Игнатий Христофорович, Гортензий и Амалия Павловна



 

Комната завертелась, соединив стены, словно обрезанные ровно крылья, и отступила на шаг в полутьму. Игнатий Христофорович закрыл глаза – пяток минут у него, во всяком случае, есть. Бессонная ночь в его возрасте уже не проходит бесследно. А здоровый отдых становится неотъемлемой необходимостью. Хотя все это, конечно, сущие пустяки. Психологическое равновесие в его годы уже теряет свой смысл. Устаешь от всего, даже от забот о себе самом, что и вообще‑то последнее дело. Да и с пятиминутным погружением затея пустая. Сейчас прибудет Амалия, застанет его в таком виде и начнет пилить: зачем он не щадит свое несчастное тело – всех великих проблем до смерти все равно не решить и все идеи не передумать, а вот как раз преждевременную кончину на свою голову накликать не надо.

Так и есть. Отрывисто прозвучало в полной тишине уснувшего дома хлопотливое воззвание к «лаборанту» – беда с этими суспензионными управляющими! Прежние полимерные были куда лучше! По крайней мере, не в свое дело не лезли. Будто бы он и без «лаборанта» не знает, как ему жить правильно! Ведь был же приказ – отзываться только на его голос, а уж подчиняться безусловно одному хозяину. Так нет, чертов ИК, тоже мне – Искусственный Когитатор, который мыслит, хотя и не существует! Разломать его к печкам‑лавочкам! Зачем он Амалию‑то слушает? А потому что из всех зол выбирает для своего повелителя наименьшее. В общем‑то, «лаборант» прав. Ему давно уже противопоказаны экстренные психокинетические погружения, но предписан полноценный восьмичасовой сон, причем на водяной кровати, отнюдь не на краю опытной тумбы‑вивария.

Кабинет засветился неоновым светом плавно, не резко. Хорошо хоть Амалия пощадила его, не стала возвращать к реальному бытию посредством барочной музыки – он Вивальди уже слышать не может. Ни осень, ни лето, ни аллегро, ни престо. Архаика, а до чего же раздражает.

– Игнаша, ну нельзя же так! – раздался с порога недовольный басовитый голосок, странноватый для столь хрупкой и утонченной дамы, но Амалия вся и сплошь состоит из контрастов, ими и дышит, когда не впадает в крайности.

Игнатий Христофорович привел магнитное кресло в вертикальное положение. Вот и погрузился! Отпогружался, можно даже сказать! Да‑с!

– Ты присаживайся, милая моя, – почти нежно ответил Игнатий Христофорович, по опыту зная – с Амалией только так и надо. Главное не возражать, говорить покорно и ласково, ни в коем случае не провоцировать ее участливое материнское начало.

– Нас будет всего трое? Или подождем Карлушу? – куда более спокойно спросила Амалия, сбросив тем временем нарядные туфли и вытягиваясь в состояние «полулежа» на его любимой козетке – антикварная вещь, эпоха постоянных форм, а какая красота! И Амалия на ней тоже красива. Огненные янтарные глаза горят на белом, словно кохинхинский рис, продолговатом личике, в противовес волосы черные, как межзвездная пустота, и такие же непроглядно густые.

– Карл не прилетит. Пишет новую вещь, просил ни за что не отвлекать. Говорит, мы маемся ерундой, к тому же вся затея – якобы против моральных установлений. Его, разумеется, не наших. Но в основном он не верит. Ну подумай сама, при чем здесь вера? Как будто молекулярная съемка может обманывать? И потом ни ты, ни я, ни тем более Гортензий никогда не отличались страстью к преувеличениям. Отсюда вывод – разбираться придется нам втроем, – Игнатий Христофорович засопел натужно носом. Вся ситуация в целом его тоже нисколько не радовала.

– О Гортензии ты лучше помолчи. Он от природы потребитель класса экстра. Его вообще радуют такие вещи, которым мы с тобой и значения не придаем! – рассердилась вдруг Амалия. – Я себя чувствую рядом с ним доисторическим экспонатом, старой бабкой в платочке и с кошелкой. Нет, с лукошком. Или с котомкой. Как правильно будет, Игнаша?

– С лукошком. Для тебя, по крайней мере. И потом что ты хочешь? Молодому человеку только пятьдесят один год. Нельзя же требовать, в самом деле, чтобы он перестал изумляться окружающему его миру? – напомнил он Амалии.

– Пусть изумляется сколько хочет! Но зачем же сопровождать сей процесс столь многими разрушениями и неприятностями для людей, ему близких? – в голосе Амалии загрохотали возмущенные басы, но в действительности она нисколько не сердилась. Гортензий ей нравился. – Кстати, а где, собственно, он есть? Впрочем, страсть к опозданиям всегда числилась в его недостатках.

Тут пороговый блок пропустил в сияющий зеленоватым неоном кабинет Игнатия Христофоровича еще одну фигуру. Долговязую и длинноволосую. А если приглядеться повнимательней – то и излишне длинноносую.

– Собственно, он есть тут! Приветствую сию обитель «Пересвет», ее дражайшего хозяина и его не менее дражайших гостей, иначе гостью! – насмешливо сообщила фигура звенящим голосом Гортензия, затем художественно присвистнула и выдала: – Ах, Амалия Павловна, Амалия Павловна! Куртизанка Нинон де Ланкло отдыхает после трудов праведных. Я‑то всегда считал вас порядочной женщиной! А тут такой соблазн! Позвольте ручку!

– Негодник, какую вам еще ручку? – возмущенно забасила с антикварной козетки хрупкая Амалия, однако совсем даже не обиделась на злопыхательствующего шутника.

– Тогда дозвольте ножку! Раз уж ручку вам так жалко, – продолжал глумиться Гортензий, косясь одновременно в сторону хозяина дома – не возражает ли? Игнатий Христофорович нимало не возражал.

Шутливая перепалка длилась еще пару минут. И пусть. Рассудил Игнатий Христофорович. Дальше все равно ничего веселого не ожидается. Пока же Гортензий резвился, а огнеглазая Амалия ему нарочито строго отвечала, сам он думал. Не совершают ли они ошибку, пытаясь нынче разрешить задачу за спиной, так сказать, лица, ее поставившего. Но в том‑то и дело, что оное лицо наотрез отказалось участвовать в обсуждении как задачи, так и себя самого, что вообще‑то было на сей раз равнозначно. И это настораживало еще больше. Нет, даже убеждало, что его, Игнатия Христофоровича тревога основана не на беспочвенной предпосылке.

Наконец Гортензий устроился на осевшем под его весом пухлом, ажурной отливки ковре «сам‑хоросан», вечная его манера – разлечься на полу и взирать на окружающих лениво снизу вверх или вообще не смотреть. Красив по‑своему, этакий вождь краснокожих, только перьев в прическе не хватает. Вылитый североамериканский индеец эпохи Ирокезского Союза Пяти Племен, игра природы, забавно, откуда такая чистота этнического типа по нынешним‑то временам? Теперь он разглядывал противоположный настенный рисунок, важно поводя длинным, грозно очерченным носом из стороны в сторону, словно бы ловил в воздухе неизвестные и неэстетичные ароматы. Пахло в рабочем кабинете Игнатия Христофоровича всегда однообразно – сандаловым деревом и мятой, поэтому можно было предположить, что не в запахах заключалось дело.

