И все‑таки они дают некоторое представление о «застольных беседах» престарелого ученого, его образе жизни, вкусах, быте, о его друзьях, его приближенных.

Савва Ямщиков, уникальный художник‑реставратор, был, конечно, не учеником, а приятелем, даже другом Льва Гумилева. Они познакомились летом 1968 года, когда Лев Николаевич приехал в Псков к Всеволоду Смирнову[43]. Смирнов как раз работал над памятником Ахматовой – большим чугунным крестом. Ямщиков почти каждый вечер заходил к Смирнову в гости, там он и повстречался с Гумилевым и его женой.

Застолье у Смирнова было устроено на древнерусский манер: вместо фарфора и хрусталя советских сервизов – старинные чаши и братины. Меню было под стать посуде. Ели мясо, купленное на псковском рынке и поджаренное на кузнечном горне, подавали кузнечный суп: «В ведро бросали всякую всячину: сосиски, рыбу, капусту, томатную пасту, ветчину, лук… Варился суп на кузнечном горне, подавался в изобилии, съедался с наслаждением». Гумилев с ностальгией будет вспоминать эту трапезу. «Такой еды, как в Пскове у Всеволода Петровича, ни в одном ресторане не подадут», – передает его слова Ямщиков.

Ямщиков и Гумилев расстались друзьями. Очевидно, они не виделись несколько лет; по крайней мере на Московском проспекте Ямщиков не бывал, а новую квартиру Гумилева, напротив, знал очень хорошо: «…одним из самых притягательных мест (в Ленинграде. – С.Б. ) была коммунальная квартира на Большой Московской, рядом с Владимирским собором и Свечным переулком Достоевского».

Благодаря жене Ямщикова, балерине Кировского театра Валентине Ганибаловой, Лев Николаевич с Натальей Викторовной иногда выбирались на балет, хотя вообще‑то Гумилев театралом не был, а музыку не любил.

С шестидесятых годов Гумилев был знаком и с Айдером Куркчи, сыном преуспевающего советского архитектора, старшим научным сотрудником Института истории архитектуры. Не уверен, что их отношения можно назвать дружбой, скорее это было деловое сотрудничество, от которого Айдер Измаилович со временем извлек много пользы. Со своей стороны Куркчи устроил Гумилеву несколько публикаций в журнале «Декоративное искусство».

Наконец, в окружение Гумилева входил и его непосредственный начальник Сергей Борисович Лавров, получивший кафедру после смерти профессора Семевского. Это был элегантный и очень представительный мужчина в твидовом пиджаке. Лавров занимался экономической географией Западной Германии, бывал за границей, читал лекции в Гамбурге и Западном Берлине, дружил с гроссмейстером Корчным. Студентки влюблялись в умного, элегантного и еще довольно молодого профессора.

На рубеже шестидесятых и семидесятых Лавров был секретарем парткома Ленинградского университета. Даже оставив эту должность, он сохранил и связи, и умение ориентироваться в «политической» обстановке на факультете, в институте, университете. По крайней мере даже эмиграция его друга Виктора Корчного в 1976 году не так уж сильно повредила его карьере.

В отличие от других покровителей Гумилева – академика Трешникова, директора Арктического института и президента Географического общества, и профессора Красильникова, проректора ЛГУ по науке, – Лавров бывал у Гумилева в гостях и даже принимал гумилевские идеи (правда, выборочно). Неслучайно именно Лавров станет одним из первых биографов Льва Гумилева.

В восьмидесятые годы Гумилев подружился с Александром Михайловичем Панченко, известным филологом, будущим академиком, сотрудником славного Пушкинского Дома. Панченко учился в Ленинграде и Праге (в Карловом университете). Его научным руководителем был академик Лихачев. К восьмидесятым годам Александр Михайлович имел репутацию выдающегося специалиста по истории культуры Древней Руси. Общение с ним повлияло на поздние работы Гумилева, посвященные как раз древнерусской истории.

Панченко не разделял многих воззрений Льва Николаевича на историю. Они сходились в редких случаях: историческое значение Александра Невского, опричнина Ивана Грозного, признаки фазы надлома в России XIX века и т. п. Но татаро‑монгольское иго Панченко упорно называл не «союзом» и не «симбиозом», а именно игом.

Как ни удивительно на первый взгляд, Панченко и Гумилев даже написали книгу – «Чтобы свеча не погасла». Это вообще единственная книга Гумилева, написанная в официальном соавторстве. Правда, книга на самом деле была не написана, а, очевидно, составлена из фрагментов их научных статей и монографий. Диалога двух ученых не получилось, не вышло и спора: Панченко уходил от столкновения со своим другом, а Гумилев не настаивал.

Гораздо лучше получилась беседа Гумилева, Иванова и Панченко, опубликованная в шестой книжке журнала «Литературная учеба» за 1990 год.

В 1992 году Александр Михайлович напишет предисловие к последней книге Гумилева, а в 1994‑м подготовит публикацию его переписки с Ахматовой. Тогда Эмма Герштейн обвинит Панченко в необъективности: «К сожалению, в комментарии и вступительной статье академика теплое чувство дружбы взяло верх над требовательностью ученого». Эмма Григорьевна не знала, что Панченко был, пожалуй, самым объективным человеком в окружении Гумилева.

За формирование нового окружения Льва Николаевича отвечала, разумеется, Наталья Викторовна. Гумилев был совершенно доволен «кадровой политикой» своей жены, как доволен был и образом жизни, который окончательно установился именно в квартире на Большой Московской. Савва Ямщиков заметил, что Наталья Викторовна «была поистине вторым “я” своего мужа, понимала малейшее его движение, не то что слово».

Атмосфера на Большой Московской напоминала, пожалуй, атмосферу квартиры Ардовых на Ордынке или последней ленинградской квартиры Ахматовой. Лев Николаевич в старости походил на свою мать не только внешне.

Анна Андреевна была приветлива, дружелюбна и гостеприимна с теми, кто ее почитал, ценил, превозносил. Людей, не почитавших ее талант, Ахматова не принимала и не поощряла, она их опасалась. В день ее похорон Наталья Варбанец записала в дневнике: «Она всё боялась, что я напишу про нее мемуары, и порой позировала мне для них. Вообще она меня словно опасалась. <…> М<ожет> б<ыть>, во мне было недостаточно рабского восхищения…» Ахматова, старательно создававшая собственный миф, не терпела даже доброжелательных, но неуклюжих людей, которые касались того, чего касаться не следовало.

Искусствовед и литературовед Эрих Голлербах в одной статье осмелился указать, что девичья фамилия Ахматовой – Горенко. «И как он смел! Кто ему позволил! <…> Дурак какой», – негодовала Ахматова.

В окружении Гумилева тоже оставались только люди, признающие гениальность Льва Николаевича. Из воспоминаний Саввы Ямщикова: «Приезжая в 80‑е годы в Ленинград, сначала один, а потом с подраставшей дочкой, я первым делом спешил к Льву Николаевичу – духовно окормиться. Огромной радостью был и каждый его приход на выставки, которые я проводил в петербургском Манеже».

Людмила Стеклянникова назвала своего сына в честь Льва Гумилева. Дмитрий Балашов простодушно пересказывал знакомый нам анекдот, как «в пограничном конфликте с Китаем на Амуре, когда китайская сторона запросила часть нашей территории, кто‑то умный выложил на стол переговоров книги Л.Н. Гумилева, доказав историческую необоснованность китайских претензий. И те, неволею, сняли свои требования».

Гумилев даже сердился на Балашова, упрекал его: «Вы, однако, мне, как я ни прошу, критических замечаний не делаете!

– Я учусь у вас, Лев Николаевич! Я читаю ваши работы как учебник и критическим оком взглянуть на них попросту не могу, не тот у меня уровень», – отвечал писатель.

Между тем Дмитрий Балашов был знаком с Валентином Яниным, знаменитым историком‑русистом и археологом, даже консультировался у него. Да и сам Дмитрий Михайлович зря прибедняется. Он добросовестно изучил историю Новгородской и Московской Руси. Но Гумилев его как будто заворожил.

Гумилев и на старости лет очаровывал девушек и дам. Людмила Стеклянникова, в 1981 году редактор литературно‑драматической студии Ленинградского радио, еще до знакомства с Гумилевым получила задание подготовить трансляцию гумилевского курса лекций. Работа показалась ей скучной и тягостной, поэтому она засунула лекции подальше в стол, затянув дело. Шло время, торопил главный редактор, и вот однажды зазвонил телефон. Незнакомый сильно грассирующий мужской голос спросил Людмилу Дмитриевну, а затем, не представившись, начал читать Блока:

 

Я звал тебя, но ты не оглянулась,

Я слезы лил, но ты не снизошла.

Ты в синий плащ печально завернулась,

В сырую ночь ты из дому ушла…

 

Так Гумилев сразу же и устыдил, и заинтересовал, и не обидел легкомысленную журналистку, и даже привлек на свою сторону.

Впрочем, галантность его была и вполне бескорыстной. Наталья Казакевич вспоминает, как зимой 1984‑го Гумилев, еле стоявший на больных ногах, в метро уступил ей свободное место: «Я знаю, сколько мне лет, но не могу допустить, чтобы моя дама стояла».

Но не только и не столько женщин покорял Гумилев. Мужчины, умные, талантливые, самолюбивые мужчины безоговорочно признавали его первенство: «И конечно, это был стол, за которым надо было слушать только Льва Николаевича, – вспоминал Савва Ямщиков. – Негромко, неторопливо, с характерным петербургско‑университетским грассированием он рассказывал о теории этногенеза, о книгах, которые пишет, и о своей жизни».

Как и Ахматова, Гумилев был гостеприимен. Гостей первым делом сажали за стол и кормили. Старшеклассник из Новосибирска Андрей Рогачевский впервые в жизни попробовал миндальное печенье именно у Гумилева; в другой раз Лев Николаевич пригласил этого, в сущности малознакомого человека, на обед: «…пили какое‑то чудесное марочное грузинское вино». Точно так же усаживали за стол и филолога Михаила Кралина (кормили гречневой кашей с печенкой), и, лет восемь‑девять спустя, Александра Невзорова, в то время телевизионную суперзвезду.

Впервые я увидел Гумилева как раз в программе «600 секунд»: репортер ел в гостях у Льва Николаевича какой‑то супчик. Комментарий Невзорова был, кажется, такой: в этом доме первым делом сажают за стол.

Из интервью Александра Невзорова Дмитрию Гордону 8 июля 2011 года: «…он жил через три дома от меня. И я начал по вечерам, поскольку у меня была абсолютно холостяцкая жизнь, к нему просто заходить ужинать. Просто столоваться. Они это всё безобразие терпели и даже любили».

Припозднившиеся ученики оставались у Гумилева на ночь, в особенности если жили на другом конце города. Дмитрий Балашов, случалось, гостил в квартире Гумилевых целыми неделями. У писателя не было своего жилья в Ленинграде, но ему приходилось работать в Публичной библиотеке, собирать материалы для новых романов о Московской Руси – вот Гумилев и выручал друга. А ведь Лев Николаевич до 1988‑го жил в коммунальной квартире. Но он готов был терпеть и некоторые неудобства. Ради чего?

Из беседы Гелиана Прохорова с Еленой Масловой: «…у Льва Николаевича были две главные потребности в жизни. Это, во‑первых, стремление к истине. А во‑вторых, он очень нуждался в дружеской и родственной любви. Ему всегда этого не хватало…»

 

Но у друзей и учеников Гумилева были и свои «обязанности», принятые ими, разумеется, добровольно. Марина Козырева переводила Гумилеву английские и американские монографии и печатала латиничную часть библиографии – на пишущей машинке Гумилева не было латиницы. Константин Иванов составлял графики и пытался перевести пассионарную теорию этногенеза на язык математических формул. Ольга Новикова каждый год приносила новогоднюю елку. Лев Николаевич радовался с ней, еще молоденькой девушкой, как ребенок, чуть не прыгал у елки. Как будто возвращался тот Левушка‑Гумилевушка, что исчез в лагерной пыли, переродился, перековался в бойца, храмовника, гладиатора. Вероятно, сравнительное благополучие последних двадцати пяти лет жизни (если позабыть о нападках оппонентов, бойкоте издательств и научных журналов) помогло оттаять его детской душе.

Из воспоминаний Натальи Викторовны Гумилевой: «Иногда, если он ложился спать раньше, я его благословляла и целовала в лоб. А он всегда говорил: “Спасибо”. В нем было столько детского!»

Ученики за глаза называли Гумилева «дедушкой», но он иногда казался гораздо моложе серьезного и солидного Константина Иванова. Андрею Рогачевскому Гумилев показался «невысоким, смешным, острым на язык, картавящим человечком».

Дмитрий Балашов был совершенно покорен своим учителем: «Постепенно он всё более раскрывался в своем обычном, домашнем облике, с этим своим соленым лагерным юмором, который в его устах приобретал странно аристократический оттенок, со вспышками гнева и яростного веселья, с блеском глаз и потиранием рук, и тогда въяве виделось, что в этой стареющей плоти заключен вечно молодой и потому вечно творческий дух».

Гумилев вносил в дружеское общение некоторый порядок. Поскольку квартира была невелика, а Лев Николаевич должен был всё больше отдыхать, собирать каждый вечер компанию учеников он не мог. Поэтому за каждым из учеников был закреплен определенный день недели: допустим, в понедельник приходил Иванов, во вторник – Ермолаев, и т. д.

В быту Гумилев был большим оригиналом. Его чудачества превосходят чудачества Ахматовой, хотя и не дотягивают до чудачеств Суворова. Гумилев, например, не любил картошку и считал, что она серьезно осложнила жизнь русского крестьянина. «Раньше зерно посеял и ждешь сбора урожая. А с картошкой? И посадка ее тяжелая, а потом полоть, окапывать дважды вручную и копать – тяжелый труд». Во всём следуя вкусам мужа, Наталья Викторовна вместо супа с картошкой варила суп с репой.

На вокзал Гумилев приходил не позднее чем за час до поезда: «Вдруг его раньше времени отправят?»

Свой день рождения Гумилев не праздновал, но по‑своему отмечал. Обычно 1 октября он отправлялся за город, в Пушкин, который по привычке называл Царским Селом, в Павловск или в Гатчину; гулял и обдумывал планы на будущий год. Праздник был не в октябре, а в марте, когда Лев Николаевич отмечал именины.

