Глава IX. Я появляюсь в новом качестве, более приличном моему имени и



Происхождению

 

Фортуна на прощание улыбнулась мосье Баллибарри – он загреб изрядную деньгу в фараон.

На следующее утро, ровно в десять, карета шевалье де Баллибарри была, как обычно, подана к подъезду его отеля, и шевалье, завидя ее в окно, как обычно, величественно спустился по лестнице.

– Где же бездельник Амброз? – спросил он, поискав взглядом своего слугу, который должен был посадить его в карету.

– Я опущу для вас ступеньки, ваша честь, – вызвался жандарм, стоявший рядом; но как только шевалье сел в карету, жандарм вскочил за ним следом, его товарищ взобрался к кучеру на козлы, и последний тронул лошадей.

– Господи боже! Это еще что за притча? – воскликнул шевалье.

– Вы едете к границе, – пояснил жандарм, слегка дотрагиваясь пальцем до кивера.

– Что за неслыханная наглость! – вскричал шевалье. – Извольте сейчас же высадить меня у дома австрийского посланника.

– Если вы станете кричать, ваша честь, у меня распоряжение заткнуть вам рот, – предупредил его жандарм.

– Вся Европа об этом услышит! – вопил шевалье вне себя от ярости.

– А это как вам будет угодно, – ответил офицер, и оба замолчали.

От Берлина они в полном молчании проследовали до Потсдама, где его величество в это время производил смотр своей гвардии, а также полкам Бюлова, Цитвица и Хенкеля фон Доннерсмарка. Узнав шевалье, его величество приподнял шляпу и сказал: «Qu'il ne descende pas: je lui sou‑haite un bon voyage»[29]. И шевалье де Баллибарри ответил на это приветствие низким поклоном.

Они недалеко отъехали от Потсдама, как вдруг – бумм! – загрохотали пушки, возвещая тревогу.

– Какой‑то солдат сбежал из части, – догадался офицер.

– Да что вы говорите? – удивился шевалье и снова откинулся на подушки кареты.

Заслышав пушечный рев, на дорогу высыпали местные жители, вооруженные кто дробовиком, кто вилами. Каждый надеялся схватить беглеца. Жандармам, должно быть, не терпелось тоже пуститься в погоню. За поимку беглого солдата платили пятьдесят крон.

– Признайтесь, сударь, – обратился шевалье к своему конвоиру, – вам, верно, надоело со мной нянчиться, ведь вам от этого никакого проку, тогда как за поимку беглеца вы получите пятьдесят крон. Прикажите же форейтору поторапливаться. Вы скорее сбросите меня у границы и отправитесь на поиски дезертира.

Офицер приказал форейтору торопиться, но самому шевалье дорога, видимо, казалась бесконечной. Ему все чудилось, что кто‑то гонится за ним на резвом коне, тогда как его лошади плетутся черепашьим шагом, хотя на самом деле они неслись во всю прыть. Но вот у Брюка замелькали черно‑белые пограничные столбы, а за ними выросла желто‑зеленая саксонская застава. Из караульной будки вышли саксонские таможенные чиновники.

– У меня нет багажа, – заявил шевалье.

– У пассажира нет контрабанды, – подтвердили, ухмыляясь, прусские полицейские, после чего они почтительно простились со своим узником.

Шевалье де Баллибарри пожаловал каждому по фридрихсдору.

– Желаю удачи, господа, – сказал он им в напутствие. – Да не наведаетесь ли вы в номера, откуда вы меня сегодня взяли, и не прикажете ли моему лакею выслать мой багаж в гостиницу «Трех Корон» в Дрездене?

И, заказав свежих лошадей, шевалье поскакал дальше, к саксонской столице. Надобно ли пояснять, что я и был тот шевалье?

 

«От шевалье де Баллибарри

Редмонду Барри, эсквайру,

английскому дворянину,

отель «Трех Корон»,

Дрезден, Саксония

Племянник Редмонд! Пишу тебе через верного человека, мистера Лампита из английского посольства, который знает о нашем с тобой чудесном приключении, как вскоре узнает о нем весь Берлин. Впрочем, пока им известна лишь половина; известно, что сбежал дезертир, переодевшийся в мое платье, и твоя ловкость и отвага приводят всех в восторг.

Признаться, два часа после твоего отъезда я пролежал в постели, трясясь как осиновый лист от страха, как бы его величеству не взбрело в голову отправить меня в Шпандау за учиненную нами проделку. Правда, я принял меры, написав письмо своему патрону, австрийскому послу, в коем подробно и неложно обрисовал все обстоятельства дела, а именно: как тебя подослали за мной шпионить; как ты оказался ближайшим моим родичем, обманно взятым в солдаты, и как оба мы задумали устроить твой побег. Это должно было представить короля в столь смешном свете, что он и пальцем не решился бы меня тронуть. Что сказал бы мосье Вольтер, узнав о подобном акте произвола?

Но у нас выдался счастливый день, все сбылось по моему желанию. Битых два часа провалялся я в постели после твоего отъезда, как вдруг в комнату ко мне ворвался бывший капитан Поцдорф.

– Ретмонт, – окликнул он, как всегда величественно выговаривая слова на верхненемецкий лад, – ти зтесь?.. – Никакого ответа. – Мошенник, куда‑то провалился, – сказал он вслух и сразу же бросился к красной шкатулке, где я держал мои амурные письма, мой отслуживший стеклянный глаз, любимую мою кость, которая тринадцать раз кряду принесла мне выигрыш в Праге, два комплекта парижских зубов и прочие известные тебе предметы личного моего обихода.

Сначала он пытался подобрать ключ в принесенной им связке, но ни один не подошел к моему маленькому английскому замочку. После чего сей джентльмен вытащил из кармана молоток и стамеску и, орудуя ими, как профессиональный взломщик, вскрыл мою шкатулку!

Настало время действовать. Вооружившись огромным кувшином, я тихонько подкрался к нему и в ту самую минуту, как он открыл шкатулку, так огрел его по голове, что кувшин разлетелся в мелкие дребезги, капитан же только захрипел и без признаков жизни повалился наземь. Я уже думал, что прикончил его.

Тут я давай звонить во все звонки, да как заору благим матом:

– Воры! Воры! Хозяин! Убивают, режут, жгут! – пока все почтенное семейство, с чадами и домочадцами, не ринулось ко мне наверх. – Где мой слуга? – заорал я во всю глотку. – Кто посмел ограбить меня средь белого дня? Вот он, злодей, я застал его у моей шкатулки! Пошлите за полицией да пригласите сюда его светлость австрийского посланника! Вся Европа узнает, как со мной здесь обошлись!

– Царь небесный! – воскликнул хозяин. – Да мы своими глазами видели, как вы уехали три часа назад.

– Я уехал? Да я все утро пролежал в постели. Я болен, принял лекарство и никуда из дому не выхожу! Где этот подлец Амброз? Но что я вижу? Куда делось мое платье и мой парик? – восклицал я, ибо я стоял перед ними в халате, в чулках и ночном колпаке.

– Ах, вот оно что! Знаю, знаю! – вскричала молоденькая горничная. Амброз убежал, переодевшись в платье вашей чести.

– А деньги? Где мои деньги? – взревел я. – Где мой кошелек и сорок восемь золотых? Но одного из злодеев я все же задержал. Вяжите его, господа офицеры!

– Да это же молодой герр фон Поцдорф, – воскликнул хозяин, не зная, что и думать.

– Как? Чтобы дворянин забрался в шкатулку при помощи молотка и стамески? Ни за что не поверю!

Герр фон Поцдорф тем временем пришел в себя. На черепе его красовалась шишка величиной с блюдце. Полицейские подхватили его и увели, а судья, за которым тем временем побежали, составил протокол, копию которого я послал австрийскому посланнику.

Весь следующий день я просидел под домашним арестом; судья, генерал, и целая орава юристов, офицеров и чиновников допрашивали, уговаривали, стращали и улещали меня. Я рассказал им все, что слышал от тебя, как ты был насильно взят в солдаты, но что ко мне ты поступил с наилучшими рекомендациями и я считал тебя давно освобожденным от военной службы. Я обратился к моему послу, и он вынужден был за меня заступиться. Короче говоря, бедняга Поцдорф теперь на пути в Шпандау, тогда как его дядюшка, Поцдорф‑старший, привез мне пятьсот луидоров с покорнейшей просьбой безотлагательно покинуть Берлин и предать эту неприятную историю забвению.