– Сколько раз к вам ни захожу, все время одно и то же. На этой стене во всяком случае, – вяло кивнул Гортензий в направлении рисунка. И все трое поняли – разговор, ради которого они здесь собрались, начался. Хотя и своеобразным способом. – Что же, это доставляет вам удовольствие, Игнатий Христофорович? Я без задней мысли, кстати, спросил.

Настенный рисунок, противоположный рабочему месту Игнатия Христофоровича, изображал подопечный ему поселок «Беспечная малиновка» в день празднования Свадьбы Старшего Сына, чьего неизвестно. Да это было и неважно. Совершенно. Фигуры на рисунке неторопливо двигались в замедленном действии, чтобы можно было рассмотреть процессию в подробностях, если кому придет такая охота. Обычно же охотников не находилось, за исключением самого Игнатия Христофоровича. Скучно это. Да и ни к чему. А кое‑кому и неприятно. Чтобы не сказать большего.

– Удовольствие, милый Гортензий, здесь совершенно постороннее, – веско заметил хозяин дома и кабинета. – Все дело в ответственности. О коей нужно помнить. И непрестанно. Раз уж взвалил оную на себя. Впрочем, вы сами понимаете, хотя и делаете вид… иначе зачем бы вы… Зачем бы вы обременили себя этой ношей, да еще в столь раннем возрасте?

– Ну, я другое дело, – отмахнулся Гортензий, причем в буквальном смысле – замахал у себя перед носом узкой, приятно‑женственной рукой с длинными лиловыми ногтями, будто бы отгоняя назойливое насекомое. – Никак не могу избавиться от визуализации ощущений. Это все Григорян со своими опытами, – пожаловался он.

Амалия не упустила случая ехидно уколоть своего любимца:

– А вы, разумеется, вызвались добровольцем? Имейте в виду, Игнаша затевает эксперимент по нейронной вивисекции. Так, может, предложите свою кандидатуру? Чтобы он, бедняга, не мучился с полимерными симуляторами. Ощущения будут незабываемые, это я вам гарантирую!

– О, моя жрица неопределенного возраста! Почто вы столь жестоки к пытливому уму? – посетовал с пола Гортензий, изображая из себя оскорбленную невинность.

Все трое засмеялись. Но как‑то несмело и будто бы опасаясь спугнуть нечто важное, что незримо витало в переливающейся зелеными всплесками, прохладной комнате.

– Викарий, любезный, я бы попросил вас включить. Последний серийный «баскет», с самого начала, – призвал Игнатий Христофорович своего «лаборанта». Зачем он обращался столь выспренно к существу неодушевленному, он и сам не понимал. Наверное, все дело в воспитании. Любое нечто, обладающее высокоразвитым интеллектом, пусть даже не обладающее личностью, его носящей, имеет право на некую долю уважения. – И вот еще что. Сопереживатель не подсоединять! Нам нужна чистая картинка.

Посредине кабинета немедленно вспыхнул столб абсолютно белого света. Все приготовились смотреть. Белоснежный всплеск распался на радужные соцветия, и вот уже по центру развернулось объемное действие, отображающее реальные события в масштабе примерно один к пяти.

– Как называется сие место? – прозвучал высокий голос Гортензия будто бы за кадром.

– «Яблочный чиж». Владение за № 28593875‑бис. У Агностика оно единственное. Смотрите внимательно, – ответил ему Игнатий Христофорович. Сам он взирал на происходящее вполглаза. Давно уж знал наизусть, оттого и не спал всю последнюю ночь. Да что пользы?

В четком цилиндрическом луче как раз происходили ключевые события. Какое‑то темноволосое, довольно юное существо держало за руку малыша Нафанаила, а тот, выпучив до отказа муаровые глазенки, наблюдал за дурацким поступком Агностика, сходящего вниз с парапета атомного регулятора, на манер архангела Гавриила, слетающего к Пречистой Деве.

– Вот сейчас, будьте внимательны. Это черт знает что! Это вопиющее самодурство! Он чуть не угробил доверчивую особь – подростка! Надо же додуматься, в допотопном «квантокомбе» прикасаться к живому существу! Тоже мне, нашел маскарадный костюм – еще какая‑то пара секунд, и энтропия достигла бы критического уровня! – Игнатий Христофорович прокомментировал происходящее чересчур горячо и для себя неуместно, но уж очень возмутило его поведение Агностика. – Я, конечно, все понимаю. Столь огромное несчастье, – сказал он уже куда тише, будто одумался и ощутил неловкость от своей гневной вспышки. – Однако нельзя же так! Ведь есть же общие договоренности! А если это приведет к дестабилизации?

– Да бросьте вы, Игнатий Христофорович! Какая там дестабилизация? Они на следующий день уже все позабыли. А еще через неделю событие обрастет легендами. О статусе Нафанаила никто даже не вспомнит, – Гортензий опять замахал обеими руками перед собой. Визуализация ощущений давала о себе знать.

– О нет! Поверьте мне, вы очень ошибаетесь. Вольер помнит все слишком хорошо и слишком долго. К нашему с вами несчастью. Поэтому никому и не рекомендуется выходить за принятые конвенциональные рамки. Особенно таким вот способом, – Игнатий Христофорович указал проникновенным жестом в сторону цилиндрического изображения.

– Так это же Агностик! Когда это он следовал общепринятым конвенциям? И вообще, его владение находится в таком информативном небрежении и, я бы сказал, в заброшенности, что только диву даешься! Не с чего в нем быть дестабилизации, – самоуверенно хохотнул Гортензий и схватился левой рукой за запястье правой, чтобы на сей раз не допустить беспорядочных взмахов.

До сей поры напряженно молчавшая Амалия вдруг вмешалась, и очень Игнатий Христофорович был ей за это благодарен:

– Господа, одумайтесь! Ну при чем здесь Вольер! Пропади он пропадом, я извинюсь… Ему же плохо! Нашему с вами близкому человеку плохо! Разве вы не понимаете? Вот в чем все дело, – Амалия запрокинула голову – тяжелые косы скользнули с козетки на светящийся пол – и сказала в потолок: – Викарий, голубчик! Выключи эту гадость!

