Аполлон Григорьев – страждущий русский Дионис 20 страница



Зато уже Дуня Раскольникова – это типичный «воплощенный дух», «огненный ангел», хотя и женское существо, но которому не приличествует обычное замужество. Она и выгоняет пошляка Петра Петровича Лужина, для того чтобы связать свою судьбу с таким странным существом, как самоотверженный друг Раскольникова Разумихин, составляющий в «том смысле» некое мужское дополнение Сони Мармеладовой. Без Разумихина и без Сони Раскольников, конечно, погиб бы, не выдержав встреч с голосом Божиим, по определению которого что человек сеет, то и жнет. Жатва эта была Раскольникову не под силу. И в его последнем диалоге с пришедшим к нему на дом – это уже совершенно символично – Порфирием Петровичем видно, что он стоит на краю той самой бездны, которая поглотила Свидригайлова.

«– Вы когда меня думаете арестовать?

– Да денька полтора или два могу еще дать вам погулять. Подумайте‑ка, голубчик, помолитесь‑ка Богу. Да и выгоднее это, ей‑Богу, выгоднее».

Здесь «помолитесь Богу» означает нечто гораздо более серьезное, чем обычная молитва, хотя бы и в очень серьезных и тяжелых обстоятельствах.

«– А ну, как я убегу? – как‑то странно усмехаясь спросил Раскольников.

– Нет, не убежите. Мужик убежит, модный сектант убежит, лакей чужой мысли, – потому ему только кончик пальчика показать, как мичману Дырке, так он на всю жизнь во что хотите поверит! А вы ведь вашей теории уже больше не верите, – с чем же вы убежите?»

Речь здесь идет вот о чем. Тема жизни и философии Раскольникова – это тема наполеонизма и характерного «ницшеанства» – что великому человеку и избранной натуре (подобно тому как есть, например, «избранные народы») – все дозволено. Это, конечно, при условии, что или Бога совсем нет, или же приходится изобретать какого‑то особого, своего бога, «моего» – Родиона Романовича Раскольникова, – или какого‑нибудь национального бога, который был бы у меня или у моей нации на побегушках – вроде чиновника особых поручений. Раскольников – натура нежная и чувствительная, которой овладела ложная идея, – к счастью для него, он не выдержал ни своей этой идеи, ни основанного на этой идее преступлении. Но так как Раскольников существо все же идейное и родился он для идеи, то перед ним раскрывается бездна небытия. Эту бездну может заполнить только Тот, который Сам в нее сошел, для того чтобы просветить ее Своим светом и не дать места князю тьмы обладать человеком. Но это дело свободного приятия. И Порфирий Петрович все время обращается к свободе в существе Раскольникова. Отсюда и отсутствие формальных принципов: государство маячит где‑то на заднем плане лишь в виде молчаливой потенциальной угрозы, так и не приведенной в исполнение, ибо Раскольников при помощи Порфирия, как духовника, сам над собой свершил суд.

«Да и чего вам сбегать? В бегах гадко и трудно, а вам прежде всего надо жизни и положения определенного, воздуху соответственного, ну, а ваш ли там воздух? Убежите и сами воротитесь. Без нас вам нельзя обойтись. А засади я вас в тюремный замок – ну месяц, ну два, ну три посидите, а там вдруг и, помяните слово мое, сами и явитесь, да еще как, пожалуй, самому себе неожиданно. Сами еще за час знать не будете, что придете с повинною. Я даже вот уверен, что вы «страдания надумаетесь принять»; мне‑то на слово теперь не верите, а сами на том остановитесь. Потому страдания, Родион Романович, великая вещь; вы не глядите на то, что я отолстел, нужды нет, зато знаю; не смейтесь над этим, страдание есть идея… Нет, не убежите, Родион Романович.

Раскольников встал с места и взял фуражку. Порфирий Петрович тоже встал.

– Прогуляться собираетесь? Вечерок‑то будет хорош, только грозы бы вот не было, а впрочем, и лучше, как бы освежило…

Он тоже взялся за фуражку.

– Вы, Порфирий Петрович, пожалуйста, не заберите себе в голову, – с суровою настойчивостью произнес Раскольников, – что я вам сегодня сознался, вы человек странный, и слушал я вас из одного любопытства, а я вам ни в чем не сознался… Запомните это.