Спустя день после того, как получишь это письмо, жди меня в «Трех Коронах». Зови мистера Лампита обедать. Денег не жалей, отныне ты мой сын. Каждая собака в Дрездене знает твоего любящего дядю,

шевалье де Баллибарри».

 

Вот каким чудесным обстоятельствам я обязан своим вторичным освобождением; но на сей раз я сдержал слово никогда больше не попадаться в сети вербовщиков и навсегда остаться джентльменом.

Мы были при деньгах и в счастливой полосе и вскоре стали играть заметную роль в обществе. Дядюшка присоединился ко мне в дрезденской гостинице, где я, сказавшись больным, сидел безвыходно в ожидании его приезда, а так как шевалье де Баллибарри был в особой милости при Дрезденском дворе (в свое время его жаловал ныне почивший монарх, курфюрст Саксонский, король Польский, самый беспутный и самый обаятельный из европейских государей), то я и получил доступ в избранные круги саксонской столицы, где моя внешность и манеры, так же как мои необычайные приключения, обеспечили мне самый лучший прием. Не было ни одного празднества в домах саксонской знати, на которое оба дворянина де Баллибарри не получили бы приглашения. Я удостоился чести приложиться к высочайшей руке и был милостиво принят при дворе самого курфюрста, после чего отправил матушке столь пламенное описание моего благоденствия, что эта превосходная женщина едва не забыла о спасении души и о своем исповеднике, преподобном Осени Джоулсе, и вознамерилась ехать ко мне в Германию; однако такое путешествие в ту пору было сопряжено со слишком большими трудностями, и это избавило нас от приезда доброй леди.

Представляю, как радовалась душа Гарри Барри (ведь мой батюшка был преисполнен самых благородных мыслей и чувств) при виде того, какое я занял положение в обществе. Все женщины мной восхищались, все мужчины меня ненавидели; я выпивал за ужином с герцогами и графами, танцевал менуэт с высокородными баронессами, с очаровательными превосходительствами, – да что там! – с высочествами и даже прозрачествами. (как они чудно именуют себя в Германии) – никто не мог сравниться с галантным ирландским дворянином! Никому и в голову не приходило, что два месяца назад я был простым… тьфу пропасть, и вспомнить стыдно! Приятнейшие минуты своей жизни я провел на гала‑балу во дворце курфюрста, где удостоился чести пройтись в полонезе ни более ни менее как с маркграфиней Бейрутской, родной сестрой старого Фрица, того старого Фрица, чей ненавистный синий фризовый мундир я носил, чью портупею начищал трубочной глиной и чьими убогими пайками разбавленного пива и Sauerkraut[30] пробавлялся без малого пять лет.

Выиграв у заезжего итальянского дворянина пышную колесницу английской работы, дядюшка повелел изобразить на ней еще более пышный герб, чем когда‑либо, а над ним (раз уж мы происходим от древних королей) – корону Ирландии необычайных размеров и блеску, не пожалев на нее позолоты. Я приказал вырезать ту же корону на крупном аметисте, который носил на указательном пальце в виде перстня с печаткой, и, не стыжусь признаться, говорил всем и каждому, что перстень этот уже много тысяч лет у нас в семье, что им владел еще мой прямой предок, его величество блаженной памяти король Брайан Вору, он же Барри. Ручаюсь, что ни одна легенда Геральдической палаты не более достоверна, чем моя.

На первых порах посланник и джентльмены из английского посольства сторонились нас, ирландских дворян, и оспаривали наше знатное происхождение. Посланник был, правда, сын лорда, но вместе с тем и внук бакалейщика, о чем я и сказал ему на балу‑маскараде у графа Лобковица. Мой дядюшка, как знатный джентльмен, знал назубок родословную всех более или менее значительных фамилий в Европе. Он говорил, что это единственное, что стоит знать джентльмену; и когда нас не отвлекали карты, мы часами просиживали над Гвиллимом или Д'Озье, читая родословные, изучая гербы и знакомясь с родственными связями нашего сословия. Увы! Сия благородная наука нынче впала в бесчестье, равно как и карты, а я понять не могу, как может порядочный человек обходиться без этих полезных и приятных занятий.

Первый представитель света, с которым я встретился на поле чести, был сэр Румфорд Бумфорд из английского посольства, – он позволил себе усомниться в моей принадлежности к знати; одновременно дядюшка послал вызов английскому посланнику, но тот отказался его принять. Я прострелил сэру Румфорду ногу, к великому удовольствию дядюшки, – он назвался ко мне в секунданты, – и так утешил старика, что он проливал слезы радости по поводу моей победы; с тех пор, будьте уверены, никто из молодых джентльменов не выражал сомнений в подлинности моей родословной и не смеялся над моей ирландской короной.

То была не жизнь, а сплошное удовольствие! Я чувствовал себя полноправным джентльменом, хотя бы уже по тому, как легко я вошел в круг своих новых обязанностей: ибо иначе как обязанностями этого не назовешь. Пусть на первый взгляд такое времяпрепровождение и кажется досужим баловством, могу заверить низкорожденных невежд, коим случится это прочитать, что нам, высшему сословию, приходится трудиться не меньше, чем им. Если я вставал не раньше полудня, то разве не засиживался за картами до глубокой ночи? Нам случалось возвращаться домой в то время, когда войска выступали, торопясь на ранний смотр, и – о! – как радостно билось мое сердце, когда, заслышав рожок, играющий зорю до восхода солнца, или завидев марширующие полки, я вспоминал, что вернулся в родную стихию и больше не подвластен бездушной дисциплине.

Я так освоился с новым положением, будто ничего другого не изведал в жизни. У меня был лакей‑джентльмен; friseur[31] – француз ежедневно причесывал меня, я оказался знатоком шоколада – исключительно по наитию – и уже на вторую неделю отличал настоящий, испанский, от французского; у меня были перстни на каждом пальце и двое часов в жилетных карманах, трости, брелоки, табакерки всевозможных фасонов – одна изысканнее другой. Я обнаружил безошибочный природный вкус по части кружев и фарфора; я с таким знанием дела судил о лошадиных статях, что мог переспорить любого еврея‑барышника в Германии; в стрельбе и атлетических упражнениях я не знал себе равных и свободно изъяснялся по‑немецки и французски, хотя не мог бы написать на этих языках ни единой строчки; у меня была по меньшей мере дюжина смен парадного платья: из них три богато расшитые золотом, а две отделанные серебром, и к ним богатая шуба гранатового цвета, подбитая соболями, и другая, из французского дымчатого плюша с серебряным шитьем, на шиншилле. Дома я щеголял в штофных халатах. Я учился играть на гитаре и мастерски вторил исполнителям французских песен. А теперь скажите, где и когда видели вы джентльмена таких несравненных качеств и достоинств, как Редмонд де Баллибарри?