«Лаборант» убрал изображение, белый свет погас. Но и того, что все трое увидели, было куда как достаточно. Игнатий Христофорович заговорил первым, будто бы упрекая, но вполне отеческим тоном. Как ему и полагалось по умудренному старшинству:

– Амалия, милая, пойми меня правильно. Я ни в коем случае не умаляю значения добровольной взаимопомощи. Но когда об этом просят! Понимаешь? Просят! Агностик же ничего подобного не хочет. Не хочет, чтобы ему помогали, и все тут. Он всегда был этически неуравновешенной личностью. Так вот… – Игнатий Христофорович сделал умышленную паузу, чтобы придать значимость следующим своим словам: – Имеем ли мы право вмешаться? Насколько мы имеем это право? И выйдет ли с того хоть какая польза? Если бы дело не шло о Вольере, я бы, собственно, нимало не расстроился. Паламид Оберштейн, которого все так лихо и заглазно называют Агностиком (кстати, попробовали бы сказать ему это в лицо), никогда не был мне симпатичен. Хоть я и сочувствую его бедам.

Игнатий Христофорович не довел до конца свою филиппику, которой уже и стыдился, как его перебил нетерпеливо Гортензий:

– А я вот решительно не понимаю, в чем тут беда? Неприятно, конечно. Но это же обычная вещь. До сих пор относительно редко встречающаяся. Нафанаилу там куда лучше. Даже и не лучше – Вольер единственное место, где он может полноценно жить.

– Дорогой мой, а я не понимаю, как вы не понимаете! – вмешалась со своей козетки Амалия. – Дело не в единственном месте, как вы выражаетесь. Нафанаил – все, что осталось у него после гибели Светланы. Других детей не было. И теперь уже не будет. Агностик – однолюб. Редко, но встречается – по вашим словам. Говорю вам, он словно бы свихнулся, когда его сын не прошел даже простейшего отборочного теста!

– Уж не преувеличиваете ли вы, прекрасная Амалия Павловна? – недоверчиво снизу вверх покосился на нее одновременно и носом и глазом Гортензий. – Были ведь случаи, когда из Вольера возвращались обратно. Не на моей памяти, но были!

– Не на сей раз. У Нафанаила все безнадежно, дальше некуда. Настолько, что бессмысленно было еще ждать положенные два года. В его обстоятельствах чем раньше свершится переход, тем лучше. И отец вряд ли впредь с ним увидится – Агностику совершенно невыносимо лицезреть своего единственного ребенка в Вольере. Тем более ребенка Светланы. Так можем ли мы осуждать его за некоторые нарушения конвенциональных соглашений?

В кабинете повисла напряженная тишина. Каждый из них таил за душой свой ответ, и каждый опасался высказать его первым. Не потому, что поймут неправильно. Такого просто не могло случиться. Но оттого, что мысли, облаченные в слова, имели опасность стать осязаемыми. Не в прямом значении обрасти плотью, однако их уже нельзя будет взять назад. И все последующие действия и решения попадут в зависимость от высказанного нынче вслух.

Первым осмелился нарушить молчание опять‑таки Игнатий Христофорович, от него этого ждали, а он не привык обманывать надежды окружавших его людей.

– Я не хотел говорить. Точнее, не хотел напоминать тебе, Амалия. Вы же, Гортензий, понятия о том не имеете за ранней свежестью лет и слишком коротким сроком пребывания в наших местах. Так вот… Владение за № 28593875‑бис не обычное рядовое. То есть поселок как поселок. За исключением одного обстоятельства. Именно в «Яблочный чиж» по решению общего голосования среднеевропейской полосы был заключен некий Ромен Драгутин. С полным лишением памяти личности.

Огнеокая Амалия охнула, неловко приподнялась на локте, мрачные ее косы змеями скользнули по обнаженной напружинившейся руке. Гортензий переводил недоуменный взгляд с одного из своих собеседников на другого, и ничегошеньки не понимал и не припоминал. Но и ему стало вдруг тревожно. Ну почему всякий раз, когда дело касается Вольера, от этой проклятой тревоги никак не избавиться? Почему нельзя воспринимать спокойно, вот как заведено у него…

– Не может быть! – выдохнула, наконец, Амалия, словно бы что‑то мешало ей произнести это раньше, словно бы холодный и колючий ком запечатал молчаливым удушьем ее нежное горло, и вот теперь лишь звукам удалось пробиться наружу. – Не может быть! – повторила она немного нараспев, будто бы сомневаясь до сих пор, что в состоянии говорить.

– Может, милая, может! – Игнатий Христофорович как бы в раздумье потер рукой плохо выбритый острый подбородок. – Я ведь человек строгих фактов. Я перепроверил, прежде чем стал утверждать. Ромен Драгутин – владение № 28593875‑бис. Иначе «Яблочный чиж». Это было еще при жизни матери Светланы. Она и предложила тогда добровольно, святая была женщина. Хотя и знала, что скоро уйдет в дальний поход и что дочь ее не откажется от обязательства. Но, вероятно, никто другой не захотел связываться с таким владением, и девушке пришлось поневоле. Они с матерью очень любили друг друга. И все равно, эта любовь ни одну из них не остановила.

– Как же так? – неподдельно изумилась Амалия. Она закусила прозрачными, как перламутр, зубами конец длинной косы, словно бы опасаясь, что может не сдержаться и перейти на крик. Отдышалась. – Неужели Агностик не знал? И отдал туда сына? Он же мог выбрать какое угодно другое чужое владение.

– Он отдал сына, чтобы тот был хоть немного ближе к нему. Призрачная, неестественная связь, но все‑таки связь, – пояснил Игнатий Христофорович, глядя на Амалию в упор. – А что касается заключенного Ромена Драгутина, то очень даже может быть, что не знал. Имя‑то ему сменили на иное! В одном Гортензий прав – владение Агностика находится в полном информативном запустении. Мало ли что там у него! Вернее, мало ли кто там живет? Если бы не сын, так он бы и не появился во вверенном его попечению поселке до конца дней своих, и «пропади он пропадом!», как ты выражаешься, моя милая. Паламид Оберштейн ненавидит Вольер. И всегда ненавидел. А теперь будет ненавидеть еще сильнее из‑за Нафанаила. Будто бы Вольер нарочно отнял у него ребенка. Он и владение‑то принял больше в память о Светлане! Все это мне понятно, хотя и неприятно чертовски. Поэтому я Паламида плохо переношу. Этическая неуравновешенность – еще полбеды. Настоящие беды – они впереди!

Неожиданно Гортензий сел на полу, по‑турецки скрестив обе ноги, взгляд он имел обиженный и целеустремленный.

– Дамы и господа! – начал он звеняще и строго, но не удержался от привычной веселости, сострил: – То есть дама и господин! Не угодно ли кому‑нибудь просветить меня насчет этого Ромена, иначе я скончаюсь на месте от сенсорного голодания. Что это за персонаж роковой такой? И как он умудрился «заслужить» в кавычках столь редкостную «привилегию» опять же в кавычках, как лишение памяти личности?

Амалия и Игнатий Христофорович украдкой переглянулись, но и только.

– Я настаиваю, – произнес Гортензий уже серьезно. Длинный нос его вздернулся прегордо вверх. – Я не мальчишка какой‑то. И право, думаю, имею. Позвольте напомнить также, уважаемый Игнатий Христофорович, что я, как и вы, состою во владении поселком. Не самый он, может, и проблемный, и без заключенных лишенцев. Но мой «Барвинок» заслуженно считается в общем рейтинге образцовым. А за вами, милейшая Амалия Павловна, и вовсе никакого владения не числится.