– Ну, да уж знаю, запомню – ишь ведь даже дрожит. Не беспокойтесь, голубчик; ваша воля да будет. Погуляйте немножечко; только слишком‑то уж много нельзя гулять. На всякий случай есть у меня и еще к вам просьбица, – прибавил он, понизив голос, – щекотливенькая она, а важная: если, то есть на всякий случай (чему я, впрочем, не верую и считаю вас вполне неспособным), если бы на случай, ну так на всякий случай – пришла бы вам охота в этот срок – пятьдесят часов, как‑нибудь дело покончить иначе, фантастическим каким образом – ручки этак на себя поднять (предположение нелепое, ну да вы уж мне его простите), то – оставьте краткую, но обстоятельную записочку. Так, две строчки, две только строчечки, и об камне упомяните: благороднее будет‑с. Ну‑с, до свидания… Добрых мыслей, благих начинаний!»

Пути Раскольникова и Свидригайлова скрестились в ужасной теме самоубийства. Вот почему так веско звучит призыв Порфирия Петровича молиться Богу, вот почему не менее веско звучит его апелляция к свободному приятию креста, то есть страдания. Здесь с Раскольниковым будет Сам Бог, принявший крест и причтенный к злодеям, то есть к той самой категории, в которой тот очутился кознями князя века сего.

Теперь мы можем уже понять план и распределение ролей в этой «вводной трагедии» Достоевского. Она имеет свою, так сказать, «метаисторию».

Существует ложная идея как допустимости, так и оправданности преступления – под тем или иным принципиальным предлогом. Предлог этот может быть социальным, или индивидуальным. В случае индивидуального предлога преступление оказывается допустимым и оправданным для так называемых исключительных натур и, следовательно, для исключительных целей. В последнем случе, предполагается, что совершающий преступление, или «переступающий черту» морально дозволенного, есть сильная личность, способная выдержать свое собственное преступление и не поколебаться. На языке Ницше это будет «сверхчеловек». Такой человек – «властелин судьбы», и не рок над ним господствует, но он над роком.

Это сторона, так сказать, «духовная» – «пневматическая». Это «идея» – в данном случае «идея ложная», но все же – идея‑сила, идея соблазнительная, то есть таящая в себе силу притяжения; она возбуждает желание претворить ее в такое же ложное и преступное деяние. Это желание, это стремление к воплощению есть часть «психическая». Здесь начинается царство всевозможных, различно окрашенных эмоций: эмоций познавательных, морально‑эстетических, волевых, с разного рода комбинациями и оттенками, в зависимости от индивидуальных особенностей их носителя. До их вселения в душу и до начала всякого действия связанного с воплощением, эти идеи‑силы пребывают так сказать в умопостигаемом месте, или, по выражению Достоевского, «носятся в воздухе», пребывают в области «князя воздушного», быть может, «творца» или во всяком случае «эманатора», «изводителя», «выделителя» этих ложных и пагубных мыслеобразов. В вопросе их приятия в личном порядке, начиная от малейших следов приражения до полного приятия, их воплощения, мы вступаем в область свободы, с ее различного рода оттенками, – от полной свободы и безгрешности до полной связанности грехом, то есть, говоря в терминах Блаж. Августина, от невозможности грешить до невозможности не грешить.

Достоевский показывает, что, в полном согласии со смыслом новозаветного учения о свободе, подлинная свобода начинается с господством над греховными приражениями, в сторону добродетели, любви и святости; тогда как отдача себя во власть идей греха и преступления приводит постепенно не только к полной связанности и к полному рабству, но и к полному параличу, к трупному окоченению, то есть к смерти, опять‑таки с разными степенями, – в пределе до «смерти второй», то есть до полного уничтожения.

Раскольников, к которому приразилась эта ложная идея о допустимости и даже оправданности греха в его предельной форме человекоубийства, перед самым совершением преступления не имеет недостатка в предупреждающих символических сновидениях и соответственных им переживаниях. Но равным образом изобилуют и искушающие состояния, и главное – искушающие как будто стечения обстоятельств.

Образчик первого рода:

«– Боже! – воскликнул он, – да неужели ж, неужели я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп… буду скользить в липкой теплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться весь залитый кровью… с топором… Господи, неужели?

Он дрожал как лист, говоря это.

– Да что ж это я! – продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, – ведь я знал же, что я этого не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту… пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю… Чего ж я теперь‑то? Чего ж я еще до сих пор сомневался? Ведь все же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко… ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило…

– Нет, я не вытерплю, не вытерплю! Пусть даже нет никаких сомнений во всех этих расчетах, будь все, что решено в этот месяц, ясно как день, справедливо как арифметика. Господи! Ведь я все же равно не решусь! Я ведь не вытерплю, не вытерплю! Чего же, чего же и до сих пор…»

Все эти колебания означают, что преступление и грех противоречат самому существу человеческой природы, что они вполне и по существу неестественны и являются чем‑то вроде дурного черного чуда. Отсюда диалектическая необходимость противопоставления этому «дурному» чуду связанности, рабства, несвободы, паралича – хорошего чуда развязанности, раскованности, свободы, окрыленности. Начало же этому кладется молитвой, воплем к Христу Богу, Который, по слову ап. Павла, «Сам он претерпел, быв искушен, то может и искушаемым помочь» (Евр. II, 18).

