ПОСЛЕ ЧЕТЫРЕХ ЧАСОВ ПОПОЛУДНИ



Nbsp;

Ален-Фурнье

Большой Мольн

 

Моей сестре Изабелле

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Глава первая

НОВИЧОК

 

Он появился в нашем доме в один из воскресных дней ноября 189… года.

Я по-прежнему говорю в «нашем доме», хотя Дом уже давно перестал быть нашим. Вот уже почти пятнадцать лет, как мы уехали из тех мест и, наверное, никогда больше туда не вернемся.

Мы жили на территории школы в маленьком городе Сент-Агат. Мой отец, которого я, как и все другие ученики, называл «господин Сэрель», преподавал и в старших классах, где воспитанников готовили к экзаменам на звание учителя, и одновременно в средних. Моя мать занималась с младшими классами.

Длинное красное строение на окраине городка, с пятью застекленными дверьми, все заросшее диким виноградом; огромный двор с площадкой для игр и с прачечной; большие ворота, за которыми начинается улица; с северной стороны решетчатая калитка выходит на дорогу в Ла-Гар, что в трех километрах от Сент-Агата; на юге, позади дома, — пригороды, переходящие в поля, сады и луга… Таковы, в общих чертах, приметы дома, где я прожил самые тревожные и самые мне дорогие дни своей жизни, — дома, откуда брали свое начало и куда возвращались все наши приключения, разбиваясь, как волны об одинокую скалу.

Нашу семью привела сюда простая случайность: то ли поиски работы, то ли распоряжение инспектора или префекта. В один теперь уже очень далекий день, к концу каникул, крестьянская повозка, за которой следовал наш домашний скарб, подвезла нас — мою мать и меня — к ржавой решетчатой калитке. Мальчишки, воровавшие в саду персики, бесшумно юркнули в щели изгороди… Моя мать, которую мы с отцом называли Милли, самая педантичная хозяйка на свете, тотчас прошла в комнаты, заваленные пыльной соломой, и, как это бывало с ней при каждом переезде на новое место, сразу с отчаянием заявила, что просто немыслимо разместить мебель в таком ужасном доме… Она вышла ко мне, чтобы поделиться своим огорчением. Разговаривая со мной, она ласково вытирала носовым платком мое лицо, почерневшее от дорожной пыли. Потом вернулась в дом и стала подсчитывать, сколько дыр нужно заделать, чтобы квартира стала пригодной для жилья… А я остался в этом чужом дворе один, в своей большой соломенной шляпе с лентами, и, ожидая Милли, копошился в песке, под навесом возле колодца.

Во всяком случае, именно так представляется мне теперь наш приезд в Сент-Агат. И едва только пытаюсь я вызвать в памяти этот далекий первый вечер в школьном дворе и это первое ожидание, как передо мной встают другие вечера, тоже наполненные ожиданием; уже я вижу себя возле больших ворот, вижу, как, схватившись обеими руками за решетку, я пристально смотрю на улицу и жду, тревожно жду кого-то. А если я стараюсь представить себе первую ночь, проведенную на новом месте, в моей мансарде, рядом с чердаками на втором этаже, сразу вспоминаются мне другие ночи; я уже не один в этой комнате: по стенам движется большая беспокойная тень моего друга. Школа, поле папаши Мартена с тремя ореховыми деревьями, сад, каждый день, начиная с четырех часов, заполнявшийся женщинами, которые приходили в гости к маме, — этот мирный пейзаж навсегда вошел в мою память каким-то встревоженным, неузнаваемо преображенным благодаря присутствию человека, который взбаламутил все наше отрочество и даже бегством своим не принес нам успокоения.

Однако мы прожили в этих краях уже десять лет, когда появился Мольн.

Мне было пятнадцать лет. Было холодное ноябрьское воскресенье, первый в ту осень день, напомнивший о зиме. Весь день Милли прождала экипаж из Ла-Гара, с которым ей должны были привезти зимнюю шляпу. Утром она пропустила мессу; сидя вместе с другими детьми на хорах, я до самой проповеди тоскливо поглядывал на двери, надеясь, что она вот-вот войдет в своей новой шляпе.

К вечерне мне тоже пришлось идти одному.

— Впрочем, все равно, — сказала она, желая меня утешить и счищая рукой пылинки с моего костюма, — даже если бы ее и доставили, эту шляпу, мне бы, наверно, пришлось все воскресенье ее переделывать.

Нередко так и проходили наши зимние воскресенья. Отец с утра отправлялся на какой-нибудь дальний, окутанный туманом пруд ловить с лодки щук, а мать до самой ночи сидела в полутемной комнате за починкой своих немудреных нарядов. Она запиралась на ключ из боязни, что какая-нибудь знакомая дама, — такая же бедная и такая же гордая, как и она, — застигнет ее за этим занятием. А я, придя от вечерни, сидел в нетопленой столовой, читал и ждал, пока она отопрет дверь, чтобы показать мне, как ей идет эта обнова.

В то воскресенье я немного задержался после вечерни на улице. Возле церкви было оживленно, у входа собрались мальчишки поглазеть на крещение. На площади несколько горожан, облаченных в пожарные куртки, составили ружья в козлы и, зябко постукивая ногами, слушали разглагольствования Бужардона, своего бригадира…

Вдруг колокольный звон оборвался, словно звонарь понял, что ошибся и звонит в неурочный час; Бужардон со своими людьми, разобрав оружие, мелкой рысью потащил пожарный насос; я видел, как они скрылись за поворотом, а за ними молча бежали четверо мальчишек, с хрустом ломая своими толстыми подошвами ветки и сучья на заиндевевшей дороге: я решился пуститься вслед.

Жизнь в городке замерла, только из кафе Даниэля глухо доносились, то разгораясь, то затихая, споры любителей выпивки. Прикасаясь на ходу к низкой ограде нашего двора, я добрался до калитки, немного встревоженный своим опозданием.

Калитка была приоткрыта, и я сразу увидел: происходит что-то необычное.

У двери в столовую из пяти застекленных дверей, выходивших во двор, она была ближе всех к калитке — стояла седая женщина и, наклонившись к стеклу, пыталась что-то разглядеть сквозь занавески. Она была маленького роста, в старомодном капоре черного бархата. Ее худое лицо с тонкими чертами выражало крайнее беспокойство, и какое-то тревожное предчувствие при виде ее заставило меня остановиться на первой ступеньке, у самой калитки.

— Куда он мог деваться, боже мой! — проговорила она вполголоса. — Ведь только что был здесь. Наверно, уже весь дом успел обойти. Может быть, убежал…

Каждую фразу она сопровождала еле слышным троекратным постукиванием по стеклу.

Никто не отзывался на стук незнакомки. Милли наверняка получила уже шляпу из Ла-Гара; значит, она сидела сейчас в своей комнате, перед кроватью, усеянной старыми лентами и потертыми перьями, и, забыв обо всем на свете, шила, перешивала, переделывала свой скромный головной убор… И правда, когда посетительница проскользнула вслед за мною в столовую, мама появилась на пороге в новой шляпе, двумя руками придерживая еще не до конца укрепленные ленты, перья и латунные нити… Она улыбнулась мне своими синими глазами, уставшими от работы в сумерках, и воскликнула:

— Взгляни-ка! Я ждала тебя, чтобы показать…

Но, заметив незнакомку, усевшуюся в большое кресло посреди комнаты, она в смущении остановилась, не докончив фразы. Быстрым движением она сняла шляпу и в продолжение всего последующего разговора прижимала ее к груди правой рукой, как большое гнездо.

Женщина в капоре, зажав коленями зонтик и кожаную сумочку, стала объяснять цель своего визита и при этом слегка покачивала головой и прищелкивала языком. Она уж снова держалась с апломбом, а начав говорить о своем сыне, сразу приняла горделивый и таинственный вид, нас обоих очень заинтриговавший.

Они приехали в почтовой карете из Ла-Ферте-д'Анжийон, что в четырнадцати километрах от Сент-Агата. Вдова — и, как она дала нам понять, весьма богатая — она потеряла младшего из двух своих сыновей, Антуана, который внезапно умер, вернувшись однажды вечером из школы, — умер от того, что искупался вместе с братом в зараженном пруду. Она решила поместить старшего, Огюстена, к нам, на пансион, чтобы он прошел здесь курс старших классов.

И она сейчас же принялась расточать похвалы этому новому ученику, которого к нам привезла. Ее словно подменили; я просто не узнавал седую женщину, ту, что минутой раньше стояла, сгорбившись, перед дверьми и всем своим умоляющим и растерянным видом напоминала курицу, потерявшую дикого птенца, которого она вывела вместе с собственными цыплятами.

Она с восторгом рассказывала о своем сыне удивительные вещи. По ее словам, он любил делать ей приятное и мог прошагать босиком по берегу реки целые километры — только для того, чтобы разыскать для нее среди зарослей терновника яйца водяных курочек или диких уток… Он ставил и верши… И один раз ночью нашел в лесу фазана, попавшего в силки…

А я-то, однажды порвав нечаянно куртку, едва решился вернуться домой… Я с удивлением взглянул на Милли.

Но моя мама больше не слушала, она даже сделала даме знак, чтобы та замолчала; осторожно положив на стол свое «гнездо», мама тихонько поднялась, словно желая застигнуть кого-то врасплох…

Действительно, над нами, в чулане, где были свалены почерневшие остатки фейерверка от прошлогоднего праздника Четырнадцатого июля, ходил взад и вперед кто-то чужой, сотрясая потолок уверенными шагами; потом шаги переместились в сторону больших темных чердаков второго этажа и наконец затерялись где-то возле пустующих комнат надзирателей, где теперь сушился липовый цвет и дозревали яблоки.

— Я уже слышала этот шум несколько минут тому назад; кто-то ходил по нижним комнатам, — тихо проговорила Милли, — но я подумала, что это ты, Франсуа, вернулся…

Никто не ответил ей. Мы все трое застыли с бьющимся сердцем; и вот отворилась дверь, ведущая с чердака на кухонную лестницу; кто-то прошагал по ступенькам, прошел через кухню — и возник в полумраке на пороге столовой.

— Это ты, Огюстен? — спросила дама.

Перед нами был высокий мальчик лет семнадцати. В сумерках я видел сперва только его крестьянскую войлочную шляпу, сдвинутую на затылок, и черную блузу, стянутую ремнем на ученический манер. Я смог разглядеть, что он улыбается…

Он заметил меня и, прежде чем кто-либо успел потребовать от него объяснений, сказал:

— Пошли во двор!

Какую-то секунду я колебался. Потом, видя, что Милли меня не удерживает, взял фуражку и шагнул к нему. Мы вышли через кухонную дверь и двинулись к площадке, уже погружавшейся в темноту. В неверном вечернем свете я видел его костистое лицо, прямой нос, пушок на верхней губе.

— Посмотри, что я нашел у вас на чердаке, — сказал он. — Ты, должно быть, редко туда заглядываешь.

Он держал в руке маленькое потемневшее деревянное колесо, обвитое фитильным шнуром, — наверно, то было «солнце» или «луна» для праздничного фейерверка.

— Я нашел там еще две такие же штуки, они совсем целые, мы их сейчас с тобою зажжем, — сказал он невозмутимым тоном с видом человека, который уверен в успехе задуманного.

Он сбросил свою шляпу на землю, и я увидел, что он острижен наголо, как крестьянин. Он показал мне две ракеты с бумажными фитилями, видимо, не успевшими догореть до конца. Воткнув в песок ступицу колеса, он вытащил из кармана коробку спичек — к моему величайшему изумлению, так как нам категорически запрещалось иметь при себе спички. Присев, он осторожно поднес спичку к фитилю. Потом быстро оттащил меня за руку.

Минуту спустя, когда моя мать, закончив с матерью Мольна переговоры о плате за пансион, вышла вместе с ней из дома во двор, над площадкой, шипя, как кузнечные мехи, взвились два снопа красных и белых звезд. И какую-то долю секунды она, наверно, могла видеть, как я стою в волшебном сиянии рядом с высокой фигурой новичка, держа его за руку….

Но она и на этот раз ничего не сказала.

А вечером, во время ужина, за нашим семейным столом сидел молчаливый юноша; он ел, опустив голову и не замечая, что мы все трое с любопытством глядим на него.

 

Глава вторая

ПОСЛЕ ЧЕТЫРЕХ ЧАСОВ ПОПОЛУДНИ

 

До того времени мне почти что не приходилось бегать по улицам вместе с городскими мальчишками. Вплоть до этого самого, 189… года меня мучили боли в бедре, и я чувствовал себя несчастным и робким. До сих пор помню, как, жалко прыгая на одной ноге, я пытался догнать быстроногих школьников, которые носились по переулкам, окружавшим наш двор.

К тому же мне не разрешалось уходить из дому. И я вспоминаю, как Милли, обычно гордившаяся моим послушанием, не раз крепкими подзатыльниками загоняла меня домой, увидев, что я ковыляю и подпрыгиваю, увязавшись за ватагой шалопаев.

Прибытие Огюстена Мольна, совпавшее с моим выздоровлением, явилось для меня началом новой жизни.

Прежде, до его приезда, конец уроков в четыре часа пополудни означал для меня наступление долгого одинокого вечера. Отец переносил огонь из классной печки в камин нашей столовой; из выстывшей школы, где перекатывались клубы дыма, уходили последние запоздалые ученики. Еще некоторое время во дворе продолжались беготня, игры; потом спускались сумерки; двое дежурных, закончив уборку класса, забирали из-под навеса свои пальто и капюшоны и, подхватив сумки, быстро уходили, оставляя за собой открытыми большие ворота.

Тогда я шел в комнаты мэрии, забирался в архив, где было полно дохлых мух и хлопающих на ветру объявлений, и, пока не угасали отблески дневного света, читал, усевшись в старую качалку возле выходившего в сад окна.

Когда становилось совсем темно, когда на соседней ферме начинали завывать собаки, а в окне нашей кухоньки загорался свет, я шел наконец домой. Мать принималась готовить ужин. Я поднимался по чердачной лестнице, молча садился на третью ступеньку и, прислонившись лбом к холодным прутьям, смотрел, как она разводит огонь в тесной кухне, озаренной мерцанием одинокой свечи…

Но вот появился человек, оторвавший меня от этих мирных радостей детства, человек, задувший свечу, которая освещала для меня ласковое материнское лицо, склонившееся над вечерней трапезой, человек, погасивший лампу, под которой поздними вечерами, когда отец наглухо закрывал деревянными ставнями стеклянные двери, собиралась наша счастливая семья. И этим человеком оказался Огюстен Мольн — Большой Мольн, как его сразу прозвали у нас в школе.

С его приездом, с первых дней декабря, школа преобразилась: теперь никто не торопился уходить домой после четырех часов пополудни. Несмотря на холод, врывавшийся в открытые двери, и на крики дежурных, таскавших ведра с водой для мытья полов, десятка два учеников, живших в городке и в окрестных деревнях, оставались в классе, сгрудившись вокруг Мольна. И начинались долгие споры, бесконечные разговоры, в которых понемногу — со смешанным чувством тревоги и удовольствия — начинал участвовать и я.

Мольн обычно молчал, но только ради него все болтали наперебой, и то один, то другой из самых словоохотливых учеников, потребовав общего внимания и призвав в свидетели поочередно каждого из приятелей, шумно выражавших свое одобрение, принимался рассказывать длинную историю об очередном озорстве, которую все слушали разинув рты и втихомолку посмеиваясь.

Усевшись на парту, болтая ногами, Мольн размышлял. Иногда он смеялся вместе с другими, но совсем тихо, словно приберегая настоящий, громкий смех для какой-то лучшей истории, известной лишь ему одному. Потом, когда сумерки начинали густеть и классные окна не освещали больше кучку подростков, Мольн вдруг поднимался и, расталкивая тесно обступивший его кружок, кричал:

— Хватит! Пошли!

И все срывались с места и шли за ним, и долго еще из темноты дальних улиц до меня доносились их крики…

Теперь иногда отправлялся с ними и я. Вместе с Мольном я доходил до ворот деревенских конюшен и хлевов в тот час, когда хозяйки доят коров… Мы заглядывали в мастерские, и из глубины темной комнаты под стук станка слышался голос ткача:

— А! Студенты пришли!

Обычно к часу ужина мы оказывались недалеко от бульвара, у Дену, тележного мастера, который был также и кузнецом. Его мастерская помещалась в бывшем постоялом дворе с большими двустворчатыми дверьми, всегда открытыми настежь. Еще с улицы слышен был скрежет кузнечных мехов, и в отблесках пылающих углей возникали из темноты то фигуры крестьян, остановивших телегу у ворот, чтобы поболтать с минутку, то школьник вроде нас, который, прислонившись к дверям, молча смотрел, как работает кузнец.

Здесь-то примерно за неделю до рождества все и началось.

 

Глава третья

«Я ЗАХОДИЛ В ЛАВКУ КОРЗИНЩИКА»

 

Дождь лил целый день и закончился только к вечеру. День был смертельно тосклив. Во время перемен никто не выходил из школы. В классе ежеминутно слышался голос моего отца, г-на Сэреля:

— Да хватит же вам галдеть, сорванцы!

После окончания последней перемены — мы называли ее последней «четвертушкой часа» — г-н Сэрель, несколько минут шагавший с задумчивым видом взад и вперед, остановился, с силой стукнул линейкой по столу, чтобы прекратить смутный гул, обычно поднимавшийся к концу занятий, когда класс скучает, и спросил в настороженной тишине:

— Кто поедет завтра вместе с Франсуа в Ла-Гар встречать господина и госпожу Шарпантье?

Это были мои дед и бабка. Дедушка Шарпантье, старый лесничий в отставке, носил серый шерстяной плащ и кроличью шапку, которую называл «своим кепи»… Младшие хорошо его знали. По утрам, умываясь, он, как старый солдат, шумно плескался в ведре с водой, теребя свою бородку. А дети обступали его и, заложив руки за спину, с почтительным любопытством наблюдали за этой процедурой… Были они знакомы и с бабушкой Шарпантье, маленькой старушкой в вязаном крестьянском чепчике, которую Милли не раз приводила в класс малышей.

Каждый год, за несколько дней до рождества, мы отправлялись встречать их в Ла-Гар к поезду, прибывавшему в четыре часа две минуты. Чтобы повидаться с нами, они пересекали весь департамент, нагруженные мешками каштанов и завернутой в салфетки рождественской снедью. И как только оба они, укутанные, улыбающиеся и немного смущенные, переступали порог нашего дома, мы закрывали за ними все двери — и начиналась чудесная неделя радости и забав…

Чтобы доставить стариков с вокзала, вместе со мной нужно было послать еще кого-нибудь, человека положительного, который не опрокинул бы всех в канаву, и к тому же достаточно добродушного, потому что дедушка Шарпантье по любому поводу начинал браниться, а бабушка была немного болтлива.