Жесткий, сухой кулак Игнатия Христофоровича с силой опустился на локтевую магнитную подушку, кресло при этом издало жалобный электрический треск.

– Довольно! – прикрикнул он на Гортензия. – Вы и есть мальчишка! Со своим «Барвинком» возитесь на досуге потому, что у вас счастливое детство еще не отыграло. А здесь и сейчас речь идет о страшных непростых вещах! Слава богу, что досуг у вас весьма редко случается, иначе нагородили бы вы огородов! Давно хотел вам сказать, кстати, – уже куда спокойней продолжил свою речь Игнатий Христофорович, – прекратите вы ваше благоблудие. Насильно никого в рай не тянут. А если бы было так, то, простите за банальность, и самого Вольера бы не было.

– Все же могу ли я узнать? – нахмурившись от выволочки, опять повторил свой вопрос Гортензий, указательный его палец с лиловым ногтем многозначительно нацелился на Игнатия Христофоровича. – Я не настаиваю на подробностях. Хотя бы в общих чертах. Вы ждете от меня участия в принятии решения, но я не могу этого сделать, пока не получу удовлетворительных разъяснений.

Амалия, теперь спокойная как речная заводь в светлый безветренный день, села на козетке, подобрала ночные свои косы и плавно начала, обращаясь сперва к Игнатию Христофоровичу:

– Конечно, требование Гортензия по‑своему справедливо, – и потом уже, повернувшись в сторону молодого человека: – Лучше я вам расскажу, чем Игнаша. Его эта история выводит из себя. Хотя рассказывать‑то особенно нечего.

И вправду. Что она могла рассказать ему? Такого, что передало бы кромешные дрожь и ужас тех немногих дней, когда шло обсуждение и голосование, и последовавшее за тем осуждение. Хотя нет. Дрожь и ужас случились раньше. Когда узнали и особенно когда поняли, что именно они узнали. Для сегодняшних молодых здесь, может, и нет ничего чересчур выдающегося, никакого подвига, который потребовалось от каждого совершить. От каждого, кто тогда имел причастность к этому неописуемому и вроде бы приватному делу. И не в момент вынесения приговора. Подвиг был в том, чтобы посметь поверить. Чтобы взглянуть всей правде в глаза, не отмахнуться и не спрятаться за убийственным снисходительным всепрощением.

Игнаша был там и Карлуша тоже. И мать Светланы, покойная или ушедшая неизвестно в какие пространства, – всегда она, Амалия, смотрела на эту женщину с восхищением. Невзирая на то, что близко приятельствовала с ее дочерью. Но уж Юлия Сергеевна Аграновская, даже при столь пристальном дружественном, почти каждодневном рассмотрении ничуть не утрачивала своей величественности. Она тогда же заставила ее и дочь свою Светлану принять участие в голосовании по делу Ромена Драгутина. Видит бог, как ей, Амалии, этого не хотелось! Но Юлия сказала, они много потеряют для самих себя, и обе девушки поверили ей, и когда просмотрели внимательно с ее подсказки все доступные немногочисленные документы того дела, то осознали. Старшая Аграновская была честна с ними, и ни Амалия, ни Светлана об этом не пожалели впоследствии. Будто прошли некую проверку на здравый смысл и жизненную прочность.

А само дело, что ж… Он обитал совсем неподалеку. В одиноком большом старом доме посреди полей, скорее, поместье – называлось оно «Кулеврина», – был плохо уживчив, у него, кажется, имелась родня в Варшаве. Он почти ни с кем не общался, и к слову сказать, редко кто настаивал на общении с ним. Этот Ромен Драгутин обладал нелюдимым нравом и не самым лучшим воспитанием. Но никогда и речи не шло, что он не годится для Нового Мира и ему, дескать, лучше выйдет перейти на поселение в Вольер. К последнему он вовсе не имел ни малейшего отношения. Владения за ним ни единого не числилось, да он и не напрашивался, хотя и проживал рядом – кажется, «Веселые цикады» называлось. А может, она и путает. Зато интеллект у него был – будь здоров! Проектировщики моделей «сервов», тогда еще полимерных слуг человеческих, даже с дальних космических станций прибывали по Коридору поглядеть. И все они, между прочим, выдающиеся инженеры. Говорят, встречал он их сухо и неприветливо. Уже одно это должно было насторожить. Но не насторожило. А потом случилось то самое.

Однажды Ромен Драгутин пришел в город. Соседний вольный полис Большое Ковно, хотя в те времена не так уж был он и велик. А сказать точнее, не велик совсем. Это теперь разросся, как на дрожжах, когда однажды патеографики, по большей части молодые ребята, первыми выбрали его для своих выставочных залов и студийных помещений. Этакая художественная община получилась, бывать в ней одно удовольствие. Несмотря на то, что порой явственно чувствуешь – им там не до тебя, но ничего, все равно интересно.

Но о Драгутине. Короче говоря, прибыл он в Большое Ковно. Если Амалия все верно помнит, было это зимой. Говорят, тогдашние обитатели еще решили – снегоуборочные «сервы» испытывает. И немало удивились, зачем? Кому он мешает, снег‑то? Ведь не Темное Время, когда на природу и ее явления смотрели как на злобную ведьму в окружении чертенят, кою надо заклинать при помощи небо коптящей, неуклюжей техники. Но никто не возразил и слова не сказал против. Надо человеку, значит надо. Вдруг какой в этом гениальный смысл, а они помешают. Даже занятно стало. Что происходит и особенно – что дальше будет.

А дальше было вот что. «Сервы» не столько снег принялись разгребать, но и плавить жилые дома один за другим. Целая свора их пришла с Драгутиным, да нет, пожалуй, целая армия. И так квартал за кварталом. Пока очухались и сообразили, что к чему, – полгорода как диссипативным протуберанцем слизнуло. Двое погибли, из тех, кто не успел из домов выскочить. Один когерентный филолог, дар божий, замечтался. И еще молоденький оптик по перемещениям не смог вовремя выйти из психокинетического погружения.