Только забрезжил – увы, временно – легкий свет преодоления искушения, как сразу возникло переживание свободы и снятия несносного ига, отвратительного бремени. «Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему дышать стало как бы легче. Он почувствовал, что сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно. «Господи! – молил он, – покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой мечты моей». Морально‑богословская важность этого отрывка говорит за себя и отличается «хорошей», «детской» простотой. Здесь душа Раскольникова, помрачаемая все время ложной соблазнительной идеей‑силой, молится уже «по‑настоящему» – псаломными словами, то есть словами Слова Божия. Это уже действие Арфы Давида в буквальном смысле этого слова:

«Укажи мне путь, по которому мне идти, ибо к Тебе возношу я душу мою» (Пс. 142, 8).

Весь этот псалом, которым заканчивается «покаянное и умиленное» шестопсалмие, как бы все сотканное из жгучих слез и воздыханий, как нельзя более подходит к этому моменту временного просветления и освобождения души Раскольникова от гнетущей его и порабощающей ложной идеи‑силы о дозволенности преступления для «необыкновенного» человека, в особенности если объект преступления – ничтожен и вреден, как ничтожна и вредна (и злобна) Алена Дмитриевна – старуха процентщица, настоящий и во всех смыслах «двуногий паук».

Дух тьмы скрывает от Раскольникова, что, во‑первых, здесь дело идет не только о «злой вше» и «пауке», о старой ростовщице, но главным образом о душе самого Раскольникова; кроме того, как бы ни была ужасна его жертва – идея вседозволенности греха для «необыкновенного человека» еще ужаснее, не говоря о том, что, как бы ни был человек «необыкновенен», но, совершив такое злодеяние, он не только мгновенно падает в низины «обыкновенности», но и ниже ее. И это уже по той причине, что, по определению Пушкина ‑

«Гений и злодейство – две вещи несовместные».

Настоящий гений, как, например, Сократ, говорит: «Лучше претерпеть несправедливость, чем причинить ее». И еще: «Я нахожусь в великой бедности по причине моего служения Богу». Но это ныне скрыто духом тьмы от несчастного Раскольникова, как некогда от Иерусалима было скрыто «время посещения» его, о чем так горько плакал Господь.

Однако опыт полного освобождения в момент временного просветления Раскольникова был ему дан. И вся ответственность остается за ним.

«Проходя через мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Несмотря на слабость свою, он даже не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния от наваждения!»

В сущности говоря, голос Божий – голос совести и «Ангел‑хранитель» – сделали все, чтобы исцелить Раскольникова. Он и был исцелен. И его слабость – физическая, главным образом, – есть типичная слабость выздоравливающего. Виртуально он был уже спасен. Но дух тьмы тоже не дремал и от спасительного креста, имя которому «свобода от греха», толкал его в сторону безумного и железного рока.

«Впоследствии, когда он припоминал это время и все, что случилось с ним в эти дни, минута за минутой, пункт за пунктом, черту за чертой, его до суеверия поражало всегда одно обстоятельство, хотя, в сущности, и не очень необычайное, но которое постоянно ему казалось потом как бы каким‑то предопределением судьбы его».

Здесь Достоевский твердо исповедует ту идею, что предопределение судьбы есть суеверие и ложь, которые, однако, могут реализоваться, как реализуются самые дикие и невозможные утопические фантазии, если не стоять в Христовой свободе.

«Именно: он никак не мог понять и объяснить себе, почему он, усталый, измученный, которому было бы всего выгоднее возвратиться домой самым кратчайшим и прямым путем, воротился домой через Сенную площадь, на которую ему было совсем лишнее идти. Крюк был небольшой, но очевидный и совершенно ненужный… Но зачем же, спрашивал он всегда, зачем же такая важная, такая решительная для него и в то же время такая в высшей степени случайная встреча на Сенной (по которой даже и идти ему не за чем), подошла как раз теперь к такому часу, к такой минуте в его жизни, именно к такому настроению его духа и к таким именно обстоятельствам, при которых только и могла она, эта встреча, произвести самое решительное и самое окончательное действие на всю судьбу его? Точно тут нарочно поджидала его!»

Здесь несомненно перед нами то, что можно назвать дурным чудом, чудом лжи, черного «лжепровидения», противоставшего божественной свободе уже исцеленного Раскольникова. Не надо забывать, что случайностей в смысле полной бессмыслицы не бывает, случайное есть синоним иррационального, и, по выражению философа, «случай есть атеистический псевдоним чуда».