На вопрос г-на Сэреля дружно отозвался десяток голосов:

— Большой Мольн! Большой Мольн!

Но г-н Сэрель сделал вид, что не слышит. Тогда одни начали кричать:

— Фромантен!

— Жасмен Делюш! — закричали другие.

Самый младший из братьев Руа, тот самый, что любил, взгромоздившись верхом на свинью, прокатиться бешеным галопом по окрестным полям, закричал пронзительным голосом: «Я, я!»

Дютрамбле и Мушбеф только робко подняли руки.

Мне хотелось, чтобы выбор пал на Мольна. Эта небольшая прогулка в повозке, запряженной ослом, обещала быть занимательной. Ему, конечно, тоже хотелось поехать, но, напустив на себя высокомерный вид, он молчал. Все старшие ученики уселись, как и он, на парты, положив ноги на сиденья, — это была наша обычная поза в минуты веселых передышек в занятиях. Коффен, задрав полы своей блузы и обвязавшись ими вокруг пояса, обхватил железный столб, служивший опорой для потолочной балки, и начал взбираться по нему в знак ликования. Но г-н Сэрель сразу охладил наш пыл, сказав:

— Решено! Поедет Мушбеф!

И все молча расселись по своим местам.

В четыре часа пополудни мы стояли вдвоем с Мольном посреди большого холодного двора, изрытого дождевыми потоками. Мы молча смотрели на мокрый город, уже начинавший высыхать под порывами ветра. Вот в плаще с капюшоном, с куском хлеба в руке, вышел из своего дома маленький Коффен; держась поближе к стенам и насвистывая, он добрался до дверей каретника. Мольн открыл ворота, окликнул Коффена, и через минуту мы все трое уже были внутри жаркой, озаренной красным пламенем мастерской, куда время от времени внезапно врывались ледяные струи ветра. Коффен и я, поставив ноги в грязных башмаках на белую стружку, уселись поближе к горну; Мольн, засунув руки в карманы, молча прислонился к входной двери. Порой по улице, пригибая под сильным ветром голову, проходила, возвращаясь из лавки мясника, какая-нибудь жительница поселка, и мы оборачивались, чтобы посмотреть, кто это.

Все молчали. Кузнец и его подручный раздували мехи и ковали железо; по стене прыгали огромные, резко очерченные тени…

Это был один из самых памятных вечеров моего отрочества. Я сидел со смешанным чувством удовольствия и тревоги: я опасался, что мой товарищ лишит меня скромной радости — поездки в Ла-Гар, и в то же время я ждал от него, не смея себе в этом признаться, какого-то необыкновенного поступка, который должен все перевернуть.

Временами спокойная и размеренная работа в кузнице на миг прерывалась. Кузнец несколькими короткими и звучными ударами опускал молот на наковальню. Он разглядывал кусок железа, почти прижимая его к своему кожаному фартуку. Потом распрямлялся и говорил нам, чтобы хоть немного передохнуть:

— Ну, как жизнь, молодежь?

Его помощник, не снимая руки с цепного привода мехов, подпирал бок левым кулаком и смотрел на нас, посмеиваясь.

И снова кузницу заполнял глухой шум работы.

Во время одной из таких передышек мимо приоткрытой двери прошла, борясь с ветром, закутанная в шаль Милли, вся нагруженная небольшими пакетами.

Кузнец спросил:

— Значит, скоро приедет господин Шарпантье?

— Завтра, — ответил я. — И бабушка тоже. Я поеду за ними в повозке к четырехчасовому поезду.

— Уж не в повозке ли Фромантена?

Я быстро ответил:

— Нет, тогда нам домой не вернуться!

И оба они, кузнец и подручный, захохотали. Потом подручный лениво заметил — просто чтобы что-нибудь сказать:

— На кобыле Фромантена можно было бы поехать за ними во Вьерзон. За час были бы там. Туда километров пятнадцать. И вернулись бы домой раньше, чем Мартен успел бы запрячь своего осла.

— Да, — сказал кузнец, — у Фромантена кобыла что надо!..

— К тому же он с удовольствием вам ее одолжит. На этом разговор закончился. Снова мастерская наполнилась искрами и шумом, и каждый молча думал о своем.

А когда настало время уходить и я, поднявшись, сделал знак Большому Мольну, он не сразу это заметил. Прислонившись к дверям, опустив голову, он, казалось, размышлял над словами кузнеца. Он стоял, погрузившись в раздумье, глядя словно сквозь туман на мирно работающих кузнецов, и мне вдруг вспомнилось то место из «Робинзона Крузо», где молодой англичанин незадолго до своего отъезда из дома «заходит в лавку корзинщика»… С тех пор этот образ не раз приходил мне на память.

 

Глава четвертая

ПОБЕГ

 

На другой день, к двум часам, освещенный солнцем класс среди ледяных полей становится похожим на корабль посреди океана. Правда, здесь пахнет не рассолом и не машинным маслом, как на рыболовном судне, а селедкой, поджаренной на печке, да паленой шерстью от тех, кто, вернувшись с улицы, сел слишком близко к огню.

Год подходит к концу, и нам раздают тетради для сочинений. Пока г-н Сэрель пишет на доске темы, в классе устанавливается относительная тишина, прерываемая разговорами вполголоса, приглушенными выкриками и фразами, которые начинают лишь для того, чтобы испугать соседа:

— Господин учитель! Такой-то меня…

Господин Сэрель, записывая темы, думает о чем-то своем. Время от времени он оборачивается лицом к классу и смотрит на нас строгим и одновременно отсутствующим взглядом. Тогда на секунду вся эта скрытая возня полностью прекращается, чтобы тут же возобновиться — сначала тихо-тихо, как жужжанье.

Я один молчу среди всеобщего возбуждения. Я сижу в том углу класса, где разместились ученики помоложе, сижу на краю парты возле окна, и мне достаточно только чуть выпрямиться, чтобы увидеть сад, ручей внизу и за ним — поля.

Иногда я приподнимаюсь на цыпочки и тоскливо гляжу в сторону фермы Бель-Этуаль. Я с самого начала урока заметил, что после большой перемены Мольн не вернулся в школу. Его сосед по парте, должно быть, тоже это заметил. Весь поглощенный своим сочинением, он пока еще ничего никому не сказал. Но как только он поднимет голову, новость сразу обежит весь класс, и уж кто-нибудь, по обыкновению, непременно выкрикнет во весь голос первые слова фразы:

— Господин учитель! А Мольн…

Я знал, что Мольн уехал. Точнее, я подозревал, что он удрал. Должно быть, сразу после завтрака он перескочил через забор и, перейдя у Вьей-Планша ручей, помчался напрямик через поле к Бель-Этуаль. Он попросил дать ему кобылу, чтобы поехать встретить господина и госпожу Шарпантье. Как раз теперь, наверно, там запрягают.

Бель-Этуаль — это большая ферма, расположенная за ручьем на склоне холма; летом ее не видно за вязами и дубами, за зеленью живой изгороди. Ферма стоит на проселочной дороге, соединяющей шоссе на Ла-Гар с окраиной Сент-Агата. Большое здание феодальных времен со всех сторон обнесено высокой стеной с каменными подпорками, основания которых утопают в навозе; в июне дом полностью скрывается в листве, и только с наступлением вечера до школы доносится громыханье телег и крики пастухов. Но сегодня я вижу из окна высокую серую стену скотного двора между голыми деревьями, входную дверь, а дальше, сквозь обломки изгороди, параллельно ручью, полоску побелевшей от изморози дороги, которая ведет к дороге на Ла-Гар.

Ничто еще не шевелится на фоне этого ясного зимнего пейзажа. Пока еще ничего не произошло.

Здесь, в классе, г-н Сэрель заканчивает запись второй темы. Обычно он дает нам три. Если сегодня, как назло, он даст всего две… Тогда он сразу поднимется на кафедру и обнаружит отсутствие Мольна. Он прикажет двоим мальчишкам пойти искать его по всему городу, и, уж конечно, они разыщут его раньше, чем кобыла будет запряжена…

Записав вторую тему, г-н Сэрель на минуту опускает уставшую руку. Потом, к моему великому облегчению, снова подносит ее к доске и продолжает писать, приговаривая:

— Ну, а дальше — совсем легко, просто забава!

…Две черные черточки, которые поднялись над стеной фермы Бель-Этуаль и через минуту снова исчезли, — это, должно быть, оглобли повозки. Теперь я уже окончательно убежден, что там снаряжают Мольна в дорогу. Вот между столбами ворот показались голова и грудь лошади, вот она останавливается, и я догадываюсь: это в повозке укрепляют второе сиденье для пассажиров, за которыми вроде бы отправляется Мольн. Наконец повозка медленно выезжает со двора, исчезает на миг за плетнем и так же медленно катится по отрезку белой дороги, который виднеется сквозь просвет в ограде. И тогда в черной фигуре, которая держит вожжи, небрежно, на крестьянский манер, облокотившись о край повозки, я узнаю своего товарища, Огюстена Мольна.

Еще через минуту все исчезает за изгородью. Двое людей, стоявших у ворот фермы Бель-Этуаль и смотревших, как отъезжает повозка, теперь о чем-то возбужденно спорят. Вот один из них подносит ко рту сложенные рупором ладони и что-то кричит Мольну, потом пробегает несколько шагов по дороге вслед за повозкой. Тем временем Мольн, все так же неторопливо, выезжает на дорогу, ведущую к Ла-Гару; теперь поворот скрывает его от тех, кто стоит возле фермы. И тут поведение Мольна внезапно меняется. Он становится одной ногой на передок, выпрямляется во весь рост, словно римский воин на колеснице, и, схватив вожжи обеими руками, пускает лошадь бешеным галопом; через мгновение он исчезает по ту сторону холма. Окликавший Мольна человек снова бежит по дороге; его собеседник устремляется через поле как будто в нашу сторону.

Через несколько минут, в тот самый миг, когда г-н Сэрель, отойдя от доски, стряхивает мел с ладоней, и в тот самый миг, когда сразу три голоса кричат из глубины класса: «Господин учитель! Большой Мольн удрал!» — настежь распахивается дверь, и человек в синей блузе, снимая шляпу, спрашивает с порога:

— Извините, сударь, это вы послали ученика за повозкой, чтобы ехать во Вьерзон встречать ваших родителей? Он вызвал у нас подозрения…

— Да нет, я никого не посылал! — отвечает г-н Сэрель. В классе поднимается гам. Трое учеников, которые сидят ближе всех к двери и которым обычно поручается выгонять камнями коз и свиней, топчущих клумбы на школьном дворе, бросаются к выходу. Их подкованные железом сабо неистово грохочут по каменным плитам первого этажа, потом со двора доносится приглушенный шум шагов — три пары башмаков торопливо мнут песок и, разбежавшись, скользят, как по льду, на повороте, вылетая через раскрытую калитку на дорогу. Весь класс сгрудился у окон, выходящих в сад. Некоторые, чтобы лучше видеть, взобрались на парты.

Но слишком поздно. Большой Мольн бежал.

— Все равно ты поедешь с Мушбефом в Ла-Гар, — говорит мне г-н Сэрель. — Мольн не знает дороги на Вьерзон. Он запутается в перекрестках. Ему не поспеть к поезду к трем часам.

Из дверей младшего класса высовывается Милли и спрашивает:

— Скажите же, что случилось?

На улице начинают собираться кучками горожане. Крестьянин все еще стоит на пороге — неподвижно, упрямо, со шляпой в руке, — как человек, требующий правосудия.

 

Глава пятая

ПОВОЗКА ВОЗВРАЩАЕТСЯ

 

Когда я привез дедушку и бабушку из Ла-Гара и когда после ужина, усевшись перед камином, они принялись с величайшей обстоятельностью рассказывать нам о своем житье-бытье за то время, что мы не виделись с ними, я скоро заметил, что не слушаю их.

Дворовая калитка была совсем рядом с дверьми столовой. Открываясь, она скрипела. Обычно с наступлением темноты, когда мы сумерничали в столовой, я втайне с нетерпением ждал этого скрипа — за ним следовал шум сабо, кто-то шел по двору, потом вытирал у порога ноги, иногда слышался шепот, словно люди тихонько совещались, прежде чем войти. В двери стучали. То был сосед, или одна из учительниц, или еще кто-нибудь, заходивший посидеть с нами в долгие зимние вечера…

Но ведь в этот вечер мне некого было ждать: все, кого я любил, собрались в доме; и все-таки я чутко ловил каждый ночной звук, ожидая, что вот-вот отворится дверь.

Рядом сидел мой старый дед, лохматый, обросший, похожий на гасконского пастуха; неуклюже выставив ноги, зажав коленями палку, он порой наклонялся в сторону, чтобы выбить о башмак свою трубку. Его добрые слезящиеся глаза словно подтверждали рассказ бабушки о том, как они доехали и как поживают куры, и что поделывают соседи, и почему крестьяне до сих пор не внесли арендной платы. Но мои мысли были далеко.

Я представлял себе, как повозка вдруг останавливается перед нашими дверьми, Мольн соскакивает на землю и входит в дом, словно ничего не случилось… Или, может быть, он сначала отведет кобылу на ферму Бель-Этуаль, и сейчас я услышу его шаги на улице, услышу, как отворяется калитка…

Но кругом была тишина. Дедушка пристально смотрел перед собою, и, когда он моргал, веки его долго не поднимались, будто его клонило ко сну. Бабушка, видя, что ее не слушают, в замешательстве несколько раз повторила последнюю фразу.

— Вы беспокоитесь за этого мальчика? — спросила она наконец.

На вокзале я тщетно расспрашивал ее. Когда поезд стоял во Вьерзоне, бабушка не видела никого, кто был бы похож на Большого Мольна. Наверное, мой друг задержался в дороге. Его попытка оказалась напрасной. На обратном пути с вокзала, пока бабушка беседовала с Мушбефом, я переживал свое разочарование. На белой от инея дороге, у самых копыт бежавшего рысцой осла, кружились воробьи. В глубокой тишине морозного дня порой раздавался далекий крик пастушки или голос мальчика, который перекликался с товарищем в сосновой роще. И всякий раз, услышав этот протяжный крик среди пустынных холмов, я вздрагивал, точно это голос Мольна звал меня вдаль…

За этими мыслями прошел вечер, и настало время ложиться. Дедушка уже вошел в красную гостиную, сырую и холодную, потому что она простояла запертой с прошлой зимы. Перед его приездом с кресел сняли кружевные салфетки, постелили на пол ковер и убрали из комнаты все бьющиеся предметы. Дедушка положил на стул палку, поставил под одно из кресел свои толстые башмаки; он только что задул свечу, и все мы стояли в темноте, желая друг другу спокойной ночи и готовые разойтись по своим комнатам, когда шум экипажа заставил всех замолчать.

Казалось, одна за другой медленно ехали две повозки. Кони постепенно замедлили шаг и наконец остановились напротив окна столовой, которое выходило на дорогу, но было наглухо заколочено.

Отец взял лампу и немедля открыл дверь, уже запертую на ключ. Потом, толкнув калитку, стал на край ступеньки и поднял лампу над головой, чтобы лучше разглядеть, что происходит.

И в самом деле, перед домом остановились две повозки; лошадь второй из них была привязана к передней повозке. На землю соскочил человек и остановился в нерешительности…

— Скажите, это мэрия? — спросил он, подходя ближе. — Вы не могли бы мне сказать, где живет господин Фромантен, арендатор из Бель-Этуаль? Я нашел его повозку возле дороги на Сен-Лу-де-Буа; лошадь шла без возницы. При мне есть фонарь, я прочитал на номере имя и адрес. Мне было по пути, и я привел сюда всю упряжку, чтобы не случилось какой беды; но все это здорово меня задержало.

Мы были изумлены. Отец подошел и осветил повозку.

— Возницы и след простыл, — продолжал человек. — Я не нашел даже попоны. Лошадь устала, она немного прихрамывает.

Я тоже подошел поближе и вместе со всеми смотрел на эту заблудившуюся упряжку, которая появилась перед нами, как обломок кораблекрушения, вынесенный на берег морским приливом, — первый и, быть может, последний обломок приключения Мольна.

— Если Фромантен живет далеко, — сказал человек, — я бы оставил его повозку у вас. Я уж и так потерял много времени, и обо мне, наверно, беспокоятся дома.

Отец согласился. Это позволяло нам сейчас же отвести упряжку в Бель-Этуаль, ничего не рассказывая о случившемся. А что говорить людям и что написать матери Мольна, можно будет решить потом… Человек хлестнул свою лошадь; он даже отказался от предложенного ему стакана вина.

Отец поехал с повозкой на ферму, мы молча вернулись в дом, а дедушка в своей комнате снова зажег свечу и окликнул нас:

— Ну что, вернулся ваш путешественник?

Женщины переглянулись.

— Да, конечно. Он был у своей матери. Спи спокойно.

— Ну, вот и хорошо! Я так и думал, — сказал дедушка. И, удовлетворившись ответом, погасил свечу и повернулся на другой бок.

Такое же объяснение мы дали соседям. Что касается матери беглеца, мы решили пока ни о чем ей не писать. Три бесконечно долгих дня ни с кем не делились мы своей тревогой. Я и теперь ясно вижу перед собой лицо моего отца, когда он часов около одиннадцати вернулся с фермы, вижу его заиндевевшие усы, слышу его голос, встревоженный и сердитый, — он тихо спорит о чем-то с Милли…

 

Глава шестая

КТО-ТО СТУЧИТСЯ В ОКНО

 

Четвертый день был одним из самых холодных в ту зиму. С утра ученики, пришедшие первыми во двор, катались по льду вокруг колодца, пытаясь согреться. Они ждали, когда растопится в школе печка, чтобы кинуться поближе к теплу.

Многие из нас стояли за воротами, поджидая деревенских ребят. Они приходили, еще ослепленные зимним пейзажем, — инеем, замерзшими прудами, перелесками, среди которых скакали зайцы… Их блузы сохраняли запах сена, конюшни, и воздух в классе становился тяжелым и душным, когда они теснились вокруг раскаленной докрасна печки… В то утро один из них принес в корзинке замерзшую белку, которую нашел на дороге. И я помню, как он старался подвесить ее длинное окоченевшее тельце за когти к столбу на площадке для игр.

Потом начался томительный зимний урок.

Вдруг сильный удар по стеклу заставил нас поднять головы. У дверей, стряхивая иней с блузы, высоко вскинув голову, словно ослепленный каким-то видением, стоял Большой Мольн!

Двое учеников с самой близкой к дверям парты сорвались с мест, чтобы ему открыть; они пошептались о чем-то с Мольном у порога, после чего беглец решился наконец войти в школу.

Волна свежего воздуха, ворвавшаяся с пустынного двора, солома, приставшая к одежде Большого Мольна, и особенно его вид — вид усталого, голодного, но чем-то очарованного путешественника, — все это вызвало в нас странное ощущение радости и любопытства.