Потом на оплавленных руинах Ромен Драгутин объявил, что ныне он единовластный повелитель здешних земель, и кто не захочет ему подчиниться, тому будет плохо. Тому его «сервы» покажут, где кузькина мать. И потребовал статую себе в полный рост и еще, чтобы при взаимных приветствиях все кричали «Хайль!» и непременно добавляли его имя. Где Ромен Драгутин этой ерунды набрался, неизвестно. Но так было. И чем закончилось бы, трудно сказать. Если бы…

Собственно, Карлуша первый спохватился. Он в то время совсем молодой парнишка был. Но единственный, кто не растерялся, пока мудрые старцы в панике мазали скипидаром пятки. Пусть Гортензий так и запомнит. Карлуша, он же Карл Розен, их теперешний сосед, милый и неряшливый Карлуша, а сообразительней всех оказался. Большое счастье Большого Ковно, что он тогда в нем жил. И уже тогда наноимпульсными пушками интересовался для медицинских целей, конечно. В общем, навел он свою лучшую пушечку. Как раз на тех «сервов», что ближе всех к Драгутину держались, вроде охраны или личной гвардии. Надеюсь, не надо объяснять, что именно произойдет с полимерными системами при направленном ударе наноимпульсом? Ах, не вполне уверен? Ну, Гортензию при его любознательности не составит большого труда узнать самому. А после Карлуша поступил предельно просто. Взял и стукнул новоявленного владыку обычным стволовым домкратом по дурной башке. То есть, выражаясь интеллигентно, по теменной части черепа. Сам в руки взял и сам же стукнул. Примитивно, но действенно. Как оказалось. Потом запер в оздоровительной гостинице для неадекватных. Никто, разумеется, Ромена Драгутина лечить не собирался. Назначили общее голосование по среднеевропейской полосе. И, несмотря на благодушие отдельных личностей, которые не видали своими глазами, что сотворил с Большим Ковно самозваный владыка, приговорили. К чему, Гортензий и так уже в курсе.

– Я вроде как краем уха слышал об этом. И правду говоря, прекрасная вы моя, Амалия Павловна, ни на грош не поверил. Определенно городские легенды. Что возникают фантомно в разных местах в разное время. Сами понимаете, придавать значение или принимать на светлом честном слове мне и в голову не пришло, – Гортензий задумчиво смял жесткокрылые уголки губ, похрустел озабоченно сплетенными пальцами. – Но в чем нынешняя‑то опасность? Дела давно минувших дней, не так ли?

Вместо Амалии, несколько утомленной воспоминаниями и вновь возникшими переживаниями, ему ответил Игнатий Христофорович. Он не мешал рассказу и теперь не пытался его никак комментировать, а просто грустный пожилой человек излагал суть своих тревог:

– Голубчик мой, Гортензий. Вы не хуже моего знаете, что лишение памяти личности – это процедура, не связанная с глубоким гипнозом, как при переходе в Вольер. Это совсем не то же самое, что проделали, скажем, с малышом Нафанаилом. Это полное стирание при помощи инъекции псевдопротеина, меняющего структуру вплоть до генетического кода. И производили это стирание на моей памяти лишь дважды. Причем второе применение было целиком экспериментально‑добровольным. Никто не знает до конца, насколько это эффективно и к чему в случае чего приведет. Если, не дай‑то бог, произойдет внешняя дестабилизация. Но именно это проделал по небрежности наш безответственный сосед. За поселком «Яблочный чиж» нужно установить более пристальное наблюдение, я думаю. Хочет того Агностик или нет. Ему, скорее всего, будет безразлично.

– Что же, это решение. Пока наблюдать, не делая поспешных выводов. А там посмотрим, – поддержала его Амалия.

– Ну, если решение в отсрочке самого решения, то я «за»! – опять пришел в нарядное настроение Гортензий. Он вообще не умел подолгу пребывать в печали. Хотя рассказ Амалии произвел на него впечатление. – А как нынче зовут этого Ромена Драгутина? Излишнее любопытство, но может дать пищу к размышлениям. Как человек с полной утратой памяти личности станет позиционировать себя? Учитывая, что он натворил в прошлой жизни.

– Не помню, дорогуша, – словно бы нехотя отозвалась Амалия. Ей вправду не хотелось припоминать, да и давно это было.

– Если я дорогуша, то неугодно ли вам провести нынешнюю ночь со мной, опьяненным вашей черно‑златой красой? – игриво всплеснул руками Гортензий, все еще не овладевший до конца контролем над сопроводительной жестикуляцией.

– Вы, молодой человек, нахал! – Амалия будто бы возмущенно запустила в сидящего на полу «молодого человека» и «нахала» туфлей. Но не больно.

Значит, есть шанс. Подумал про себя Гортензий, – иначе ответ был бы вежливо‑категорический. Надо написать для нее стихи. Жаль только, что у него не выходят хвалебные оды и любовные сонеты, одно какое‑то безобразие вроде скабрезных шаржей. Ну да ничего. Ради Амалии он на что угодно способен.

– Отправлюсь‑ка я восвояси, раз уж в моем присутствии нет более нужды. А вы, прекрасная Амалия Павловна, имейте в виду, ближайшие два дня я проведу дома. Это на всякий случай, если передумаете, – Гортензий протянул ей туфлю. – Что же, до встречи и честь имею. Надеюсь, все будет хорошо.

Он уже направился к выходу, когда его остановил негромкий окрик Игнатия Христофоровича:

– Фавн! Он назвался Фавн! – и на худом, небритом лице его отобразилось некоторое удовольствие от превосходного владения собственной памятью даже на незначительные обстоятельства и факты.

Гортензий кивнул, а что еще оставалось. Действительно, чем это могло помочь? Ну, допустим, Фавн, ну и что. Зря они беспокоятся. Стирание, скорее всего, вышло полным.

Он не успел ступить за пороговый, непрозрачный от темноты барьер, как вдруг на левой стене проявилось и замерцало густо‑бирюзовое окошко экстренной связи. А еще спустя какой‑то миг в том же окошке возникло перепуганное веснушчатое лицо, обрамленное ярко‑рыжими вихрами. Выражение на этом лице уже само по себе сообщало о каком‑то приключившемся внезапном несчастье. И принадлежало оно, в смысле лицо, да и выражение тоже, Карлу Розену, Карлуше. Человеку, которого вообще мало что на этом свете могло напугать.

 

Голая правда и ничего кроме

 

Не знать, не сметь. Слова разные, а внутри – одно и то же. Тим бы не задумался об этом, если бы не жуткая необходимость. Он и до сих пор не мог умом своим дойти до толкования того, что случилось. Нет, не в прибытии Радетеля было дело. Хотя и оно, конечно. И рука на плече, и небывалый холод. Все это пустяки сущие. А только на следующий день после тех памятных событий пропала Аника. Да‑да, пропала. Совсем.

Такое это оказалось горе, что он и понять не сумел так, чтобы сразу – это действительно произошло. Еще вчера была, а теперь нет. В поселке поговаривают, дескать, сбежала, не сказавшись ни отцу, ни матери. В доме родительском, Марта и его жены Хло, и теперь плач стоит. Как же так? Но Тим‑то уверен – никуда Аника не сбегала. Куда ей бежать‑то, сами посудите? О ВЫХОДЕ на новой границе она знать не знала. А и знала бы, дальше что? Тим и сам‑то дальше той окаянной ИНСТРУКЦИИ не продвинулся.