В первых числах марта Церковь празднует память двух святых по имени Лев. 5 марта – день Льва Катанского, сицилийского епископа, современника Карла Великого. Он прославился тем, что как‑то обезвредил чародея Илиодора, смущавшего народ ложными чудесами: обвязал его шею омофором, повел к разведенному на площади костру и вступил в огонь. Чародей сгорел, а епископ остался жив. Но этого святого Гумилев не считал своим, к тому же 5 марта умерла Ахматова.

Именины свои Гумилев отмечал 3 марта, в день святителя Льва, папы римского, который жил в V веке, во времена глубокого упадка Римской империи, когда варвары – готы, гунны, вандалы – опустошали уже не только провинции, но и вторгались в Лациум. В 452 году Лев остановил нашествие гуннов: встретился с их вождем Аттилой и убедил того повернуть назад. Как ему это удалось – неизвестно, но Гумилев полагал: раз Лев I сумел договориться с гуннами, значит, не смотрел на кочевников, как на звероподобных варваров, а находил с ними общий язык. Кроме того, Лев I был неутомимым борцом с ересями, в частности, воевал с манихейством. А Гумилев, посвятивший свою главную книгу «охране природной среды от антисистем», считал манихейство учением жизнеотрицающим, то есть антисистемным. Так что святой Лев был для Льва Гумилева не только небесным покровителем, но и своего рода предшественником.

Лев Гумилев не любил радио: «…радио не могу слушать – оно орет, скрипит, прибавляет шума и мешает думать. У меня мечта: квартира на бестрамвайной улице, с ванной и без радио», – писал он Наталье Варбанец еще в мае 1955 года.

Неприязнь к радио он сохранил и после лагеря. В 1962 году Льва Николаевича пригласили в Казань на конференцию, устроили в многоместный гостиничный номер. Историк и археолог Петр Старостин запомнил сцену, которая произошла однажды утром: «…кто‑то из нас громко включил радио, и раздался его ворчливый голос: “Да выключите вы эту шарманку!” – “Что же? – спрашиваем мы, – вы радио совсем не слушаете?” – “Нет”, – отвечает гость. “И газет не читаете?” – “Кое‑что почитываю, – говорит Гумилев, – иногда”».

Сотрудников радиостанций Гумилев называл «радиотами». Он несколько смягчился к ним лишь после того, как подписал договор на курс лекций с Ленинградским радио, а радиожурналистка Людмила Стеклянникова стала едва ли не ежедневной его гостьей.

«Вот телевизор я завел бы – он интереснее», – признавался Гумилев всё в том же майском письме к Птице. Возможно, на любовь к телевидению повлияло его увлечение массовым кино, ведь в лагере киносеансы были одним из немногих развлечений. Точно не известно, в каком году у Гумилева появился собственный телевизор. Но в квартире на Большой Московской он безусловно был – стоял на кухне, чтобы и соседи могли смотреть. Вероятно, это было не только проявлением широты души, потому что и в отдельной квартире Гумилев оставил телевизор на кухне. Последний его телевизор – большая и современная для начала девяностых “Toshiba ” – и сейчас стоит на кухне музея‑квартиры.

Ахматова, как известно, много лет не готовила и даже, кажется, сама не кипятила воду. Так сложилось, что самые обычные домашние, бытовые заботы охотно принимали на себя ее почитатели: зажигали газ, включали проигрыватель, ставили пластинки. Мария Белкина, наблюдавшая быт Ахматовой в Ташкенте, с удивлением замечала: «Я ни разу не видела, чтобы Анна Андреевна принесла себе воду или сама вынесла помои, это всегда за нее делали какие‑то нарядные женщины – актрисы или чьи‑то жены, которые поодиночке или табунками приходили в ее келью…» Однажды Ахматова пожаловалась Раневской: «Я сама мыла голову!» В Ленинграде и Москве эта сторона ахматовского образа жизни не изменилась.

Лев Николаевич в последние годы вполне перенял ахматовский образ жизни. Наталья Викторовна была прекрасной хозяйкой, но с возрастом ей всё труднее было справляться с домашними обязанностями. «Мы оба еле обслуживаем друг друга», – жаловался Гумилев Оресту Высотскому в декабре 1984‑го. Да и походы с авоськами по магазинам совсем не сочетались со статусом профессорской жены.

На помощь пришли ученики и друзья.

Начиная со второй половины восьмидесятых прекрасное ленинградское снабжение стало светлым воспоминанием о безоблачном прошлом. Опустели прилавки магазинов, появились длинные очереди.

Как‑то Гумилеву за лекцию в МИД СССР в качестве гонорара помимо денег (73 рубля) дали большую пачку чая: «…чай был хорошим, поэтому я считаю, что не прогадал», – говорил он. В 1990 году даже папиросы стали дефицитом, а Гумилев не мог жить без своего любимого «Беломора». Других папирос не признавал. Ученики собирали для него папиросы в авоську, когда она наполнялась – передавали Льву Николаевичу.

Елена Маслова доставала продукты в магазинах. Константину Иванову, как многодетному отцу, полагались продуктовые заказы, и он непременно делился ими с учителем. Ольга Новикова получала у себя на работе молоко и несла Льву Николаевичу.

Помощь учеников и друзей не только сохраняла силы, нервы, здоровье Льва Николаевича и Натальи Викторовны, но и продлевала им жизнь.

 

«Мера всему – четвертинка»

 

Ахматову очень заботил ее будущий образ в чужих воспоминаниях, поэтому она пыталась по мере сил направить потенциальных мемуаристов в нужную ей сторону. Вспомним, как она подправила линию своего носа на рисунке Тышлера, горбинка показалась ей слишком велика. Жест символический. Ее высказывания были хорошо продуманы, точно рассчитаны на собеседников: великий поэт создает миф о великом поэте.

Создавал ли свой миф Лев Гумилев? Если и создавал, то очень непоследовательно. Превратить собственную жизнь в служение посмертному (да хоть и прижизненному) образу он явно не мог и не хотел. Поэтому его застольные беседы были откровенны и весьма неполиткорректны. Но никакая откровенность не может объяснить некоторых совершенно невероятных заявлений, добросовестно записанных собеседниками и сотрапезниками.

Из беседы с Айдером Куркчи: «Жалко, мы, русские, народ художественный, но неверующий. Розанов всё наврал, как и Белинский, я не люблю их семинарские размышления. Мама была неверующая, Мандельштам начинал как чуткий православный человек, но потом, ах! Цветаева – так это вообще берегиня, идолище…»

Кстати о Марине Ивановне. Если верить Андрею Рогачевскому, то Гумилев даже причислил Цветаеву к стукачам, правда, затем уточнил, что «стукачом был ее муж Эфрон», потому что «закладывал» видных белогвардейцев.

Вообще тема стукачества возникала в самом необычном контексте. Например, Гумилев рассказывал Рогачевскому, будто «Пушкин пошел стреляться с Дантесом, чтобы спасти свою посмертную славу (чтобы умереть, но не дать объявить себя стукачом)».

Передо мною запись беседы Льва Гумилева с Айдером Куркчи, напечатанная не врагами Гумилева, а, напротив, людьми, много лет бескорыстно собиравшими свидетельства о его жизни. Текст напоминает расшифровку магнитофонной записи, не прошедшую редактуру. Разумеется, это делает его намного более ценным. Чтение интересное, я бы даже сказал – забавное. Гумилев рассуждает здесь о Серебряном веке и его наследии. Вообще‑то он не очень любил эту тему. Еще Рогачевский обратил внимание, что Гумилеву интереснее были вопросы о его трактате «Этногенез и биосфера», чем беседа об акмеизме. Тем не менее Лев Николаевич, кровное дитя Серебряного века, порадовал всех читателей свежестью мысли и неординарностью трактовок, иной раз ставящей в тупик:

«Стихи, надо сказать, погубили Белую армию. Она вся состояла из стихотворцев, нация рифмоплетов, но так же проиграла и Парфия когда‑то Крассу[44], который в стихах ни бум‑бум. <…> Художник Мани[45] меня интересовал, я начал о нем книгу, но не закончил, серьезность замысла погубила, как белых. А красных? – спрашиваете вы. Их погубили корысть, точнее, серьезность, с которой они бескорыстно служили – чему? – уж и припомнить никто не может. А нельзя быть серьезным всё время. Серьезность – это же оттого, что обсуждается, где выпить и как достать. Мера всему – четвертинка. Или бутылка…»

Лев Николаевич, вне всякого сомнения, рассказывал столь удивительные вещи за бутылочкой, поэтому не станем относиться к ним слишком серьезно.

Друзья Гумилева, Ольга Новикова и Марина Козырева, отрицают любовь Гумилева к алкоголю, но, боюсь, они не то чтобы идеализируют его образ, а упрощают. Ладно Куркчи, но Сергея Лаврова в непочтительном отношении к памяти Гумилева не упрекнешь, а он вспоминал интересный случай:

«Как‑то Л.Н. попросил меня познакомить его с коллегой‑историком, довольно известным профессором: “Позовите его с супругой к нам, выпьем, поговорим!” Я сделал всё как полагалось, помню, нашел какое‑то красное шампанское, а на столе была вкусная еда, приготовленная Наталией Викторовной, и бутылка “Лимонной” – тогда еще отменной водки. Мы с Л.Н. как‑то незаметно опустошили ее “за разговором”, а гость ограничился каплей шампанского, несмотря на все наши уговоры и явную “комплиментарность” “Лимонной” с закуской на столе. На следующий день мы с Л.Н. встретились на факультете, и он с некоторым укором и непередаваемо милой картавостью молвил: “Ну, Сергей Борисович, ну какой же это профессор, который о науке не говорит и водки не пьет!”»

К людям выпивающим Гумилев относился гораздо снисходительнее. В день знакомства с Гумилевым Савва Ямщиков явно выпил лишнее и уснул прямо посреди комнаты на кальке с чертежом будущего креста, того самого, что Гумилев и Смирнов установят на могиле Ахматовой в Комарово. Проспав несколько часов, Савелий Васильевич открыл глаза и увидел участливо склонившегося над ним Гумилева: «“Вы прямо как воин на васнецовском поле лежите. Я подходил всё время, проверял, но чувствовал, что дышите. А теперь можно и к столу. Мы ваш уголок за вами сохранили”, – я еще не знал, как добр этот строгий, серьезный человек, насколько тактичной и по‑мужски цельной бывает его заботливость», – вспоминал Савва Ямщиков. Однако этим история не закончилась. Наутро отправились в Псково‑Печерский монастырь, а оттуда – в Изборск. И Гумилев, внимательно посмотрев на своего нового товарища, сказал: «Савелий Васильевич, когда вы там в звоннице на кальке лежали, я подумал, что с вами можно быть откровенным. Вы всегда, когда в Петербурге будете, – милости прошу, я буду рад».

Хотя Рогачевский пил вместе с Гумилевым «какое‑то чудесное марочное грузинское вино», любимым напитком Льва Николаевича, видимо, оставалась водочка. Между прочим, и в этом он был истинным сыном Анны Андреевны.

Однажды на Сицилии в отеле «Эксельсиор» Александр Трифонович Твардовский пришел в номер к Ахматовой, чтобы поздравить ее с премией. «Она приняла меня так, – вспоминал Твардовский, – словно мы были уже давно знакомы. Но я всё же с некоторой опаской – женщина немолодая, может быть, сердечница – спрашиваю ее: а не отметить ли нам некоторым образом ее награждение? “Ну конечно же, конечно!” – обрадовалась она. “Тогда, может быть, я закажу по этому поводу бутылку какого‑нибудь итальянского вина?” И вдруг слышу от нее: “Ах, Александр Трифонович, а может быть, водочки?” И с такой располагающей простотой это было сказано и с таким удовольствием! А у меня как раз оставалась в чемодане бутылка заветной, я тут же ринулся к себе, в свой номер».

Лев Николаевич пил водку и до войны, и на фронте, и по возвращении с фронта, и в молодости, и в старости. Гумилев усвоил советский (не русский, в дореволюционной России не было ничего подобного, а именно советский) обычай приходить в гости с бутылкой. С профессором МГУ, русским историком Аполлоном Кузьминым Лев Николаевич однажды пил монгольскую водку. Когда Айдер Куркчи впервые пожаловал в московскую квартиру Гумилевых, Лев Николаевич спросил его, «решительно и резко»:

– А случайно чекушку вы не захватили?

– Конечно, захватил.

– Ну вот и хорошо, – засмеялся он.

Наконец, сам Лев Николаевич с удовольствием рассказывал историю о том, как он придумал понятие «Серебряный век», а мама в благодарность дала ему денег на чекушку. На самом деле понятие «Серебряный век» появилось значительно раньше. Гумилев создавал собственный миф.

Разумеется, Гумилев не был пьяницей, не уходил в запои, не напивался до бесчувствия. Ни друзья, ни враги не могут найти в его долгой жизни ничего подобного. Более того, любой нормальный человек на месте Гумилева наверняка бы спился. Большинству хватило бы и половины испытаний, выпавших на жизнь ученого. И можно только позавидовать крепости нервов, психическому здоровью, психологической стойкости, природному оптимизму.

«Лев Николаевич, хотя и прошел лагеря, – не походил на сломленного человека. Общался непринужденно – с юмором. Не унывал. Я бы сказал, что это был матерый и даже хитрый исследователь с гибким проницательным умом», – вспоминает Петр Старостин.

Гумилев не топил горе в литрах спиртного. Очевидно, он легко переносил алкоголь, так что водка и вино для него были всего лишь маленьким удовольствием. А такой жизнелюбивый человек, как Лев Гумилев, и не собирался себе в чем‑то отказывать. «Водка – понятие психологическое», – говорил он.

 

 

Часть XVII

 

Марксистская мысль

 

Несоветскую и немарксистскую сущность теории этногенеза, как мы помним, первым «изобличил» Виктор Козлов в 1974 году. В 1982‑м Гумилеву пришлось пережить новую, несравненно более сильную идеологическую атаку. Ее нечаянно спровоцировал кандидат философских наук Юрий Мефодиевич Бородай.

Бородай первым отрецензировал «Этногенез и биосферу» в научном журнале. Рецензия вышла в четвертом номере «Природы» за 1981 год и осталась незамеченной. Скандал случился после небольшой статьи Бородая «Этнические контакты и окружающая среда», посвященной химерам и антисистемам. «Природа» напечатала ее в сентябре 1981‑го.