Чтобы приобрести роскошный гардероб, приличествующий моему положению, требовались, конечно, деньги и кредит; но предки расточили все наше достояние, и, не считая возможным унизиться до пошлой торговли, с ее медленными оборотами и неверными шансами, дядюшка предпочитал держать банк за фараонным столом. Мы обзавелись компаньоном в лице графа Алессандро Пиппи, флорентийца, хорошо известного всем европейским дворам игрока, славившегося своим искусством; вскоре, правда, я обнаружил, что он низкий плут и что его графский титул чистейшее самозванство. Я уже упоминал, что дядюшка прихрамывал, Пиппи же, как и все самозванцы, был отъявленный трус, и только мое несравненное искусство и безотказная готовность завзятого дуэлянта поддерживали добрую славу фирмы и воздействовали на робких игроков, склонных увильнуть от уплаты проигрыша. Мы не отказывались играть на честное слово с кем угодно, лишь бы то был человек порядочный и нашего круга. Мы не настаивали на немедленной уплате и мирились с заемными письмами вместо денег. Но горе тому, кто отказывался платить, когда истекал срок. Редмонд де Баллибарри сам являлся получать по счету, и, уж будьте покойны, лишь немногие решались на отказ; напротив, джентльмены благодарили нас за долготерпение, и наше честное имя никем не было опорочено. В дальнейшем, правда, времена изменились, и вследствие вульгарного предрассудка, овладевшего умами нации, тень была наброшена на честных людей, избравших стезю игрока; но я рассказываю о доброй старой поре в Европе, когда малодушие французской аристократии (во время революции, которая была ей полезным уроком) еще не навлекло поругания и разорения на наше сословие. Ныне же все ополчились на игру, а хотелось бы знать, чем, собственно, их средства добывать себе пропитание достойнее нашего? Возьмите биржевого маклера, – он играет на повышение и понижение, покупает и продает, промышляет чужими вкладами и спекулирует на государственных тайнах – разве это не тот же игрок? А коммерсант, торгующий ворванью и чаем, чем лучше игрока? Его кости – это тюки грязного индиго, его карта играет однажды в год, а не каждые десять минут, тогда как зеленым сукном ему служит море. Вы считаете честной профессию адвоката, который лжет в пользу того, кто больше заплатит, клевещет на бедняка в угоду богачу и топит правду, выручая ложь. Вы объявляете честным человеком врача, а ведь этот жулик и шарлатан сам не верит в свои знахарские снадобья и берет гинею за то, что поздравил вас с хорошей погодой; а между тем отважного человека, который садится за зеленое сукно и вызывает на бой всех без разбора, ставя свои деньги против их денег, свое состояние против их состояний, – такого человека современная мораль объявляет вне закона. Но это же заговор средних классов против джентльменов – торжествующее лицемерие лавочников! Если хотите, азартные игры – это все то же наследие рыцарских времен, и на них также воздвигнуты гонения, как и на другие привилегии благородного сословия. Какой‑нибудь Зейнгальт, в течение тридцати шести часов кряду, не отходя от стола, отбивающийся от насевшего противника, – это ли не образец мужества и отваги? И разве цвет Европы, ее самые родовитые сыны и прославленные красавицы не толпились вокруг нашего стола, следя с замиранием сердца, как мы с дядюшкой отражаем натиск какого‑нибудь бешеного игрока, который рисковал лишь несколькими тысячами из своих миллионов, тогда как на зеленом сукне лежало все наше достояние! Когда мы ввязались в бой с отчаянным Алексеем Козловским и взяли семь тысяч луидоров одним ударом, то был благородный риск, ибо в случае проигрыша мы на другой день проснулись бы нищими, тогда как для него проигрыш означал лишь потерю одной из деревень да двух‑трех сотен заложенных крепостных душ. Когда в Теплице герцог Курляндский явился к нам в сопровождении четырнадцати гайдуков, из которых каждый нес по четыре мешочка флоринов, и предложил банку играть против его запечатанного золота, что мы сказали ему в ответ? «Сэр, – сказали мы, – у нас в банке всего лишь восемьдесят тысяч флоринов из расчета двести тысяч на три месяца. Если наличность в ваших мешочках не превышает этой суммы, мы принимаем ваш вызов». И так мы и сделали, и после одиннадцатичасовой игры (а была минута, когда в банке оставалось только двести три дуката) мы обыграли его на семнадцать тысяч флоринов. Так разве же для этого не нужна отвага? И разве такая профессия не требует мастерства, настойчивости, храбрости? Четыре коронованных особы следили за игрой, а дочь могущественного императора, принцесса, когда я открыл червонного туза и загнул пароли, не выдержала и разрыдалась. Ни один человек в Европе не взлетал так высоко, как Редмонд Барри в этот вечер; а когда герцог Курляндский проигрался, ему благоугодно было заметить; «Господа, вы играли благородно». И так оно и было, и так же благородно тратили мы свой выигрыш.

В ту пору дядюшка, регулярно посещавший обедню, никогда не опускал в кружку меньше десяти флоринов. Где бы мы ни останавливались, хозяева гостиниц принимали нас, словно принцев крови. Мы отдавали остатки наших обедов и ужинов десяткам нищих, и они благословляли нас. Каждый человек, подержавший на улице мою лошадь или почистивший мне башмаки, получал дукат за труды. Я был, можно сказать, душой нашего преуспеяния, так как вносил в игру дух отваги. У Пиппи не хватало характера, он терялся, едва ему начинало везти. Дядюшка (я говорю это с величайшим к нему уважением) был чересчур набожен и чересчур педант, чтобы вести крупную игру. Его моральное мужество было неоспоримо, но у него не хватало темперамента. Оба моих старших компаньона вскоре признали мое верховенство – отсюда и описанное великолепие.

Я уже упомянул здесь ее императорское высочество принцессу Фредерику‑Амалию, которая была потрясена смелостью моей игры, и я всегда буду с благодарностью вспоминать покровительство, оказанное мне этой высокопоставленной дамой. Она страстно увлекалась игрой, как, впрочем, и все дамы при европейских дворах в те благословенные времена, что, кстати, причиняло нам немалые затруднения, ибо, говоря по правде, дамы охотно играли, но неохотно платили. Для прекрасного пола не существует того, что называется point d'honneur, долг чести. Во время наших кочевий по Северной Европе от одного княжеского двора к другому нам стоило величайших трудов держать эти милые создания подальше от игорного стола, взимать с них карточные долги или, – в тех случаях, когда это все же удавалось, парировать их яростные и на редкость изобретательные попытки мести. В те великие дни нашего преуспеяния мы, по моим расчетам, потеряли не менее четырнадцати тысяч луидоров по милости этих злостных неплательщиц. Так, некая принцесса герцогского дома всучила нам подделку вместо клятвенно обещанных брильянтов; другая подстроила кражу драгоценностей короны, а виновниками выставила нас, и если бы Пиппи, со свойственной ему предусмотрительностью, не приберег собственноручную записку «ее прозрачества» и не отослал ее своему послу, я не поручился, бы за наши головы. Третья тоже весьма высокородная дама (хоть и не принцесса), проигравшая мне значительную сумму в жемчугах и брильянтах, поручила любовнику напасть на меня из‑за угла с шайкой головорезов, и только мое испытанное мужество, проворство и везенье спасли меня от этих разбойников; я был ранен, но зато имел удовольствие уложить на месте их вожака, моя шпага проткнула ему глаз и в нем сломалась; увидев, что их предводитель мертв, вся шайка обратилась в бегство, а между тем я был полностью у нее в руках, так как остался без оружия.

Как видите, наша жизнь, при всем своем великолепии, была исполнена опасностей и трудностей, и только незаурядные способности и мужество могли их одолеть. А бывало и так, что, когда мы находились на вершине успеха, все рушилось в одно мгновение; достаточно было каприза правящего государя, интриг обманутой любовницы или размолвки с министром полиции, чтобы нам предложили немедленно убраться. Если последнего не удавалось подкупить или как‑нибудь иначе заручиться его поддержкой, можно было в любой день ждать приказа о выезде, а это обрекало нас на неприкаянную кочевую жизнь.

Наше ремесло, как я уже говорил, было весьма прибыльным, однако приходилось нести огромные издержки. Та помпа, с какой мы выступали, и весь наш барственный обиход чрезвычайно раздражали недалекого Пиппи, и он вечно клял мою склонность к мотовству, хоть и вынужден был признаться, что его собственная мелочность и скряжничество никогда б не одержали тех побед, каких я добивался своей щедростью. При всех наших успехах мы не располагали большим капиталом. Когда я заявил герцогу Курляндскому, что наш банк обеспечен на три месяца наличностью в двести тысяч, это было чистейшее хвастовство. У нас не было ни кредита, ни денег, за исключением тех, что лежали на столе, и если бы мы в тот раз проиграли его высочеству и он акцептировал бы наши векселя, нам на другой же день пришлось бы бежать без оглядки. Мы не раз бывали в крайне трудных положениях. Слово «банк» звучит внушительно, но бывают и черные дни, – человек, который мужественно приемлет удачу, не должен падать духом при неудаче; первое труднее, поверьте.

Подобного рода злую шутку сыграла с нами судьба в Маннгейме, во владениях герцога Баденского. Пиппи, который только и глядел, как бы урвать какую‑нибудь мелочь, предложил нам заложить банк тут же, в заезжем доме, где мы остановились, благо сюда сходились ужинать офицеры герцогского полка кирасир. Мы слегка покидали карты, и кое‑какие считанные кроны и луидоры перешли из рук в руки – скорее даже в пользу армейских бедолаг, – а уж более нищей братии, пожалуй, не сыскать на свете.