И потом. Никаких просьб Аника цветным шарам не подавала. Ему бы первому сообщила, если бы вдруг захотелось ей на переселение по обмену. Но не могла она захотеть. Зачем? Ведь не сирота. Не семья у нее даже, а полная чаша заботливых родичей. Старший брат ее недавно женился, обзавелся домиком, все чин по чину, с верандой и с красным петухом на крыше, «дровосеки» выстроили ему по соседству. Каждый день в гости на родительский двор, в сестре души не чаял, не говоря уж про мать с отцом. И вообще, какой может быть обмен без их согласия, Аника еще не получила вторую зрелость. А уж что ни Март, ни Хло на то не соглашались и не заикались ни разу – ясно, как день. Вон как убиваются по дочери.

Как же тогда он, Тим? Неужто лукавила она, когда шептала ему на ухо и убегала. Шептала и убегала. Никто, кроме Тима, ей не нужен. И никогда нужен не будет. Вот только чуток они еще подождут и, когда придет разрешение, сразу поженятся. И все в поселке того ждали, давно не секрет. Малыши дразнили даже до стеснения, но все равно было приятно. Как же так? Отец смотрит на него другой уж день жалостливо, будто на кошку, что по неосторожности ногой пнули и забыли. И братишка его, Радетелем данный, тоже смотрит, хотя не понимает до конца, что случилось и почему на Тима так смотреть надобно.

Ну пусть. Пусть и лукавила. Да разве он, Тим, заставлял? Второй завет он чтил свято. Да и не захотел бы иначе. Раз она не хочет. Выходила бы себе хоть за толстяка Туора, подумаешь, он бы слова не сказал. Даже если бы за красавчика Мика, все равно бы не сказал. Она в других поселках и не знает никого, чтоб сбежать, скажем, по большой любви. Откуда и знать‑то? К кому бежать в таком случае? Загадка, и все тут. И загадка страшная. Отец ее, Март, тот прямо с ума спятил, решил, в реке утонула. Да в какой реке, если один из «дровосеков» попроворней завсегда на мостках дежурит, не было такого, чтобы пропустил и спасать не кинулся! В поселке всего‑то однажды и вышло ненароком, чтоб прежде срока кто в нижние земли спустился по своей или чужой воле, минуя Дом Отдохновения. Дедуля Леля‑«курносика» полез раз на дерево – понадобилось, вишь ты, заброшенное воронье гнездо, больше от старости да от дурости полез, ну и сверзился с верхней ветки, даже «колдун» его костей не собрал. И то сказать, дряхлый совсем был, ему можно. А Тим видел, собственными глазами видел! Как солнечный свет свят, видел! Март, бедняга, черный лицом, и перед своим «домовым» на колени падал, и перед «дровосеками» в пыли валялся, лишь бы дочку разыскали, живую ли, мертвую ли, но только чтоб отыскали. А толку? Дно обшарили, да не один «дровосек», а все, которые в поселке были. Никого, конечно, не нашли. Тим вместе с Симом и Марийкой каждый чердак, каждый закуток облазили и в Лечебнице тоже. И не было ни единого человека во всем «Яблочном чиже», чтоб на порог их не пустил и не позволил смотреть по дому. Фавн тоже с ними ходил. Не звал его никто, а вот же увязался. За голову свою держался, раскачивался и подвывал тихонько, и то под кровати заглянет, то в умывальню, не было бы Тиму так плохо, рассмеялся бы. Неужто Аника стала бы целый день под чужими кроватями прятаться? Это Фавн от беспомощности, сообразил он потом. Может, из‑за тех двух елочек помочь хотел, может, еще почему. Вдруг и вину заглаживал, еще свежо в памяти, небось, его «зашибу, не то!». Только Тим не в обиде, скорее Фавна даже жалко. Однако помощи от него не вышло нисколько, старик сам это понял, оттого и глупил, и завывал, но Тим ему все равно благодарен за участие, за то, что ходил следом. Пусть и не его это дело. Кто ему Аника? И на что ему Тим?

Прикидывал еще и вспоминал. Может, чем обидел ее днем раньше? Или наболтал чего не надо? Да куда там! С оранжевого часа только и знали оба, что с мальчиком Нилом возиться. Как оно было? Показали мальчонке старую детскую комнату Тима – понравилась. Хотя и сказал, мол, видел похожее и даже куда лучше. Но и у Тима хорошо. Воспитанный братишка, молодец. Значит, память ему не совсем отшибло. А может, он просто не желал припоминать. Старики говорят, такое бывает. Если родители, скажем, захотели воли вольной отдельно друг от друга, да и подались в разные стороны по обмену. Ребятенка тогда чаще всего Радетель отдает на иное поселение. Чтоб не маялся сердцем и не думал, будто его бросили, и не страдал зря. А так как бы в чужом поселке он – отдельный человечек и сам по себе. По достоинству. И с именем не все так страшно оказалось. Он опять сам спросил Нила, чуть попозже, когда тот уже лопался от «нянькиных» пирогов. Ну уж она и расстаралась, выдала в окошко и яблочные, и с острой начинкой, и вкуснейшие с жженкой! Гостя, поди, встречала, старая, вредная железяка! У «нянек» не положено объедаться, за этим они зорко следят. Хотя толстяк Туор чуть не с рождения сидит на одних постных грибах с луком, а все равно жир прет из него, будто кто воздухом накачивает изнутри. Ну вот, спросил он Нила:

– Как это ты не помнишь своего имени? И почему тебе Радетель его дал?

– Ничего он не давал, – говорит, а у самого рот набит.

И рассказал. Имя было как имя. Только длинное и запоминать его трудно. Да и нечасто вроде называли. Вроде жил он один в пустом доме, и вроде это тоже был поселок, но других домов в нем стояло мало. Может, один или два всего. Это он приврал, конечно, для красоты. Где это видано, чтоб добропорядочный поселок был из одного дома, тем более пустого? А теперь, как сюда попал, то пусть лучше зовут его Нил. Очень похоже на его прежнее имя, но покороче, ему нравится. Тим еще стал сокрушаться про себя, что же это за родичи такие неумные, зачем мальцу заковыристое прозвище дали? Видно, совсем не нужен был. Ну ничего. Зато теперь у него славный братишка есть. Нил, так Нил, имя хорошее. Хвала Радетелю, что исправил неправильное.

Потом, когда пироги все съели, повели мальчугана в Зал Картин, значит, на крошку Мод смотреть. Тим смотрел тоже. Оттого, что Аника попросила. Иначе стал бы он! Но за компанию улыбался снисходительно в положенных местах. Ей приятно было, он же видел. Девушкам вообще приятно парнями командовать, если те захотят, конечно, – это уж их дело, слушать или не слушать подружек. Тим обычно слушал. Так что незачем Анике бы обижаться. После, когда история кончилась, еще катались на реке. Затем много чего делали, он уж не упомнит. В основном Тим на соседские расспросы отвечал, вежливые, будто невзначай: как это было, когда Радетель руку на плечо. Страшно или приятно. Надоело даже. Но и людей понять можно, в кои‑то веки живой бог к человеку снизошел. Поэтому отстанут не скоро, с тем и смирился. Главное, мальчик Нил тем временем перезнакомился с соседской малышней, дальше бегал сам по себе, на Тима и Анику не обращал внимания, известно, у ребятишек свои забавы. До самого ужина бегал. А Тим с приятелями играл в стукалочку до темноты, забрал у Мика изрядный кон, Аника в ладоши хлопала, так сильно радовалась. В синий час все разошлись по домам. Больше ничего, стоящего внимания, не произошло. До утра. Пока не сделалось известным, что Аника пропала.