У этих публикаций Бородая есть одно несомненное достоинство – смелость рецензента. Во‑первых, хвалить теорию Гумилева мало кто решался. Это в конце восьмидесятых и начале девяностых вступительные статьи к сочинениям Гумилева будут писать академики – Панченко и Лихачев. А в начале восьмидесятых положение Гумилева в академическом мире было шатким, и светила науки не спешили ему помочь.

Во‑вторых, «Этногенез» рецензировать очень трудно. Надо знать историю Рима и Древнего Китая, разбираться в исторической географии и медиевистике, философии экзистенциализма и мутагенезе. Наконец, рецензент обязан сопоставить сочинение Гумилева с работами предшественников, поместить книгу в научный, историко‑культурный и философский контекст.

Но Бородай ограничился простым пересказом Гумилева.

Статья Бородая вызвала бурю в Академии наук, 12 ноября 1981 года ее даже обсуждали на заседании Президиума Академии и вынесли постановление: осудить публикацию Бородая и признать «вредность распространения среди широких кругов читателей методологически не продуманных, не обоснованных и не состоятельных идей». Разъяснить тем самым «широким кругам» читателей несостоятельность и вредоносность идей Гумилева – Бородая должна была разгромная статья, подписанная академиком Кедровым, членкором Академии наук Григулевичем и доктором философских наук Крывелевым. «Природа» напечатала ее в марте 1982 года.

На этот раз против Гумилева выступили светила марксистской мысли. Самым ярким и самым уважаемым из них был, несомненно, Бонифатий Михайлович Кедров – один из создателей журнала «Вопросы философии» и его первый главный редактор, трижды кавалер ордена Ленина, автор более тысячи научных трудов не только по философии, но и по химии. Два года он возглавлял академический Институт философии.

Алексей Федорович Лосев считал академика Кедрова человеком умным и честным. Биография Бонифатия Михайловича слова Лосева подтверждает. Поздней осенью 1941‑го, когда научные работники спешно собирали чемоданы и отправлялись в Ташкент или Ашхабад, Кедров сражался в ополчении, командовал расчетом орудия.

При всём при том Кедров был убежденным коммунистом, а его научная карьера стояла на прочном марксистско‑ленинском фундаменте. В партию он вступил в 1918‑м, семнадцати лет от роду. Работал в «Правде» под началом Марии Ильиничны Ульяновой, а затем перешел в ЧК. Учился в Институте красной профессуры. Даже в химической науке он, как и положено истинному философу‑марксисту, находил борьбу материализма с идеализмом, механицизмом и агностицизмом.

Соавторы Кедрова были с марксистской точки зрения еще колоритнее.

Иосиф Аронович Крывелев в молодые годы подвизался научным сотрудником Центрального совета Союза воинствующих безбожников. Он занимался марксистской критикой Библии, историей иудаизма и христианства. Крывелев доказывал неисторичность не только Иисуса Христа, но даже апостолов Петра и Павла.

Иосиф Ромуальдович Григулевич, выпускник Высшей школы социальных наук при университете Сорбонны, занялся наукой, только оставив основную работу. Лучшую часть своей жизни он провел в Испании, Аргентине, Мексике, Уругвае, Бразилии, Италии. Профессиональный разведчик, работавший под началом легендарного советского резидента в Испании А.М. Орлова, организатор похищения каталонского троцкиста Андреу Нина и покушения (неудачного) на Троцкого, резидент в Аргентине и создатель агентурной сети в Южной Америке. Позднее он станет одним из создателей Института Латинской Америки, защитит две диссертации и будет писать книги о Сикейросе (своем боевом товарище), Сальвадоре Альенде, Че Геваре. Вероятно, кругозор Иосифа Ромуальдовича был широким, но в своих книгах и статьях он, разумеется, держался исторического материализма.

Вот с такими людьми пришлось столкнуться Гумилеву и Бородаю в начале восьмидесятых.

Гумилеву часто приходилось встречаться с критикой востоковедов (Васильев, Кляшторный), историков (Лурье, Рыбаков), этнографов (Бромлей, Козлов), но критика философов‑марксистов была чем‑то совершенно особым.

Лукавый Валентин Катаев сказал как‑то о памятном для матери Льва Николаевича постановлении Жданова: «Оно наполнило нашу жизнь новым воздухом». Полагаю, что слова Валентина Петровича в этом случае столь же уместны. Вчитаемся же в текст, который появился во времена уже вполне вегетарианские.

Вот философы, пересказав взгляды Гумилева и Бородая на этнические химеры и смешение народов, тут же прибегли к универсальному в СССР оружию:

«Такие утверждения неверны и прямо и непосредственно противостоят линии нашей партии и социалистического государства на всемерное сближение наций и на перспективу (хотя и отдаленную) их слияния в едином социалистическом человечестве. Наукообразные словечки, обильно и непрестанно повторяемые Ю.М. Бородаем, призваны лишь замаскировать антинаучную, антисоциальную направленность всей его (Гумилева. – С.Б. ) концепции. <…> Вызываемая пассионарностью этническая агрессивность оценивается Ю.М. Бородаем как положительное явление, ведущее к благодетельным для судеб народов последствиям. <…> Как с этой точки зрения должна рассматриваться борьба за мир? Как антипассионарное движение?

<…> Публикацию такого материала, дающего неправильное антинаучное освещение ряда важнейших проблем, следует решительно признать ошибочной».

После этой статьи сотрудничество журнала «Природа» с Гумилевым прекратилось навсегда. У Льва Николаевича начались неприятности. Ему даже рекомендовали прекратить чтение лекций в обществе «Знание». Гумилев разорвал отношения с Бородаем.

Почему же? Ведь Бородай не придумал ничего нового, а только изложил идеи Гумилева своими словами? В том‑то и дело, что своими. В статье Бородая не было изящества, не было гумилевского стиля. Даже читатели с ученой степенью подпадали под очарование этого стиля и прощали автору самые рискованные идеи. Бородай к тому же несколько упростил взгляды Гумилева, сделал их удобной мишенью для критики. Этого ему, очевидно, и не простил Гумилев.

 

Русская партия

 

Недолгая дружба Гумилева с Бородаем была, вероятно, связана не только с увлечением философа пассионарной теорией. Бородай был патриотом‑почвенником, как и почти всё окружение Гумилева, исключая, пожалуй, Марину Козыреву. А быть почвенником в восьмидесятые годы значило быть изгоем. А.К. Жолковский упоминает о «репутации шовиниста‑этногенетика» Гумилева, что «набирала силу» уже в семидесятые годы. Гумилев, правда, оказался счастливым исключением. Несмотря на «дурную» репутацию, его любили, охотно читали и слушали.

Тем более его любили и почитали люди идейно близкие. Гумилев был для многих православных почвенников «своим». В семидесятые‑восьмидесятые годы Гумилев по‑прежнему не только исповедовал православие, как ему казалось, вполне ортодоксально, но и по мере сил распространял его. Людей, решившихся принять святое крещение, Гумилев привозил в Гатчину, к своему духовнику отцу Василию Бутыло. Когда у Людмилы Стеклянниковой родился сын, Лев Николаевич стал его крестным отцом. Именно Гумилев привел Константина Иванова, получившего вполне советское воспитание, к православию. В восьмидесятые годы Иванов и Гумилев вместе становились на молитву перед иконой в квартире Льва Николаевича. Друзья, по крайней мере Иванов и Стеклянникова, покидая квартиру Гумилева, читали молитву «Ангелу‑хранителю».

Вообще Лев Николаевич был хорошо известен в Ленинградской митрополии. Сам митрополит Ленинградский и Новгородский Антоний поздравлял Гумилева с Пасхой и Рождеством. Его преемник митрополит Санкт‑Петербургский и Ладожский Иоанн будет называть Гумилева «нашим великим соотечественником» и «ученым‑патриотом».

Такой образ жизни и образ мыслей должен был в свое время сблизить Гумилева с так называемой русской партией – неформальной группировкой, существовавшей в советской номенклатуре и интеллектуальной (прежде всего литературной и художественной) элите.

В семидесятые годы Гумилев познакомился с активистами русского самиздата, В.Осиповым и С.Мельниковой. Он даже получал самиздатовские журналы русских националистов «Вече» (тираж около 60 экземпляров) и «Московский сборник» (тираж 20–25 экземпляров). Оба журнала расходились в узком кругу, среди «своих». Между прочим, в восьмом номере журнала «Вече» появилась даже апологетическая статья о Льве Гумилеве. Гумилев был знаком с одним из активистов русской партии, Сергеем Семановым, и дружил с Игорем Шафаревичем, талантливым математиком и едва ли не самым ярким тогда мыслителем‑националистом. На его знаменитую «Русофобию» Гумилев даже будет ссылаться: «Очень хорошее сочинение, очень убедительное. К нему ничего добавить не могу».

Но в начале восьмидесятых годов после статей Гумилева, отрицавших татаро‑монгольское иго, русские националисты уже не считали Гумилева своим, а почвенники Чивилихин и Кузьмин были среди его самых последовательных, непримиримых критиков. Сергей Викулов, главный редактор «Нашего современника», литературного флагмана всей «русской партии», отказывался Гумилева печатать. Василий Белов «с некоторой осторожностью относился к Балашову, зная, что он исповедует “веру” Л.Н. Гумилева».

Гумилев, со своей стороны, прошелся по «славянофилам» и «националистам» в одном из своих самых первых интервью: «Нынешние “славянофилы” путают хамство и патриотизм, подхалимаж с любовью к Родине. Почему‑то считается, что надо обязательно ругать другие народы, в них видеть источник бед и опасностей. А не в себе, не в своем народе выдавливать и выкорчевывать рабство». Если верить Айдеру Куркчи, Гумилев будто бы называл этих национально мыслящих недоброжелателей «черными полковниками», по аналогии с греческой ультраправой хунтой.

И все‑таки Гумилев, возможно, помимо своей воли, принял участие в одной из акций «русской партии».

На рубеже семидесятых и восьмидесятых началось последнее наступление «русской партии» на либералов, западников и евреев: в 1979‑м «Наш современник» напечатал роман Валентина Пикуля «Нечистая сила» (в журнальном варианте – «У последней черты»), где было непривычно много сказано о еврейском окружении императрицы Александры Федоровны и Григория Распутина. Роман стал супербестселлером. А тем временем «Москва» и «Комсомольская правда» обличали современное (подразумевалось – «еврейское») искусство. Философ Е.Евсеев опубликовал книгу «Сионизм в системе антикоммунизма». Из станицы Вешенской поддерживал своих соратников престарелый, но всё еще грозный Михаил Шолохов.

 

«Зигзаг истории»

 

В 1978 году Гумилев получил роскошный заказ на очерк о Хазарии для научно‑популярного альманаха «Прометей». Альманах выпускала редакция популярнейшей серии «Жизнь замечательных людей». Он поступал, кажется, во все библиотеки Советского Союза, тираж достигал 100 тысяч. Впервые Гумилев писал для столь массового издания.

Повторять «Открытие Хазарии» Гумилев не стал. Он написал совершенно новое сочинение, более художественное, чем научное. В истории идей оно сопоставимо разве что с «Протоколами сионских мудрецов». Но «Протоколы» были просто фальшивкой, а гумилевский «Зигзаг истории» соединял историческое исследование с фантазией незаурядного писателя.

«Зигзаг истории» рассказывает о том, как евреи захватили власть в Хазарском каганате, кагана обратили в иудаизм, местную тюркскую знать частью истребили, частью выгнали и создали химерное государство, где немногочисленная еврейская община господствовала над многочисленным, но бесправным хазарским населением. Реальная власть теперь принадлежала не кагану, а еврейскому «царю», которого называли или тюркским словом «бек» (князь), или арабским словом «малик» (царь). Хазарское простонародье в иудаизм не обращали, потому что иудеем (равно как и персом‑зороастрийцем или индусом) надо родиться.

Основой хазарской экономики служила международная торговля: купцы‑евреи контролировали не только Великий шелковый путь (из Китая в Западную Европу), но и торговый путь по Волге и Каме в Биармию (Великую Пермь). К тому же еврейское правительство Хазарии вело успешные завоевательные войны. Побежденные народы – буртасы, аланы, булгары, славянские племена северян и радимичей – вынуждены были платить дань, а некоторым приходилось и хуже: аланов заставили отказаться от христианства, а русам (полянам), жителям побежденного Киевского каганата, пришлось воевать во имя хазарских интересов с мусульманами на южном берегу Каспийского моря и с византийцами на Черном море.

Конец «хазарскому игу» положил князь Святослав, который разрушил столицу каганата Итиль, древнюю столицу и резиденцию хазарского наместника – Семендер и донскую крепость Саркел. «Хазарские евреи, уцелевшие в 965 г., рассеялись по окраинам своей бывшей державы. Некоторые из них осели в Дагестане (горские евреи), другие – в Крыму (караимы). Потеряв связь с ведущей общиной, эти маленькие этносы превратились в реликты, уживавшиеся с многочисленными соседями. Распад иудео‑хазарской химеры принес им, как и хазарам, покой».

Как ни странно, гумилевская версия хазарской истории не противоречит фактам. Беда в другом – фактов очень мало, потому что трехсотлетняя история Хазарского каганата слабо освещена источниками, да и сами источники противоречивы. Даже дата разгрома Хазарии Святославом точно не установлена. Согласно «Повести временных лет» Святослав разбил хазар в 965 году. Арабский географ и путешественник ибн‑Хаукаль датирует это событие 358 годом Хиджры, что соответствует 968–969 годам от Рождества Христова. Кому верить? Конечно, ибн‑Хаукалю. «Повесть временных лет» составляли в начале XII века при дворе киевского великого князя, а ибн‑Хаукаль жил в середине X, то есть был современником Святослава. В русской летописи упомянут только разгром Саркела (Белой Вежи), а ибн‑Хаукаль писал о разрушении Итиля и Семендера. Наконец, ибн‑Хаукаль был профессиональным разведчиком, так что умел сведения добывать и перепроверять, а для монаха Киево‑Печерской лавры хазары были уже далекой историей. Тем не менее большинство историков, в том числе и Гумилев, датируют поход Святослава именно 965 годом.

Это только одна из множества исторических проблем, связанных с историей Хазарского каганата. Споры вызывает всё – от происхождения хазар (это неразрешимая проблема) до границ государства.

Гумилев не останавливается там, где смолкает документ, а продолжает, пытаясь восстановить неизвестное по немногим сохранившимся сведениям. Все историки Хазарского каганата не могут обойтись без реконструкций, но Гумилев реконструирует больше и смелее, чем другие. К тому же он не бесстрастен, не объективен, а, напротив, крайне заинтересован в совершенно определенном, заданном изначально результате исследования. Разделить в сочинении Гумилева литературу, науку и политику совершенно невозможно.