Господин Сэрель, что-то нам диктовавший, сошел по двум ступенькам вниз со своей маленькой кафедры, и Мольн шагнул к нему с вызывающим видом. Я вспоминаю, каким красивым показался мне в эту минуту мой старший товарищ, красивым, несмотря на измученное лицо и глаза, покрасневшие, верно, от бессонных ночей под открытым небом.

Он подошел к самой кафедре и сказал твердым голосом, как человек, явившийся с докладом:

— Я вернулся, сударь.

— Вижу, вижу, — ответил г-н Сэрель, с любопытством разглядывая его. — Ступайте на свое место.

Мольн повернулся к нам, чуть сутулясь и улыбаясь с тем насмешливым видом, какой напускают на себя взрослые ученики, когда их наказывают за плохое поведение; взявшись рукой за край парты, он проскользнул на свою скамью.

— Сейчас вы возьмете книгу, которую я вам укажу, — сказал учитель, видя, что все головы повернуты к Мольну. — А ваши товарищи закончат писать диктант.

И класс снова принялся за работу. Время от времени Большой Мольн поворачивался ко мне; потом он смотрел в окна на белый, словно осыпанный ватой, неподвижный сад и на пустынное поле, куда порой садился одинокий ворон. В классе было душно, от раскаленной печки шел жар. Мой товарищ, облокотившись о парту, обхватив руками голову, пытался читать; я раза два видел, как слипаются у него веки, и подумал, что он сейчас заснет.

— Я хотел бы прилечь, господин учитель, — сказал он наконец, неуверенно поднимая руку, — вот уже три ночи, как я не спал.

— Идите, — ответил г-н Сэрель, больше всего желая избежать скандала.

Все головы поднялись над партами, все перья застыли в воздухе; с сожалением смотрели мы, как он уходит, — в измятой на спине блузе, в залепленных грязью башмаках.

Как томительно долго тянулось утро! Перед полуднем мы услышали наверху, в мансарде, шаги путешественника, который собирался сойти вниз. Во время завтрака он сидел перед камином, возле озадаченных стариков, а в заснеженном дворе, скользя словно тени, перед дверьми столовой, после того как часы пробили двенадцать раз, бегали вперемежку старшеклассники и малыши.

От этого завтрака в моей памяти осталась только огромная тишина и чувство огромной неловкости. Все было холодным как лед: не покрытая скатертью клеенка, вино в стаканах, красноватый кафель пола, холод которого мы чувствовали под ногами… Было решено ни о чем не расспрашивать беглеца, чтобы не давать ему повода взбунтоваться. А он воспользовался этим перемирием и не произносил ни слова.

Наконец, закончив десерт, мы оба смогли выскочить во двор. Школьный двор после полудня, когда снег изрыт десятками сабо… Двор, почерневший от оттепели, когда с навеса бежит капель… Двор, полный возни и пронзительных криков… Мы с Мольном побежали вдоль дома. Уже двое-трое наших приятелей бросили игру и, радостно крича, кинулись к нам, сунув руки в карманы, в развевающихся шарфах, разбрызгивая под ногами грязь. Но мой товарищ устремился в старший класс, я поспешил за ним, и он запер стеклянную дверь как раз в тот миг, когда на нее обрушились наши преследователи. Послышалось резкое дребезжанье сотрясаемых стекол, стук башмаков о порог; от сильного толчка погнулся железный засов, сдерживавший дверные створки, но Мольн, рискуя поранить пальцы о сломанный ключ, уже успел повернуть его в замке.

Обычно такое поведение считалось у нас оскорбительным. Если дело происходило летом, нередко те, кто оставался за дверью, стремглав мчались в сад и влезали в класс через окно раньше, чем спрятавшиеся там успевали его захлопнуть. Но сейчас стоял декабрь, и все окна были заколочены. Еще с минуту мальчишки напирали на дверь, осыпая нас бранью, потом один за другим, опустив головы и поправляя шарфы, начали отходить прочь.

В пустом классе пахло каштанами и кислым вином, двое дежурных переставляли столы. Я подошел к печке и стал греться, ожидая начала урока, а Огюстен Мольн шарил на кафедре и в партах. Скоро он нашел маленький географический атлас и, стоя на помосте, опустив локти на кафедру, зажав голову в ладонях, принялся с увлечением его изучать.

Я уже собирался было подойти к нему; я положил бы руку ему на плечо, и мы вдвоем стали бы вычерчивать по карте его таинственный маршрут, — но вдруг дверь соседнего младшего класса распахнулась от сильного толчка, и в нашу комнату с победным криком влетел Жасмен Делюш, с ним еще один парень из города и трое деревенских. Значит, одно из окон класса для младших оказалось плохо забитым, и им удалось его открыть.

Жасмен Делюш не отличался большим ростом, но был одним из самых взрослых учеников старшего класса. Он очень завидовал Большому Мольну, хотя и прикидывался его другом. До поступления Мольна в школу признанным вожаком в классе считался он, Жасмен. У него было бледное, мало выразительное лицо и напомаженные волосы. Единственный сын вдовы Делюш, содержательницы постоялого двора, он корчил из себя мужчину: с хвастливым видом повторял он все, что слышал от игроков в бильярд и любителей вермута.

При его появлении Мольн поднял голову и, нахмурив брови, крикнул мальчишкам, которые, толкая друг друга, бросились к печке:

— Неужто нельзя хоть на минуту оставить человека в покое?

— Если тебе здесь не нравится, что же ты не остался там, где был? — ответил, не поднимая головы, Жасмен Делюш, чувствуя за собой поддержку товарищей.

Вероятно, Огюстен был в том состоянии крайней усталости, когда гнев охватывает человека внезапно и уже невозможно взять себя в руки. Мольн слегка побледнел.

— Ты! — сказал он, выпрямляясь и закрывая атлас. — Пошел прочь отсюда!

Тот крикнул со злой усмешкой:

— Вот как? Если ты три дня был в бегах, значит ты уж и господином учителем стал?

И, пытаясь вовлечь в ссору остальных, добавил:

— Во всяком случае, не тебе приказывать нам убираться отсюда!

Но Мольн уже бросился на него. Началась потасовка, затрещали по швам рукава рубах. Из всех учеников, вошедших вместе с Жасменом, в ссору вмешался только один деревенский парень, Мартен.

— А ну-ка, оставь его! — сказал он, раздувая ноздри и тряся головой, как баран.

Отброшенный резким толчком Мольна, Мартен отлетел на середину класса, пошатываясь, раскинув в стороны руки, а Мольн, схватив Делюша одной рукой за ворот, другой же, открыв дверь, попытался вытолкнуть его вон. Жасмен цеплялся за столы и волочил ноги по полу, скрежеща по плитам своими подкованными башмаками; тем временем Мартен, восстановив равновесие, нагнув голову вперед, яростно кинулся на Мольна. Тот отпустил Делюша, чтобы схлестнуться с этим болваном, и, может быть, Огюстену пришлось бы худо, если бы в этот миг не приоткрылась дверь. Появился г-н Сэрель; прежде чем шагнуть в класс, он обернулся в сторону кухни, заканчивая какой-то разговор… Тотчас же битва прекратилась. Ученики сгрудились у печки, опустив головы, так до конца и не приняв ничью сторону в драке. Мольн сел на свое место; его блуза была распорота и изодрана в плечах. У Жасмена побагровело лицо; в течение тех секунд, которые предшествовали стуку линейки, возвещающему начало урока, он кричал:

— Теперь уж ему и слова не скажи! Тоже мне умник нашелся! Может, он воображает, что никому не известно, где он был!

— Дурак! Мне это и самому неизвестно, — ответил Мольн уже в полной тишине.

Потом, пожав плечами и подперев ладонями голову, он погрузился в чтение.

 

Глава седьмая

ШЕЛКОВЫЙ ЖИЛЕТ

 

Я уже говорил, что нашей комнатой была большая мансарда, наполовину мансарда, наполовину комната. В других помещениях, примыкавших к ней, имелись окна, а здесь, неизвестно почему, было лишь небольшое слуховое окошко. Осевшая дверь терлась о пол, и ее невозможно было как следует закрыть. По вечерам, когда мы поднимались к себе, защищая ладонью свечу, которую угрожали задуть все гулявшие в просторном доме сквозняки, мы каждый раз пытались закрыть эту дверь — и каждый раз отступали перед непосильной задачей. По ночам мы ощущали вокруг себя тишину трех чердаков — казалось, она проникает и в нашу комнату.

Здесь мы и встретились, Огюстен и я, вечером все того же зимнего дня.

Я мигом скинул с себя всю одежду и бросил ее кучей на стул у изголовья кровати, а мой товарищ, не говоря ни слова, стал раздеваться медленно и аккуратно. Я забрался в свою железную кровать с занавесками, украшенными узором из виноградных листьев, и смотрел на Мольна. Он то садился на свою низенькую кровать, на которой не было никаких занавесок, то вставал и ходил взад и вперед по комнате, продолжая при этом медленно раздеваться. Свеча, которую он поставил на столик, какие плетут цыгане из ивовых прутьев, бросала на стену огромную колеблющуюся тень.

В отличие от меня, он с рассеянным и удрученным видом, но вместе с тем заботливо складывал и развешивал все части своего школьного костюма. Вот он положил на стул тяжелый ремень, вот расправил на спинке стула черную длинную блузу, необычайно грязную и мятую, вот стянул с себя грубошерстную синюю куртку, которую носил под блузой, и, повернувшись ко мне спиной, наклонился, чтобы повесить ее в ногах своей кровати… Но когда он выпрямился и опять повернулся ко мне лицом, я увидел, что под курткой вместо короткого жилета с медными пуговицами, полагавшегося нам по форме, на нем надет какой-то чудной шелковый жилет с большим вырезом, застегнутый внизу плотным рядом маленьких перламутровых пуговичек.

Это была вещь причудливая и очаровательная, — такие, должно быть, носили на балах молодые люди, танцевавшие с нашими бабушками в тысяча восемьсот тридцатом году.

Я вспоминаю, как он выглядел в ту минуту: высокорослый деревенский школьник с непокрытой головой (свою фуражку он аккуратно положил на костюм), с таким смелым, юным и уже таким суровым лицом. Он снова принялся ходить из угла в угол, расстегивая таинственное одеяние, которое явно принадлежало не ему. Это было так странно: школьник без куртки, в коротких, не по росту, брюках, в грязных башмаках — и в жилете маркиза!

Прикоснувшись к жилету, он вдруг очнулся от своей задумчивости, оглянулся на меня, и в его глазах мелькнула тревога. Мне стало смешно. Он улыбнулся вместе со мной, и его лицо просветлело. Это придало мне смелости, я тихо спросил его:

— Ну, скажи же мне, что это такое? Где ты его взял? Но его улыбка тут же погасла. Он провел своей тяжелой рукой по коротко остриженным волосам и внезапно, как человек, который больше не может противиться сильному желанию, снова натянул поверх изящного жабо свою куртку, тщательно застегнул ее на все пуговицы, надел измятую блузу; на мгновение он заколебался, глядя на меня как-то сбоку… Наконец он сел на край своей кровати, сбросил башмаки, которые с шумом упали на пол, и, как солдат в походе, одетым растянулся на постели и задул свечу.

Среди ночи я вдруг проснулся. Мольн стоял посреди комнаты в фуражке и что-то искал на вешалке. Вот он накинул на плечи плащ с пелериной… В комнате было темно, в нее не проникало даже то смутное мерцание, которое излучает иногда снег во дворе. Черный ледяной ветер свистел над крышей и в мертвом саду.

Я немного привстал и шепотом окликнул его:

— Мольн! Ты опять уходишь?

Он не ответил. Тогда, совсем рассердившись, я сказал:

— Ну что ж, я пойду с тобой. Ты должен меня взять. И я спрыгнул на пол.

Он подошел, схватил меня за руку и, силой усаживая на край кровати, сказал:

— Я не могу тебя взять, Франсуа. Если б я знал дорогу, мы бы пошли вместе. Но сначала нужно отыскать ее по карте, а мне это не удается.

— Значит, ты тоже не можешь идти?

— Да, ты прав, это бесполезно, — сказал он упавшим голосом. — Иди ложись. Обещаю никуда без тебя не уходить.

И он опять стал мерить шагами комнату. Я больше не осмеливался с ним заговорить. Он шагал, останавливался, потом начинал ходить еще быстрее, как человек, который снова и снова перебирает в мозгу воспоминания, сталкивает их друг с другом, сравнивает, подсчитывает; ему уже кажется, что нужная нить надежно схвачена, как вдруг он снова теряет ее и опять начинает свои мучительные поиски…

Так продолжалось не одну ночь; бывало, около часа я просыпался, разбуженный шумом его шагов, и видел, как он все ходит и ходит по комнате и чердакам, словно те моряки, которые, не в силах отвыкнуть от вахтенной службы, просыпаются на своей бретонской ферме в предписанный корабельным уставом час, встают, одеваются и несут всю ночь вахту на суше.

Раза два-три на протяжении января и первой половины февраля я просыпался так среди ночи. И каждый раз Большой Мольн стоял одетый, в своей пелерине, готовый уйти, — и каждый раз уже на пороге той таинственной страны, куда однажды ему удалось проникнуть, он останавливался в нерешительности. В тот самый миг, когда оставалось только отодвинуть засов с двери, ведущей на лестницу, и проскользнуть на улицу через кухонную дверь, открывающуюся так легко, что никто бы не услышал ни звука, в тот самый миг он снова отступал… И потом в течение долгих ночных часов лихорадочно метался по пустынным чердакам, о чем-то размышляя.

Наконец как-то ночью — это было в середине февраля — он сам разбудил меня, тихонько тронув за плечо.

Накануне у нас был хлопотный день. Мольн, который теперь совсем не участвовал в играх с прежними товарищами, всю последнюю перемену просидел за своей партой, поглощенный каким-то таинственным маленьким чертежом, по которому водил пальцем, сверяясь в атласе с картой департамента Шер. Между двором и классом непрерывно сновали мальчишки. Стучали сабо. Ученики гонялись друг за другом между партами, перескакивали через скамейки, прыгали на помост… Все хорошо знали, что, если Мольн занят, лучше к нему не подходить. Но перерыв затягивался, и двое-трое городских, увлекшись игрой, на цыпочках подкрались поближе к Мольну и заглянули через его плечо. Один из них до того осмелел, что толкнул товарищей на Мольна… Тот резко захлопнул атлас, спрятал листок и схватил одного из смельчаков; другим удалось улизнуть.

…Это оказался злюка Жирода, он стал хныкать, пытался брыкаться, и в конце концов Большой Мольн выбросил его вон из класса. Тогда он в ярости завопил:

— У, подлюга! Понятно, почему они все на тебя зубы точат, почему они собираются пойти на тебя войной…

За этим последовал поток ругательств, на которые мы с Мольном отвечали тем же, не зная толком, что означают эти угрозы. Я кричал особенно громко, потому что принял сторону Большого Мольна. Мы словно заключили между собой договор. Он пообещал взять меня с собой и не сказал при этом, как говорили мне все, что я, «пожалуй, не дойду», и этим привязал меня к себе навсегда. Я непрестанно думал о его таинственном путешествии. Я был убежден, что он встретил какую-то девушку. Наверное, она бесконечно красивее всех девушек в городке, красивее Жанны, которую можно увидеть в монастырском саду, если заглянуть туда в замочную скважину, красивее розовой белокурой Мадлены, дочери булочника, красивее прелестной, но глупенькой Женни, которую ее мать, владелица замка, всегда держит взаперти. И, конечно, о ней, о той девушке, думал он по ночам, как все герои романов. И я решил, что смело заговорю с ним об этом в первую же ночь, как он разбудит меня…

Вечером, после этой новой драки, мы складывали на место садовые инструменты — лопаты и мотыги, служившие для окапывания деревьев. Вдруг на дороге раздались крики. Это была целая ватага подростков и мальчишек во главе с Делюшем, Даниэлем, Жирода и еще кем-то, кто не был нам знаком; они шли гимнастическим шагом, по четыре человека в ряд, как хорошо обученная рота. Заметив нас, они принялись гикать и свистеть. Значит, против нас был весь город, готовилась какая-то воинственная игра, из которой мы были исключены.

Мольн, не говоря ни слова, снял с плеча лопату и кирку и положил их под навес… Но в полночь я почувствовал его прикосновение и сейчас же проснулся.

— Вставай, — сказал он, — мы уходим.

— Теперь ты знаешь дорогу до конца?

— Я знаю большую часть дороги. И мы должны отыскать остальную! — ответил он, стиснув зубы.

— Слушай, Мольн, — сказал я, садясь на постели. — Слушай меня. Нам остается только одно: днем, когда будет совсем светло, мы вдвоем попробуем найти по твоему плану ту часть пути, которой нам недостает.

— Но это очень далеко отсюда.

— Ну и что же! Мы поедем туда в повозке, летом, когда настанут долгие дни.

Он промолчал, и я понял, что он согласен.

— И раз уж мы собираемся вдвоем разыскивать девушку, которую ты любишь, — добавил я, — расскажи мне о ней, Мольн.

Он сел в ногах моей постели. В полутьме я видел его опущенную голову, его скрещенные руки, его колени. Он глубоко вздохнул, как человек, у которого долго было тяжело на сердце и который может наконец доверить свою тайну…

 

Глава восьмая

ПРИКЛЮЧЕНИЕ

 

В ту ночь мой товарищ еще не рассказал мне всего, что произошло с ним тогда на дороге. И даже потом, в скорбные дни, о которых речь еще впереди, когда он наконец решился довериться мне до конца, это долго оставалось великой тайной нашего отрочества. Но теперь, когда все кончено, теперь, когда от всего хорошего, от всего плохого остался лишь прах, теперь я могу рассказать о его странном приключении.

В тот морозный день в половине второго на вьерзонской дороге Мольн нахлестывал свою лошадь изо всех сил: он знал, что опаздывает. Вначале ему было весело: он думал лишь о том, как мы все удивимся, когда к четырем часам он привезет нам дедушку и бабушку Шарпантье. Ведь в те минуты это было, конечно, единственной целью его поездки.

Понемногу его стал пронимать холод, и он закутал ноги попоной, от которой сперва отказывался на ферме Бель-Этуаль, так что ее чуть ли не насильно сунули к нему в повозку.

В два часа он проехал через городок Ла-Мотт. Прежде ему ни разу не приходилось бывать в таких местах в часы школьных занятий, и он с интересом разглядывал пустынные, словно дремлющие улицы. Лишь изредка то здесь, то там поднималась занавеска, и в окне показывалось лицо любопытной кумушки.