И вот теперь, к позднему вечеру второго дня, что уже минул с ее исчезновения, под душу рвущий вой Марта и его жены Тим озарился мыслью. Смятенный поселок волновался, не спал, свет горел в окнах, «домовые», будто бы растерянные, сновали по лестницам вверх и вниз, то наблюдая за спящими детишками, то крутились бестолково под ногами, разливали по стаканам имбирную шипучку, которую никто не пил и не просил. В столовой их собственного дома, за той же нетронутой шипучкой сидели отец и тетушка Зо, молча держались за руки. Уже давно шел черный час, но никто не ложился.

Да и мысль пришла к Тиму не сразу. Сначала и он сидел, молчал, слушал стоны, доносившиеся с Мартова двора, глядел и надеялся, вот, может, теперь‑то надумают они пожениться, отец и тетушка. Хорошо бы. Зо давно вдовеет, вместо ее муженька, вялого и смутного, ко всему на свете равнодушного увальня (И как он снялся‑то с места? Наплел, будто страсть хочется побродяжничать, да разве не во всех поселках одно и то же?), как раз и прибыл по обмену Яго. Но тетушка его не заинтересовала, да и стара для него. А вот отец в самый раз. Жаль только все никак он не мог опомниться с той поры, как ушла мать Тима. Сказала, что устала. «Колдун» все ее лечил, лечил, наверное, решила – хватит и ушла. В Дом Отдохновения. По своей воле. И больше не вернулась, это понятно.

Стало быть, глядел он на них. На отца и на тетушку Зо. И как молния сквозь беспросветную, черную тучу этого часа полыхнула мысль. И гром раскатами прокатился, словно по всей голове, от уха до уха. Словно мысль эту он сам в своем уме и произнес во весь голос. Даже оглушило его на мгновение. Искать Анику надо не здесь. А там. Где это «там», стоит ли объяснять? Как он будет искать, куда пойдет, Тим старался не думать. Потому что не знал. А не знать, это – то же самое, что не сметь. Это он понял, наверное. Если думать о том, чего ты не знаешь, то ничего и не сделаешь. А не сделаешь, то Аники рядом не будет, скорее всего, никогда. С чего бы начать, вот вопрос? Внутреннее, не высказываемое ощущение велело ему начинать с ИНСТРУКЦИИ. Разум возражал. Он, разум, вещал иное – сейчас ночь, самое время, в воздухе полно разноцветных шаров, пойди, попроси один из них, а хоть бы и все сразу, дойдет до Радетеля, он поможет. Только родичи Аники и без него, наверное, попросили, не безумные же они, чтобы упускать такую возможность? И с чего бы его моления принял Радетель ближе к сердцу, если оно у него вообще есть, чем плач ее матери с отцом? Но разум продолжал уговаривать – напомни ему, богу живому, как вышел ты к мальчику Нилу, вдруг и отзовется, он милостив. Ибо так гласит закон. Слушайся и почитай, и будет счастье. По разуму все выходило так. Так, да не так – отвечало чувство, которому нет названия.

А почему? Потому. Тим уловил, что именно пыталось сообщить ему через препоны сознания это безымянное чувство. Рука. Все дело именно в руке, что опустил Радетель ему на плечо. Хочешь, обманывайся и не смей, а хочешь, признай и, убоявшись, иди дальше. Вольному воля. Вот это самый поворотный миг и есть. Это он понял тоже. И сказал опять сам себе. Рука была плохая. Злая рука. Не может у живого и милостивого бога быть такой руки. Чтобы все тепло из тебя сосала, хлад и тоску отдавая взамен. Что‑то от нижней половины земли, которая для мертвых, было в этой руке. От вечного сна и от преждевременного ухода, от безвозвратности и от того, против чего и писан завет. Может, то не Радетель снизошел вовсе, а морок, какой случается в туманный вечер, может… ох свет ты мой!!! Если Радетели от чего‑то хранят мир и без них иначе все в этом мире станет плохо, значит, есть некто такой, кто желает этому миру несчастья, как и всем, живущим в нем! Иначе зачем оберегать‑то, да и от кого? Помилуй нас всех судьба, если правда! И как он, Тим, раньше не догадался? Оттого и не догадался, что прежде все шло хорошо. Незачем ему было догадываться‑то.

Как первый библейский человек, в первый же раз столкнувшийся лицом к лицу со злом, еще не узнавший до конца, что это именно зло, Тим на некоторое время растерялся. И усомнился. Полно, да все ли так на самом деле? Очень хотелось, чтобы все было не так. И очень не хотелось знать. Не хотелось знать, как бывает иначе. Не знать и не сметь, слова разные – а все же одинаковые. Усомниться, значит – «сим победиши», но Тим до этого пока не дозрел, куда там! Его собственное знамя, небесный лабарум, еще не было соткано, даже крестоносный образ его еще не был явлен ни во сне, ни наяву. Полководец без войска, шаткий в вере, не видевший врага своего без забрала, лишь знающий твердо – враг его есть, но где он, неизвестно. Все это отступало на второй план, неважно – главное цель. Тогда можно и без войска. Где‑то когда‑то союзники найдутся, и нельзя сказать наперед: держи с ними ухо востро. Да и знамя – дело наживное, сгодится любая тряпка, лишь бы под ним удалось идти вперед.

Ночь прошла спокойно. Отец и тетушка Зо так и задремали за столом – выдохшаяся шипучка в стаканах, головы на скрещенных руках, мерное сопение, увядший от усилий «домовой» в углу, бедняга. Но Тиму нужен был здоровый сон в ожидании завтра. Ой как нужен! Потому он поднялся наверх, только бы в свою кровать. Думал, черта с два (ох, нельзя так ругаться, опять же почему нельзя и что значит «черт!»?) хоть на половинку часа сомкнет глаза. Ан нет, не так оно вышло. Едва коснулся головой подушки, едва успел подумать под «мышиный писк» – когда решение принято, то и беспокоиться незачем, едва успел удивиться – надо же, какая ясность теперь в нем, как уже и заснул. До самого раннего, голубого, воробьиного часа.

Утренний «Яблочный чиж» ничем не отличался от себя обычного. Но это лишь казалось поначалу. Тим вышел на крылечко, дожидаясь завтрака, – ни отца, ни тетушки Зо уже не было в доме, но мало ли куда им вздумалось пойти? К тому же Марту, например. С сочувствием или с помощью, хотя чем они‑то могли помочь? Единственный, кто мог, как раз спокойно теперь стоял на крылечке, не торопился никуда, потому что спешка не была ныне подспорьем – он, Тим, должен действовать постепенно. Как его отец, когда настает время решительного и победного удара в городках‑перевертышах: сначала прицелиться тщательно, потом отвести локоть, прищуриться в последний раз, проверяя, и вот – взмах, свист крутящейся биты, рассекающей воздух, и разлетается сложенная фигурка, переворачивается, чтобы собраться заново в иную, такую же стройную и красивую.