Но, на беду, кто‑то пригласил к столу нескольких юнцов‑студентов из соседнего Гейдельбергского университета; они приехали в Маннгейм за своим трехмесячным содержанием и располагали между собой несколькими сотнями талеров. Это были новички в игре, новичкам же, как известно, непозволительно везет; на беду нашу, они к тому же заложили, а с выпившим игроком, как я не раз убеждался, терпят крах и самые верные расчеты. Играли они как форменные сумасшедшие, а между тем все время выигрывали. Каждая их карта неизменно била. В какие‑нибудь десять минут они выиграли у нас сотню луидоров; увидев, что Пиппи горячится и что счастье против нас, я решил прикончить игру на этот вечер, сказав, что мы играли невсерьез: пошутили, и хватит.

Но Пиппи в тот день глядел на меня волком; он потребовал продолжения игры, и студенты продолжали нас обыгрывать; они ссудили деньгами офицеров, и те тоже стали выигрывать; и вот этаким‑то непристойным манером, в трактирном зале, где столбом стоял табачный дым, на столе, сплошь залитом вином и пивом, трое искуснейших, прославленных игроков Европы проиграли голодным субалтернам и безусым студентам тысячу семьсот луидоров. Я и сейчас краснею при этом воспоминании. Это было поистине бесславное поражение, как если бы Карл XII или Ричард Львиное Сердце, при осаде незначительной крепости, пали от руки неизвестного убийцы (я заимствую это сравнение у моего друга мистера Джонсона).

Бесславное, но не единственное! Когда наши ошалевшие победители убрались восвояси, унося с собой сокровище, которое судьба швырнула им под ноги (одного из студентов звали барон фон Клооц, уж не тот ли самый, который впоследствии в Париже потерял голову на эшафоте?), Пиппи возобновил нашу утреннюю ссору, и страсти разгорелись. Помнится, я запустил в него стулом, сбил с ног и собирался выбросить в окно, но дядюшка, сохранивший обычное хладнокровие (тем более что стоял великий пост), как всегда, начал разнимать нас, и мы помирились – Пиппи извинился передо мной и признал, что был неправ.

Зря я, конечно, поверил искренности вероломного итальянца – до этого случая я каждое его слово брал под сомнение, а тут уж не знаю, какая на меня напала дурь: я лег спать, оставив у него ключи от денежной шкатулки. В ней находилось после нашего проигрыша около восьми тысяч фунтов стерлингов, наличностью и векселями. Пиппи пожелал выпить мировую и, надо думать, влил в пунш каких‑то снотворных капель, так как мы с дядюшкой заспались дольше обычного и проснулись в горячке и с сильной головной болью. Встали мы только в полдень. Пиппи уже двенадцать часов как скрылся в неизвестном направлении, забрав с собой все содержимое нашей кассы; вместо денег мы нашли составленный им расчет, по которому выходило, что это лишь законная часть его прибыли, так как на все наши расходы и транжирства он никогда согласия не давал.

Итак, после полуторагодичной работы пришлось начинать сызнова. Но пал ли я духом? Ни в малейшей мере! Наши с дядюшкой гардеробы по‑прежнему стоили больших денег – джентльмены в то время одевались не как приходские клерки, светский щеголь часто носил платье и украшения, которые в глазах какого‑нибудь приказчика означали целое состояние. Итак, ни на минуту не отчаиваясь и не обмолвившись ни одним резким словом (у дядюшки в этом отношении был золотой характер), мы, не дав никому и намеком догадаться о нашем разорении, заложили три четверти своего гардероба и драгоценностей Мозесу Леве, банкиру, и с вырученной суммой плюс наши карманные деньги, что составляло около восьмисот луидоров, опять воротились на арену.

 

Глава X. В полосе удачи

 

Я не собираюсь посвящать читателя во все подробности моей профессиональной карьеры, как не занимал его анекдотами о моем солдатском житье‑бытье. Я мог бы при желании написать томы подобных увлекательных историй, но, если двигаться такими темпами, исповедь моя затянется на много лет, а ведь кто знает, когда мне придется оборвать ее? Я страдаю подагрой и ревматизмом, камнями в почках и расстройством печени. Есть у меня и две‑три незаживающие раны, которые временами причиняют мне невыносимую боль, и сотни других примет старческого угасания. Годы, болезни и невоздержанная жизнь наложили свою печать на один из самых крепких организмов, на одно из самых совершенных творений, когда‑либо явленных миру. Увы! В 1766 году я не знал ни одной из этих болезней; в то время не было в Европе человека столь неуемного темперамента, столь блистательных достоинств и дарований, как молодой Редмонд Барри.

До предательской каверзы, учиненной нам негодяем Пиппи, я посетил немало славных европейских дворов, в особенности из более мелких, где азартным играм оказывали покровительство и где профессоров этой науки принимали с распростертыми объятиями. Особенно рады были нам в прирейнских епископствах. Я не знаю более блестящих и веселых дворов, чем у курфюрстов Трирского и Кельнского; здесь веселились и щеголяли роскошью даже больше, чем в Вене, не говоря уже о Берлинском дворе, отдававшем казармой. Двор эрцгерцогини, правительницы Нидерландской, был также спасительной гаванью для нас, рыцарей игорного стола, искателей приключений, тогда как в скаредной Голландской или нищей Швейцарской республиках джентльмену не давали спокойно кормиться своим трудом.

После наших маннгеймских неудач мы с дядюшкой отправились в герцогство X. Читатель без труда догадается, какое место я имею в виду; мне не хотелось бы называть полным именем некоторых выдающихся особ, в чье общество я там попал и вместе с коими был вовлечен в весьма необычное и трагическое приключение.

Во всей Европе не было двора, где иностранцев принимали бы радушнее, чем при дворе благородного герцога X., ни одного, где бы так гонялись за наслаждениями и так самозабвенно им предавались. Правящий государь не проживал в своей столице С., но, в подражание Версальскому двору, построил себе великолепный дворец в нескольких лигах от главного города, а вокруг дворца воздвиг изысканный аристократический городок, населенный исключительно знатью, а также сановниками его пышного двора. Народ тяжко страдал от поборов, которые взимались для поддержания всей этой роскоши, ибо владения его высочества были весьма ограничены, а потому герцог мудро избрал эту жизнь во внушительном уединении и редко показывался в столице, предпочитая видеть вокруг себя лишь преданных домочадцев и сановников. Дворец и сады Людвигслюста были на французский образец. Дважды в неделю во дворце устраивались малые приемы и дважды в месяц – более торжественные. Герцог гордился превосходной оперой, выписанной из Франции, и несравненным по своему великолепию балетом; его высочество, страстный меломан и балетоман, расходовал на эти развлечения? огромные суммы. Может быть, я судил как неопытный юнец, но, кажется, никогда я не видел такого собрания красавиц, как те, что выступали на придворной сцене в великолепных мифологических балетах, бывших тогда в особенной моде, где вы видели Марса в парике, в бальных туфлях на красных каблуках и Венеру в прелестных мушках и фижмах. Теперь эти костюмы опорочены как неверные и заменены другими, но я, хоть убейте, не видел более очаровательной Венеры, чем Корали, первая танцовщица, а шлейфы, фалбала и пудра, украшавшие ее спутниц‑нимф, нисколько не портили мне впечатления. Два раза в неделю ставились оперы, после чего кто‑либо из видных сановников давал вечер с великолепным ужином, и повсюду гремели в стаканчиках кости, и весь свет предавался игре. Я насчитал семьдесят карточных столов, расставленных в большой галерее дворца, помимо столов для фараона. Иногда сам герцог снисходил до участия в игре и выигрывал и проигрывал с истинно царственной небрежностью.