При выезде из Ла-Мотта, сразу за зданием школы, дорога разветвлялась, и Мольн заколебался; ему вроде бы помнилось, что к Вьерзону надо свернуть налево. Спросить было не у кого. Он пустил кобылу рысью; дорога была теперь совсем узкой и плохо мощенной. Некоторое время он ехал вдоль леса и наконец повстречал телегу. Сложив ладони рупором, Мольн окликнул возницу и спросил, это ли дорога на Вьерзон. Но кобыла, натягивая поводья, по-прежнему бежала рысью, — человек, очевидно, не расслышал вопроса, он что-то прокричал в ответ с неопределенным жестом, и Мольн продолжал свой путь наугад.

Снова потянулись замерзшие поля, пустые и однообразные; порой лишь сорока, испугавшись повозки, отлетала подальше и садилась на обломанную верхушку вяза. Путник накинул на плечи попону и закутался в нее, как в плащ. Вытянув ноги, прислонившись к борту тележки, он задремал — вероятно, надолго…

…Мольн очнулся от дремоты из-за холода, который теперь пробирал его сквозь попону; он заметил, что местность вокруг изменилась. Не было больше бескрайних горизонтов, не было огромного белого неба, в котором теряется взгляд, вокруг лежали зеленые еще лужайки, обнесенные высокими изгородями. Справа и слева в канавах подо льдом текла вода. Все говорило о близости реки. И дорога, проходившая между высокими плетнями, превратилась теперь в узкую изрытую колею.

Кобыла перешла с рыси на шаг. Мольн стегнул ее кнутом, чтобы заставить бежать быстрее, но она продолжала идти очень медленным шагом, и юноша, опершись руками о передок повозки и посмотрев на лошадь сбоку, заметил, что она хромает на заднюю ногу. Охваченный беспокойством, он тотчас соскочил на землю.

— Нам уже не попасть во Вьерзон к поезду, — сказал он вполголоса.

Даже себе не хотел он признаться в самом тревожном и страшном: в том, что ошибся дорогой и ехал теперь совсем не в сторону Вьерзона.

Мольн долго осматривал ногу животного и не обнаружил никаких следов ранения. Но стоило ему к ней только прикоснуться, как кобыла начинала пугливо вздрагивать и скрести землю тяжелым неуклюжим копытом. Наконец он понял, что в копыто просто попал камень. Мольн привык иметь дело с животными; присев на корточки, он попытался схватить левой рукой правую ногу лошади, чтобы зажать ее между коленями, но ему мешала повозка. Лошадь два раза вырывалась и уходила на несколько метров вперед. Подножка ударила его по голове, колесом ободрало коленку. Он упрямо продолжал свои попытки и в конце концов одержал над пугливым животным верх, но камешек вошел в копыто очень глубоко, и, чтобы его вынуть, Мольну пришлось пустить в ход свой крестьянский нож.

Когда операция была закончена и, усталый, с покрасневшими глазами, Мольн смог наконец выпрямиться, он с изумлением увидел, что приближается ночь…

Любой другой на месте Мольна немедленно повернул бы назад. Только так можно было бы найти дорогу. Но он рассудил, что Ла-Мотт все равно остался далеко позади. К тому же, пока он спал, кобыла могла свернуть на какой-нибудь поперечный проселок. Наконец, и та дорога, на которой он сейчас находился, должна же была привести его к какому-нибудь селению… Прибавьте ко всему этому, что, встав на подножку и чувствуя, как нетерпеливое животное натягивает вожжи, юноша вдруг ощутил, как растет в нем непреодолимое желание к чему-то прийти, куда-то, вопреки всем препятствиям, добраться!

Он хлестнул кобылу, она сделала скачок в сторону и понеслась быстрой рысью. Темнота густела. Изрытая дорога стала такой узкой, что на ней не могли бы разъехаться две повозки. Иногда в колесо попадала засохшая ветка изгороди и ломалась с сухим треском… Когда стало совсем темно, Мольн вдруг подумал с замиранием сердца о нашей столовой в Сент-Агате, где в этот час все уже, наверное, сели за стол. Потом его охватил гнев, потом, при мысли о своем невольном побеге, он ощутил гордость и глубокую радость…

 

Глава девятая

ОСТАНОВКА

 

Вдруг кобыла замедлила бег, будто в темноте на что-то наткнулась; Мольн увидел, как она дважды опускала и опять поднимала голову, потом она резко остановилась, пригнув морду к земле и словно что-то обнюхивая. Под ее ногами слышался плеск воды. Дорогу пересекал ручей. Летом здесь, наверно, был брод. Но в это время года течение было таким сильным, что лед не сумел его сковать; ехать дальше было бы опасно.

Мольн легонько потянул вожжи, отъехал на несколько шагов назад и, не зная, что делать, выпрямился в повозке во весь рост. Тогда-то он и заметил свет между ветвями. Значит, всего каких-нибудь два-три поля отделяли Мольна от дороги…

Он вылез из повозки и повел лошадь назад, приговаривая, чтобы успокоить животное, которое испуганно встряхивало головой:

— Пошли, старушка! Пошли! Теперь уж нам недалеко. Скоро будем на месте.

И, толкнув полуоткрытую калитку в ограде, окружавшей лужайку, которая примыкала к дороге, Мольн провел упряжку за собой. Ноги глубоко уходили в мягкую траву. Повозка бесшумно тряслась на ухабах. Прижавшись головой к голове лошади, Мольн чувствовал ее тепло, ее тяжелое дыхание… Он подвел ее к самому краю лужайки, покрыл ей спину попоной, потом раздвинул ветки изгороди и снова увидел свет. Это был одинокий дом.

Но чтобы до него добраться, Мольну пришлось пересечь еще три поляны, перепрыгнуть через предательский ручеек, в котором он промочил ноги… Наконец, сделав последний прыжок с высокого пригорка, он очутился во дворе деревенского дома. У корыта хрюкала свинья. Услышав шум шагов по мерзлой земле, неистово залаяла собака.

Дверь была открыта, и слабый свет, замеченный Мольном с дороги, оказался светом очага, в котором пылала охапка хвороста. Другого освещения в доме не было. Добродушного вида женщина поднялась со стула и подошла к дверям, не проявляя никакого испуга. В этот миг стенные часы с гирями пробили половину седьмого.

— Извините меня, пожалуйста, — сказал подросток, — кажется, я наступил на ваши хризантемы.

Женщина стояла с миской в руках и смотрела на него.

— И, верно, — сказала она, — во дворе такая темень, что недолго и заблудиться.

Они помолчали; стоя в дверях, Мольн оглядывал стены комнаты, оклеенные иллюстрированными журналами, как это бывает на постоялых дворах. На столе лежала мужская шапка.

— Что, хозяина дома нет? — спросил Мольн, садясь.

— Он сейчас вернется, — ответила женщина, видимо проникаясь к Мольну доверием. — Он пошел за хворостом.

— Да мне он, собственно, и не нужен, — продолжал юноша, придвигая свой стул поближе к огню. — Нас тут несколько охотников в засаде. Я пришел спросить, не уступите ли вы нам немного хлеба.

Большой Мольн знал, что, когда говоришь с крестьянами, да еще на уединенной ферме, не стоит пускаться в откровенность, — тут нужна особая политика, а главное — нельзя показывать, что ты нездешний.

— Хлеба? — переспросила она. — Как раз хлеба-то мы вам дать и не можем. Каждый вторник здесь бывает булочник, но сегодня он почему-то не приехал…

Огюстен, который все еще надеялся, что где-нибудь неподалеку есть деревня, испугался.

— Булочник из какой деревни? — спросил он.

— Ну конечно из Вье-Нансея, откуда же еще! — ответила женщина с удивлением.

— А сколько отсюда до Вье-Нансея? — продолжал с тревогой свои расспросы Мольн.

— Сколько будет по дороге, я вам точно не скажу, а напрямик — три с половиной лье.

И она принялась рассказывать, что там у нее дочка в прислугах живет, и каждое первое воскресенье они ее навещают, и что ее хозяева…

Но Мольн в полной растерянности прервал ее:

— Значит, Вье-Нансей — это самый близкий отсюда городок?

— Нет, ближе всего — Ланд, до него пять километров. Но там нет ни торговцев, ни булочника. Зато каждый год в день святого Мартина там собирается столько народу…

Мольн никогда и не слышал такого названия — Ланд. Ну и заблудился же он! Это даже начинало его забавлять. Но женщина, которая ополаскивала миску над каменным корытом, с любопытством обернулась и, глядя на него в упор, медленно проговорила:

— Так, значит, вы нездешний?

В это время в дверях показался пожилой крестьянин и сбросил на пол вязанку дров. Женщина очень громко, словно перед ней был глухой, объяснила ему просьбу молодого человека.

— Ну что ж! Это не трудно, — сказал он просто. — Но придвиньтесь поближе, сударь. Так вы не согреетесь.

Минуту спустя оба сидели у камина, старик колол дрова и подбрасывал их в огонь, Мольн трудился над миской молока с хлебом, которым угостили его хозяева. Наш путешественник был счастлив, что после стольких тревог попал в этот скромный дом, ему казалось, что его странное приключение закончилось, он уже мечтал, что когда-нибудь вернется сюда вместе с товарищами, чтобы повидать этих славных людей. Мольн не знал, что то была всего лишь короткая передышка и что через несколько минут он снова двинется в путь.

Он попросил вывести его на дорогу, идущую на Ла-Мотт. И, понемногу приближаясь к правде, рассказал, что отстал со своей повозкой от других охотников и теперь совершенно сбился с пути.

Тогда супруги предложили ему остаться ночевать; он сможет отправиться дальше, когда рассветет; они так долго настаивали, что Мольн в конце концов согласился и вышел, чтобы завести лошадь в конюшню.

— Будьте осторожны, на тропинке много выбоин, — сказал ему крестьянин.

Мольн не осмелился признаться, что сюда он пришел не «по тропинке». Он уже был готов просить хозяина проводить его. Заколебавшись, он на минуту остановился на пороге, и нерешительность его была так велика, что он пошатнулся. Потом вышел в темный двор.

 

Глава десятая

ОВЧАРНЯ

 

Чтобы осмотреться получше, он снова взобрался на тот самый пригорок, с которого раньше спрыгнул.

Медленно, с трудом продираясь сквозь заросли, ступая, как и прежде, по лужам, перелезая через ивовые плетни, он направился в глубь луга, где оставил повозку. Но повозки там больше не было… Застыв на месте, чувствуя, как в висках стучит кровь, он жадно ловил ночные звуки, и каждую секунду ему казалось, что он уже слышит, как где-то здесь, совсем рядом, звенят бубенчики на конской сбруе… Нет, ничего не слышно. Он обошел весь луг; плетень был местами раздвинут, местами повален, словно по нему проехало колесо. Должно быть, лошадь отвязалась и ушла.

Снова выбираясь на дорогу, он сделал несколько шагов — и вдруг его ноги запутались в попоне: видимо, она соскользнула со спины лошади на землю; значит, решил он, лошадь ушла в этом направлении. И он пустился бежать.

Ни о чем не думая, ощущая только упрямое и неистовое желание во что бы то ни стало догнать упряжку, с прилившей к лицу кровью, весь во власти этого панического желания, похожего на страх, он бежал… Несколько раз он попадал в рытвины. На поворотах, в полной темноте, он налетал на изгороди и, слишком усталый, чтобы вовремя остановиться, раздирал о колючки ладони, стараясь только защитить лицо выставленными вперед руками. Иногда он останавливался, прислушивался — и снова бежал. Однажды ему показалось, что он слышит шум колес, но это была телега, громыхавшая на дороге где-то слева, очень далеко…

Был момент, когда у Мольна так заныло колено, ушибленное вечером о подножку, что ему пришлось остановиться, — нога почти не сгибалась. И тут он подумал, что, если бы кобыла не бежала галопом, он бы давно ее поймал. К тому же, сказал он себе, ведь не может повозка так просто затеряться, кто-нибудь непременно ее найдет. И Мольн пошел назад, до предела усталый, злой, еле волоча ноги.

Время шло, ему казалось, что он узнает место, откуда начал погоню, и скоро он увидел свет в доме, который искал. От изгороди шла глубоко протоптанная тропинка.

«Об этой самой тропинке и говорил мне старик», — подумал Огюстен.

И он пошел по ней, радуясь, что больше не нужно перелезать через плетни и карабкаться по склонам. Через некоторое время тропинка свернула влево, а свет, казалось, переместился вправо; Мольн дошел до места пересечения нескольких тропинок и, торопясь поскорее добраться до своего скромного ночлега, выбрал, не размышляя, ту из них, которая, казалось, вела прямо к дому. Но не успел он сделать и десяти шагов, как свет исчез; то ли он скрылся за изгородью, то ли крестьяне, устав его ждать, закрыли ставни. Юноша смело пошел через поле, прямо в том направлении, где только что горел свет. Потом, перебравшись еще через одну изгородь, он оказался на новой тропинке…

Так понемногу запутывался след Большого Мольна и рвалась та нить, которая связывала его с покинутыми им людьми.

В отчаянии, выбиваясь из сил, он решил идти по этой тропинке до конца. Шагов через сто он вышел в открытое поле, казавшееся серым в ночной темноте, по нему были разбросаны тени, должно быть кусты можжевельника, в ложбине вырисовывалось темное строение. Мольн подошел поближе. Это был не то загон для скота, не то заброшенная овчарня. Дверь со скрипом подалась. Когда ветер разгонял тучи, сквозь щели в стенах пробивался лунный свет. Пахло плесенью.

Не в силах идти дальше, Мольн растянулся на сырой соломе, опершись на локоть, опустив голову на ладонь. Потом снял ремень и свернулся в комок, натянув на ноги блузу и поджав колени к животу. Тут ему вспомнилась попона, которую он оставил на дороге, и он почувствовал себя таким несчастным, ощутил такую злость на самого себя, что чуть не заплакал…

Тогда он заставил себя думать о другом. Продрогший до мозга костей, он вспомнил сон, или, скорее, видение, посетившее его однажды в детстве, видение, о котором он никому никогда не рассказывал. Как-то утром он проснулся не в своей комнате, где висели его штанишки и куртки, а в длинном зеленом зале, с обоями, похожими на листву. В зале струился свет, такой нежный, что хотелось попробовать его на вкус. Возле ближайшего окна сидела девушка и, повернувшись к мальчику спиной, что-то шила, словно ожидая, когда он проснется… А у него не было сил соскользнуть с кровати и пройти по этому волшебному залу. Он снова заснул… Но, засыпая, поклялся, что в следующий раз обязательно встанет… Может быть, завтра утром!..

 

Глава одиннадцатая

ТАИНСТВЕННОЕ ПОМЕСТЬЕ

 

Как только рассвело, он снова пустился в путь. Но его мучило распухшее колено, боль была так сильна, что через каждые несколько минут приходилось останавливаться и садиться на землю. Местность, в которой он очутился, была, видимо, самой пустынной частью Солони.[1] За все утро он лишь один раз увидел пастушку, которая где-то далеко, у самого горизонта, стерегла свое стадо. Он было окликнул ее, пытался подбежать к ней, но она исчезла, не услышав его крика.

А он шел и шел все в одном направлении — шел удручающе медленно… Ни живой души вокруг, ни человеческого жилья. Не слышно было даже крика куликов в болотных камышах. И над этим пустынным простором сияло ясное и холодное декабрьское солнце.

Было, наверное, уже часа три дня, когда он заметил наконец, что над верхушками елового леса возвышается серая башенка со шпилем.

«Какой-нибудь заброшенный замок, — подумал он, — или пустая голубятня!..»

И, не ускоряя шага, он продолжал свой путь. От опушки леса, между двумя белыми столбами, начиналась аллея; Мольн вошел в нее. Сделав несколько шагов, он остановился, пораженный, полный необъяснимого волнения. Потом опять пошел прежним усталым шагом; от ледяного ветра трескались губы, порой замирало дыхание, но Мольна охватила необыкновенная радость, какой-то удивительный, пьянящий душу покой, уверенность, что он дошел наконец до цели и его ждет теперь только счастье. Лишь в детстве, накануне больших летних праздников, когда с наступлением темноты на улицах городка вырастали елки и окно его комнаты утопало в зеленых ветвях, ощущал он такое же счастливое изнеможение.

«Сколько радости — и все только оттого, что я пришел к этой старой голубятне, полной сов и сквозняков!» — подумал он.

И, сердясь на себя, остановился, размышляя, не лучше ли повернуть назад и постараться добрести до ближайшей деревни. Так он стоял какое-то время в раздумье, опустив голову, и вдруг заметил, что аллея подметена ровными большими кругами, как будто здесь готовились к празднику… Можно было подумать, что он оказался на главной улице родного городка утром в день успения!.. Вряд ли бы он удивился сильнее, если увидел бы за поворотом толпу празднично разодетых людей.

— Что за праздник в подобной глуши? — спросил он себя.

Дойдя до первого поворота, он услышал голоса, они приближались. Он кинулся в сторону, в густые заросли ельника, присел на корточки и затаил дыхание. Это были детские голоса. Группа детей прошла по аллее совсем близко. Голосок — вероятно, маленькой девочки — прозвучал так рассудительно и важно, что Мольн, хотя и не понял, о чем идет речь, не мог удержаться от улыбки.

— Меня беспокоит только один вопрос, — говорила девочка. — Я имею в виду лошадей. Кто может помешать, например Даниэлю, сесть верхом на большого желтого пони?

— Никто не сможет мне помешать! — отвечал насмешливый мальчишеский голос. — Разве нам не разрешили делать все, что захочется?.. Даже расшибиться, если нам это по вкусу…

Голоса удалились, и с Мольном поравнялась новая группа детей.

— Если лед растаял, — сказала девочка, — завтра с утра можно на лодках кататься.

— А разве нам разрешат? — спросила ее подруга.

— Да вы же знаете, что это наш праздник и мы можем делать все, что захотим!

— А если Франц вернется сегодня вечером со своей невестой?

— Ну и что ж! Он тоже будет все делать по-нашему!..

 

«Вероятно, речь идет о свадьбе, — подумал Огюстен. — Но неужели здесь командуют дети?.. Странное поместье!»

Он решил выйти из своего тайника и спросить, где можно поесть и попить. Выпрямившись, он увидел, как удаляется от него вторая группа детей. Это были три девочки в коротких, до колен, свободных платьях. На них были красивые шляпки, завязанные под подбородком. С каждой шляпки ниспадало длинное белое перо. Одна из девочек, полуобернувшись и чуть наклонив голову, слушала свою подругу, которая, подняв палец, что-то объясняла ей с важным видом.

«Они испугаются меня», — подумал Мольн, глядя на свою разорванную крестьянскую блузу и замысловатый пояс воспитанника сент-агатского коллежа.

Боясь, как бы дети на обратном пути не увидали его в аллее, Мольн пошел напрямик через ельник по направлению к «голубятне», не задумываясь о том, что он будет там делать. На опушке дорогу ему преградила невысокая замшелая стена. По ту сторону стены был длинный узкий двор, окаймленный службами и весь заставленный экипажами, как постоялый двор в дни ярмарки. Здесь были повозки всех видов и фасонов: изящные четырехместные коляски с торчащими вверх оглоблями, шарабаны, давно вышедшие из моды кареты с резными карнизами, и даже старинные дорожные берлины с поднятыми зеркальными стеклами.