Взгляд Гумилева на историю Хазарского каганата не абсолютно оригинален. Многое Лев Николаевич заимствовал у своего учителя, Михаила Илларионовича Артамонова.

Лев Гумилев, научный редактор «Истории хазар», еще в пятидесятые разделял его взгляды.

Из письма Льва Гумилева Петру Савицкому 19 декабря 1956 года: «…евреи, просочившись из Византии в Итиль, захватили “по блату” (другого термина не могу подыскать) все видные должности и, опираясь на наемную туркменскую гвардию, установили в Хазарии деспотический режим, жертвой которого оказались простодушные хазары…» Но в сочинении Гумилева были и принципиальные отличия от артамоновской «Истории хазар». Михаил Илларионович не верил, что хазары могли подчинить Киевское княжество (каганат), а для Гумилева это одна из самых главных идей.

Хазары, или хазарские евреи, и в самом деле собирали дань не только с вятичей и северян, но и с полян, то есть с жителей Киева и киевской округи.

Из «Повести временных лет»: «И набрели на них хазары, на сидящих в лесах на горах, и сказали хазары: “Платите нам дань”. Поляне, посовещавшись, дали от дыма по мечу, и отнесли их хазары к своему князю и к старейшинам своим и сказали им: “Вот, новую дань нашли”. Те же спросили у них: “Откуда?” Они же ответили им: “В лесу на горах над рекою Днепром”. Опять спросили те: “А что дали?” Они же показали меч. И сказали старцы хазарские: “Не на добро дань эта, княже: мы добыли ее оружием, острым только с одной стороны, – саблями, а у этих оружие обоюдоострое – мечи. Им суждено собирать дань и с нас, и с иных земель”. И сбылось всё это, ибо не по своей воле говорили они, но по Божьей воле».

Еще Карамзин справедливо называл этот рассказ «басней», сочиненной много позднее, «в счастливые времена оружия российского», когда от поверженного Хазарского каганата остались только развалины крепостей. Для Гумилева же главным источником о столкновении русов с хазарами послужили не скупые и туманные записи русского летописца, а уже знакомый нам «кембриджский документ» – сохранившийся отрывок из письма безымянного хазарского еврея к Хасдаю ибн‑Шапруту, придворному врачу правителя мусульманской Испании, известному дипломату и покровителю евреев. В этом письме говорится о том, как «достопочтенный Песах», хазарский военачальник, разбил русского князя и даже заставил его начать в интересах Хазарии войну против византийского императора Романа Лакапина (неудачные походы князя Игоря на Царьград в 941‑м и 944‑м).

Историк Яков Лурье, последовательный критик Гумилева, в подчинение Руси хазарским евреям не верит, а «кембриджский документ» считает источником «сугубо недостоверным». По словам Лурье, это не письмо хазарского еврея, жившего в середине X века, а «сочинение византийского еврейского автора XII или XIII в.».

Когда Яков Соломонович писал свою статью, он, несомненно, был убежден, что знает источники гораздо лучше Гумилева. Между тем еще в 1982 году, то есть за двенадцать лет до статьи Лурье, американский гебраист Норман Голб доказал подлинность «кембриджского документа». Более того, теперь известен еще один документ, которого не было в распоряжении Гумилева, – письмо еврейской общины Киева о сборе денег для выкупа задолжавшего соплеменника. Письмо составлено на иврите, но на письме есть тюркская руническая надпись «я прочел это», сделанная, как предполагают, представителем хазарской администрации Киева. Если толкование надписи верно (а на этот счет есть большие сомнения), то подчинение Киева и Русской земли Хазарскому каганату было даже более унизительным, чем предполагал Гумилев.

Истина на стороне Гумилева, вот только что это нам дает? Хазарское иго не миф, но как долго оно продолжалось? Несколько лет или несколько десятилетий? Насколько тяжким оно было? Вятичи в шестидесятые годы X века платили уже не по белке с дыма, а «по щелягу с сохи». Много это или мало, мы не знаем. Щеляг – серебряная монета неизвестного достоинства, само слово «щеляг» (искаженное «шиллинг») появилось намного позднее описанных летописцем событий X века.

Гумилев расписывает хазарское иго черными красками, а вот археолог Владимир Петрухин, ведущий научный сотрудник Института славяноведения РАН, считает, будто хазарское господство пошло славянским племенам на пользу: «Эпоха Хазарского каганата являлась одновременно и расцветом славянской колонизации лесостепи Восточной Европы, когда славяне доходят до Дона и их поселения существуют в относительной безопасности: кочевники не угрожали им до тех пор, пока сильна была власть кагана». Кстати, таких взглядов на русско‑хазарские отношения придерживался еще Ключевский, хотя в его распоряжении не было этих археологических источников.

Последние страницы «Зигзага истории» посвящены экскурсу в историю антисистем. Хазарский каганат Гумилев называет не только этнической химерой, что, может быть, и верно, но и антисистемой. Где он там нашел антисистему, понять трудно. Правда, Гумилев пишет, что евреи принесли в Хазарию маздакизм – учение персидского визиря Маздака, которое Гумилев считает жизнеотрицающим. На мой взгляд, историк не прав, но не будем спорить по мелочам. Только вот сам Гумилев всё в том же «Зигзаге истории» утверждает, что евреи‑маздакиты, переселившись в Хазарию в VI веке, позабыли не то что маздакизм, а даже основы собственной религии, которую пришлось восстанавливать другим, более «интеллигентным» евреям, переселившимся в Хазарию уже в VIII столетии. Так откуда же взялась антисистема?

Может быть, дело в иудаизме? Если исходить из классификации религий, предложенной самим Гумилевым, то иудаизм – позитивное вероучение, лишенное даже тех элементов жизнеотрицания, что есть в христианстве. Мир для иудеев – творение Божие, жизнь иудея ориентирована в первую очередь на успех в материальном, посюстороннем мире. Получается, что Гумилев из неприязни к евреям готов вступить в противоречие не только с логикой и смыслом, но и с собственным учением об антисистемах? Более того, в монографии «Древняя Русь и Великая степь» он напишет: «На души киевских славяно‑россов посягали и жрецы Перуна, и латинские прелаты, и греческие монахи. Было не исключено и появление мусульманских мулл. <…> Но представителей антисистем не было и в помине, хотя печальный и алчущий дух, Сатана, бродил по опаленным солнцем холмам Лангедока, по пескам Сахары и Аравии, по горным теснинам Ирана и Памира, а на Востоке он даже посетил Ордос, назвавшись “бесконечным светом”. Но ни на Руси, ни в Сибири в X в. он не появлялся. Это была прямая заслуга князя Святослава Игоревича».

Понятно, какой именно эпизод из жизни Святослава Игоревича упоминает здесь Лев Николаевич.

Гумилев относился к иудаизму с неприязнью. Вспомним, что ветхозаветный Яхве был для него «огненным демоном» и «лучшим другом Сатаны», а в своих лекциях Лев Николаевич над священной историей Израиля едва ли не глумился: «…некий Авраам с семейством… пограбил каких‑то сирийских кочевников. Он имел сына Исаака, которого хотел принести в жертву богу Яхве или какому‑то своему богу, которому он поклонялся. <…> Трудно сказать точно – там называется “Элохим”, то есть разные боги. Но Ангел его удержал, сказал: “Не надо”».

В апреле 1981‑го редакция вернула очерк автору. Гумилев подал на редакцию в суд и добился выплаты гонорара, но напечатать «Зигзаг истории» ему так и не удалось.

Гумилев еще легко отделался, потому что в начале восьмидесятых Юрий Андропов, не терпевший русских националистов, устроил настоящий разгром «русской партии». Несколько человек лишились работы, писатель Леонид Бородин сел в тюрьму, других просто припугнули.

Только в 1989‑м Гумилев включит несколько видоизмененный очерк в книгу «Древняя Русь и Великая степь», которая вышла тиражом в 50 тысяч. В своем первоначальном виде «Зигзаг истории» появится только в 1993‑м году в сборнике «Этносфера: история людей и история природы», то есть уже после смерти автора.

Ружье все‑таки выстрелило, пусть и с опозданием в десять‑пятнадцать лет. Поскольку «Древнюю Русь» переиздавали из года в год, гумилевская версия хазарской истории пошла в народ. История о стране, покоренной хитрыми евреями, которые сами не работают, но эксплуатируют и грабят несчастное, забитое, запуганное население, оказалась близка сердцу всякого антисемита. Хазария из предмета академических исследований, интересных только кружку археологов и востоковедов, превратилась в политический вопрос. В девяностые годы на страницах газеты «Завтра» одна за другой выходили статьи о «новой Хазарии» (России, ограбленной евреями‑олигархами), «электронной Хазарии» (медиаимперии олигарха Владимира Гусинского). Редактор «Завтра» Александр Проханов включил «новую Хазарию» в свой бестселлер «Господин Гексоген».

«Хазария» стала мифом, который охотно использовали в своих целях даже люди, далекие от русского национализма. Одни – как литературную игру (Дмитрий Быков в романе «ЖД»), другие – как нечто большее (Герман Садулаев в романе «Таблетка»). Впрочем, садулаевская трактовка перекликается с классической, прохановской. В книгах Александра Проханова «новая Хазария» – это Россия, захваченная евреями и превращенная в нечто вроде резервного Израиля на случай гибели еврейского государства в Палестине.

Другая версия представляет Хазарию метафизической империей («глобальной Хазарией»), антиподом Святой Руси. Связь с Хазарией из сочинения Гумилева здесь просматривается не так явно, тем более что у современного хазарского мифа есть еще один источник – книга английского писателя Артура Кёстлера «Тринадцатое колено – Хазарская империя и ее наследие». Идея Кёстлера в следующем: хазары – тюрки‑кочевники, принявшие иудаизм. Именно они, а не настоящие евреи, стали предками всех европейских и российских евреев. По свидетельству Ольги Новиковой, почерпнувшей сведения, вероятно, у самого Гумилева, Кёстлер в начале семидесятых обращался к Гумилеву с предложением о сотрудничестве, но тот отказался и, более того, уже в «Зигзаге истории» подверг книгу Кестлера уничтожающей критике. Всё это не помешало Татьяне Грачевой, политологу и сотруднику Центра военно‑стратегических исследований Генштаба Вооруженных сил России, соединить два хазарских мифа, гумилевский и кестлеровский. Но пересказать читателю содержание ее книги «Святая Русь против Хазарии» я не в силах (слаб мой язык!), а цитировать – просто не решаюсь.

 

Гумилев и евреи

 

Репутацию антисемита Гумилев, очевидно, приобрел еще в тридцатые годы. Правда, почти все сведения на этот счет нам известны только из одного источника – мемуаров Эммы Герштейн.

В конце июня 1934 года Эмма Герштейн приехала в Ленинград. Остановилась она на Васильевском острове, в квартире Евгения Эмильевича Мандельштама, брата Осипа Эмильевича. Позвонила от него в дом на Фонтанке. Евгений Эмильевич это слышал: «Вы говорили с сыном Анны Андреевны? Остерегайтесь его, у него могут быть нехорошие знакомства… Вообще… я бы не хотел… из моей квартиры…»

Уже в 1937‑м ленинградские родственники, не знавшие о любовной связи Эммы и Льва, сразу насторожились: «Ты бываешь в Шереметевском дворце? Там живут одни черносотенцы. Мы знаем – у нас есть там кое‑какие знакомые. А ты у кого бываешь? У Ахматовой? О, избегай ее сына…» Но Эмма не только не прислушалась к советам, а даже принимала Гумилева на квартире своей двоюродной сестры «в большом холодном доме на Греческом проспекте». Сестра тоже предостерегала Эмму от «черносотенства Левы».

За что же молодой Гумилев приобрел репутацию черносотенца? Слухи и подозрения надо подтверждать доказательствами: репутации часто складываются на пустом месте.

В тридцатые годы московское окружение Гумилева состояло в основном из евреев. В Москве Гумилев, как мы помним, останавливался или у Ардовых, или у Мандельштамов, или у Герштейн. Эмма несколько лет была верной подругой Льва. С Осипом Эмильевичем Мандельштамом Гумилев дружил несколько месяцев, вплоть до ареста поэта.

Правда, наряду с друзьями‑евреями у Гумилева появились и евреи‑враги, от профессора Бернштама до заведующего спецчастью ЛГУ Шварцера, который написал Гумилеву чудовищную характеристику. Но у Гумилева и русских врагов хватало. Более того, молодой Лев, с таким трудом поступивший в университет, по словам Ахматовой, которые дошли до нас в передаче Герштейн, повторял: «“Теперь я понимаю евреев”, имея в виду процентную норму для евреев при поступлении в университет в царской России».

Но осенью 1935‑го, незадолго до своего ареста, Гумилев скажет Эмме: «Прими православие». Точно так же уже в конце сороковых Гумилев будет склонять к перемене веры свою новую подругу Марьяну Гордон, тоже еврейку.

В январе 1938 года Гумилев в разговоре с Эммой между прочим заметил: «Как глупо делают люди, которые рожают детей от смешанных браков. Через каких‑нибудь восемь лет, когда в России будет фашизм, детей от евреев нигде не будут принимать, в общество не будут пускать, как метисов или мулатов».

Из текста никак не следует, будто Гумилев считал фашизм для России благом, а расовую сегрегацию – достижением. Напротив, этот мрачный и, к счастью, не оправдавшийся прогноз можно было бы и вовсе не упоминать, если бы он не перекликался с поздним, начала восьмидесятых годов разговором Гумилева и его знакомого, старшеклассника из Новосибирска, а затем студента филфака МГУ Андрея Рогачевского. Умудренный опытом Лев Николаевич поучал молодого друга: «…никогда не женитесь на еврейке. В этом нет никакого антисемитизма. Просто до войны сие было неактуально, а теперь принимает всё большее значение. Выиграть Вы вряд ли что‑нибудь выиграете, а проиграть можете всё. Опасность эту не надо недооценивать, потому что все они сексапильны и замаскированы».

Насчет сексапильности евреек Гумилеву, конечно, виднее, для нас важно другое: связь между высказываниями двадцатипятилетнего молодого человека (Гумилев в январе 1938‑го) и семидесятилетнего доктора наук (Гумилев в начале восьмидесятых).