В эти‑то Палестины мы и направили свои стопы после маннгеймских злоключений. Придворные любезно уверяли, что наша слава нас опередила, и обоим ирландским дворянам был оказан радушный прием. В первый же вечер, во дворце, мы потеряли семьсот сорок из наших восьмисот луидоров, но уже на следующий, в доме у гофмейстера, я вернул весь наш проигрыш и выиграл еще тысячу триста в придачу. Разумеется, в тот первый вечер мы и виду не подали, что были на волосок от разорения; наоборот, я завоевал все сердца тем, как спокойно принимал неудачи, и сам министр финансов разменял мне чек на четыреста дукатов, выписанный на имя управляющего замком Баллибарри в Ирландском королевстве. Правда, на следующий день этот чек был мне возвращен его превосходительством вместе со значительной суммой наличных денег. При этом благородном дворе все были записными игроками. Здесь вы видели в герцогских прихожих лакеев, которые резались в карты, довольствуясь старыми засаленными колодами; кучера и носильщики портшезов сражались во дворе, меж тем как их господа понтировали наверху, в салонах; и даже у кухарок и судомоек, как мне говорили, закладывался банк, на котором итальянец‑кондитер составил себе состояние: впоследствии он купил в Риме титул маркиза, и сын его пользовался в Лондоне репутацией самого блестящего заезжего кавалера. Бедняки солдаты спускали свое жалованье, едва им удавалось его получить, что, впрочем, случалось редко, и во всей стране не было, кажется, офицера, который не хранил бы в подсумке колоды карт и не берег свои игральные кости пуще, чем свой темляк. И все это, заметьте, был отпетый народ. То, что называется честной игрой, выглядело бы здесь чистейшим безумием. Господа Баллибарри оказались бы сущими идиотами, вздумай они изображать голубков в этом ястребином гнезде. Только люди редкой смелости и редких способностей могли преуспеть в обществе таких прожженных плутов, но нам с дядюшкой и тут удавалось за себя постоять, и даже более того.

Его высочество герцог был вдов – вернее, после смерти герцогини он вступил в морганатический брак с дамой, которую возвел в дворянское звание и которая считала для; себя великой честью (таковы были нравы того времени) именоваться «Северной Дюбарри». Он женился очень рано, и сын его, наследный принц, был, в сущности, политическим главою государства, ибо правящий герцог был более расположен к удовольствиям, нежели к политике, и общество своего егермейстера или директора театра предпочитал встречам с послами и министрами.

Наследный принц – назовем его принц Виктор – сильно отличался от своего августейшего отца. Он участвовал в Войне за австрийское наследство и Семилетней войне на службе у австрийской императрицы и стяжал в этих кампаниях славу храброго полководца. Характер у него был суровый, он избегал показываться при дворе, бывал только на официальных приемах и жил отшельником в своих покоях, предаваясь ученым изысканиям, как выдающийся астроном и химик. Вместе со многими своими современниками принц разделял охватившее Европу увлечение поисками философского камня. Дядюшка часто сожалел, что несведущ в химии, и завидовал лаврам Бальзамо (именовавшего себя Калиостро), Сен‑Жермена и других господ, помогавших принцу Виктору в исследовании этой великой тайны и получавших на сие большие суммы. Единственным развлечением принца была охота и военные смотры. Если бы добродушный родитель не опирался во всем на сына, его солдаты только и делали бы, что дулись в карты, поэтому весьма целесообразно, что правил разумный принц.

Принцу Виктору было в то время за пятьдесят, тогда как его супруге принцессе Оливии едва минуло двадцать три года. Они уже семь лет как сочетались браком, и в первые годы этого союза принцесса родила супругу сына и дочь. Суровые воззрения и привычки, мрачная и непривлекательная наружность принца вряд ли располагали к нему блестящую, очаровательную женщину, которая выросла на юге (она состояла в родстве с герцогским домом С.), два года провела в Париже под опекой mesdames дочерей его христианнейшего величества, а теперь, была душой герцогского двора, самая веселая в этом веселящемся обществе, кумир старого герцога, да, в сущности, и всего двора. Ее нельзя было назвать красивой, скорее обаятельной, как нельзя было назвать и остроумной, но от каждого ее слова исходило то же очарование, что и от всего ее существа. Она была расточительна сверх всякой меры и так лжива, что нельзя было положиться ни на одно ее слово; однако самые ее недостатки пленяли больше, чем добродетели других женщин, а ее эгоизм больше привлекал сердца, чем иное великодушие. Я никогда не видел женщины, которую бы так украшали ее пороки. Она не задумываясь губила людей, но это не мешало им любить ее. Дядюшка видел своими глазами, как принцесса плутует, играя в ломбер, и позволил ей выиграть четыреста луидоров, так и не остановив ее. Она изводила своими капризами чиновников двора и услужающих женщин, но это не мешало им ей поклоняться. Единственная в этой правящей фамилии, она снискала популярность в народе. Когда она выезжала, карету ее провожали восторженные клики, и, чтобы прослыть щедрой, она занимала у своих неимущих статс‑дам последние гроши, а потом забывала вернуть им эти деньги. В раннюю пору их брачной жизни принц был очарован наравне со всеми, но ее капризы приводили его в бешенство, и вскоре между супругами наступило охлаждение, которое только иногда прерывалось чуть ли не бешеными вспышками былой страсти. Я говорю о ее высочестве с полной искренностью и должным восхищением, хотя мог бы с правом судить о ней более лицеприятно, принимая во внимание ее отзывы обо мне. По ее словам, мосье Баллибарри‑старший безукоризненный джентльмен, тогда как у младшего – манеры курьера. Свет держался других взглядов, и я могу себе позволить записать для потомства этот, чуть ли не единственный, приговор не в мою пользу. К тому же, как вы скоро услышите, у принцессы было достаточно оснований меня ненавидеть.

Пять лет армейской службы и доскональное знание людей и света рассеяли те романтические представления о Любви, с коими я вступал в жизнь, и теперь я решил, как и должно джентльмену (ибо только люди низменной души женятся по сердечной склонности), укрепить свое положение в обществе и свое состояние женитьбой. Во время наших с дядюшкой странствий мы не раз пытались привести этот план в исполнение, но многочисленные неудачи, о которых не стоит здесь распространяться, помешали мне до той поры сделать партию, достойную человека моего рождения, моих способностей и моей наружности. Столь частые в Англии свадьбы увозом (обычай, способствовавший житейскому преуспеянию многих достойных моих соотечественников) не столь популярны на материке. Здесь возникают тысячи препятствий в виде опекунов, обрядов и иных трудностей; искренней любви здесь не дают свободы, ей чинят препоны, бедняжки женщины не вольны отдавать свои чистые сердца покорившим их талантам. То у меня требовали дарственных записей; то возникали сомнения в моей родословной и моих имущественных правах, хотя при мне были все планы владений дома Баллибарри и роспись получаемой мною арендной платы, а также родословная нашего семейства, восходящая к королю Брайену Бору, он же Барри, весьма изящно вычерченная на бумаге; бывало и так, что молодую даму упрятывали в монастырь в тот самый миг, когда она готова была упасть в мои объятия; был случай, когда некая богатая вдова в Нидерландах уже мечтала вверить мне свое дворянское поместье во Фландрии, как на меня свалился полицейский приказ о выезде из Брюсселя в течение одного часа, а моя бедная пассия была осуждена на домашний арест в своем chateau[32]. И только в X. представился мне случай сорвать крупный куш, когда бы ужасная катастрофа не расстроила мое счастье.

Среди приближенных дам наследной принцессы выделялась девушка девятнадцати лет, обладательница самого большого состояния в герцогстве. Графиня Ида – как ее звали – была дочерью умершего министра и любимицей его высочества герцога X. и его супруги. Оба они были ее восприемниками при рождении, а когда она осиротела, взяли под свое августейшее покровительство и опеку. Шестнадцати лет ее увезли из родового гнезда, где до той поры разрешалось ей проживать, и определили в придворный штат принцессы Оливии.

Тетушка графини Иды, за малолетством своей питомицы управлявшая домом, по глупости позволила ей привязаться к двоюродному брату, молодому человеку без всяких средств, служившему в одном из пехотных полков герцога и уже вознадеявшемуся захватить этот богатый приз; и надо сказать, что не будь он неуклюжим болваном, то при всех преимуществах, какие давала ему возможность частых встреч, полное отсутствие соперников, а также интимность, возникающая при близком родстве, он мог бы, заключив негласный брак, завладеть молодой графиней и ее состоянием. Вместо этого он совершил величайшую оплошность, позволив ей оставить свое уединение и уехать на год ко двору, где ее зачислили в свиту принцессы Оливии; засим молодой человек не нашел ничего лучшего, как явиться к герцогу на утренний прием в своих линялых эполетах и потертом мундире и по всей форме просить у августейшего опекуна руки самой богатой наследницы в его владениях.