Спрятавшись за елками, чтобы его не заметили, Мольн рассматривал все это нагромождение повозок; вдруг его взгляд упал на полуоткрытое окно одной из пристроек, как раз на уровне сиденья высокого шарабана. Когда-то окно было заперто на два железных засова, какие можно увидеть в старых усадьбах на закрытых воротах конюшен; но время источило их.

«Я заберусь туда, — решил Мольн, — высплюсь на сене, а утром уйду, и мне не придется пугать этих славных девчушек».

Он очутился не на сеновале, а в просторной комнате с низким потолком, очевидно спальне. В полумраке зимнего вечера видно было, что стол, камин и даже кресла завалены большими вазами, дорогой утварью, старинным оружием. В глубине комнаты, за занавесом, должно быть, скрывался альков.

Мольн закрыл окно, — было холодно, к тому же он боялся, как бы его не увидели со двора. Он приподнял занавес и обнаружил за ним большую низкую кровать, на которой валялись в беспорядке старые книги в позолоченных переплетах, лютни с порванными струнами, подсвечники… Сдвинув всю груду в глубь алькова, он улегся на этом ложе, чтобы немного отдохнуть и поразмыслить по поводу своего странного приключения.

Над поместьем царила глубокая тишина. Только слышно было порой, как завывает холодный декабрьский ветер.

И Мольн, лежа в своем убежище, не мог отделаться от мысли: а что, если, несмотря на все эти странные встречи, несмотря на детские голоса в аллее, несмотря на сборище карет, — что если это просто-напросто старое заброшенное строение, каким оно ему показалось вначале, — просто пустой дом, затерянный в зимнем одиночестве?

Скоро ему почудилось, что ветер доносит откуда-то далекую музыку. Это было похоже на воспоминание, полное прелести и сожалений. Он вспомнил время, когда его мать, еще молодая, садилась вечером в зале за рояль, а он молча стоял за дверью, выходившей в сад, и слушал, слушал до самой ночи…

«Словно кто-то на рояле играет?» — подумал он.

Но этот вопрос остался без ответа. Измученный, Мольн тут же заснул…

 

Глава двенадцатая

КОМНАТА ВЕЛЛИНГТОНА

 

Когда он проснулся, было темно. Он зябко ворочался на своем ложе, дрожа от холода, комкая и подбирая под себя полы своей блузы. Слабый синевато-зеленый свет окрашивал занавес алькова.

Сев на кровати, он просунул голову между занавесок. Пока он спал, кто-то раскрыл окно и повесил в оконном проеме два зеленых венецианских фонаря.

Но едва Мольн успел взглянуть на них, как на лестнице послышался приглушенный шум шагов и тихие голоса. Мольн быстро спрятался в альков, задев своими подкованными башмаками какую-то бронзовую вещь, и она звякнула, ударившись о стену. В тревоге он на миг затаил дыхание. Шаги приблизились, и в комнату скользнули две тени.

— Не шуми, — послышался голос.

— Да что там! — ответил другой. — Ему уж давно пора бы проснуться!

— Ты обставил его комнату?

— Конечно, как и все другие.

Ветер хлопнул рамой открытого окна.

— Посмотри-ка, — сказал первый, — ты даже не закрыл окно. Ветер уже погасил один фонарь. Нужно его опять зажечь!

— Вот еще! — возразил второй, внезапно охваченный ленью и унынием. — К чему вся эта иллюминация — здесь, в деревенской глуши? Кто увидит наши фонари?

— Как кто? Да ведь до утра приедут новые гости. Им будет приятно еще с дороги, из экипажей, увидеть наши огни!

Мольн услыхал, как чиркнула спичка. Тот, кто говорил последним и, казалось, был здесь главным, продолжал — тягуче, чуть нараспев, на манер могильщика из «Гамлета»:

— Повесь зеленые фонари в комнате Веллингтона. И красные тоже повесь… Ведь ты сам все знаешь не хуже меня!

Молчание.

— Веллингтон был, кажется, американец? Так вот, зеленый — это американский цвет. Тебе, бродячему актеру, надо бы знать такие вещи.

— О-ля-ля! — воскликнул «актер». — Ты говоришь, бродячий? Да, я побродил на своем веку! Но я ничего не видел! Много ли увидишь из фургона?

Мольн осторожно выглянул из-за занавесок.

Тот, кто командовал, оказался грузным мужчиной, без шляпы и в широченном пальто. В руке у него был длинный шест, увешанный цветными фонарями, он сидел, заложив ногу за ногу, и спокойно смотрел, как работает его товарищ.

Что касается актера, — более жалкую фигуру было трудно себе представить. Длинный, тощий, дрожащий от холода, с косящими зеленоватыми глазами, с усами, свисающими на щербатый рот, он походил на утопленника, только что вытащенного из воды. Пиджака на нем не было, и зубы его выбивали дробь. Все его слова и движения свидетельствовали о том, что к своей персоне он относился с величайшим пренебрежением.

После минутного раздумья, горестного и в то же время насмешливого, он подошел к своему приятелю и, широко расставив руки, проговорил:

— Знаешь, что я тебе скажу?.. Никак в толк не возьму, зачем понадобилось посылать за такими подонками, как мы с тобой, чтобы прислуживать на этом празднике! Так-то, мой милый!..

Но толстяк не обратил никакого внимания на этот крик души; по-прежнему безмятежно, скрестив ноги, сопя и зевая, он наблюдал за работой товарища, потом встал, повернулся спиной, взвалил свой шест на плечо и вышел, говоря:

— Ну, пошли! Пора одеваться к обеду.

Бродяга последовал за ним; проходя мимо алькова, он стал кланяться, приговаривая с издевкой в голосе:

— Господин Соня! Вам остается лишь проснуться и одеться маркизом — даже в том случае, если вы такой же голодранец, как я. И вы спуститесь вниз, на костюмированный бал, потому что так хотят маленькие кавалеры и маленькие барышни.

И, делая последний реверанс, добавил тоном ярмарочного шута:

— Наш сотоварищ Малуайо, прикомандированный к кухонному ведомству, представит вам Арлекина и вашего покорного слугу, великого Пьеро…

 

Глава тринадцатая

СТРАННЫЙ ПРАЗДНИК

 

Как только они исчезли, Мольн вышел из своего убежища. У него замерзли ноги, окоченели все суставы, но он чувствовал себя отдохнувшим, и боль в колене как-будто прошла.

«Спуститься к ужину! — подумал он. — Уж что-что, а это я сделаю. Я буду просто гостем, чьего имени никто не помнит. Впрочем, я здесь и не совсем посторонний: ведь совершенно очевидно, что господин Малуайо со своим приятелем ждали меня…»

После полной темноты алькова он смог довольно ясно разглядеть комнату, освещенную зелеными фонарями.

Бродяга «обставил» ее. На крюках висели плащи. На разбитой мраморной доске массивного туалетного стола было разложено все, при помощи чего можно превратить в щеголя даже юношу, который провел всю ночь в заброшенной овчарне. На камине, рядом с большим подсвечником, лежали спички. Только вот паркет забыли натереть, и под ногами Мольна хрустел песок и щебень. Ему опять показалось, что он попал в дом, давно покинутый обитателями… Направляясь к камину, он споткнулся о груду больших картонок и ящичков; он протянул руку, зажег свечу и, сняв крышки, наклонился, чтобы разглядеть содержимое коробок.

Там были старинные костюмы для молодых людей: сюртуки со стоячими бархатными воротниками, изящные жилеты с глубоким вырезом, бесчисленные белые галстуки и лакированные башмаки, какие носили в начале девятнадцатого века. Сперва Мольн не смел ни к чему притронуться, но потом, вздрагивая от холода, он почистил свое платье, накинул на ученическую блузу один из больших плащей, подняв его плиссированный воротник, заменил свои подбитые железом башмаки щегольскими лакированными туфлями и, не надевая шляпы, тихонько вышел из комнаты.

Не встретив ни души, Мольн спустился вниз по деревянной лестнице и очутился в темном закоулке двора. Ледяное дыхание ночи коснулось его лица и приподняло полу плаща.

Он сделал несколько шагов и при смутном свете, струившемся с неба, смог разглядеть очертания окружавших его предметов. Это был маленький двор, образованный служебными постройками. Все здесь казалось древним и ветхим. Внизу лестниц зияли дыры — дверей давно уже не было, оконные рамы сгнили, и в стенах чернели провалы. Однако все эти здания выглядели таинственно и в то же время празднично. В низких комнатах трепетали яркие отсветы: должно быть, на окнах, выходящих в сторону деревни, тоже повесили зажженные фонари. Двор был подметен, сорная трава выполота. И наконец, прислушавшись, Мольн уловил неясное пение, отдаленные детские и девичьи голоса, они доносились со стороны строений, смутно темневших вдали, — там, где ветер раскачивал ветви перед розовыми, зелеными и синими пятнами окон.

Так он стоял посреди двора, в длинном плаще, напрягая слух, чуть наклонившись вперед, похожий на охотника, выслеживающего добычу; как вдруг из соседнего здания, которое казалось необитаемым, вышел удивительный юный человечек.

На нем был сильно выгнутый цилиндр, блестевший в темноте, как серебряный, камзол, воротник которого упирался в затылок, открытый жилет, панталоны на штрипках… Этот франт, на вид лет пятнадцати, шел на цыпочках, словно резинки панталон приподнимали его над землей, и при этом передвигался с поразительной скоростью. Не останавливаясь, на ходу, он машинально приветствовал Мольна низким поклоном и растворился в темноте, в той стороне, где было центральное здание — ферма, замок или аббатство, чья башенка еще с полудня указывала школьнику путь.

После недолгого колебания наш герой пошел следом за любопытной фигуркой. Они пересекли большой зеленый двор, прошли сквозь густые ряды деревьев, обогнули огороженный частоколом рыбный садок, миновали колодец и оказались наконец у входа в главное здание.

Тяжелая деревянная дверь, закругленная сверху и обитая гвоздями, как дверь в доме сельского кюре, была полуоткрыта. Щеголь проскользнул в нее. Мольн последовал за ним и, не успев пройти по коридору нескольких шагов, еще никого не видя, окунулся в атмосферу смеха, песен, возгласов и веселой возни.

В глубине коридор пересекался другим, поперечным. Мольн остановился в нерешительности, не зная, идти ли ему дальше или открыть одну из дверей, за которыми слышался шум голосов, как вдруг навстречу ему выбежали, догоняя друг друга, две девочки. Неслышно ступая мягкими туфлями, Мольн побежал за ними. Двери распахнулись, под старинными шляпками с лентами мелькнули два юных лица, разрумянившихся от беготни и вечерней прохлады, — и все разом исчезло во внезапной вспышке света.

С минуту девочки, играя, кружились на месте; их широкие легкие юбки вздулись, приоткрыв кружева забавных длинных панталон; потом, завершив пируэт, они прыгнули в комнату и снова захлопнули дверь.

Ослепленный, Мольн стоял пошатываясь в черноте коридора. Теперь ему не хотелось, чтобы его обнаружили. У него такой нерешительный и неловкий вид, еще примут за вора. И он уже повернулся к выходу, но в это время в глубине дома снова послышались шаги и детские голоса. Два маленьких мальчика, разговаривая, приближались к нему.

— Что, скоро ли ужин? — спросил их Мольн с самым независимым видом.

— Пойдем с нами, — ответил тот, что казался постарше, — мы тебя проводим.

И с той доверчивостью, с той потребностью в дружбе, которая свойственна детям в канун веселого праздника, каждый из них взял Мольна за руку. Судя но всему, это были крестьянские дети. Их нарядили как можно лучше: из-под коротких штанишек, чуть пониже колен, видны были толстые шерстяные чулки и башмаки на деревянной подошве, на каждом был камзольчик синего бархата, того же цвета картуз и белый, повязанный бантом, галстук.

— А ты ее знаешь? — спросил один из мальчиков.

— Я-то? — сказал малыш с круглой головой и наивными глазами. — Мама сказала, что она в черном платье с белым воротничком и похожа на красивого попугая.

— О ком это вы? — спросил Мольн.

— О невесте, конечно, за которой отправился Франц…

Мольн не успел ничего сказать — все трое уже стояли в дверях большого зала, где ярко пылал камин. Положенные на козлы доски заменяли столы, на них были постланы белоснежные скатерти, и множество самых разных людей восседало за торжественной трапезой.

 

Глава четырнадцатая

СТРАННЫЙ ПРАЗДНИК

(Продолжение)

 

Этот банкет в большом зале с низким потолком напоминал церемонию угощения родственников, приехавших издалека на деревенскую свадьбу.

Оба мальчика отпустили руки Мольна и кинулись в смежную комнату, откуда слышались детские голоса и дробный стук ложек о тарелки. Смело, без всякого смущения, Мольн перешагнул через скамейку и сел за стол рядом с двумя старыми крестьянками. Тотчас же с волчьим аппетитом набросился он на еду; прошло несколько минут, прежде чем он смог наконец поднять голову от тарелки, чтобы осмотреться и послушать, о чем говорят за столом.

Впрочем, гости были неразговорчивы. Казалось, все эти люди едва знакомы друг с другом. Должно быть, одни приехали сюда из глухих деревень, другие — из дальних городов. То тут, то там за столом виднелись старики с бакенбардами и другие старики, гладко выбритые, — может быть, они были когда-то моряками. Рядом с ним обедали их ровесники, очень похожие на них: те же обветренные лица, те же живые глаза под косматыми бровями, те же галстуки, узкие, как шнурки для башмаков… Но с первого взгляда было видно, что за всю свою жизнь они не плавали дальше границ своего кантона, а если все же качало и трепало их многие тысячи раз под ветром и дождями, — это происходило во время того тяжкого, хотя и не опасного для жизни путешествия, когда ведешь борозду за бороздой и, дойдя до конца поля, поворачиваешь плуг назад… Женщин за столом почти не было — лишь несколько старых крестьянок в гофрированных чепцах, с круглыми, похожими на печеные яблоки морщинистыми лицами…

Среди гостей не было ни одного человека, с которым бы Мольн не почувствовал себя просто и уверенно. Позднее он так объяснял это впечатление: когда совершишь, говорил он какую-нибудь тяжелую, непростительную ошибку и тебе станет горько, порою подумаешь: «А ведь на свете есть люди, которые меня бы простили». И представишь себе стариков, дедушку с бабушкой, исполненных снисходительности, заранее убежденных в том, что все, что ты делаешь, — хорошо. Вот такие славные люди и собрались сейчас в этом зале. Что касается остальных гостей, это были подростки и дети…

 

Рядом с Мольном беседовали две старые женщины.

— Жених с невестой приедут в лучшем случае только завтра, не раньше трех часов, — сказала старшая из них смешным визгливым голосом, который она тщетно пыталась смягчить.

— Замолчи, ты меня просто бесишь, — спокойно ответила вторая; она была в вязаном чепце, надвинутом на лоб.

— Давай подсчитаем! — невозмутимо возразила первая. — Полтора часа железной дорогой от Буржа до Вьерзона да семь лье в карете из Вьерзона сюда…

Спор продолжался. Мольн старался не упустить ни слова. Благодаря этой мирной перепалке ситуация немного прояснилась: Франц де Гале, сын хозяев замка, который был студентом, или моряком, или, может быть, гардемарином, — этого никто не знал точно, — отправился в Бурж за девушкой, на которой собирался жениться. Странная вещь: все в поместье делалось так, как хотел этот молодец, должно быть очень юный и очень взбалмошный. Он потребовал, чтобы дом, куда он должен привести свою невесту, походил на праздничный дворец. И для того, чтобы отпраздновать приезд девушки в замок, он сам пригласил всех этих детей и добродушных стариков. Вот и все, что удалось узнать Мольну из спора двух женщин. Остальное было загадкой, так как спорщицы без конца возвращались к вопросу о приезде молодых. Одна из них считала, что они прибудут завтра утром. Другая — что после полудня.

— Бедняжечка Муанель, ты все так же глупа, — спокойно говорила та, что была помоложе.

— А ты, моя бедненькая Адель, все так же упряма. Вот уже четыре года, как я тебя не видала, но ты совсем не изменилась, — отвечала вторая, пожимая плечами, но голос ее звучал мирно и кротко.

Они самым благодушным образом продолжали свою перебранку. Надеясь выведать у них что-нибудь новое, Мольн вмешался в разговор:

— А она и вправду так хороша, как о ней говорят, эта невеста Франца?

Они озадаченно взглянули на Мольна. Никто, кроме Франца, молодую девушку в глаза не видел. Сам он, возвращаясь из Тулона, встретил ее однажды вечером, когда она в полном отчаянии сидела в одном из тех садов Буржа, что именуются там «Болотами». Отец выгнал ее из дому. Она была очень красива, и Франц тотчас решил жениться на ней. Это странная история. Но г-н де Гале, отец Франца и его сестра Ивонна всегда потворствовали любым его желаниям!..

Мольн собирался задать еще несколько осторожных вопросов, но в это время в дверях появилась очаровательная пара: девушка лет шестнадцати, в бархатном корсаже и в юбке с большими воланами, и юный кавалер, в сюртуке с высоким воротником и в панталонах со штрипками. Они прошли через зал легкой походкой, в которой можно было уловить ритм танца, за ними следом шли другие пары, потом с громкими криками вбежала группа детей, а за ними — высокий бледный Пьеро с чересчур длинными рукавами, в черной шапочке и со щербатым смеющимся ртом; он передвигался неуклюжими скачками, подпрыгивал на каждом шагу и размахивал своими длинными пустыми рукавами. Девушки немного побаивались его, молодые люди пожимали ему руку, а дети были в восторге и бегали за ним с пронзительными криками. Оказавшись возле Мольна, Пьеро взглянул на него непроницаемыми глазами, и юноше показалось, что этот гладко выбритый человек и есть приятель господина Малуайо, тот самый бродячий актер, который недавно развешивал фонари.

Ужин закончился. Все встали из-за стола.

В коридорах кружились хороводы, гости отплясывали фарандолу. Откуда-то доносились звуки менуэта… Мольн, прятавший лицо в воротнике плаща, как в брыжах, чувствовал себя так, словно он превратился в другого человека. Его захватило общее веселье, и он вместе со всеми стал бегать за длинным Пьеро по коридорам замка, точно в театре, где пантомиме стало тесно на сцене и она выплеснулась за кулисы. Так всю ночь напролет кружился он в веселой толпе, разодетой в причудливые костюмы. Иногда, распахнув какую-нибудь дверь, он попадал в комнаты, где показывали картины волшебного фонаря. Детвора шумно хлопала в ладоши… Иногда где-нибудь в углу салона, где танцевали, он перебрасывался несколькими словами то с одним, то с другим щеголем, торопливо осведомляясь, какие костюмы надо будет надевать в следующие дни…

Но в конце концов сама щедрость, с какой раскрывались перед ним все новые удовольствия, стала его немного тревожить; опасаясь, что в любой момент кто-нибудь увидит под распахнувшимся плащом его ученическую блузу, он укрылся в более укромном и темном уголке здания. Сюда доносились лишь приглушенные звуки рояля.