Раскольникову надлежало пойти путем разбойника, чтобы через крест обогатиться таким опытом благости Божией и Его Провидения, которого он никогда не мог бы достигнуть, идя обыкновенным путем. В этом действительно «необыкновенность» его судьбы. Достоевский очень любил книгу Иова, а сущность этой книги в том, что в ней сатана как бы делается орудием промысла Божьего и его черный лжепромысл становится путем божественного Промысла.

Поэтому, как только из подслушанного случайно – на роковой Сенной площади – разговора той самой Лизаветы Ивановны – уже обреченной – которую он как будто случайно, а в действительности совсем не случайно, убьет вместе со старухой, складываются «благоприятные» обстоятельства для свершения ужасного преступления – Раскольников вновь теряет и волю, и свободу и делается жалким игралищем греха. Какая‑то злая темная сила по попущению Божию произнесла смертный приговор над несчастными жертвами завтрашнего побоища – и его избрала палачом, лишенным всякой воли к сопротивлению и в то же время ответственным за эту утрату воли. Гений Достоевского с морфологически‑математической отчетливостью показал, как утрата свободы соединяется с ответственностью за ее утрату и как Промысл Божий не виновен в возложении на виновника страшного креста попранной свободы, креста, который потом все это и искупит. Вообще, через всю трагедию слышен вопль Платона:

«Бог не виновен!..»

Ибо в самом деле, как же может быть виновен Тот, Кто, определяя Свои судьбы неисповедимые, Сам же является их жертвой? Но до этой идеи даже Платону «божественному», как до звезды небесной, далеко, ибо искупительный голгофский акт есть не идея, но конкретное деяние любви божественной.

И, видя в кресте только рок, несчастье и гибель, дух тьмы связывает волю Раскольникова. Он искушает его «благоприятным стечением обстоятельств»…

«Он узнал, он вдруг внезапно и совершенно неожиданно узнал, что завтра, ровно в семь часов вечера, Лизаветы, старухиной сестры и единственной ее сожительницы, не будет и что, стало быть, старуха, ровно в семь часов вечера, останется дома одна».

С этого момента число «семь» и становится для Раскольникова роковым числом, и отнимает у него всякую свободу (говоря в пневматическом смысле) и всякую волю к сопротивлению (говоря в смысле психическом).

«До его квартиры оставалось всего несколько шагов. Он вошел к себе как приговоренный к смерти. Ни о чем он не рассуждал и совершенно не мог рассуждать; но всем существом своим вдруг почувствовал, что нет у него более ни свободы рассудка, ни воли и что все вдруг решено окончательно».

Здесь кстати вспомнить слова Гоголя:

«Дивись, мой сын, могуществу беса».

Лжеонтическая монада черного антипровидения единственна и неповторима в своем роде – ибо связана с личностью – тоже неповторимой монадой – самого Раскольникова; делаясь его темной антиличностыо, она отныне будет жить непрошеной гостьей, хозяйкой в одном теле, и превратит существование Раскольникова в душепагубный кошмар, в ряд бессвязных, безумных грез, в пародию на действительность. В этой ужасной бредовой мгле, в этом хаосе мытарственных метаний, для Раскольникова с автоматической необходимостью (ибо свобода утрачена) возникает уже ад на земле, грозя превратиться в ад потусторонний. Единственный способ избежать этого – путь вольного приятия креста искупительных страданий, через принятие – вольное – Грядущего на вольную страсть нашего ради спасения.

Таинственный и в то же время столь действительный, столь реальный, столь осязательный следователь Порфирий Петрович и Соня Мармеладова – каждый по‑своему, но оба явно с именем Божиим на устах и в сердце, берут на себя задачу осуществления Промысла Божьего о спасении Раскольникова, и прежде всего о возвращении ему утраченной свободы.

Первым этапом будет явка с повинною к государственным властям.

Но это самый «высокий», самый трудный из порогов, которые должен был перешагнуть Раскольников на путях своего исцеления. Это особенно чувствуется в его беседах с Соней Мармеладовой, в которых, как мы уже говорили, много аналогии с его диалогами с Порфирием Петровичем.

Современный психоанализ на его вершинах, в лице, например, Карла Юнга, считает первым этапом на пути выздоровления – искание корней всякого психического недуга в собственной душе. Сверх того, Юнг показывал спасительность в лечении психических недугов принятия на себя страданий: недуг необходимо также выстрадать, как и знание своей вины. Это требует чрезвычайного психического усилия, большего напряжения воли, словом – подвига. И прежде всего – подвига смирения.

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 216; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!