Когда в лагере Гумилев «за хулу на пресвятую Богородицу» вызвал на дуэль Сергея Снегова и предложил ему выбрать секундантов, тот предложил «Штишевского или Федю Витенза». На это Гумилев ответил: «Витенз не подойдет, он еврей». Что это? Пережиток дворянского высокомерия? Почему еврей не годится в секунданты, чем он хуже немца, русского или поляка?

Впрочем, Гумилева военных и первых послевоенных лет в антисемитизме как будто никто и не думал подозревать. Среди его знакомых по‑прежнему было немало евреев. Встречались и среди его новых солагерников. Как мы помним, уголовники даже приняли Гумилева за еврея. Впрочем, Льва Николаевича это привело в ярость: «Если только этот тип еще раз обзовет меня жидом… я ему яйца оборву!..»

После возвращения из лагеря и вплоть до конца шестидесятых у Гумилева не переводились если не друзья‑евреи, то по крайней мере хорошие знакомые. Историк Ренессанса Матвей Гуковский вместе с Артамоновым покровительствовал Гумилеву в Эрмитаже и даже защищал его монографию «Хунну» от критики востоковедов. Поэт Матвей Грубиян по‑дружески советовал Гумилеву заняться переводами. Историк‑русист, сотрудник Публичной библиотеки Даниил Альшиц познакомился с ним еще в 1956‑м. Они вместе ходили обедать в ресторане «Северный» на Садовой улице, обсуждали вопросы древнерусской истории. От Альшица Гумилев и почерпнул идею датировать «Слово о полку Игореве» XIII веком, хотя сам Гумилев, как мы помним, пошел гораздо дальше. Альшиц присутствовал и на защите Гумилева, где увидел редактора издательства «Восточная литература» Тамару Мельникову, свою будущую жену. Даже много лет спустя Даниил Натанович называл Гумилева «человеком высочайшей эрудиции, глубокого тонкого ума и яркой талантливости», удивлялся, как Гумилев, чья жизнь с самого детства «была переполнена и незаслуженными огорчениями, и тяжелыми душевными переживаниями, не говоря уже о многочисленных мучениях в тюрьмах и лагерях», сумел сохранить доброжелательность, улыбчивость и чувство юмора.

Вряд ли еврей стал бы писать так о закоренелом антисемите. Иосиф Бродский, не раз встречавшийся с Гумилевым в середине шестидесятых, тоже не упоминал о его антисемитизме.

Правда, уже в 1966 году Ирина Пунина отговаривала Евгению Самойловну Ласкину, сотрудницу журнала «Москва», встречаться с Гумилевым, потому что‑де «Лев Николаевич не любит евреев». Но когда Ласкина пересказала этот слух Лидии Корнеевне Чуковской, та усомнилась: «Правда это о Леве? Или нарочно распускаемая ложь?»

Во время «пунических войн» на стороне Гумилева выступили Надежда Мандельштам, Иосиф Бродский, Эмма Герштейн, Анатолий Найман и даже Михаил Ардов – практически всё «еврейское окружение» Ахматовой, кроме Виктора Ардова. Эмма Герштейн в суде так непреклонно защищала права Гумилева, что кто‑то из «гумилевского» лагеря предложил читать ее фамилию как «Фрауштейн», то есть «фрау камень».

Но в шестидесятые годы Гумилев еще не разорвал отношений с друзьями‑евреями. Напротив, евреи оставались в числе самых близких к нему людей. Эмма Герштейн запомнила характерный эпизод. Это было в тот самый день, когда тело Ахматовой привезли в Ленинград: «Гроб выносят и ставят на грузовик. На его высокой платформе уже стоит сын Ахматовой Лев Николаевич. В это время Надя (Н.Я. Мандельштам. – С.Б. ) безоглядно бросилась к Леве, и там, на высокой платформе грузовика, они обнялись и плакали».

Правда, в восьмидесятые годы Гумилев как будто позабудет о помощи ахматовских друзей‑евреев. Напротив, именно евреев он обвинит в своей ссоре с матерью. Достанется даже Эмме Герштейн. Ирину Пунину, своего заклятого врага, Гумилев тоже уличит в связях с мировым еврейством: «…всё имущество моей матери, как вещи, так и то, что дорого для всего Советского Союза, – ее черновики, было захвачено ее соседкой Пуниной (по мужу Рубинштейн) и присвоено ею себе».

Роман Альбертович Рубинштейн, человек милейший, особой роли в «пунических войнах» не сыграл. Судя по воспоминаниям Анатолия Наймана, муж Пуниной был скорее фигурой комической. Но Гумилев принципиально подчеркнул «еврейский след» в таком важном для него деле.

Фразу о «Пуниной (по мужу Рубинштейн)» Гумилев произнес в 1987 году, ему исполнилось уже семьдесят пять лет. Известно, что с годами одни пороки исчезают, другие же разрастаются, как поганые грибы. Гумилев семидесятых – восьмидесятых вновь обрел дурную репутацию. На сей раз не без оснований.

Михаил Давидович Эльзон, даже работая над первым научным изданием стихов Николая Гумилева, не решился обратиться к его сыну именно из‑за репутации Льва Николаевича: «…я не рискнул в свое время обратиться к человеку, любимым высказыванием которого (по легенде) было: “Русскому больному – русский врач” (свидетельство заведующего редакцией издательства “Наука” В.Л. Афанасьева)».

Если верить Людмиле Стеклянниковой, Гумилев даже говаривал, будто «у Сталина было одно правильное дело – дело врачей».

Встречались у Гумилева и другие высказывания в том же духе, но это самое поразительное. Он был уверен, что евреи всех талантливых русских «берут на заметку» и «не дают им ходу», по этой причине не дают хода и его трудам. Сергею Семанову, известному русскому националисту, Гумилев сказал однажды: «Вы же понимаете, почему меня так поносят евреи?»

Разговоры с Рогачевским, Семановым и Стеклянниковой относятся к первой половине восьмидесятых, когда труды Гумилева ругали и не пускали в печать почти исключительно русские – Новосельцев, Плетнева, Бромлей, Козлов, Ковальченко, Рыбаков, Чивилихин, Кузьмин, причем трое последних были русскими почвенниками, националистами. Евреи‑гонители, евреи‑критики или остались в прошлом (Бернштам), или появятся в будущем (Лурье, Шнирельман, Янов), но сама связь между национальностью и приверженностью к теории этногенеза, мягко говоря, сомнительна.

В сознании многих русских антисемитов тех лет еврейство соединялось с масонством. Название либеральной газеты перестроечных времен «Московские новости» Гумилев переиначивал в «Масонские новости», а Маргарет Тэтчер считал масоном «очень высокого ранга». Андрей Рогачевский записал несколько высказываний Льва Николаевича о зловещей роли масонов в русской истории: «“Пушкина погубили масоны (когда он [вступая в их общество] давал клятву, думал – это игрушки). Он писал патриотические вещи. Ему поставили ультиматум: или пиши то, что нам нужно, или мы объявим тебя стукачом. <…> Смерть Пушкина была выгодна только масонам – не царю же и не Бенкендорфу!” Я спросил, кому конкретно. В ответ прозвучало: “Например, Чаадаеву. Он был западником, принял католичество”».

Путь из евреев в масоны, а из масонов в католики изумляет, ведь масоны как раз были врагами католичества, а уравнивать западничество, еврейство и масонство и вовсе нелепо.

Быть антисемитом у нас – значит быть изгоем, «нерукопожатным» человеком, поэтому Инна Мееровна Прохорова в своих воспоминаниях о Льве Николаевиче решительно возражает всем недоброжелателям: «Нет ничего более чуждого Л.Н., чем антисемитизм…» Защищая Гумилева, Прохорова перекладывает ответственность на плечи Натальи Викторовны: «…не будучи в состоянии подняться до него – она постаралась опустить его до рупора собственных банальных националистических мыслей…» Рогачевский вспоминает, как после рассказа Гумилева о походе хазарского полководца Песаха на Киев Наталья Викторовна тут же прокомментировала: «Вот видишь, Лев, эти песахи уже тогда нам вредили!» Рогачевский, впрочем, не поддержал идею о «вредном влиянии» жены, но поведал о другой версии, ходившей тогда в кругах, близких ко Льву Николаевичу: на воззрения Гумилева «сатанинское влияние» оказал его «секретарь», некто К., под которым угадывается ученик Гумилева Константин Иванов.

Я не верю в сказки о «вредном влиянии», испортившем «хорошего человека». Гумилеву в год знакомства с Натальей Викторовной было за пятьдесят, с Ивановым он познакомился в 1976 году – Льву Николаевичу было уже за шестьдесят. Он всегда оставался человеком волевым, упрямым, убежденным в собственной правоте, и свои идеи Гумилев готов был отстаивать «от Сорбонны включительно до костра исключительно».

Эмма Герштейн прямо называла Льва Гумилева «антисемитом» и приписывала его антисемитизм влиянию бабушки, Анны Ивановны Гумилевой. Эмма Григорьевна знала Гумилева лучше, чем кто‑либо другой, к ее словам стоит прислушаться.

Следствие по делу Николая Гумилева вел чекист Якобсон, а всё «Таганцевское дело» курировал Яков Саулович Агранов (Соренсон), которого сам Дзержинский называл «инквизитором». Вот и получается, что русского поэта погубили два еврея[46].

Как могла Анна Ивановна относиться к убийцам своего сына? Что она могла сказать своему внуку, который вскоре после гибели отца почувствовал, что значит быть сыном контрреволюционера? Мы, конечно, знаем, что роль евреев, грузин, латышей в революции 1917 года велика, но все‑таки это была именно русская революция и русский народ сыграл в ней роль исключительную, решающую. Среди следователей ЧК, ОГПУ, НКВД встречались русские, поляки, латыши, грузины. Дзержинский, Берзин, Ежов были не лучше и не добрее Агранова, Френкеля или Ягоды. Но легко говорить нам сейчас, легко анализировать спустя девяносто лет. А что должна была думать бедная Анна Ивановна? Как нам ее осудить?

Гумилева воспитали в благоговении к отцу. Как же он мог относиться к его убийцам? Конечно, он понимал, что преступления нескольких чекистов нельзя распространять на весь народ, но ведь человеком управляет не только рассудок, но и чувства.

Пепел Клааса, пепел сожженного отца стучал в грудь Тиля Уленшпигеля. «Пепел» расстрелянного отца стучал в груди Льва Гумилева. Поэтому он так легко и так надолго запоминал зло, если оно было сделано ему евреем. И так же легко забывал добро, сделанное другим евреем. Он как будто позабыл самоотверженность Эммы Герштейн, помощь Матвея Гуковского, дружбу с Осипом Мандельштамом, но зато помнил чекиста Аксельрода, который арестовал его в октябре 1935‑го, помнил профессора Бернштама, помнил заведующего спецчастью Шварцера, помнил старшего лейтенанта Финкельштейна.

К счастью для всех, Гумилев не узнал об одной истории, которая произошла на могиле Ахматовой поздней осенью 1968 года. Мы помним, что Гумилев как раз установил на кладбище в Комарове памятник своей матери. А несколько недель или даже дней спустя в Комарово приехали Бродский и Найман. Отправились на ахматовскую могилу.

Из книги Анатолия Наймана «Рассказы о Анне Ахматовой»: «Мы увидели над ней новый крест, махину, огромный, металлический, той фактуры и того художественного исполнения, которые царили тогда во вкусах, насаждаемых журналом “Юность” и молодежными кафе. К одной из поперечин был привинчен грубый муляж голубки из дешевого блестящего свинца или цинка. Рядом валялся деревянный крест, простой, соразмерный, стоявший на могиле со дня похорон. <…> Это было оскорбительно и невозможно, как ослепляющая глаз пощечина. И мы принялись выдирать новый, чтобы поставить старый. Земля была промерзшая, крест вкопан глубоко, ничего у нас не получилось».

Вернувшись в Ленинград, Найман и Бродский рассказали эту историю Жирмунскому. Престарелый академик понял, какой беды удалось избежать. Он встал и перекрестился: «Какое счастье! Два еврея вырывают православный крест из могилы – вы понимаете, что это значит?»

Перекрестимся и мы вслед за Жирмунским. Бог уберег. Страшно представить реакцию Гумилева, страшно подумать, какие последствия имел бы легкомысленный поступок двух молодых поэтов.

Когда стихи Николая Гумилева вышли в «Большой серии “Библиотека поэта”», М.Д. Эльзон все‑таки принес книгу Льву Николаевичу. Дело было, видимо, уже в 1989 году, у Гумилева‑младшего как раз вышла новая монография – «Древняя Русь и Великая степь». Но Гумилев долго не хотел дарить ее Эльзону, и лишь 17 декабря 1989‑го сменил гнев на милость и даже подписал: «Дорогому Михаилу Давидовичу Эльзону от автора. Л.Гумилев».

Однажды они сидели со Львом Николаевичем на кухне, у Гумилева из глаз текли слезы: «Михаил Давидович, я не виноват, что у моего отца и у меня все следователи были евреи и меня очень больно били». Хотя у Льва Николаевича следователи были по преимуществу русскими, по крайней мере носили вполне русские фамилии. Вряд ли Андрей Кузьмич Бурдин, Иван Никитич Меркулов или Василий Петрович Штукатуров были хорошо замаскированными иудеями. Фамилия Бархударьян тоже отнюдь не еврейская. Но Льву Гумилеву было довольно и следователей, погубивших его отца.

Впрочем, есть и еще одна версия. Почему бы не применить к «еврейскому вопросу» Гумилева его собственную гипотезу о комплиментарности? Быть может, он не случайно так быстро поссорился с Бернштамом, так внезапно попал в опалу у Финкельштейна?

Трудно сказать, ведь к Эмме Герштейн в тридцатые годы у него не было неприязни, и с Ардовыми Гумилев тогда дружил. Дружеские отношения с Н.Я. Мандельштам, дамой резкой и ядовитой, Гумилев сохранял очень долго. Несмотря на «дурную» репутацию Гумилева, которая к 1980 году уже прочно сложилась, Надежда Яковлевна приглашала его и Наталью Викторовну в гости: «Милые Наташа и Левка! <…> Приехали бы – было бы очень мило. Левка ведь доктор наук и многокнижный человек: туда на такси за трешку, обратно – поездом». Письмо Надежда Яковлевна завершала своей обычной в таких случаях фразой: «Целую вас обоих».

Так что природной юдофобии, то есть отрицательной комплиментарности к евреям, у Гумилева все‑таки не было.