Мольн вошел в тихую комнату, это была столовая, освещенная висячей лампой. Здесь тоже был праздник — только праздник для самых маленьких.

Одни малыши, сидя на мягких пуфах, перелистывали книжки с рисунками, другие, присев на корточках перед стулом, с увлечением раскладывали на сиденье цветные картинки, третьи, пристроившись поближе к камину, не шевелясь и не говоря ни слова, прислушивались к праздничному гулу, наполнявшему огромное здание.

Дверь столовой была широко раскрыта. В соседней комнате кто-то играл на рояле. Мольн с любопытством заглянул туда. Он увидел небольшой салон, своего рода приемную, за роялем, спиной к Мольну, сидела женщина или девушка в коричневом плаще, накинутом на плечи, и очень тихо наигрывала мелодии танцев и песенок. Рядом, на диване, шесть-семь маленьких мальчиков и девочек чинно сидели и слушали, образуя живописную группу. Лишь время от времени кто-нибудь из них, опираясь руками о диван, соскальзывал на пол и шел в столовую, а его место занимал другой, которому надоело рассматривать картинки…

После празднества, где все было так чудесно, но слишком шумно и как-то лихорадочно весело и где сам он как безумный гонялся за длинным Пьеро, Мольн вдруг почувствовал себя удивительно счастливым и умиротворенным.

Девушка продолжала играть, а он бесшумно вернулся в столовую, сел и, раскрыв одну из разложенных на столе толстых книг в красных переплетах, стал рассеянно ее перелистывать.

Тут же один из малышей, сидевших на полу, подошел к нему, повис у него на руке и вскарабкался на колени, чтобы вместе смотреть картинки; другой мальчуган забрался к нему на колени с другой стороны. И Мольну показалось, что он снова видит один свой давний сон.

Словно он сидит вечером в своем собственном доме, — уже взрослый, женатый человек, а прелестная незнакомка, играющая на рояле, — это его жена…

 

Глава пятнадцатая

ВСТРЕЧА

 

На другое утро Мольн был готов одним из первых. Он надел, как ему советовали, простой черный костюм вышедшего из моды покроя: узкую в талии, широкую в плечах курточку, застегнутый крест-накрест жилет, панталоны, такие широкие снизу, что за ними почти не видно было изящных туфель, и цилиндр.

Когда он спустился вниз, двор был еще пуст. Он прошел несколько шагов, и ему показалось, что наступила весна. В самом деле, это утро было самым теплым за всю зиму. Солнце грело, как в первые дни апреля. Иней таял, и влажная трава сверкала, точно покрытая росой. В ветвях пели птицы, теплый ветерок время от времени легко прикасался к его лицу.

Мольн поступил как гость, проснувшийся раньше хозяина дома. Он вышел во двор, втайне надеясь, что его вот-вот окликнет чей-то сердечный и радостный голос: «Вы уже проснулись, Огюстен?..»

Но ему пришлось долго гулять по саду и двору в полном одиночестве. Там, в главном здании, ничто не шевелилось, — никакого движения ни за окнами, ни в башенке. Однако створки закругленных деревянных дверей были уже раскрыты. И в одном из окон верхнего этажа, словно ранним летним утром, сверкал солнечный луч.

Мольн впервые смог средь бела дня разглядеть расположение усадьбы. Развалины стены отделяли запущенный сад от двора, который, видимо, недавно посыпали песком и разровняли граблями. За пристройками, в одной из которых ночевал Мольн, находились разбросанные в причудливом беспорядке конюшни, образуя множество закоулков, заросших кустарником и диким виноградом. Со всех сторон усадьбу обступил еловый лес, закрывая вид на плоскую равнину, только на востоке виднелись синие скалистые холмы, поросшие все тем же еловым лесом.

Проходя по саду, Мольн на минуту нагнулся над шатким деревянным барьером, окружавшим садок для живой рыбы; по краям еще оставалось немного льда, тонкого, в морщинах, как пенка на молоке… Мольн увидел в воде свое отражение, словно склонившееся над небом, свой романтический костюм, и ему показалось, что перед ним совсем другой Мольн, — не школьник, удравший из дому в крестьянской повозке, а очаровательное, загадочное существо, точно сошедшее со страниц дорогой, прекрасной книги…

Почувствовав, что проголодался, Мольн заспешил к главному зданию. В большом зале, где он обедал накануне, крестьянка накрывала на стол, расставляла на скатерти ряды чашек. Мольн уселся, она налила ему кофе и сказала:

— Вы нынче первый, сударь.

Он очень боялся, что его могут принять за постороннего, и ничего не ответил. Он только спросил, когда начнется лодочная прогулка, о которой было объявлено накануне.

— Не раньше, чем через полчаса, сударь: никто еще не спускался к завтраку, — последовал ответ.

И он опять стал бродить вокруг длинного здания замка с несимметричными, как у церкви, крыльями, разыскивая причал. Обогнув южное крыло, он вдруг увидел перед собой заросли камышей, заполнявшие все пространство, насколько хватал глаз. Пруды подступали с этой стороны к самым стенам дома, и перед многими дверьми были устроены деревянные балкончики, которые нависали прямо над плещущими волнами.

Не зная, чем заняться, Мольн побрел по песчаному берегу, похожему на дорогу, по какой тянут бечевою суда. Он с любопытством разглядывал большие двери и за их пыльными стеклами — запущенные нежилые комнаты и кладовые, заваленные тачками, ржавыми инструментами и разбитыми цветочными горшками, как вдруг с другого конца здания донесся до него хруст шагов по песку.

Это были две женщины — одна совсем старая, сгорбленная, другая — молодая девушка, белокурая, стройная, в прелестном платье, которое после вчерашнего маскарада сперва показалось Мольну необычным.

Они остановились на миг, глядя на расстилавшийся перед ними пейзаж, и Мольн с удивлением, которое потом сам же счел неуместным, подумал: «Именно таких девиц называют эксцентричными… Верно, какая-нибудь актриса, которую наняли на время праздника».

Женщины прошли совсем рядом с Мольном, и он, застыв на месте, посмотрел на девушку. Много позже, когда он вечерами мучительно пытался вспомнить стершееся в памяти прекрасное лицо, ему часто виделось во сне целые вереницы молодых женщин, похожих на эту. На одной была такая же шляпка, другая шла, так же чуть-чуть наклонившись вперед; у одной был ее чистый взгляд, у другой — ее тонкий стан или ее синие глаза. Но ни одна из них не была этой высокой девушкой.

Мольн успел увидеть под густыми светлыми волосами лицо с чертами некрупными, но обрисованными с удивительной, почти скорбной тонкостью. Вот она уже прошла вперед, и он смотрел на ее платье и видел теперь, что это самое простое и скромное платье на свете…

Смущенный, он спрашивал себя, идти ли ему за ними следом, как вдруг девушка, неуловимым движением обернувшись к нему, сказала своей спутнице:

— Я думаю, лодка скоро отправится…

И Мольн пошел за ними. Старая дама, дряхлая, трясущаяся, не переставала весело болтать и смеяться. Девушка ласково отвечала ей. Когда они спускались к причалу, она посмотрела на Мольна простодушным и серьезным взглядом, который, казалось, говорил: «Кто вы? Что вам здесь нужно? Я вас не знаю. И все же мне кажется, что я знаю вас».

Среди деревьев в ожидании уже стояли другие гости. К берегу подошли три разукрашенных судна, готовые принять пассажиров. Когда дамы — как видно, хозяйки поместья и ее дочь — проходили мимо гостей, молодые люди почтительно кланялись, а барышни приседали в реверансе. Странное утро, странная прогулка!.. Солнце грело по-зимнему скупо, было довольно холодно, и женщины кутали шею в пуховые боа, которые были в то время в моде.

Старая дама осталась на берегу, а Мольн, сам не зная каким образом, оказался в одной яхте с молодой владелицей замка. Облокотившись о перила палубы, придерживая рукой шляпу, чтобы ее не сбило ветром, он смотрел на девушку, которая уселась под навесом. Она тоже смотрела на него. Она отвечала своим подругам, улыбалась и время от времени, чуть закусив губу, останавливала на нем взгляд своих синих глаз.

На крутых берегах царила полная тишина. Лодка тихо скользила, мерно шумела машина, шумела вода за кормой. Казалось, стоит середина лета. Казалось, они вот-вот причалят к зеленому саду возле какого-нибудь деревенского дома. Девушка будет гулять под белым зонтиком в саду. До самого вечера будет слышно, как стонут горлицы… Но внезапный порыв ледяного ветра напомнил участникам этого странного праздника, что на дворе — декабрь.

 

Лодки пристали возле елового леска. Пассажиры столпились на пристани и, тесно прижатые друг к другу, с минуту ожидали, пока лодочники отомкнут замок и откроют калитку барьера. С каким волнением вспоминал потом Мольн ту минуту, когда он стоял на берегу пруда и видел так близко лицо девушки — лицо, которого ему уже больше не увидеть! Он смотрел на ее чистый профиль не отрывая глаз, так пристально, что на глаза набежали слезы. И как маленькую тайну, доверенную только ему одному, запомнил Мольн легкий след пудры на ее щеке…

А потом на берегу все было как во сне. Дети с радостными криками носились по роще, собираясь группками и опять рассыпаясь между деревьев. Мольн шагал по аллее, а впереди, шагах в десяти от него, шла девушка. Он нагнал ее и, не дав себе времени опомниться, просто сказал:

— Вы прекрасны!

Но она ускорила шаг и, не отвечая, свернула на боковую аллею. Вокруг бегали дети, играя кто во что горазд, наугад пересекая дорожки, чувствуя полную свободу. Юноша осыпал себя упреками, называя свой поступок неуместным, грубым, глупым. Он брел куда глаза глядят, уверенный, что больше уже никогда не увидит эту прелестную девушку, — и вдруг заметил, что она идет прямо ему навстречу. Тропинка была узка, и девушка поневоле должна была пройти совсем рядом с Мольном. Обеими руками без перчаток она придерживала полы своего широкого плаща. На ней были черные открытые туфли, позволявшие видеть щиколотки, такие хрупкие, что, казалось, они могут подломиться.

На этот раз юноша поклонился и очень тихо сказал:

— Пожалуйста, простите меня.

— Я вас прощаю, — ответила она серьезно. — Но я должна пойти к детям: сегодня они здесь хозяева. Прощайте.

Огюстен стал умолять ее задержаться хоть на минуту. Он говорил неловко, но в голосе его звучало такое волнение, такая растерянность, что девушка замедлила шаг и стала слушать.

— Я даже не знаю, кто вы, — сказала она наконец.

Она говорила ровным тоном, одинаково подчеркивая голосом каждое слово, но конец фразы звучал немного мягче, чем начало… Потом ее лицо снова стало неподвижным, и, чуть закусив губы, она посмотрела своими синими глазами куда-то вдаль.

— Я тоже не знаю вашего имени, — ответил Мольн. Теперь они шли по открытой дороге; на некотором расстоянии от них виднелся посреди чистого поля одинокий дом, вокруг которого толпились участники пикника.

— Вот и «дом Франца», — сказала девушка. — Я должна вас покинуть.

Она постояла секунду в нерешительности, посмотрела на него с улыбкой и сказала:

— Вы не знаете моего имени?.. Я — Ивонна де Гале… И она убежала.

 

«Дом Франца» был в ту пору необитаем. Но толпы гостей вмиг заполонили его снизу доверху — до самых чердаков. Впрочем, у Мольна не нашлось и минуты свободной, чтобы обследовать здание: надо было наспех позавтракать привезенной в лодках холодной провизией, — что было, пожалуй, не совсем по сезону, но, видимо, на этом настояли дети, — и скорей отправляться в обратный путь. Когда Мольн увидел, что мадмуазель де Гале собирается выйти, он подошел к ней и, словно отвечая на ее недавние слова, сказал:

— Имя, которое дал вам я, мне нравится больше.

— Какое же это имя? — спросила она с прежней серьезностью.

Но он испугался, что сказал глупость, и не ответил.

— А меня зовут Огюстен Мольн, я учусь, — сказал он.

— О, вы учитесь? — отвечала она. Они разговаривали еще с минуту. Они беседовали неторопливо и радостно, как друзья. Потом девушка будто переменилась. Она казалась теперь не такой надменной и важной, как прежде, но ее словно что-то встревожило. Казалось, она уже заранее боится того, что скажет ей Мольн. Она шла рядом с ним, вся трепеща, как ласточка, которая на миг опустилась на землю, но уже дрожит от нетерпеливого желания снова взмыть в небо.

— Зачем? Зачем? — тихо отвечала она на все, что говорил ей Мольн.

Но когда наконец, осмелев, он попросил разрешения когда-нибудь снова вернуться в эти чудесные места, она ответила просто:

— Я буду вас ждать.

Они приближались к пристани. Вдруг она остановилась и сказала задумчиво:

— Мы ведем себя как дети. Это безрассудно. Мы не должны теперь садиться в одну лодку. Прощайте. И не идите за мной.

Какой-то миг Мольн стоял в замешательстве, глядя ей вслед. Потом он тоже пошел к пристани. Девушка остановилась и, обернувшись к Мольну, издали посмотрела на него, впервые посмотрела долгим, внимательным взглядом — и затерялась в толпе гостей. Был ли это последний знак прощанья? Или запрет сопровождать ее? Или, быть может, она хотела еще что-то сказать?..

 

Когда все вернулись в поместье, на большом, чуть покатом лугу позади конюшен начались скачки пони. Это была последняя часть праздника. Все ожидали, что жених с невестой приедут вовремя, что они смогут присутствовать на скачках и Франц будет сам руководить состязаниями.

Но пришлось начинать без него. Под веселые возгласы, под крики и детский смех, под шум заключаемых пари и долгие удары колокола на лужайку вывели лошадок; мальчики в жокейских костюмах вели резвых пони, разукрашенных лентами; девочки, одетые наездницами, — одряхлевших послушных животных. И деревенский луг сразу стал похож на зеленое, аккуратно подстриженное поле ипподрома в миниатюре.

Мольн узнал Даниэля и тех девочек в шляпках с перьями, которые встретились ему накануне в аллее парка… Но зрелище скачек ускользнуло от его внимания, он был поглощен одной мыслью: отыскать в толпе милую шляпку с розами и длинный коричневый плащ. Однако мадмуазель де Гале не появлялась. Он продолжал искать ее до тех нор, пока удары колокола и радостные крики не возвестили об окончании скачек. Победу одержала маленькая девочка на старой белой кобылке. Победительница торжественно объехала поле, и султан ее шляпки развевался на ветру.

А затем все сразу смолкло. Игры закончились, а Франц так и не приехал. Гости постояли в нерешительности, посовещались, а потом группами разошлись по своим комнатам и в тревожном молчании стали ждать приезда жениха и невесты.

 

Глава шестнадцатая

ФРАНЦ ДЕ ГАЛЕ

 

Скачки закончились слишком рано. Была половина пятого и еще не стемнело, когда Мольн, не успевший прийти в себя от всего, что произошло за этот удивительный день, снова очутился в своей комнате. Не зная, чем заняться, он сел у стола и стал ждать ужина и продолжения праздника.

Опять, как в первую ночь, поднялся сильный ветер. Он то шумел, как поток, то грохотал, как водопад. Временами в камине стучала заслонка.

Впервые Мольн почувствовал ту едва уловимую тоску, которая охватывает вас к концу слишком радостных дней. Он хотел было разжечь огонь в камине, но заржавевшая заслонка не поддавалась. Тогда он принялся приводить комнату в порядок: развесил щегольские костюмы, расставил вдоль стен опрокинутые стулья, как будто собирался прожить здесь еще долгое время.

Вместе с тем не забывая, что нужно быть в любую минуту готовым отправиться в обратный путь, он аккуратно разложил на спинке стула свой дорожный костюм — ученическую блузу и остальные вещи, в которых он ушел из школы, поставил под стул свои подкованные башмаки, так и не очищенные от грязи.

Потом опять сел и, чувствуя себя немного спокойнее, оглядел прибранное жилище.

Время от времени капли дождя прочерчивали линии по окну, выходившему на каретный двор и еловый лес. Глядя на расставленные по местам вещи, Мольн снова почувствовал себя вполне счастливым. Вот он сидит здесь, таинственный незнакомец, посреди этого неведомого мира, в комнате, которую он сам для себя выбрал. То, чего он достиг, превзошло все ожидания. Стоило ему вспомнить обращенное к нему девичье лицо, обвеваемое ветром, как его охватывала радость…

 

Так он сидел, не зажигая свечей, и грезил наяву; тем временем настала ночь. Внезапный порыв ветра хлопнул дверьми соседней комнаты, сообщавшейся с комнатой Мольна и тоже выходившей окнами на каретный двор. Мольн встал, чтобы закрыть дверь поплотнее, и вдруг заметил, что оттуда пробивается неясный свет, словно от горящей на столе свечи. Он просунул голову в полуоткрытую дверь. В комнате кто-то был. Очевидно, незнакомец проник через окно и теперь ходил взад и вперед неслышными шагами. Насколько можно было разглядеть в полумраке, это был совсем еще юноша. С непокрытой головой, в брошенной на плечи дорожной накидке, он шагал и шагал, не останавливаясь ни на миг, словно обезумев от невыносимой боли. В распахнутое настежь окно врывался ветер, раздувая полы накидки, и, всякий раз, как молодой человек попадал в полосу света, видно было, как сверкают золоченые пуговицы на его дорогом сюртуке.

Он насвистывал что-то сквозь зубы, какую-то матросскую песенку, вроде тех, что напевают в портовых кабачках моряки и девушки, разгоняя тоску…

На миг прервав свое взволнованное хождение, он наклонился над столом, стал шарить в какой-то коробке и выбрасывать из нее листки бумаги… В мерцании свечи Мольн увидел тонкий профиль, орлиный нос, безусое лицо под пышной шевелюрой, расчесанной на боковой пробор. Незнакомец перестал свистеть. Страшно бледный, с полуоткрытым ртом, он, казалось, с трудом переводит дыхание, как человек, пораженный безжалостным ударом в самое сердце.

Мольн стоял в нерешительности, не зная, уйти ли ему, или, не боясь показаться нескромным, подойти к юноше, участливо, по-товарищески положить руку ему на плечо, заговорить с ним. Но тот уже поднял голову и увидел Мольна. Секунду он разглядывал его, потом, без всякого удивления, подошел и сказал, стараясь придать своему голосу твердость:

— Сударь, я вас не знаю. Но я рад видеть вас. Раз уж вы оказались здесь, именно вам я и объясню… Да!