Поскольку графине Иде хотелось того же, что и ее недалекому кузену, старый герцог, по своей благодушной натуре, может быть, и благословил бы этот союз, если бы не вмешалась принцесса Оливия и не добилась от его высочества окончательного и бесповоротного отказа молодому человеку. Причину этого отказа тогда еще трудно было понять; ни о каких других претендентах речь не возникала, и влюбленные продолжали переписываться в надежде, что его высочество со временем сменит гнев на милость. Но тут лейтенант был переведен в один из полков, предназначенных для продажи какой‑либо из воюющих великих держав (торговля эта была главным источником доходов принца X., равно как и других государей того времени), и нежная связь между молодыми влюбленными насильственно оборвалась.

Вызывало удивление, что принцесса Оливия не заступилась за молодую девушку, свою любимицу, так как на первых порах, движимая романтически‑сентиментальными чувствами, столь присущими всякой женщине, она скорее поощряла взаимную склонность графини Иды и ее неимущего воздыхателя, – и вдруг такая резкая перемена; покровительственная нежность сменилась той исступленной враждебностью, на какую иной раз способна женщина: принцесса мучила свою жертву с неистощимой изобретательностью, донимала желчными сарказмами, казнила презрением и ненавистью; когда я прибыл к X‑скому двору, молодые придворные называли бедную девушку не иначе как «Die dumme Grafin» графиня‑дурочка. А та все больше замыкалась в себе; красивая, но бледная и апатичная, какая‑то деревянная, она сторонилась развлечений и на пышных празднествах сохраняла неизменно мрачный и угрюмый вид, словно череп, который, по преданию, римляне ставили у себя на пиршественных столах.

Поговаривали, будто шевалье де Маньи, молодой дворянин французского происхождения, шталмейстер правящего герцога, в свое время представлявший его высочество в Париже при его официальном бракосочетании с принцессой Оливией, будто сей шевалье предназначен в супруги богатой наследнице; но никаких сообщений по этому поводу не делалось, и многие подозревали тут какую‑то темную интригу; последующие события ужаснейшим образом подтвердили эту догадку.

Шевалье де Маньи был внук барона де Маньи, дослужившегося у герцога до генеральского чина. Еще отец старого барона, с отменой Нантского эдикта изгнанный из. Франции, нашел убежище и службу в герцогстве X., где и жил до самой смерти. Сын пошел по стопам отца: в противоположность тем родовитым французам, с какими преимущественно сводила меня судьба, это был холодный, суровый кальвинист, человек неукоснительного долга, малодоступный в личном обращении и почти не бывавший при дворе, но связанный узами тесной дружбы с герцогом Виктором, которого он весьма напоминал суровым нравом.

Шевалье, его внук, был истый француз, он и родился во Франции, где его отец, сын старого генерала, выполнял для герцога какую‑то дипломатическую миссию. Молодой человек чувствовал себя как рыба в воде среди развлечений самого блистательного двора в мире, где он был принят как свой; вечно он рассказывал нам об увеселениях в petites maisons, о тайнах Pare aux Cerfs, о неистовых кутежах Ришелье и его собутыльников. Как и отец в свое время, он потерял все свое состояние за карточным столом; вырвавшись из‑под ферулы непреклонного старика барона, оба – и сын и внук – вели беспутную жизнь. Воротясь домой из Парижа вскоре после завершения своей посольской миссии, связанной с женитьбой герцога Виктора, внук был неласково принят дедом; однако старик и на этот раз уплатил его долги и пристроил его на службу к герцогскому двору. Вскоре шевалье де Маньи вошел в милость к своему., августейшему господину; он привез парижские моды в развлечения, устраивал все новые маскарады и балы, набирал в труппу балетных танцовщиц, словом, являл в герцогском замке недосягаемый образец блестящего молодого придворного.

Мы и месяца не погостили в Людвигслюсте, как старый барон де Маньи стал добиваться нашей высылки за пределы герцогства. Однако весь двор поднялся за нас горой, и особенно хлопотал шевалье де Маньи, когда вопрос обсуждался у его высочества. Шевалье не излечился от своей страсти к игре. Он регулярно посещал наш банк, и некоторое время ему везло, когда же счастье ему изменило, регулярно платил свои карточные долги, чем приводил в изумление всех знавших, сколь ограничены его доходы и какую расточительную жизнь он ведет.

Ее высочество принцесса Оливия тоже была страстным игроком. Те пять‑шесть раз, что мы метали банк при дворе, я видел, как азартно она играет. Я видел – вернее, мой наблюдательный дядюшка видел – и нечто большее. Между мосье де Маньи и сиятельной дамой чувствовалось какое‑то взаимопонимание.

– Пусть я ослепну и на второй глаз, – сказал мне дядюшка как‑то после игры, – если ее высочество не втюрилась в этого французишку!

– И что же отсюда следует? – спросил я.

– Что отсюда следует? – повторил дядюшка, испытующе на меня глядя. Неужто ты еще так наивен, что не понимаешь? А то, что счастье твое в твоих руках, мой мальчик; если возьмешься за дело с умом, глядишь, годика через два выкупим наши родовые поместья.

– Каким же образом? – недоумевал я, все еще ничего не понимая.

На что дядюшка сухо ответил:

– Вовлекай де Маньи в игру; неважно, платит он или не платит: бери с него расписки. Чем больше он нам задолжает, тем лучше, лишь бы играл.

– Он не в состоянии уплатить и шиллинга, – ответил я. – А евреи ничего не дадут под его заемные письма.

– И прекрасно. Увидишь, как они нам пригодятся, – ответил старый джентльмен.

И я должен признать, что задуманный им план был необычайно смел, остроумен и вполне добропорядочен.

Итак, мне было приказано вовлекать де Маньи в игру, что, впрочем, большого труда не составляло. Мы находили с ним много общего, он был такой же, как я, азартной натурой, и вскоре между нами установились приятельские отношения. Маньи не мог спокойно смотреть на игральные кости: стоило ему их увидеть, как он тянулся к ним, как ребенок к лакомству.

Сначала он выигрывал, потом стал проигрывать; я не отказывался ставить деньги против драгоценностей, которые он приносил, уверяя, что это фамильное достояние; во всяком случае, вещицы были стоящие. Он, правда, просил меня распорядиться ими за пределами графства, что я и обещал ему, и свое обещание выполнил. Просадив драгоценности, он начал рассчитываться расписками, а поскольку ему не подобало играть при дворе и на публике в долг, то он был только рад возможности удовлетворять свою страсть келейно. Часами просиживал он у меня в павильоне (который я отделал богато, в восточном вкусе), побрякивая игральными костями, пока не наставало время идти на службу, и так проводили мы день за днем. Потом он опять приносил мне драгоценности жемчужное ожерелье, старинную изумрудную пряжку и другие безделки, – в возмещение проигрыша, ибо нечего и говорить, что я не стал бы играть с ним так долго, если бы выигрывал он. Примерно с неделю ему везло, а потом счастье от него отвернулось, и он задолжал мне огромную сумму. Не стоит называть ее здесь, во всяком случае, она была так велика, что он никогда бы не мог со мной расплатиться.

Зачем же я, собственно, с ним возился? Зачем попусту терял время, играя келейно с банкротом, когда меня ждали, казалось, более выгодные дела? Не стану скрывать своей истинной цели. Я хотел выиграть у шевалье де Маньи не его деньги, а его нареченную – графиню Иду. Кто окажет, что я был не вправе пуститься на любую хитрость во имя любви? А впрочем, любовь тут ни при чем. Мне нужно было богатство этой дамы: я любил ее не меньше, чем Маньи, не меньше, чем любит стыдливая семнадцатилетняя дева, выходящая замуж за семидесятилетнего лорда. Я только следовал обычаю, узаконенному светом, решив женитьбою поправить свои дела.

Каждый раз как Маньи проигрывал мне ту или другую сумму, я брал у него заемное письмо примерно такого содержания:

«Уважаемый мосье де Баллибарри! Настоящим подтверждаю, что я проиграл вам сегодня в ландскнехт (или в пикет, или в другую азартную игру безразлично, я был сильнее его в любой игре) сумму в триста дукатов и буду крайне признателен, если вы соблаговолите подождать с этим долгом некоторое время, по истечении коего вы получите все сполна с превеликой благодарностью от вашего покорнейшего слуги».