Видимо, росток антисемитизма появился еще в детские годы. Несколько десятилетий он не развивался, но и не погибал, не исчезал никогда. А в последние двадцать пять лет жизни этот росток разросся, созрел, дал плоды, в том числе и плоды творческие.

 

Создается впечатление, будто бы с годами Гумилев относился к евреям всё хуже, что сказывалось и на его научных работах. Между тем сама теория Гумилева позволяет совершенно разрушить антисемитские мифы, от «кровавого навета» до «всемирного еврейского заговора». Более того, теория Гумилева непротиворечиво объясняет истоки и причины антисемитизма. Не зря Сергей Семанов, издатель и публицист, летописец русского национального движения, однажды запальчиво бросил Гумилеву: «Ваш бытовой антисемитизм вполне уживается со служением Сиону».

Но отбросим эмоции Гумилева, оставим только железную логику его теории межэтнических контактов. Современные евреи – суперэтнос, то есть система из нескольких относительно близких друг другу этносов: сефарды, ашкенази и т. д. Контакты на суперэтническом уровне всегда болезненны, вспомним историю «варварских царств» в Поднебесной, Украину при Хмельницком или Индию времен Аурангзеба, когда могущественное государство Великих Моголов начало разваливаться из‑за взаимной враждебности индусов и мусульман. Из примеров поближе – Югославия и Кавказ.

Столкновение суперэтносов, если оно длится десятилетия или столетия, всегда трагично. Но евреи привыкли жить в условиях такого контакта если не с Навуходоносора, то уж точно со времени Иудейских войн. Трагедия продолжалась из столетия в столетие. Постоянная жизнь в агрессивном, враждебном окружении закалила народ, сделала его устойчивым, но эти же свойства способствовали взаимному отторжению евреев и других народов, с которыми вместе им приходилось жить: немцев, французов, поляков, украинцев, русских, даже англичан. Комплиментарность евреев с большинством европейских этносов оказалась отрицательной. Правых и виноватых здесь не найти, отношения между народами не определяются волей отдельных людей, а казнить историю и природу мы не в силах.

Нет народов‑преступников. И сам Гумилев в своей самой скандальной работе в конце концов возвращается к логике своей теории: «Может показаться, что агрессия в интересах купеческой верхушки иудейской общины, произведенная руками хорезмийских наемников и воинственных русов, была плодом злой воли хазарских царей Вениамина, Аарона и Иосифа. <…> Но если мы попытаемся осудить за создавшуюся ситуацию иудейскую общину Хазарии, то немедленно встанет вопрос: а чего было ждать?»

Культуролог Константин Фрумкин с удивлением заметил, что теория Гумилева не позволяет свалить все беды народа (Фрумкин писал о русских) на происки евреев или козни Запада. Если у русских и евреев комплиментарность отрицательная (хотя я, например, в этом не уверен), то из теории Гумилева неизбежно следует, что вины еврейского народа в этом нет, как нет и вины народа русского.

Этногенезом и межэтническими контактами управляет не воля злодеев, интриганов, манипуляторов, а объективные закономерности, за которыми, возможно, стоят законы природы. Значит, все сказки о всемирном заговоре, все фальшивки вроде «Протоколов сионских мудрецов» на самом деле ничего не стоят.

Случай с евреями оказался не каким‑то странным, не виданным в мировой истории исключением. Антисемитизм – лишь частный случай отрицательной комплиментарности, примеров которой в истории – не сосчитать.

Однако теория Гумилева оправдывает народы, а не отдельных людей. Неприязнь немца к еврею или еврея к немцу – не преступление, ведь мы не считаем преступлением любовь или антипатию. Но вот если немец убьет еврея или донесет на него в гестапо, то это будет уже преступление, которое нельзя оправдать никакими закономерностями этногенеза.

 

 

Часть XVIII

 

Миролюбивые завоеватели

 

Русский историк Аполлон Кузьмин много лет начинал свою лекцию о татаро‑монгольском иге с того, что доставал из портфеля старый, 1980 года, журнал «Огонек» и, собрав весь отпущенный ему природой сарказм, зачитывал фразу: «В XIV веке на Руси антиордынские настроения выкристаллизовались в мощное движение, связанное с новым взрывом этногенеза, которое возглавил Сергий Радонежский». Слушатели хохотали: Кузьмин цитировал известную статью Гумилева «Эхо Куликовской битвы».

Гумилев писал в «Огоньке» и еще раньше в «Дружбе народов» («С точки зрения Клио») о вещах поразительных. Не только простой читатель или советский интеллектуал, но и профессиональный историк, должно быть, с изумлением протирал свои очки: да так ли, верно ли он прочитал? Оказывается, Александр Невский помог хану Батыю, вождю оккупантов и поработителей, погубителю русской земли, удержаться у власти и взамен «потребовал и получил помощь против немцев и германофилов». Впереди читателя ожидали новые, еще более грандиозные «открытия» Гумилева. Они удивляют и по сей день.

Татаро‑монгольское иго под его пером превратилось в «союз» с Ордой или русско‑татарский «симбиоз». Оккупанты стали защитниками Руси от немецкой и литовской угроз, а Куликовскую битву, как оказалось, выиграли потомки крещеных татар, перешедших на службу к московскому князю. Более того, великий князь Дмитрий Иванович на Куликовом поле сражался с «агрессией Запада и союзной с ней ордой Мамая».

Эта, мягко говоря, неортодоксальная версия русской истории была изложена Гумилевым ясно, логично, убедительно, с присущим ему литературным блеском.

Но чтобы оценить взгляды Гумилева на отношения русских с татарами, монголами, половцами, нам придется перенестись на десять лет вперед, когда из печати вышли последние и очень популярные книги Гумилева – «Древняя Русь и Великая степь» (первый тираж – 50 тысяч, потом книга переиздавалась каждый год) и «От Руси до России» (первый тираж – 100 тысяч). Там Гумилев сказал всё, что мог, всё, что хотел.

Прежде всего степняки, в особенности монголы XII–XIII веков, для Гумилева – образец доблести, мужества, честности, благородства: «…монголам XII в. показалось бы удивительным, что можно отдавать жизнь ради приобретения земель, которых так много, ибо население было редким, или ста́да овец, потому что их следовало быстро зарезать для угощения соплеменников. Но идти на смертельный риск, чтобы смыть обиду или выручить родственника, – это они считали естественным и для себя обязательным. Без твердого принципа взаимовыручки малочисленные скотоводческие племена существовать не могли».

Именно благородство монголов, то ли врожденное, то ли привитое Чингисханом, и стало причиной монгольских завоеваний. Вот правитель Хорезма Мухаммед Гази приказал убить монгольских послов, и монголам не оставалось ничего другого, как разгромить его государство, сжечь и разграбить процветающие города – Ургенч, Самарканд, Бухару, Балх, Мерв. Дальнейшее завоевание Ближнего Востока – покорение Ирана, Закавказья, Сирии, уничтожение Багдадского халифата – были вызваны всего лишь необходимостью «закрепиться на каком‑то рубеже». Этот процесс занял сорок лет, «какой‑то рубеж» искали на пространстве от Амударьи до Иерусалима. Таких миролюбивых завоевателей еще не знала история.

В очерке «Черная легенда» Гумилев уточнил задачу монголов: они, оказывается, должны были «отогнать врагов от своих установившихся границ, чтобы в случае продолжения войны с Китаем не получить удар в спину». Широка же была монгольская «спина»! Читатель, не поленись, возьми карту и посмотри, где находится Багдад, где Палестина, а где Китай.

Взятие Багдада войсками Хулагу в 1258 году стало одной из крупнейших катастроф в истории культуры, сопоставимой с разрушением Рима вандалами. А уничтожение багдадского Дома Мудрости – исламской академии, основанной халифом ал‑Мамуном, – можно сравнить разве что с гибелью Александрийской библиотеки. Погибли бесценные рукописи – плоды золотого века арабской литературы, науки, философии. Волны Тигра почернели от смытых чернил. Были разрушены дворцы и мечети, больницы и библиотеки. Гибель же десятков тысяч жителей страшно и представить.

Дорого же обошлось человечеству стремление монголов «закрепиться на каком‑то рубеже».

 

Как убивают гостей

 

Согласно Гумилеву, монголы завоевали бо́льшую часть Евразии просто потому, что должны были как‑то отомстить за своих послов, убитых злыми русскими, хорезмийцами, европейцами. Вдумаемся: жизнь монгольских послов (исполнявших помимо дипломатических и шпионские обязанности) была, по мнению Гумилева, намного ценнее, чем жизни сотен тысяч жителей богатых, культурных, процветающих стран.

Вот и в битве на Калке, и в разорении татарами Русской земли Гумилев обвиняет в первую очередь русских князей, которые в 1223 году приказали убить монгольских послов. Гумилев недоумевает, почему историки до Георгия Вернадского не обращали на это внимания: «А ведь это подлое преступление, гостеубийство, предательство доверившегося!» Гумилев искренне возмущается вероломством русских и превозносит нравственность монголов: «Предателей и гостеубийц уничтожали беспощадно вместе с родственниками, ибо, считали они, склонность к предательству – наследственный признак. <…> Города, в которых были убиты парламентеры, монголы называли “злыми городами” и громили их, считая, что это справедливо».

Здесь Лев Николаевич противоречит самому себе. В книге «Древняя Русь и Великая степь» он списывает причину завоевательных войн на конфликт культур: китайцы, русские, хорезмийцы, венгры не понимали, что послов убивать нельзя, а монголы мстили невеждам: «…из‑за убийства послов погибла империя Сун и была разорена Венгрия. Католические и мусульманские авторы приписывали эти разрушения особой кровожадности монголов, умалчивая о причинах этих войн».

Но в этой же книге Гумилев утверждает, будто русские понимали и одобряли действия монгольских «мстителей»: «Так были разрушены Балх и Козельск, причем последнему никто не оказал помощи, хотя рядом были Смоленск, Киев и Чернигов, а владимирский князь Ярослав ходил с войском на Литву. Видимо, они знали, из‑за чего гибнет Козельск. И отнюдь ему не сочувствовали». Кстати, жители Козельска монгольских «парламентеров» не убивали. Поэтому Гумилев делает оговорку: Козельск пострадал как город, относившийся к Черниговскому княжеству, а черниговский князь Мстислав участвовал в убийстве монгольских послов перед сражением на Калке. Получается, что убийство посла – повод для геноцида?

Если верить Гумилеву, монголы были просто уникальным в истории человечества народом – они никогда не лгали и оттого были слишком доверчивы, легко поддавались на чужие хитрости, ведь они и вообразить не могли, что такое обман. Вот и в XIV веке хан Тохтамыш, наивный и честный сибиряк, поверит гнусному доносу суздальских князей и пойдет войной на великого князя Дмитрия Ивановича, которому был обязан победой над своим соперником Мамаем.

Вообще‑то история похода Тохтамыша на Москву всегда считалась образцом вероломства. За сто сорок лет до похода Тохтамыша о коварстве монголов писал Джованни дель Плано Карпини, посол папы римского, который побывал в середине XIII века при дворе великого хана: «…они гораздо более лживы, чем другие люди, и в них не обретается никакой почти правды; вначале, правда, они льстивы, а под конец жалят как скорпион. Они коварны и обманщики, и, если могут, обходят всех хитростью».

А не лжет ли папский легат? А зачем же ему лгать? Монголы оставили по себе такую память в Польше, Богемии, Венгрии и Хорватии, что трудиться над созданием образа врага не было никакой необходимости. К тому же Плано Карпини пишет не только о дурных, но и о хороших качествах монголов: их взаимовыручке, выносливости, о целомудрии женщин, о дружбе мужчин. Кроме того, сам Лев Николаевич охотно ссылался на сочинение Плано Карпини, следовательно, вполне доверял свидетельству папского легата. Только вот его характеристику нравственного облика монголов ни разу не вспомнил.

Не вспомнил Гумилев и «Повесть о разорении Рязани Батыем», где говорится как раз об убийстве послов, только не татарских, а русских. Князь рязанский Юрий Федорович сам отправился с послами в лагерь Батыя на реку Воронеж и просил того не ходить войной на Рязанскую землю. Батый выдвинул встречное условие – потребовал жену князя: «Дай мне, княже, изведать красоту жены твоей». Когда князь с негодованием отказался от такого лестного предложения, Батый приказал убить князя и его спутников. Может быть, Гумилев не доверял источнику, ведь «Повесть о разорении Рязани Батыем» – произведение художественное? Доверял, ведь он эту повесть цитировал, опирался на нее, например, в своей книге «От Руси до России».

Как вполне доверял и Плано Карпини, который рассказал о том, как Туракина, мать хана Гуюка, отравила великого князя Ярослава Всеволодовича. Если трактовать это преступление так, как Гумилев трактует убийства монгольских послов, то окажется, что перед нами то же самое предательство доверившегося! Значит, и монголы были достойны повального геноцида, если бы русские витязи каким‑то чудом могли добраться до берегов Толы и Керулена? Оказывается, нет, ведь и в этом убийстве виноваты не монголы, а русские: «доверчивая», «импульсивная» Туракина, «простодушная сибирячка», поверила доносу русского мерзавца и, самое главное, «агента Лионского собора», то есть католического шпиона боярина Федора Яруновича. На самом деле ни в одном источнике ничего не говорится о связях Федора Яруновича с католиками. Это лишь домысел, фантазия.

 

«Великий кавалерийский рейд»

 

Вообще русским в сочинениях Гумилева крепко достается. Они не только вероломно убивают беззащитных монгольских парламентеров, но даже имеют наглость сопротивляться доблестным монгольским войскам.

Известно, что ни рязанские князья, ни великий князь Владимирский Юрий Всеволодович не участвовали в битве на Калке, а значит, не были причастны и к убийству послов. Но именно на рязанскую и владимиро‑суздальскую землю пришелся первый, самый страшный удар Батыя и Субудай‑багатура.

В чем была их вина? В том, что не сдались монголам. Вместо того чтобы дать монголам всё необходимое – от продовольствия и фуража до жен и девиц, – русские посмели оказать сопротивление, а всем, кто воевал с монголами, Гумилев, мягко говоря, не сочувствовал. Зато Гумилев с симпатией писал о предателях и трусах, предпочитавших откупиться от монголов и обеспечить их свежими конями и продовольствием: «Жители богатого торгового Углича, например, довольно быстро нашли общий язык с монголами». Так же поступили и жители Болоховской земли на верхнем Южном Буге: «Оказалось, что ссориться с татарами вовсе не обязательно». Гумилеву и в голову бы не пришло хвалить русских, без боя сдавшихся, скажем, немцам, шведам или полякам. Солдат и сын солдата, он восхищался воинской доблестью даже нелюбимых им евреев. Но как только дело касалось войн с половцами, монголами, татарами, всё менялось.