Казалось, он не может собраться с мыслями. Сказав «Да!», он взял Мольна за отворот куртки, словно для того, чтобы привлечь его внимание. Потом повернул голову к окну, точно размышляя, с чего начать, и зажмурил глаза; Мольн понял, что юноша с трудом сдерживает слезы.

А тот, по-детски проглотив подступивший к горлу комок, снова заговорил дрогнувшим голосом, не отводя пристального взгляда от окна:

— Так вот! Все кончено. Праздник кончился. Можете пойти и сказать им об этом. Я вернулся один. Моя невеста не придет. Из-за своей мнительности, из-за боязни, из-за неверия… Впрочем, сударь, я вам все объясню…

Но он не мог продолжать; лицо исказилось. Он так ничего и не объяснил. Резким движением отвернувшись от Мольна, он стал в темноте выдвигать и задвигать ящики с бельем и книгами.

— Я должен приготовиться к отъезду. Пусть мне никто не мешает.

Он стал выкладывать на стол всякие вещи, дорожный несессер, пистолет…

И Мольн, в полном смятении, вышел, не посмев ни заговорить с ним, ни пожать ему руку.

А внизу все уже словно почувствовали, что произошло что-то недоброе. Почти все девушки переоделись в свои обычные платья. Ужин в главном здании начался, но проходил беспорядочно, в спешке, как перед отъездом в дальнюю дорогу.

Между большой столовой и комнатами верхнего этажа, между замком и конюшнями непрерывно сновали гости. Те, кто уже поужинал, собирались группами и прощались друг с другом.

 

— Что здесь происходит? — спросил Мольн у деревенского паренька в фетровой шляпе, который торопился закончить еду, прикрыв жилет салфеткой.

— Мы уезжаем. Все как-то сразу решили. К пяти часам мы оказались одни, без хозяев. Ждать дольше было бесполезно. Стало ясно, что жених с невестой не приедут. Кто-то сказал: «А не уехать ли нам?..» И все начали собираться в дорогу.

Мольн ничего не ответил. Теперь и ему, пожалуй, можно уезжать. Разве не завершилось его приключение? Разве не добился он всего, чего желал? Он еще не имел времени спокойно обдумать чудесный утренний разговор. Сейчас ему оставалось одно — уехать. Но скоро он вернется сюда — на этот раз открыто, без всякого плутовства…

— Если вы хотите ехать вместе с нами, поторопитесь, — продолжал сосед, который, казалось, был ровесником Мольна. — Мы сейчас запрягаем.

Оставив едва начатый ужин и даже не позаботившись о том, чтобы рассказать гостям то, что он узнал, Мольн со всех ног помчался к себе в комнату. Парк, сад и двор были погружены в глубокий мрак. В окнах уже не горели фонари. Но поскольку эта трапеза все же могла сойти за последнюю церемонию, завершающую свадебные торжества, кое-кто из гостей, подвыпив, решил затянуть песню.

Уходя все дальше от главного здания, Мольн слышал, как в парке, который в эти два дня был полон очарования, видел столько чудес, звучали теперь кабацкие напевы. Это было началом беспорядка и опустошения. Мольн прошел мимо рыбного садка, где еще сегодня утром вглядывался он в свое отражение. Как все успело перемениться… И все из-за этой подхваченной многими голосами песни, обрывки которой долетели до него:

 

Ах, ты, распутница, где ты была?

Разорван твой чепчик,

Растрепаны косы…

 

И еще одной:

 

Красные туфли мои…

Прощай же, моя любовь…

Красные туфли мои…

Тебе не вернуться вновь…

 

Когда Мольн подошел к своему стоящему на отлете жилищу, кто-то быстро сбежал вниз по лестнице, толкнул его в темноте, сказал: «Прощайте, сударь!» — и, кутаясь в свою накидку, словно его пробирал холод, исчез. Это был Франц де Гале.

Свеча, которую Франц оставил в своей комнате, еще горела. Всюду был такой же порядок. Только на столе на видном месте, лежал листок почтовой бумаги. На нем было написано:

 

«Моя невеста скрылась; она просила мне передать, что не может быть моей женой, что она швея, а не принцесса. Я не знаю, что делать. Я ухожу. Мне больше не хочется жить. Пусть Ивонна простит мне, что я не попрощался с ней, но она ничем не могла бы мне помочь…»

 

Свеча догорела до конца, язычок пламени заморгал, затрепетал и погас. Мольн вернулся в свою комнату и закрыл дверь. Несмотря на темноту, он узнавал каждый из предметов, которые сам аккуратно расставил по местам совсем недавно, когда в комнате было еще светло, а на сердце радостно. Вещь за вещью собрал он свой жалкий старый костюм, начиная с тяжелых башмаков и кончая грубым поясом с медной пряжкой. Быстро, но в какой-то рассеянности он разделся и оделся снова, сложил на стуле праздничный костюм. Тогда-то он перепутал жилеты…

Под окном, на каретном дворе, поднялась возня. Люди кричали, тянули и толкали повозки, каждый хотел поскорее вытащить свою из общей кучи, в которой все безнадежно перемешалось. Время от времени то один, то другой возница влезал на козлы экипажа, на брезентовый верх двуколки и поводил вокруг фонарем. Свет ударил в окно, на миг вокруг Мольна, в комнате, ставшей для него такой привычной, снова все оживало… Он вышел и прикрыл за собой дверь — так он покинул таинственное место, куда ему, видно, не суждено больше вернуться.

 

Глава семнадцатая

СТРАННЫЙ ПРАЗДНИК

(Окончание)

 

Была уже темная ночь, когда вереница повозок медленно покатила к деревянной ограде. Человек, завернувшийся в козью шкуру, шел впереди с фонарем в руке и вел под уздцы лошадь первой упряжки.

Мольн торопился сесть в чей-нибудь экипаж. Он торопился уехать. В глубине души он опасался, что окажется один в усадьбе и обман его будет раскрыт.

Когда он подошел к главному зданию, возницы кончали размещать поклажу в последних повозках. Прикидывая, как лучше расположить сиденья, они высаживали пассажиров, и девушки, закутанные в платки, с трудом поднимались со своих мест, одеяла и шали падали к их ногам, видны были встревоженные лица тех, кто наклонял голову в сторону фонарей.

В одной из повозок Мольн увидел молодого крестьянина, который недавно предлагал подвезти его.

— Можно мне с вами? — крикнул ему Мольн.

— Тебе куда ехать, паренек? — ответил тот, не узнавая Мольна.

— В сторону Сент-Агата.

— Тогда спроси Маритена, может, у него найдется место.

И юноша стал искать среди задержавшихся путешественников этого неведомого Маритена. Наконец ему сказали, что Маритен на кухне — поет песни в компании пьяниц.

— Это гуляка, — сказали Мольну. — Он тут до трех часов засидится.

И Мольн вдруг представил себе, что охваченная тревогой и горем девушка будет до глубокой ночи слышать, как разносится по усадьбе песни пьяных крестьян. В какой комнате она живет? Где, в каком из этих таинственных строений ее окно? Но нет, задерживаться бессмысленно. Нужно ехать. Когда он вернется в Сент-Агат, все станет проще: он уже не будет беглым школьником, он снова сможет думать о юной хозяйке замка.

Повозки отъезжали одна за другой, колеса скрипели по песку широкой аллеи. Видно было, как экипажи поворачивают и исчезают в ночи, увозя закутанных женщин и дремлющих детей в шалях и платках. Вот проехала большая двуколка, за ней шарабан, битком набитый женщинами, а Мольн все стоял в замешательстве на пороге дома. И вот уже осталась во дворе одна только старая дорожная берлина, на козлах которой сидел крестьянин в блузе.

— Можете садиться, — ответил он на объяснения Огюстена, — мы едем в этом же направлении.

Мольн с большим трудом открыл дверцу колымаги — задрожали стекла, скрипнули петли. В углу кареты, на скамейке, спали двое малышей, мальчик и девочка. От шума и от холода они проснулись, открыли сонные глаза, забились, дрожа, поглубже в угол и снова заснули…

Старая карета тронулась. Мольн, стараясь не шуметь, закрыл дверцу, осторожно пристроился в другом углу и, приникнув к окну, стал жадно всматриваться в ночной мрак, пытаясь запомнить дорогу и места, которые он покидал. Несмотря на темноту, он угадывал, что карета пересекла двор и сад, проехала мимо лестницы, которая вела в его комнату, миновала ворота и, оставив усадьбу позади, углубилась в лес. Смутно чернея в темноте, вдоль оконного стекла пробегали стволы старых елок.

«Может быть, мы встретим Франца де Гале», — подумал Мольн, и сердце его забилось сильнее.

Вдруг карета резко свернула в сторону, объезжая препятствие, неожиданно возникшее перед ней на узкой дороге. Насколько можно было угадать в ночной тьме, это был, судя по форме и внушительным размерам, большой фургон, брошенный чуть ли не на самой середине дороги; должно быть, он стоял здесь, неподалеку от усадьбы, с самого начала праздника.

Фургон остался позади, лошади опять пошли рысью, Мольн продолжал устало смотреть в окно, тщетно стараясь хоть что-нибудь разглядеть в окружающем мраке, как вдруг в глубине леса блеснула яркая вспышка и раздался выстрел. Лошади помчались галопом, и Мольн сначала не мог понять, пытается ли кучер в блузе их удержать, или, наоборот, нахлестывает все сильнее. Мольн хотел отворить дверцу. Ручка была снаружи, и после безуспешных попыток опустить стекло он стал трясти его… Дети проснулись и молча, в страхе жались друг к дружке. Приблизив лицо к самому стеклу, Мольн продолжал толкать дверцу и вдруг на повороте дороги увидел бегущую белую фигуру. Это был высокий Пьеро с праздника, бродяга в маскарадном костюме, он бежал, как безумный, прижимая к груди неподвижное человеческое тело. Потом все исчезло.

Карета мчалась галопом в ночи, дети снова уснули. С кем поделиться, кому рассказать о таинственных событиях этих двух дней? Юноша еще долго перебирал в памяти все, что довелось ему увидеть и услышать, пока наконец, побежденный усталостью, с тяжелым сердцем, словно опечаленный ребенок, тоже не погрузился в сон…

 

…Было еще темно, карета стояла посреди дороги, когда Мольна разбудил чей-то стук по стеклу. Возница с трудом открыл дверцу, холодный ночной ветер пронизал юношу до костей.

— Вам нужно выйти здесь, — крикнул возница. — Светает. Сейчас мы свернем на проселок. А вам отсюда уже недалеко до Сент-Агата.

Полусогнувшись, Мольн машинальным движением шарил вокруг в поисках фуражки, которая закатилась в самый дальний и темный угол кареты, под ноги спящих детей, потом, наклоняя голову, он вылез на дорогу.

— Ну, до свиданья, — сказал человек, снова взбираясь на козлы. — Вам осталось не больше шести километров. Глядите, вон там, на обочине, — дорожный знак.

Засыпая на ходу, наклонившись вперед, тяжелым шагом Мольн дошел до столба с указателем и опустился на землю, уронив голову на руки, словно собирался опять заснуть.

— Э, нет! — закричал возница. — Здесь спать нельзя. Вы замерзнете. Ну, ну, вставайте, разомнитесь немножко!..

Шатаясь как пьяный, засунув руки в карманы и втянув голову в плечи, Мольн зашагал по дороге на Сент-Агат, а старая колымага — этот последний свидетель загадочного праздника — свернула с посыпанной гравием дороги и, бесшумно покачиваясь, поехала по заросшему травой проселку. Скоро она скрылась из глаз, и только шапка возницы прыгала еще вдали над кольями изгороди…

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Глава первая

БОЛЬШАЯ ИГРА

 

Сильные ветры и холода, непрерывные дожди и снегопады, невозможность во время учебного года затевать сколько-нибудь длительные поиски — все это вынуждало нас с Мольном дожидаться конца зимы, и мы с ним даже не заговаривали о Затерянном Поместье. Разве можно было предпринять что-нибудь серьезное в эти короткие февральские дни, в эти четверги,[2] пронизанные яростными порывами ветра и неизменно, часам к пяти вечера, завершавшиеся холодным дождем.

Ничто не напоминало нам о приключении Мольна, если не считать того странного факта, что со дня его возвращения у нас не стало больше друзей. Те же игры, что и прежде, затевались во время перемен, но Жасмен не разговаривал теперь с Большим Мольном. По вечерам, лишь только заканчивалась уборка класса, двор сразу пустел, как во времена моего одиночества, и я видел, как мой товарищ неприкаянно бродит между садом и навесом, между двором и столовой.

По четвергам мы с Мольном устраивались с утра за учительскими столами в классных комнатах и читали Руссо и Поля-Луи Курье, которых мы отыскали в стенных шкафах, между учебниками английского языка и переписанными от руки нотами. После обеда, спасаясь от очередного визита соседей, мы ускользали из гостиной и опять возвращались в школу… Иногда мы слышали, как группы старших учеников словно случайно останавливаются у школьной ограды, играя в какие-то таинственные военные игры, колотят в ворота, а потом уходят восвояси… Такая тусклая жизнь продолжалась до конца февраля. Я начинал уже думать, что Мольн обо всем забыл, но одно происшествие, еще более странное, чем все остальные, доказало мне, что я ошибаюсь и под хмурой пеленой этих зимних будней назревает бурный конфликт.

Однажды вечером, в самом конце месяца, как раз в четверг, и дошла до нас первая весть о загадочном Поместье — первая волна, вызванная приключением, о котором мы с Мольном давно уже перестали говорить. В доме еще никто не ложился. Дедушка с бабушкой уехали, с нами оставались только Милли и отец, которые, конечно, и не подозревали о глухой вражде, разделившей класс на два лагеря.

В восемь часов Милли открыла дверь, чтобы выбросить во двор оставшиеся после ужина крошки, и вдруг вскрикнула с таким удивлением, что мы все быстро подошли к двери. На пороге лежал слой снега… Было совсем темно, и я сделал несколько шагов по двору, чтобы посмотреть, глубок ли снег. Я чувствовал легкое прикосновение снежных хлопьев, тут же таявших на моем лице. Но мне приказали сейчас же вернуться в дом, и Милли, зябко поводя плечами, закрыла дверь.

В девять часов мы собирались ложиться; мать взяла уже в руку лампу, чтобы подняться наверх, как вдруг мы отчетливо услышали два сильных удара в ворота на противоположном конце двора. Милли снова поставила лампу на стол, и мы все, застыв посреди комнаты, стали напряженно прислушиваться.

Нечего было и думать о том, чтобы выйти наружу, взглянуть, что происходит. Лампа погасла бы раньше, чем мы успели бы пройти половину двора, и стекло наверняка бы разбилось. Несколько секунд стояла полная тишина, и мой отец уже начал было говорить, что «это, несомненно…» — но тут под самым окном столовой, которое, как я уже упоминал, выходило на дорогу к Ла-Гару, раздался свист, такой резкий и протяжный, что он, наверное, донесся до соборной улицы. И сразу же за окном послышались пронзительные крики, чуть приглушенные стеклами:

— Тащите его сюда! Тащите его!

Кричавшие, вероятно, подтянулись на руках к самому окну, ухватившись за наружные выступы наличника. В ответ с другого конца здания раздались такие же вопли; очевидно, другая группа нападавших, пройдя полем папаши Мартена, перелезла через невысокую стену, отделявшую поле от нашего двора.

Потом истошные крики: «Тащите его!» — повторяемые хором в восемь-десять незнакомых, очевидно, нарочно измененных голосов, стали раздаваться то в одном, то в другом месте: то на крыше погреба, на которую, должно быть, они влезли по груде хвороста, наваленной у наружной стены, то на округлой перемычке, которая соединяла навес с воротами и на которой было удобно усесться верхом, то на решетчатой ограде со стороны лагарской дороги — на нее тоже нетрудно было забраться… Наконец еще одна запоздалая группа появилась в саду и исполнила ту же самую сарабанду, только на этот раз они вопили:

— На абордаж!

Эхо их криков гулко отдавалось в пустых классах, в которых они распахнули окна.

Мы с Мольном так хорошо знали все углы и закоулки нашего большого дома, что очень ясно, как на чертеже, представляли себе все места, через которые могли нас атаковать эти незнакомцы.

Говоря по правде, мы испугались только в первый миг. Когда прозвучал свист, мы все четверо одновременно подумали, что на нас напали бродяги или цыгане. И в самом деле, уже недели две как на площади, позади церкви, поставил свой фургон долговязый детина подозрительного вида и с ним другой, помоложе, с забинтованной головой. А у кузнецов и тележных мастеров прибавилось много подручных, пришедших из чужих мест.

Но как только нападавшие стали кричать, мы тут же убедились, что имеем дело с жителями городка, и, скорее всего, с местной молодежью. Больше того, в толпе, которая бросилась на штурм нашего дома, как пираты на абордаж корабля, наверняка были и мальчишки — мы сразу узнали в общем хоре их пронзительные голоса.

— Ну вот, только этого недоставало! — вскричал мой отец.

А Милли спросила вполголоса:

— Но что же все это значит?

Тут голоса у ворот и у решетки внезапно замолкли, потом так же внезапно стих шум под окнами. У самого дома кто-то дважды свистнул. Крики тех, кто вскарабкался на погреб, и тех, кто наседал со стороны сада, стали затихать, потом совсем прекратились; мы услышали, как вся толпа поспешно обратилась в бегство и пронеслась вдоль стены нашей столовой, глубокий снег приглушал их топот.

Было очевидно, что кто-то их спугнул. Они рассчитывали, что в этот поздний час, когда все спит, им удастся безо всяких помех совершить нападение на наш дом, одиноко стоящий на самой окраине городка. Но кто-то нарушил этот план военных действий.

Едва мы успели прийти в себя — атака была проведена внезапно, по всем правилам военного искусства! — и только собрались выйти во двор, как за калиткой послышался знакомый голос, повторявший:

— Господин Сэрель! Господин Сэрель!

Это был г-н Паскье, мясник. Толстый маленький человечек обтер на пороге свои сабо, отряхнул запорошенную снегом короткую блузу и вошел. У него был лукавый и вместе с тем растерянный вид человека, которому только что удалось проникнуть в самую суть какого-то весьма загадочного дела.

— Выхожу я во двор, — знаете, со стороны площади Четырех дорог, — собираюсь в хлев козлят запереть и вдруг вижу: стоят на снегу два больших парня — стоят будто на часах или подкарауливают кого. Возле креста стоят. Подхожу я поближе. Не успел сделать и двух шагов — хлоп! — оба срываются с места и скачут галопом прямо к вашему дому. Ах, вот оно что! Я ни минуты не раздумывал, взял свой фонарь и сказал себе: «Пойду все расскажу господину Сэрелю!..»