Что касается драгоценностей, которые он приносил, то я тоже, в видах предосторожности (по дядюшкиному совету, весьма разумному), позаботился обеспечить себя своего рода описью и письмом, коим он просил меня принять эти безделки в счет уплаты долга.

Когда я его так опутал, что податься было некуда, я заговорил с ним напрямик, без околичностей, как водится между людьми светскими.

– Я не столь дурного о вас мнения, мой друг, – начал Я;_ чтобы предположить, будто вы ожидаете, что я намерен и дальше играть с вами на прежних основаниях и что меня хоть сколько‑нибудь устраивает ворох бесполезных клочков бумаги с вашей подписью или расписок, по которым, как мне известно, вы никогда не сможете со мной расплатиться. Не смотрите на меня волком; вы знаете, Редмонд Барри владеет шпагой лучше, чем вы; да я и не так глуп, чтобы драться с человеком, который мне столько должен; лучше выслушайте, что я собираюсь вам предложить.

Вы дарили меня своей откровенностью этот месяц нашей взаимной приязни, и я полностью посвящен в ваши дела. Вы дали своему деду обещание не играть на мелок, но вам лучше чем кому‑нибудь известно, как вы сдержали свое слово, известно также, что дед откажется от вас, едва узнав правду. Но, положим, он умрет завтра – все равно, его состояния не хватит, чтобы очистить ваш долг; даже отдав мне все, вы останетесь нищим и банкротом к тому же.

Ее высочество принцесса Оливия ни в чем вам не отказывает. Почему меня не касается, но разрешите вам доложить, что это обстоятельство мне было известно, когда мы с вами начали играть.

– Быть может, вам угодно получить титул барона, а также должность камергера и ленту? – пролепетал несчастный. – Герцог ни в чем не откажет принцессе.

– Я, конечно, не возразил бы, – заметил я, – против желтой ленты и золотого камергерского ключа, хотя дворянин из рода Баллибарри не нуждается в титулованиях немецкой знати. Но я не этого добиваюсь. Мой милый шевалье, у вас не было от меня секретов. Вы рассказали мне, каких трудов вам стоило уговорить принцессу Оливию благословить ваш предполагаемый союз с графиней Идой, которая глубоко вам безразлична. Я знаю, кто не безразличен вам!

– Мосье де Баллибарри! – воскликнул ошеломленный шевалье, больше он ничего не мог произнести. Истина постепенно открывалась ему.

– Я вижу, вы начинаете меня понимать, – продолжал я. – Ее высочество принцесса (тут я придал своей интонации саркастический оттенок) не будет, поверьте, на вас в обиде, если вы откажетесь от союза с графиней‑дурочкой. Я, так же как и вы, не увлечен этой дамой, но мне нужно ее состояние. Я играл с вами на это состояние и выиграл его; в тот день, как я на нем женюсь, вы получите все свои расписки и пять тысяч дукатов в придачу.

– В тот день, как я женюсь на графине, – перебил меня шевалье, вообразив, что я у него в руках, – у меня будет достаточно денег, чтобы уплатить сумму, вдесятеро превышающую мой долг (он был прав: состояние графини оценивалось чуть ли не в полмиллиона на наши деньги), и тогда я с вами расплачусь. Тем временем, если вы будете докучать мне вашими угрозами и оскорблениями, как пытались делать, я употреблю все влияние, каким, по вашим словам, располагаю, чтобы вас выслали из герцогства так же, как прошлого года выслали из Нидерландов.

Я не торопясь позвонил.

– Замор, – обратился я к здоровенному негру в наряде турка, моему слуге, – когда я позвоню вторично, вы этот пакет отнесете обер‑гофмейстеру, этот вручите его превосходительству барону де Маньи, а этот передадите одному из шталмейстеров его высочества наследного принца. Подождите в передней и никуда не отлучайтесь, покуда я не позвоню.

Мой черный слуга исчез, а я повернулся к мосье де Маньи и сказал:

– Первый пакет содержит ваше письмо ко мне, где вы, ручаясь за свою состоятельность, торжественно обещаете уплатить все, что вы мне должны; я приложил к нему и собственное мое письмо (ибо ожидал, что наткнусь на некоторое сопротивление с вашей стороны), где заявляю, что речь идет о моей чести и что я требую, чтобы это дело было доложено его высочеству вашему августейшему господину. Во втором пакете на имя вашего деда заключено письмо, в коем вы называете себя его наследником, а также моя просьба к нему подтвердить означенное обстоятельство. Последний пакет, адресованный его высочеству наследному принцу, – продолжал я с особенно грозной миной, содержит изумруд Густава‑Адольфа, подаренный принцем принцессе, хотя вы отдали мне его в заклад как собственную фамильную драгоценность. Вы, должно быть, и в самом деле пользуетесь влиянием на принцессу, если сумели выманить у нее эту реликвию и ради того, чтобы уплатить свои карточные долги, склонили ее на шаг, от которого теперь зависит и ваша и ее жизнь.

– Негодяй! – вскричал француз вне себя от ярости и страха. – Так вы и принцессе угрожаете?

– Мосье де Маньи, – возразил я с насмешкой, – я принцессе не угрожаю: мне достаточно сказать, что вы украли изумруд.

У меня и в самом деле была такая уверенность: я догадывался, что бедная, ослепленная страстью принцесса непричастна к краже и что ее поставили перед совершившимся фактом. Историю изумруда мы узнали без больших хлопот. Когда нам понадобились деньги, – возясь с Маньи, я, естественно, запустил дела нашего банка, – дядюшка вызвался отвезти его безделки закладчику в Манн‑гейм. Еврей‑закладчик, как оказалось, прекрасно знал историю изумруда; он сразу же спросил, как ее высочество решилась расстаться с этой фамильной ценностью, и дядюшка весьма искусно вышел из затруднения: он сказал, что принцесса азартно играет, но ей не всегда удобно платить, таким‑то образом изумруд и попал к нам. Дядюшка поступил весьма мудро, привезя изумруд обратно в С.; что же до других вещиц, заложенных нам шевалье, то они особой ценности не представляли; о них по сей день никто не справлялся – я и сейчас не знаю, точно ли они принадлежали принцессе, и лишь высказываю предположение.

Несчастный молодой человек до того перетрусил, когда я обвинил его в краже, что не догадался воспользоваться моими пистолетами, случайно лежавшими перед ним на столе, дабы разом свести счеты со своим обвинителем и собственной загубленной жизнью. Маньи уже, должно быть, понимал, сколь безрассудно и он, и злосчастная женщина, так забывшаяся ради презренного негодяя, играли с огнем, и что тайна их скоро станет общим достоянием. Однако судьбе угодно было, чтобы ужасное возмездие свершилось, и, вместо того чтобы умереть как мужчина, он трусливо пресмыкался предо мной; сломленный, потерянный, бросившись в отчаянии на диван, он разразился слезами и стал взывать ко всем угодникам, как будто их могла тронуть судьба такого ничтожества!

Итак, бояться было нечего; я позвал Замора, сказал, что сам отнесу пакеты, и запер их в секретер. Добившись своего, я поступил с моей жертвой благородно, – таков уж мой обычай, – объявил, что для большей сохранности отошлю изумруд за пределы страны, но поклялся честью, что верну его герцогине безвозмездно в тот день, когда она добьется у герцога согласия на мой союз с графиней Идой. Теперь, надеюсь, каждому ясно, какую я затеял игру; и пусть какой‑нибудь непримиримый моралист обвинит меня; в непорядочности! Я отвечу ему, что в любви все дозволено и что такой бедняк, как я, ничем не должен гнушаться, чтобы преуспеть в жизни. Великих и богатых с улыбкою приглашают подняться по парадной лестнице успеха; но тот, кто беден и хочет лучшего, карабкается по стене или, не жалея кулаков и локтей, пробирается вверх по черной лестнице, или pardi[33], проникает в любую лазейку, сколь она ни узка и грязна, лишь бы вела вверх. Беззаботный лежебока уверяет, что высокое положение не стоит того, чтобы за него бороться, и называет себя философом. А я скажу, что он малодушный трус! Ибо что может быть дороже чести?! Честь для нас превыше всего, и мы добиваемся ее любою ценой.