В чем виноваты жители Торжка, поголовно вырезанные монголами? В том, что не сдались вовремя. Кто виноват в разгроме Владимира, Киева, Рязани? Князья, которые не смогли ни договориться с монголами, ни организовать крепкую оборону. Ну допустим. А сами монголы неужели вовсе ответственности не несут? Скажете, время такое было, все были жестоки. Гумилев охотно вспоминает о жестокости противников монголов: новгородцы изрубили суздальцев в битве при Липице, наемники хорезм‑шаха Мухаммеда разграбили Самарканд, войска его сына Джелаль‑ад‑Дина, злейшего врага монголов, еще до прихода последних разорили Грузию, немцы насаждали католичество огнем и мечом. Всё так, жестокость монголов соответствовала жестокости их врагов, но нравы монголов ужасали даже привычных ко всему современников: «…они обычно берут иногда жир людей, которых убивают, и выливают его в растопленном виде на дома, и везде, где огонь попадает на этот жир, он горит, так сказать, неугасимо», – писал Плано Карпини.

Георгий Владимирович Вернадский, русский историк, в молодости евразиец, писал о жестокостях монголов по возможности сдержанно, однако и он признавал: «Даже если число мужчин, женщин и детей, убитых на пути их вторжения, преувеличено хронистами, общее число жертв монгольских войн могло достигать нескольких миллионов. Счет потерь шокирует. Ни одна территория и период истории не знали подобной концентрации массовых убийств».

«Бегло, не заметив противника, прошла монгольская 30‑тысячная рать через нашу Русскую землю, преследуя уходящих половцев, а затем через Польшу, Венгрию, Болгарию и вернулась домой», – писал Гумилев в 1989 году. Он представил нашествие Батыя «большим набегом» или «великим кавалерийским рейдом», который будто бы особого вреда Русской земле принести не мог, ведь зимой 1238‑го монголы взяли и сожгли всего‑то «14 деревянных городов».

Но откуда вообще появилась цифра 14 городов? Выдумал ее Гумилев? Нет, не выдумал, хотя и ссылку, где положено, не дал. А цифра эта взята из Лаврентьевской летописи, где сказано, что четырнадцать городов татары «в един февраль месяц взяша». Только за один месяц! А всего за военную кампанию, которая началась в ноябре 1237‑го, а окончилась к лету 1238‑го? Более сорока городов, среди них стольный Владимир, Старая Рязань, Суздаль, Переяславль‑Залесский, Волок Ламский, Кашин, Тверь, Ржев, Дорогобуж, Вязьма, Стародуб‑на‑Клязьме, Боголюбов, Торжок, Коломна, Москва. Даже до северной далекой Вологды дошли татаро‑монгольские отряды. Древний Муром и богатый торговый Нижний Новгород монголы разорили позднее, уже в 1239 году. В том же году дошла очередь и до богатой Черниговской земли, в 1240 году – до Киева, одного из самых больших, самых богатых и культурных городов тогдашней Европы. Гумилев лишь мельком упоминает о взятии Киева. Летописец писал подробнее и ярче: «Взяша Киев татары, и святую Софию разграбили, и монастыри все, и взяли иконы и кресты и узорочье церковное, а людей, от мала до велика, всех убили мечом».

Пять лет спустя в бывшем стольном граде Русской земли побывал известный нам Плано Карпини. Он оставил нам достоверное описание Киевщины: «Когда мы ехали через их землю, мы находили бесчисленные головы и кости мертвых людей, лежавших на поле, ибо этот город был весьма большой и очень многолюдный; а теперь он сведен почти ни на что, едва существует там двести домов, а людей там держат они в самом тяжелом рабстве».

 

«Память»

 

Отношения между русскими землями и Золотой Ордой, сначала западным форпостом Монгольской империи, а затем и самостоятельным степным государством, созданным потомками Джучи – старшего сына Чингисхана, обычно называют татаро‑монгольским игом, а Гумилев называл эти отношения русско‑татарским то «симбиозом», то «союзом». Суть этого симбиоза, напомним, в следующем. Татары вовсе не собирались устанавливать свою власть над Русью, потому что у них было слишком мало сил. Но Руси угрожало наступление агрессивных европейских государств – Швеции, Дании, Ливонского ордена, и мудрый Александр Невский заключил союз с ханом Батыем, побратался с его сыном Сартаком, заставил корыстных и недальновидных русичей выплачивать татарам дань, а взамен татары стали защищать Русскую землю от немцев, шведов, литовцев. Так благодаря симбиозу с татарами сохранилась и со временем расцвела самобытная русская культура, укрепилась православная церковь. В общем, русские платили татарам не дань, а за свою безопасность, а татары свои деньги честно отработали, да и платили им русские не так много.

Немудрено, что все разумные русичи должны были радоваться такому «союзу с Ордой». Воевать же с татарами могли только люди бездарные, глупые, недальновидные, да просто пьяные. Новгородский князь Василий Александрович, поддержавший антимонгольские выступления горожан, по словам Гумилева, был «дурак и пьяница», хотя ни об умственных способностях князя, ни о пристрастии к алкоголю историкам ничего не известно. Новгородским смутьянам по приказу Александра Невского выкалывали глаза. Гумилев интерпретировал мотивы князя следующим образом: «Глаза человеку всё равно не нужны, если он не видит, что вокруг делается».

Суздальцы, которых в 1377 году разбил на реке Пьяне ордынский царевич Арапша (Араб‑шах), «все были пьяны». Москвичи, оказавшие в 1382 году войскам хана Тохтамыша сопротивление, по словам Гумилева, хотели «только выпить и погулять», а когда «был выпит весь запас спиртного», решили наконец «договориться с татарами». То есть протрезвели.

На самом деле о пьянстве москвичей в 1382‑м говорится только в Новгородско‑Софийском летописном своде: его составители оправдывали митрополита Киприана, который бросил свою паству на произвол судьбы и бежал из Москвы перед нашествием татар. В других источниках ничего подобного нет. Гумилев, так любивший покритиковать летописцев, здесь почему‑то без критики принимает одну‑единственную, видимо, близкую ему точку зрения.

Столь «свежий» взгляд на историю России возмутил историков. Первые дискуссии о татаро‑монгольском иге начались еще в конце семидесятых – начале восьмидесятых. Но самым ярким и талантливым критиком Гумилева оказался не профессиональный историк вроде Кузьмина, Лурье или Толочко, а русский писатель Владимир Алексеевич Чивилихин, автор книги, которая навеки останется в истории русской культуры. Речь – о романе‑эссе «Память»[47].

Эта книга не поддается пересказу. Жанровые рамки романа‑эссе объединили автобиографическую прозу, литературоведческие изыскания (об авторстве «Слова о полку Игореве»), публицистику и несколько исторических исследований, весьма профессиональных, со ссылками на источники, с разбором историографии вопроса. Поражает их размах: от судьбы малоизвестных декабристов до древнейшей истории славян. Сам Чивилихин называл композиционным центром книги героическую оборону Козельска, маленькой деревянной крепости, которая на семь недель задержала войска Батыя и Субудай‑багатура. История монгольского похода на Русь и борьба русских людей против татаро‑монгольского ига занимает добрую половину второй части романа.

Чивилихин скромно не называет себя историком, но признается, что предпочитает изучать прошлое Руси не по сочинениям Карамзина, Ключевского, Соловьева, Насонова (хотя историографию знал прекрасно), а непосредственно по русским летописям. Судя по этой книге, Чивилихин стал очень хорошим знатоком русского летописания. По крайней мере, если сравнить его с доктором исторических наук, главным героем нашей книги.

Чивилихин, исследователь добросовестный, даже дотошный, внимательно изучил сочинения Гумилева. В пассионарной теории этногенеза, правда, он совершенно не разобрался, да она Чивилихина и не заинтересовала. Другое дело – «кавалерийский рейд» Батыя и русско‑татарский «симбиоз».

Вот Чивилихин цитирует Гумилева: «Две кампании, выигранные монголами в 1237–1238 и 1240 гг., ненамного уменьшили русский военный потенциал. Например, в Великой Руси пострадали города Рязань, Владимир и маленькие Суздаль, Торжок и Козельск».

«Две короткие фразы, но сколько в них пренебрежения очевидными данными истории, сколько сознательно передернутых фактов, сколько оскорбительного для наших предков, а значит, и для нас!» – негодует Чивилихин.

«Что бы вы подумали, дорогой читатель, – продолжает автор “Памяти”, – если б вдруг узнали, что в 2700 году, то есть также через семьсот с лишним лет после событий, некий ученый напечатает на нашей с вами родине книгу, в которой сделает следующее сенсационное открытие: за несколько кампаний, “выигранных” немецкими фашистами в 1941–1942 гг., пострадали города Минск, Сталинград и маленькие Торжок, Жиздра и Козельск? Такое сравнение при всей его полемичности хорошо иллюстрирует методику Л.Н. Гумилева. Ведь почти во всех русских городах орда полностью уничтожала жилища и население, включая, как сообщается в летописях, младенцев, “сосущих млеко”».

 

Писатель против сочинителя

 

Чивилихин подметил не исторический, а лингвистический метод Гумилева. Такой метод применяют, чтобы доказать сомнительную идею, не покривив душой и не погрешив против истины. Этим искусством в совершенстве владеют опытные политики и высококлассные журналисты. Вот как рассказывает о таком «литературном» методе русский писатель Георгий Владимов.

Иван Степанович Конев поставил памятник в честь разгрома Корсунь‑Шевченковской группировки немцев и велел выбить на пьедестале надпись, которую сам же и сочинил: «Не будучи филологом – и против истины не греша, – замечает Владимов, – он проявит, однако, немалую тонкость в понимании русской фразеологии, где подлежащее и сказуемое имеют решающее преимущество перед вялым дополнением: “Здесь танкисты 2‑го Украинского фронта под командованием генерала армии И.С. Конева пожали руки танкистам 1‑го Украинского фронта под командованием генерала армии Н.Ф. Ватутина, тем самым завершив окружение вражеской группировки немецко‑фашистских войск…”»

А ведь лет сорок никто и не замечал хитрости Ивана Степановича, при этом бо́льшая часть славы за Корсунь‑Шевченковскую операцию досталась именно ему и его фронту.

Если уж генерал умел так тонко использовать возможности русского языка, то что говорить о Льве Николаевиче? Сын двух поэтов и сам блестящий писатель, Гумилев понимал, как правильно избранное слово или даже интонация могут изменить смысл написанного. Правда, в отличие от маршала Конева, он обращал внимание не столько на синтаксис, сколько на лексику. Туракину, мать великого хана Гуюка, Гумилев называл «простодушной сибирячкой». Так отравительницу великого князя Ярослава Всеволодовича Гумилев превратил в милую, хочется даже сказать – добрую (простодушие ассоциируется у нас с добротой) женщину, в жертву коварной интриги русского боярина. Настоящая мать Гуюка, видимо, была женщиной совсем другого склада, а травили гостей эти «простодушные» люди не так уж редко. Именно от яда умер Есугей‑багатур, отец Чингисхана. До сих пор не ясно, умер ли от пьянства сын Чингисхана великий хан Угэдей, или же его отравила еще одна «простодушная сибирячка».

«Литературный» метод понравился Гумилеву, и вот уже хан Тохтамыш предстает под пером Гумилева (точнее, под клавишами его пишущей машинки «Континенталь») «простодушным, честным сибиряком», которого обманывают коварные суздальские князья, хотя этот «честный сибиряк» подлым обманом взял Москву и устроил в городе резню. Редкий для Средневековья случай: мы достаточно точно знаем даже количество жертв – 24 тысячи человек. Это почти всё население города с пригородами, ведь за московскими стенами искали спасения и жители соседних деревень. Кроме того, татары грабили церкви, срывали с икон драгоценные оклады, а иконы топтали. Соборные церкви были до самых стропил набиты книгами. Все они погибли в один день.

Метод работал почти безотказно. Двадцатитысячную армию Кит‑Буги‑нойона Гумилев назвал «крошечной», и Сергей Борисович Лавров, доктор наук и президент Географического общества, послушно повторил за Гумилевым: «крошечная армия». Между тем двадцать тысяч для Средневековья – это очень много. С двадцатью тысячами Субудай и Джэбе победили русских в битве на Калке. Лишь немногим больше, видимо, было войско Батыя – 30 тысяч. В те времена друг с другом воевали не миллионные армии, а небольшие отряды, дружины профессиональных воинов.

Наконец, в своей бесконечной войне за честь и доброе имя степных народов Гумилев всё чаще называл кочевников «авелями», а земледельцев «каинами», и в опять‑таки против истины не грешил. Библейский Авель и в самом деле был пастухом.

«Литературный» метод Гумилев использовал по необходимости, ведь ему приходилось защищать практически безнадежную позицию. Русские летописи единодушно писали о безжалостности татар, о разрушении русских городов, о постоянной угрозе, от которой приходилось или откупаться серебром, или отбиваться копьями и стрелами. Наверное, поэтому Гумилев так не любил летописи и летописцев. И вот что интересно. Лев Гумилев, сам профессиональный археолог, до 1967‑го почти каждое лето проводивший в экспедициях, практически не привлекает археологические источники в своих «древнерусских» статьях и книгах. Почему же? Ведь археология как раз и дает возможность проверить правдивость летописца.

В том‑то и дело, что раскопки подтверждают картину страшного разгрома. Вот в 1946 году археологи во время раскопок на Большой Житомирской улице Киева «обнаружили огромное количество беспорядочно лежащих человеческих костей. В хорошо сохранившейся печи найдены два маленьких скелетика». Дети пытались спастись в остывшей печи от монгольских ли сабель, или от начинавшегося пожара. И это только один из множества примеров. Типичная картина раскопок: битые горшки, случайно оброненные серьги, кольца, ножики, фрагменты чьей‑то кольчуги и еще много всего, остатки зданий, а выше – слой золы и пепла.