И он опять начинает с самого начала: «Выхожу я на свой задний двор…» Тут ему предлагают рюмочку наливки, он не отказывается, и у него начинают выспрашивать подробности, которых он не знает.

Он ничего не заметил, когда подходил к дому. Нападающие, предупрежденные об опасности двумя часовыми, тотчас разбежались. Что касается того, кто же эти часовые…

— Может, это те бродяги, — высказывает он предположение. — Вот уже почти месяц, как они торчат на площади, — всё ждут хорошей погоды, чтоб сыграть свою комедию. И, уж конечно, не прочь устроить какую-нибудь пакость.

Все это ни на шаг не продвинуло нас вперед; в полнейшем недоумении стояли мы вокруг г-на Паскье, который смаковал наливку и, жестикулируя, снова и снова рассказывал нам свою историю. Тогда Мольн, до сих пор внимательно слушавший, поднял с пола фонарь мясника и сказал решительным тоном:

— Нужно пойти посмотреть!

Он открыл дверь и вышел; мы — г-н Сэрель, г-н Паскье и я — двинулись за ним следом.

Милли уже успокоилась, потому что нападавшие убежали, к тому же она, как все педантичные и уважающие порядок люди, не отличалась любопытством; она заявила:

— Идите, если вам так хочется. Только заприте дверь и возьмите с собой ключ. А я иду спать. Лампу я тушить не буду.

 

Глава вторая

МЫ ПОПАДАЕМ В ЗАСАДУ

 

В полнейшей тишине шли мы по снегу. Мольн шагал впереди, от его защищенного сеткой фонаря во все стороны веером расходились лучи… Едва мы вышли за ворота, как из-за городских общественных воров, стоявших у самого нашего забора, выскочили, словно спугнутые куропатки, два каких-то субъекта в капюшонах. На бегу они выкрикнули несколько слов, прерываемых смехом, — я так и не понял, звучала ли в их словах насмешка, или азарт затеянной им странной игры, или просто нервное возбуждение и боязнь, что их могут догнать.

Мольн, опустил свой фонарь на снег и крикнул мне:

— Франсуа, не отставай!..

Оставив позади своих спутников, — возраст не позволял им участвовать в подобных забегах, — мы с Мольном кинулись вдогонку за двумя тенями, которые, пробежав немного по дороге на Вьей-Планш, обогнули нижнюю часть городка и стали подниматься по улице, ведущей к церкви. Они бежали размеренно, неторопливой трусцой, и мы без особого труда двигались в том же темпе. Они пересекли соборную улицу, погруженную в сон, и, обогнув кладбище, углубились в лабиринт переулков и тупиков.

Этот квартал, где жили поденные рабочие, швеи и ткачи, носил название Закоулков. Мы довольно плохо знали эти места и никогда не заглядывали сюда ночью. Здесь и днем-то бывало не слишком людно, — поденщики уходили на работу, ткачи запирались в своих мастерских, — но сейчас среди мертвой ночной тишины Закоулки казались совсем заброшенными и пустынными. Тут было еще более тихо, чем в других кварталах городка. И нам не приходилось рассчитывать на чью-либо помощь.

Среди всех этих домишек, разбросанных как попало, словно карточные коробочки, я знал только одну дорогу — ту, что вела к дому швеи по прозвищу Немая. Сначала надо было спуститься по довольно крутому склону, местами вымощенному каменными плитами, потом, после двух-трех поворотов, пройдя между маленькими двориками ткачей и заброшенными конюшнями, вы попадали в широкий тупик, который упирался в забор давно пустовавшей фермы. Я приходил к Немой вместе с моей матерью, и, пока они вели на пальцах молчаливую беседу, прерывавшуюся иногда только короткими выкриками несчастной калеки, я смотрел в окно на высокие стены фермы, последней постройки с этой стороны предместья, на запертые ворота и на пустой двор, где не было видно даже охапки соломы и куда с давних пор никто не заходил…

Именно по этой дороге и побежали двое незнакомцев. При каждом повороте мы боялись потерять их из виду, но, к моему удивлению, мы всякий раз добегали до следующего угла, прежде чем они успевали скрыться за ним. Я говорю «к моему удивлению», потому что все эти улочки были короткие и мы бы давно потеряли беглецов, если бы они каждый раз нарочно не замедляли шаги.

Наконец они уверенно повернули на улицу, которая вела к дому Немой, и я крикнул Мольну:

— Ну, теперь они у нас в руках: это тупик!

Говоря по правде, это мы были у них в руках… Они завели нас туда, куда им было нужно. Добежав до стены, оба решительно повернулись к нам лицом, и один из них засвистал тем самым свистом, который мы уже дважды слышали в этот вечер.

И сразу же с десяток парней выскочили на улицу из двора заброшенной фермы, где они видно, все это время поджидали нас. Все были в капюшонах и скрывали свои лица под шарфами…

Мы и раньше догадывались, кто это, но твердо решили ничего не говорить г-ну Сэрелю, потому что наши дела его не касались. Здесь были Делюш, Дени, Жирода и вся остальная компания. Завязалась драка, и мы сразу узнали их по ухваткам и отрывистым выкрикам. Но я видел, что Мольна тревожило и чуть ли не пугало другое: здесь находился человек, нам незнакомый, — он-то, судя по всему, и был вожаком этой банды…

Он не трогал моего товарища, он только смотрел на своих дерущихся солдат, которым приходилось довольно туго, — топчась в снегу, они остервенело бросались на тяжело дышавшего Мольна, и одежда на многих из них уже висела клочьями. Двое занялись мною лишь с большим трудом одолели меня, потому что я отбивался как черт. Они крепко держали меня сзади за руки, а я стоял на коленях в снегу и со жгучим любопытством, к которому примешивался страх, смотрел на поле битвы.

Вот Мольн отделался от четырех молодцов из нашей школы, вцепившихся было в его блузу: он круто повернулся и со всего размаха отшвырнул их в снег… А незнакомец продолжал невозмутимо стоять на месте и с интересом, но совершенно спокойно наблюдать за сражением, время от времени отчетливо повторяя:

— Так… Смелее… Ну-ка, еще разок… Go on, my boys…[3] Было очевидно, что он здесь главарь… Но откуда он взялся? Как удалось ему втянуть их в драку? Все это пока оставалось для нас загадкой. Как и остальные, он прятал лицо в шарф, но когда Мольн, освободившись от своих противников, шагнул к нему с угрожающим видом, незнакомец, завидев опасность и желая лучше разглядеть обстановку, сделал резкое движение, и мы увидели полоску белой материи, которой была перевязана его голова. В этот момент я крикнул Мольну:

— Берегись! Сзади еще один!

Но не успел он обернуться, как из-за забора, к которому Мольн стоял спиной, выскочил, точно вырос из-под земли, длинный детина и, ловко накинув шарф на шею моего друга, опрокинул его навзничь. Тотчас четверо противников Мольна, которых он только что швырнул носом в снег, снова накинулись на него, скрутили ему руки веревкой, а ноги шарфом, и молодой главарь с перевязанной головой стал обыскивать его карманы… Незнакомец, подоспевший последним и заарканивший Мольна, зажег маленькую свечу, защищая ее ладонью от ветра, и главарь, извлекая из кармана пленника бумаги, осматривал каждую из них при свете этого огарка. Наконец он развернул ту самую испещренную пометками самодельную карту, над которой трудился Мольн со дня своего возвращения, и радостно закричал:

— На этот раз попался! Вот он, план! Вот он, путеводитель! Теперь мы посмотрим, в самом ли деле этот господин побывал там, где я думаю…

Его приспешник задул свечу. Подобрав со снега кто шапку, кто ремень, все исчезли в темноте так же бесшумно, как и появились. Я торопливо развязал своего товарища.

— Он не далеко уйдет по этому плану, — сказал Мольн, поднимаясь с земли.

И мы пошли медленным шагом, потому что Мольн немного прихрамывал. Недалеко от церкви нам повстречались г-н Сэрель и папаша Паскье.

— Вы кого-нибудь видели? — спросили они. — И мы никого…

Благодаря темноте они ничего не заметили. Мясник ушел, г-н Сэрель тоже заторопился домой спать.

А мы с Мольном, вернувшись в нашу комнату, долго еще сидели при свете лампы, которую оставила нам Милли, кое-как чинили наши разодранные куртки и, точно двое товарищей по оружию вечером после проигранного боя, тихо обсуждали странное происшествие…

 

Глава третья

БРОДЯГА В ШКОЛЕ

 

На следующее утро мы с трудом подняли головы с подушек. В школу мы прибежали в последнюю минуту и в половине десятого, когда г-н Сэрель уже подал знак идти в класс, запыхавшись, стали в строй. Из-за опоздания нам пришлось занять первые попавшиеся места, хотя обычно Большой Мольн становился первым в это длинной веренице нагруженных книгами, тетрадями и ручками школьников, которым г-н Сэрель устраивал придирчивый осмотр.

Меня удивила молчаливая поспешность, с какой нам освободили место в самой середине рядов. И пока г-н Сэрель, задерживая на несколько секунд начало уроков, осматривал книги и тетради Большого Мольна, я стал с любопытством вертеть головой направо и налево, чтобы разглядеть лица наших вчерашних врагов.

Первым, кого я заметил, был как раз тот, о ком я не переставал думать и кого я меньше всего ожидал здесь увидеть. Он стоял на обычном месте Мольна впереди всех, поставив ногу на каменную ступеньку крыльца, прислонившись плечом с висевшей на спине сумкой к дверному косяку. Его тонкое, очень бледное, чуть тронутое веснушками лицо было обращено к нам и выражало любопытство, смешанное с легким презрением. Голова его и часть лица были перевязаны полотняным бинтом. Я узнал главаря шайки, молодого бродягу, обокравшего нас прошлой ночью.

Но вот мы вошли в класс и расселись по своим местам. Новый ученик сел возле столба, на левый край длинной скамьи, на которой первым справа был Мольн. Жирода, Делюш и трое других учеников, сидевших на этой скамейке, потеснились, освобождая новичку место, словно они обо всем договорились заранее.

Бывало и прежде, что зимою к нам ненадолго забредали случайные ученики: лодочники, застрявшие в канале из-за неожиданных морозов, бродячие подмастерья, путешественники, которых задержал в пути снегопад. Они оставались в школе два-три дня, иногда месяц, редко больше… В течение первого часа они привлекали к себе общее любопытство, но очень скоро их переставали замечать, и они растворялись в толпе обыкновенных учеников.

Но этот новичок был не из тех, кого легко можно забыть. Я до сих пор ясно вижу это удивительное существо и все необычайные сокровища, принесенные им в сумке за спиной. Прежде всего это оказались ручки «с видами», которые он достал, чтобы писать диктант. В них были крохотные глазки, заглянув в которые можно было увидеть довольно тусклое и грубо выполненное изображение базилики Лурда или какого-нибудь другого, неизвестного нам здания. Он выбрал себе одну из этих ручек, а остальные тут же пошли гулять по классу. Потом на свет появился китайский пенал с циркулем и другими занятными инструментами, которые тоже пошли вдоль левой скамьи, скрытно переходя из рук в руки, тихо скользя под партами, прячась от глаз г-на Сэреля.

За ними последовали книги, совсем новые, знакомые мне лишь по названиям, которые я с таким вожделением читал на обороте обложек книг нашей небогатой библиотеки: «Земля дроздов», «Скала чаек», «Мой друг Бенуа»… Положив на колени эти неизвестно где добытые, может быть, просто украденные тома, школьники перелистывали их одной рукой, ухитряясь одновременно писать диктант. Другие вертели циркулями внутри парт. Третьи, улучив момент, когда г-н Сэрель, шагая от кафедры к окну и продолжая диктовать, поворачивался к классу спиной, закрывали один глаз, а другим пытались разглядеть сине-зеленый, покрытый трещинами Собор Парижской богоматери. А странный ученик, с пером в руке, выделяясь своим тонким профилем на фоне серого столба, весело подмигивал, довольный всей этой завязавшейся вокруг него тайной игрой.

Однако понемногу класс забеспокоился. Передававшиеся по рукам предметы доходили один за другим до Большого Мольна, который, не глядя, с видом полного пренебрежения, складывал их возле себя. Скоро рядом с ним выросла целая куча симметрично разложенных разноцветных вещей, точно у ног женщины, представляющей на аллегорических картинках Науку. Господин Сэрель неизбежно увидит эту необычную выставку и заметит возню под партами. Впрочем, он наверняка учинит допрос о событиях минувшей ночи. Присутствие бродяги только поможет добраться до истины…

И действительно, г-н Сэрель скоро остановился в удивлении перед Большим Мальном.

— Кому все это принадлежит? — спросил он, указывая на «все это» корешком книги, в которой он заложил указательным пальцем нужную страницу.

— Понятия не имею, — ответил Мольн угрюмым тоном, не поднимая головы.

Но тут вмешался новичок.

— Это мое, — сказал он.

И добавил с широким и изящным жестом молодого вельможи, перед которым не смогло устоять сердце старого учителя:

— Но если вы хотите посмотреть, сударь, я предоставлю их в ваше полное распоряжение.

Тогда в одну секунду, бесшумно, точно боясь нарушить новые отношения, только что возникшие на наших глазах, весь класс с любопытством сгрудился вокруг учителя, склонившего над этими сокровищами свою курчавую лысеющую голову, и вокруг молодого бледного незнакомца, который спокойно, с торжествующим видом давал необходимые разъяснения. А Большой Мольн в полном одиночестве молча сидел на своей скамье, хмурил брови и, уставясь в черновую тетрадь, решал какую-то трудную задачу…

За этим занятием и застигла нас «четвертушка часа». Диктант так и не был закончен, в классе царил беспорядок. Честно говоря, перемена длилась с самого утра.

Когда в половине одиннадцатого ученики высыпали на мрачный и грязный двор, быстро обнаружилось, что играми верховодит новый вожак.

Из всех развлечений, которые бродяга в то утро ввел в наш обиход, мне запомнилось только одно, самое буйное и кровавое — своего рода рыцарский турнир, в котором лошадьми были старшие ученики, а всадниками — младшие, вскарабкавшиеся к ним на плечи. Разделившись на две группы, двигаясь с противоположных концов двора, они набрасывались друг на друга и старались сильным ударом свалить противника на землю; используя свои шарфы как лассо и вытянув вперед руки, как копья, всадники выбивали друг друга из седла. Иногда, стремясь избежать удара, всадник терял равновесие, шлепался в грязь и оказывался под копытами своего коня. Иным из наездников, наполовину выбитым из седла, удавалось, вцепившись в ноги своей лошади, снова взобраться на нее верхом. Усевшись на плечи долговязого Делажа, у которого были непомерной длины руки и ноги, рыжие волосы и оттопыренные уши, стройный всадник с забинтованной головой подзадоривал обе воюющие армии и с громким хохотом ловко управлял своим конем.

Засунув руки в карманы, Огюстен поначалу хмуро смотрел с крыльца на игру. Я в нерешительности стоял рядом с ним.

— Ну и хитрец, — процедил он сквозь зубы. — Сразу же, с утра, прийти прямо сюда — ведь это единственный способ остаться вне подозрений. И г-н Сэрель попался на его удочку!

Он довольно долго стоял так, подставив ветру свою стриженую голову и что-то бурча по адресу фигляра, который заставил этих парней избивать друг друга — парней, чьим предводителем еще так недавно был он, Мольн. И я, вообще ненавидевший всякие драки, был полностью согласен со своим товарищем.

А во всех углах двора, пользуясь отсутствием учителя, школьники продолжали сражение. Самые маленькие тоже стали влезать верхом друг на друга, они носились по двору и, не дожидаясь удара противника, летели кубарем на землю… Скоро все сплелось в один яростно крутящийся клубок, в котором время от времени мелькала белая повязка нового вожака.

И тут Большой Мольн не выдержал. Он нагнул голову, уперся руками в бедра и крикнул мне:

— Пошли, Франсуа!

Это внезапное решение застигло меня врасплох, но я, не колеблясь, вскочил ему на плечи; через секунду мы были уже в самой гуще схватки, а большинство бойцов в растерянности удирали, крича:

— Вот он, Мольн! Большой Мольн! Окруженный немногочисленной группой тех, кто не захотел выбывать из игры, Мольн завертелся волчком, говоря мне:

— Вытяни руки! Хватай их, как я вчера ночью!.. Опьяненный битвой, уверенный в победе, я хватал мальчишек направо и налево, а они отбивались, тщетно пытались удержаться на плечах старших учеников и летели в грязь. В одно мгновение все были сбиты с ног, и только новичок продолжал держаться верхом на Делаже. Но тому, видно, совсем не улыбалось вступать в драку с Огюстеном, он резко выпрямился и заставил бледного всадника спрыгнуть на землю.

Положив руку на плечо Делажа, словно военачальник, который держит в поводу своего коня, юноша в белой повязке посмотрел на Большого Мольна с некоторой опаской и с откровенным восхищением.

— Ну и здорово! — сказал он.

Но тут прозвенел звонок, и школьники, которые собрались вокруг нас в предвкушении интересной сцены, побежали в класс. Мольн, досадуя, что не смог сбросить своего врага на землю, повернулся к нему спиной и зло сказал:

— Отложим до следующего раза!

 

В этот день занятия проходили так, словно назавтра должны были начаться каникулы: уроки до самого полудня прерывались оживленными беседами, и юный бродячий актер находился в центре общего внимания.

Он объяснял, что, застигнутые холодами, они вынуждены были остановиться на городской площади и что устраивать вечерние представления не имело никакого смысла: все равно здесь никто бы на них не пришел; что он решил пока посещать школу, чтобы как-нибудь заполнить день, а его спутник в это время будет занят своими попугаями и дрессированной козой. Потом он рассказывал, как они путешествовали по окрестным местам, как худая цинковая крыша фургона протекала во время дождей и как им то и дело приходилось, соскочив на дорогу, толкать фургон в гору. Ученики на задних партах вставали с мест и подходили поближе, чтобы послушать его рассказ. Те, кто был равнодушен к подобной романтике, использовали эти минуты, чтобы погреться у печки. Но даже их в конце концов разбирало любопытство, и они приближались на шаг к шумной группе, прислушиваясь, но не отнимая руки от печки, чтобы не потерять своего места.

— А на какие средства вы живете? — спросил г-н Сэрель, который слушал все это со свойственным ему почти детским любопытством и задавал множество вопросов.

Юноша ответил не сразу, точно ему до сих пор не приходилось задумываться над такими мелочами.

— Я думаю, на те деньги, которые мы заработали минувшей осенью. Хозяйством у нас занимается Ганаш.

Никто не спросил у него, кто такой Ганаш. Но я вспомнил про длинного верзилу, который вчера вечером предательски напал на Мольна сзади и повалил его в снег.

 

Глава четвертая


Дата добавления: 2018-09-20; просмотров: 213; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!