Я сам придумал, как для Маньи лучше поехать на обратных, причем деликатно пощадил чувства обеих сторон. Я посоветовал ему отвести графиню Иду в сторону и сказать ей: «Сударыня, хоть я и не докучал вам изъявлением своих чувств, у вас и у герцога довольно доказательств моего великого к вам уважения, и мои притязания, сколь мне известно, получили бы поддержку его высочества, вашего августейшего опекуна. Мне известно милостивое желание герцога, чтобы искательство мое было принято благосклонно; но время, по‑видимому, не в силах изменить ваши чувства к другому, а я не так низок, чтобы понуждать даму вашего имени и ранга к ненавистному браку, и, мне кажется, наилучший выход в том, чтобы я, для виду, сделал вам предложение без ведома герцога; вы ответите на него так, как, к великому моему сожалению, подсказывает вам сердце, и я отрекусь от всяких притязаний, заявив, что после вашего отказа ничто, и даже воля герцога, не заставит меня возобновить мое сватовство».

Графиня Ида чуть не разрыдалась, услышав эти слова из уст мосье де Маньи; со слезами на глазах, как он мне рассказывал, она впервые пожала ему руку, благодаря за столь деликатный совет. Бедняжка и не подозревала, что француз нимало не способен на такие благородные чувства и что изящная форма, в которую он облек свой отказ от дальнейших ухаживаний, была всецело моим изобретением.

Как только он ретировался, мне надлежало выступить вперед, но, разумеется, крадучись, осторожно, чтобы не испугать мою даму, и в то же время твердо, дабы убедить ее в безнадежности ее мечтаний соединиться со своим убогим воздыхателем, младшим лейтенантом. Принцесса Оливия любезно взяла на себя эту часть задачи, она предупредила графиню Иду, что, хотя мосье де Маньи и отказался от ее руки, его высочество ее опекун намерен сам подумать о достойной для нее партии и что она должна забыть своего голодранца младшего лейтенанта. Да и в самом деле, где это видано, чтобы нищий проходимец позволил себе мечтать о такой невесте; пусть он хорошего роду, но какие еще у него заслуги?

Как только шевалье де Маньи ретировался, на его место нашлось, разумеется, множество других претендентов и среди них ваш покорнейший слуга, Баллибарри‑младший. А тут, кстати, при дворе, в подражание дедовским обычаям, затеяли турнир, или так называемую «carrousel» – состязание, в котором конные рыцари бьются на копьях или поддевают кольца на всем скаку; я облачился в одежду римского воина (серебряный шлем, пышный парик, кираса золоченой кожи, с богатыми украшениями, голубой бархатный плащ и малиновые сафьяновые полусапожки); и в этом роскошном одеянии я на своем гнедом скакуне Брайене сорвал три кольца и выиграл приз, одержав победу над всей придворной знатью и дворянами соседних государств, прибывшими на праздник. Наградой победителю был золоченый лавровый венок, а даровать ее должна была дама по его выбору. Я поскакал к галерее, где позади принцессы сидела графиня Ида, и, громко выкликая ее имя, попросил, чтобы она увенчала меня лаврами, тем самым объявив себя перед всей Германией искателем ее руки. Я заметил, что лицо ее покрылось восковой бледностью, меж тем как принцесса густо покраснела; и все же графиня Ида вынуждена была возложить на мою голову венок, после чего я пришпорил коня и понесся приветствовать герцога на противоположной стороне арены, заставляя моего гнедого выделывать самые диковинные прыжки и курбеты.

Этот триумф, как легко догадаться, не способствовал моей популярности среди молодых придворных. Меня называли авантюристом, головорезом, шулером, самозванцем и надавали мне еще множество нелестных прозвищ; впрочем, я не замедлил заткнуть молодчикам рот. Остановив свой выбор на графе Шметтерлинге, самом богатом и храбром из молодых придворных, тоже, видимо, метившем на графиню Иду, я публично оскорбил его в ridotto[34], швырнув ему карты в лицо. На следующий день я поскакал за тридцать пять миль во владение курфюрста Б., где у меня была назначена встреча с графом, и дважды пронзил его мечом, после чего поскакал назад с моим секундантом, шевалье де Маньи, и в тот же вечер явился к герцогине на вист. Маньи сначала наотрез отказался меня сопровождать, но мне нужно было, чтобы он открыто взял мою сторону. Засвидетельствовав свое почтение ее высочеству, я подошел к графине Иде, отвесил ей нарочито низкий поклон, поглядел ей прямо в глаза, отчего она залилась краской, а затем обвел окружавших ее молодых придворных пристальным взглядом, пока каждый из них, ma foi[35], не постарался стушеваться и спрятаться за чьей‑нибудь спиной. Я научил Маньи говорить, что графиня по уши в меня влюблена, и бедняге пришлось покориться и выполнить этот приказ наравне со многими другими. Несчастный молодой человек являл собой то, что французы называют une sotte figure[36], заступаясь за меня перед всеми, расхваливая на все лады, следуя за мною неотлучно! И это он, который до моего появления был здесь законодателем мод; он, считавший, что нищий род баронов де Маньи выше династии ирландских королей, моих славных предков; сотни раз высмеивавший меня, как наемного убийцу и беглого солдата, называвший меня вульгарным ирландским выскочкой. Теперь я мстил ему за это, и месть моя не знала границ.

Обращаясь к шевалье в самом избранном обществе, я называл его попросту «Максим» Я говорил ему: «Bonjour, Maxime, comment vas‑tu?»[37] – в присутствии самой принцессы, с удовольствием наблюдая, как он кусает себе губы от ярости и унижения. Но я держал его в своей власти, и не только его, но и ее высочество – я, простой рядовой Бюловского полка. Отсюда вы можете заключить, на что способны талант и настойчивость, а также что великим мира сего лучше не иметь тайн – по возможности!

Я знал, что принцесса меня ненавидит, но это ни капли меня не трогало. Она знала, что я знаю все, и, видимо, была так предубеждена против меня, что считала бессердечным злодеем, способным предать женщину, хоть я никогда бы до этого не унизился; и она трепетала передо мной, как ребенок перед строгим учителем. Она тоже мстила мне, чисто по‑женски, донимала в дни приемов шутками и насмешками, расспрашивала о моем дворце в Ирландии, о моих королевских предках, интересовалась, заступились ли за меня августейшие родичи, когда я служил солдатом в Бюловском пехотном полку, и больно ли там секли палками, – словом, смешивала меня с грязью. Благодарение создателю, я могу себе позволить снисходительно относиться к людям – я только смеялся ей в лицо. Пока она язвила меня и осыпала насмешками, я с удовольствием наблюдал за бедным Маньи, как он это переносит. Бедняга дрожал от страха, как бы под градом насмешек я не потерял самообладание и не выложил все, но моя месть выражалась иначе: когда принцесса на меня нападала, я возмещал свое унижение колкостями по его адресу, – так школьники играют в пятнашки или в «передай соседу». Эта моя тактика задевала ее высочество всего больней. При малейшем оскорблении, нанесенном де Маньи, ее корчило, как будто обиду нанесли ей самой. При всей своей ненависти, она с глазу на глаз просила у меня прощения; хоть гордость ее восставала, благоразумие брало верх и вынуждало великолепную принцессу унижаться перед нищим ирландцем.

Как только Маньи отступился от графини Иды, принцесса вернула ей свою благосклонность; теперь она делала вид, будто души в ней не чает. Трудно сказать, которая из них больше меня ненавидела, – принцесса, вся огонь, страсть и задорное кокетство, или графиня, воплощение горделивого величия. Последняя особенно давала мне чувствовать, как я ей омерзителен, а ведь мною не гнушались и куда более достойные дамы; я почитался в свое время одним из первых красавцев Европы, и ни один из этих придворных холопов не вышел против меня ни статностью, ни ростом. Но я не обращал внимания на ее дурацкие капризы, решив, что она будет моей, и дело с концом. Что же так влекло меня к ней – ее прекрасная наружность или душевное очарование? Ни то, ни другое! Бледная, худая, близорукая, долговязая и неловкая, графиня была, что называется, не в моем вкусе, – напротив; что же до ее душевных качеств, то, уж конечно, ничтожное создание, воспылавшее к своему оборванцу кузену, не могло бы меня оценить. Я ухаживал за ее состоянием; признать, что она мне нравится, значило бы уронить себя в глазах света, обнаружив дурной вкус.

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 166; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!