Гумилев писал, будто бы сожженные монголами города отстроили уже весною. Богатое же воображение у Льва Николаевича! Многие города вообще не возродились. Некому их было отстраивать, жителей или перебили, или угнали в полон. Старая Рязань, большой даже по масштабам тогдашней Европы город с населением 25 тысяч или 30 тысяч жителей (в три раза больше Бристоля и Гамбурга), после Батыева разорения так и не оправилась. Столицу Рязанского княжества перенесли в Переяславль‑Рязанский (нынешнюю Рязань). Разорили монголы и другой Переяславль, расположенный в Поднепровье – древней Русской земле. 3 марта 1239 года «взяли татары Переяславль‑Русский, и епископа убили, и людей избили, и град пожгли огнем, и людей полона много взяли». Один из самых значительных городов южной Руси опустел. Каменный собор лежал в развалинах до середины XVII века. Прежнего значения этот город себе так и не вернул.

Иные города теперь известны нам только по древнерусским летописям, а где искать их развалины, мы даже не знаем. Другие, как, например, Вщиж (северо‑западнее Брянска), открытый Алексеем Сергеевичем Уваровым, теперь известны благодаря археологическим раскопкам.

Но поход Батыя был только началом великого разорения Русской земли. С середины XIII века русские княжества платили дань правителю Золотой Орды. Крестьяне платили по половине гривны серебра с сохи, горожане – по половине гривны со двора, то есть с хозяйства. Гривна – это увесистый слиток серебра. Для удобства расчетов гривну стали рубить на два, так и появился рубль. Слиток серебра с двух сох, с двух крестьянских хозяйств – это много даже для процветающей страны, а тем более много для страны, разоренной частыми и жестокими набегами степняков.

Была еще тамга – таможенная пошлина, – ее платили золотом, был «ям» (на оплату заведенной татарами почтовой службы), были многочисленные «подарки», которые требовали себе татары, приезжавшие в русские земли по делам, были, наконец, взятки ордынским чиновникам, подарки ханским женам – в руках хана был ярлык на княжение, и этот ярлык еще надо было получить…

Неудивительно, что на долгие годы на Руси прекратилось каменное строительство, пришло в упадок ювелирное искусство (уровня начала XIII века русские мастера не смогут достигнуть и к веку XV). В стране просто не стало платежеспособных заказчиков, да и лучших мастеров монголы угнали в Каракорум.

Немудрено, что в разоренной стране не хватало денег, чтобы выплатить дань. Что же было тогда? Де Рубрук пишет: «Когда русские не могут дать больше золота или серебра – татары уводят их и их малюток, как стада, чтобы караулить их животных». Работорговля была прибыльным делом, а русские рабы (в Европе их иногда называли «белыми татарами») появлялись в гвардии египетского султана, в прислуге богатых итальянских домов, в гаремах развращенных восточных правителей.

И такая жизнь продолжалась больше двух веков! Нет, если использовать теорию Гумилева, то перед нами никак не симбиоз, а самая настоящая химера.

 

Татаро‑монгольское иго

 

Но, может быть, жертвы были оправданны, а «союз с Ордой» спас русскую землю от худшей напасти, от коварных папских прелатов, от беспощадных псов‑рыцарей, от порабощения не только физического, но и духовного? Может быть, Гумилев прав, и татарская помощь стоила любых жертв? Вот только вопрос, а в чем же заключалась эта помощь? На Чудском озере никаких монголов не было, не появились они и позже. 18 февраля 1268 года русские под командованием Дмитрия Александровича (одного из сыновей Александра Невского) и псковского князя Довмонта (крещеного литовца, сына литовского князя Миндовга от полоцкой княжны) разгромили отборное датско‑немецкое войско в знаменитой Раковорской битве. Немецких рыцарей погибло больше, чем даже на Чудском озере. Татары здесь русским никак не помогали. Сам Лев Николаевич после долгих поисков нашел только одно свидетельство того, как татары послали на помощь русским небольшой отряд, который так и не вступил в дело, потому что немцы поспешили заключить мир. Татары даже за деньги не спешили проливать свою кровь ради русских интересов, а вот русским приходилось воевать во имя интересов татарских. Русские ратники участвовали и в междоусобной войне между Тохтой и Ногаем, и в покорении кавказских горцев. Так что и здесь русской земле и русским людям от «симбиоза» был сплошной вред.

С литовцами татары, конечно, воевали, но что русским от этих войн? Сам по себе поход татар на Литву через русские земли был величайшим несчастьем именно для русских, потому что татары не щадили земель своих «союзников».

Сторонники Гумилева любят приводить такой пример. Был выбор перед русскими княжествами. Александр Невский решил подчиниться монголам, и на месте Залесской Украины (Владимиро‑Суздальской земли) выросла Великая Россия. А вот Даниил Галицкий опирался на Запад, искал поддержки у венгерского и польского королей, получал корону от Папы Римского, и в результате на много веков юго‑западная Русь стала провинцией польско‑литовского государства.

На самом деле особенного выбора у русских князей не было. И Александр Невский, и Даниил Галицкий умерли ордынскими данниками. Лев Данилович хоть и унаследовал от своего отца западнический титул «короля Руси» и претендовал на польскую корону, но продолжал платить дань Орде, а галицко‑волынские воины участвовали в походах Телебуги на Венгрию и Польшу.

Но в 1362 году великий князь литовский Ольгерд разбил татар в битве при Синих Водах. Татаро‑монгольское иго в юго‑западной Руси пало, а Литва и Польша начали воевать друг с другом за Галицию и Волынь. Так что с функцией «защиты» русских земель от угрозы с Запада татары тоже не справились. Именно это завоевание, а не выбор Даниила Галицкого или Михаила Черниговского, привело древние русские земли под власть сначала языческих, а затем и католических правителей. Но это уже другая история.

Гумилев изображает вторую половину XIII века и начало века XIV как лучшую пору русско‑татаро‑монгольского «симбиоза». «До 1313 г. на огромном Евразийском пространстве сохранялся “Золотой век”», – рассказывал Гумилев своему знакомому татарину Дауду Аминову. «Так союз с Ордой во второй половине XIII века принес Северо‑Восточной Руси вожделенный покой и твердый порядок», – писал Гумилев в своей последней книге.

Запомним эту фразу и посмотрим, что же было на самом деле. Советский историк Вадим Викторович Каргалов подсчитал, что во второй половине XIII века татары вторгались в пределы русских княжеств четырнадцать раз.

Владимир Чивилихин первым выступил против гумилевской концепции «симбиоза». Знаток русских летописей, он сделал сводку (правда, неполную) татарских набегов, приходившихся как раз на время «вожделенного покоя и твердого мира». Приведем здесь только один пример.

1293 год. «Самый страшный год второй половины XIII века. За краткой летописной строкой “в лето 6801 Дюдень приходилъ на Русь и плени градов 14 и пожьже” кроется, по сути, новое нашествие, что не уступало, пожалуй, разору при нашествии Бату‑Субудая, потому что Дюдень никуда не спешил, и летописец смело делает это сравнение, ибо враги “села и волости и монастыри” и “всю землю пусту сотвориша”, людей не только из городов и сел, но даже “из лесов изведоша” в полон. Были разорены Муром, Москва, Коломна, Владимир, Суздаль, Юрьев, Переяславль, Можайск, Волок, Дмитров, Угличе‑Поле».

1293 год. «Того же лета царевичь Татарский Тахтамиръ приеде изъ Орды на Тферь, и многу тягость учини людемъ». По пути сквозь владимирские земли этот отряд «овехъ посече, а овехъ в полон поведе».

1293 год. Местный князь приглашал ордынскую рать под Ярославль для подавления народного восстания.

Три набега за один год! В ближайших к Орде районах Руси грабить стало нечего – от Мурома до Твери золотоордынское воинство «положиша всю землю пусту».

 

Обратим внимание: Гумилев сочиняет, сочиняет изящно, легко, по‑своему убедительно, но именно сочиняет. А Чивилихин цитирует летописи, которые так не любил Гумилев. Не знаю, на чьей стороне будет читатель, а я, безусловно, признаю победу Чивилихина. Прав был русский писатель: «Далекое – горькое и страшное! – время».

 

Нечто полосатое

 

Гнев и ярость – спутники бессилия. В спорах с Чивилихиным Гумилеву не хватало аргументов, это лишь усиливало его горячность. Лев Николаевич признавался, что одно имя Чивилихина рождает в нем «нечто полосатое».

Антигумилевские главы романа «Память» впервые появились в двенадцатом номере журнала «Наш современник» за 1980 год. Гумилев, всегда плохо переносивший критику, назвал публикацию «бесцеремонной выходкой Чивилихина» и тут же сочинил обширный – на целый печатный лист – ответ, однако «Наш современник» не стал его печатать. Уязвленный Гумилев попытался завязать дискуссию в другом журнале, мобилизовал на поддержку своих сторонников, В.Е. Старикова и Ю.М. Бородая, написал вместе с ними статью под названием «Провалы в памяти», но не смог напечатать ее ни в академических «Вопросах истории», ни в литературной «Дружбе народов».

Между тем роман «Память» охотно раскупали читатели и хвалили критики. В журнале «Молодая гвардия», идейном собрате «Нашего современника», появилась рецензия Аполлона Кузьмина. Роману Чивилихина посвящены только три первые страницы, дальше – почти до самого конца статьи – критика Гумилева. Критика очень грубая, злобная, оскорбительная. Это пощечина, оплеуха, а не рецензия.

Кузьмин решил пригвоздить к позорному столбу не только евразийские сочинения Гумилева, но и его пассионарную теорию. Кузьмин понял теорию этногенеза довольно примитивно: из космоса на некоторые избранные народы снисходит «небесная благодать» – пассионарность, и одни «буйствуют от избытка пассионарности», а другие «изнывают» от ее нехватки. Это подход и стиль журналиста, а не ученого. Но Кузьмина можно понять. Он был оскорблен как русский историк и просто как русский человек, потому что Гумилев вслед за евразийцами (Кузьмин одним из первых отнес Гумилева именно к продолжателям евразийцев) начал искать у «палачей и угнетателей» «какие‑то добродетели». В глазах Кузьмина евразийцы, а вместе с ними и Гумилев, были настоящими русофобами, вот против этой русофобии и боролся Кузьмин. Отсюда неакадемический подход, грубость, журналистские обороты.

Оставить без внимания статью, которая появилась в одном из самых популярных советских литературных журналов, было невозможно. Гумилев решил ответить на «разнузданную брань Кузьмина». На этот раз он действовал более тонко. Вместо того чтобы отправить статью в редакцию обычным (через почту) способом, он решил зайти, так сказать, с тыла. «Молодая гвардия» считалась комсомольским журналом, поэтому Константин Иванов, уже тогда правая рука учителя, передал ответ Гумилева через ЦК ВЛКСМ, но и это не возымело действия. Редакция «Молодой гвардии» твердо стояла на стороне Чивилихина и Кузьмина.

В марте 1982 года Гумилев (невиданное дело!) обращается в партийный журнал «Коммунист» с просьбой напечатать его ответ Чивилихину и Кузьмину. Письмо психологически объяснимое: Гумилев уже второй год не мог ответить своим оппонентам, седьмой год не выходили его книги, отменяли даже его лекции. После удачных дебютов в «Дружбе народов» и «Огоньке» снова закрылся путь к массовому читателю. В том же году ВИНИТИ приостановил копирование «Этногенеза и биосферы». Словом, Гумилев сочинял послание Ричарду Ивановичу Косолапову, главному редактору «Коммуниста», не в самом светлом душевном состоянии.

В этом письме поражает всё, начиная от прямо‑таки зощенковского зачина («Разрешите обратиться к Вам, хотя я и беспартийный») и заканчивая ссылками на Маркса, Энгельса, Плеханова и даже на Брежнева. Перед нами не аргументированный ответ ученого, а какой‑то «громокипящий кубок» гнева.

Кузьмину и Чивилихину он приписывает мысли, которые ни тот ни другой, конечно, не высказывали, да и высказать бы не посмели: «Всякий, кто видит в тюрко‑монголах какие‑либо добродетели, тот реакционер, русофоб, надругатель, спекулянт и шарлатан. <…> Если А.Кузьмин прав, то главным русофобом был Александр Невский, побратавшийся с сыном Батыя Сартаком, а за ним Иван Калита, Иван III, Минин и Пожарский, Богдан Хмельницкий, Петр Великий, посылавший “низовые силы” по льду Ботнического залива в Швецию».

Ничего дурного в современных казахах, узбеках, татарах не искали. Чивилихин даже о татаро‑монголах писал очень осторожно. Не знаю, был ли Чивилихин искренен или просто обходил болезненный и уже тогда опасный национальный вопрос: советская историческая наука татаро‑монгольское иго не отрицала, но и связывать иго с деятельностью пусть даже далеких предков современных народов не полагалось. Гумилев бил как раз в самое уязвимое место, прозрачно намекая на расизм и разжигание межнациональной розни: «Кузьмин предлагает считать “дикими”, то есть неполноценными, тюрко‑монгольские народы Советского Союза. Поэтому каждый “русофил” должен их презирать как потомков палачей. <…> Итак, чтобы угодить А.Кузьмину, надо 1) относиться с оскорбительным пренебрежением к четверти советских граждан; 2) отказаться от диалектического материализма и 3) признать благом завоевание нашей страны, если оно идет с Запада. <…> Есть ли хоть один советский патриот, который бы с этим согласился?»

Гумилев, человек совершенно несоветский, усвоил кое‑что от советской манеры вести научную дискуссию.

В конце жизни Гумилев рассказывал своему ученику Вячеславу Ермолаеву: «…поступив в университет и начав изучать всеобщую историю на первом курсе, я с удивлением обнаружил, что в истории Евразии есть свои “индейцы” – тюрки и монголы. Я увидел, что аборигены евразийской степи так же мужественны, верны слову, наивны, как и коренные жители североамериканских прерий и лесов Канады. <…> И те, и другие считались равно “дикими”, отсталыми народами, лишенными права на уважение к их самобытности. “Господи, – подумал я, – да за что же им такие немилости?”»

Вот так противники «мужественных» и «наивных» кочевников как бы оказались в одном ряду с кровожадными бледнолицыми, которые устроили индейцам в Новом Свете настоящую бойню. Убедительно? Нет. Аргументы Льва Николаевича никуда не годятся. Вот если бы апачи, семинолы, кечуа или ирокезы построили большой флот, переправились в Европу и начали ее завоевывать, тогда в сравнении появился бы очевидный смысл. Если бы ирокезы, как некогда монголы, опустошили Русь, Венгрию и южную Польшу, – да, тогда я согласился бы с Гумилевым.

 


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 232; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!