Все же, несмотря на тишь да гладь, поселок не был похож на себя. Будто бы он тоже шептал на ухо Тиму: «Ты не обращай внимания на мой привычный и благостный лик. А загляни внутрь меня. Тогда ты увидишь – долго еще не буду я таким, как прежде. Даже если неизменными останутся мои дома и залы, и колокольни, и соборные площади, нынешние, прошлые и грядущие. Все равно это лишь их внешнее лицо. Суть же изменилась. Потому что во мне поселился страх. Перед тем, что нельзя объяснить, перед тем, что нельзя поправить. Потому что исчез закон. Тронешь краеугольный камень – рухнет все здание. Потому что меня больше нет. Ты видишь перед собой лишь призрак. Я больше не „Яблочный чиж“, а кто‑то другой. И так будет, пока не вернется мой мир и мой порядок вещей».

– Пока не вернется Аника, – сказал он вслух, но услышать Тима было некому.

Тим не просто должен вернуть ее. Он будет обязан рассказать, что произошло, как и почему. Даже если не захотят ему верить. Потому что иначе поселок не излечить. Отныне он – «колдун», сам себя назначил, ведь кроме него, выходит, некому. На Радетеля надежды мало. Тиму сделалось вдруг очень плохо. Не от страха, нет. Он уже знал и смел, и оттого для страха не было места. Но он остался в этом мире один, как та самая луна‑бродяга, и не имелось у него отныне ни дома, ни семьи, ни покоя, ни веры. Все это он должен теперь создать для себя заново. Из чего? Да уж из чего придется. Кто знает, что встретится ему по дороге? Может, он и погибнет на ней. По своей воле – и на нижнюю сторону земли, в сонное царство мертвых, где душа его будет грезить вечно. Он не хотел. Но что делать? Оставаться, как есть, он хотел еще меньше.

Проснулся Нил, «домовой» с ласковой укоризной тащил его мыться, мальчик упирался, но не слишком сильно, скорее, ему было весело. Тим улыбнулся и погрозил ему с веранды пальцем – мол, слушайся и не капризничай чересчур. Тот состроил в ответ рожицу, но все же дал увлечь себя в умывальную.

Завтракали они вдвоем, отец так и не вернулся, наверное, застрял где‑нибудь в гостях. Потом сразу же, как набил перемазанный рот остатками персикового варенья, братишка стал проситься на улицу играть. Тим, конечно, разрешил – погода чудная, чего же сидеть дома?

– Вот только погоди немного, и пойдем вместе, – попросил он мальчика. Хоть в этом радость, прогуляться по поселку, держа Нила за руку, может, никогда больше, а? Защемило сердце. Ну ничего, Нил вполне и без него обойдется.

Пока братишка играл в догонялки с «домовым», вернее сказать, мешал тому собирать со стола остатки завтрака, Тим поднялся к себе наверх. Он не представлял еще, что именно возьмет с собой в путь, но про одну вещь знал точно, и без нее было не обойтись. И приготовить ее нужно заранее, а лучше весь день с ней не расставаться. Мало ли что? Из дальнего ящика, где хранил старые детские сокровища – засохший жук‑рогач, сиреневый коробок с ожерельем из гороховых зерен, смешной человечек из палочек и желудей, – вытащил он сверток из куска занавески (по сей день бедняга «домовой» не догадывается, куда пропала цветастая тряпка со слухового окошка). Сунул под мышку и пошел вниз к Нилу. Братишка все еще с визгом носился за «домовым» и от него, шалил, норовил сесть верхом, соскальзывал с гладкой туши, Тим и сам также забавлялся в детстве, «домовому», чай, не впервой.

– А что это у тебя? – заинтересовался неожиданно мальчик, остановился в беге, указывая на сверток, зажатый под мышкой.

– Сейчас покажу, – Тим присел к столу. Почему бы и нет? Мал, конечно, но вдруг будет ему интересно. Развернул. Не без затаенной гордости. – Сейчас покажу. Что это за штука.

Нил сунул любопытный носишко в сверток, что же там такое? Терпения не хватило дожидаться, пока новоявленный старший брат развернет до конца. И разочарованно отпрянул, и протяжно хрюкнул:

– Хм! Ну‑у! Подумаешь! В моем прежнем доме такого добра полно было! Скука жуткая, – и хотел уже бежать дальше за «домовым».

– Постой! Что значит, полно было? – Тиму и в самом деле показалось, будто он не расслышал или понял не так.

– Ну, полно – это значит много, – небрежно, сквозь смешинку, отмахнулся Нил и быстро нырнул под стол с нарочно зажатой в руке грязной, пустой чашкой, «домовой» принялся ловить его поочередно за ноги.

– Я знаю, что «полно» значит много. Хочешь сказать, в прежнем доме, где ты жил, было много именно таких штук? – обескураженно спросил Тим, невольно он разглядывал «Азбуку» со всех сторон, будто видел впервые.

– И таких, и других, и каких угодно, – раздался голос из‑под стола.

– Это называется «книга», – спокойно и рассудительно произнес Тим, хотя внутри его головы все смешалось в сумбурном безумии. Не может же быть!

– Да, вроде, – нимало не заинтересовавшись, отозвался Нил. Он брыкался, хохотал, «домовой» тащил его наружу, жалобно упрашивая быть молодцом и отдать чашку. – Я же говорю, тоска страшная!

– А ты смотрел, что в них? Хоть один раз? – продолжал выпытывать Тим, но уже сомневался, что это могло помочь.

– Ха, один! Да сколько пальцев на руках, да еще по стольку и еще по стольку! – довольно и хвастливо выкрикнул мальчик. Он опять одержал верх и лез дальше под стол – «домовой» слишком боялся причинить вред ребенку, чтобы тащить чересчур сильно. – Надоело. И тебе надоест. Кому они нужны. Это же не игрушки, а непонятно что. Ими кидаться удобно, больше и пользы никакой. – Было ясно, что Нилу совсем не хочется обсуждать столь чуждые и скучные ему предметы. И до книги в руках старшего брата ему нет вовсе дела.

– Может, покажешь мне, как нажимать на знаки, чтобы не ошибиться? – Тим и сам знал, как это делать правильно. Но вдруг и упускал нечто, теперь важное особенно.

– Да я не помню, – Нил вылез, наконец, из‑под стола, вытирая вспотевший лоб тыльной стороной ладошки. – Как их не нажимай, веселья все равно чуть.

На том и покончили. Дальше Тим стал действовать, как собирался. Все должно обстоять будто бы обычно. Будто бы покойный гладкий день в череде сплошь похожих на него, и ничего кроме. Кто его знает, сколько чужих глаз в поселке? Те же летучие шары, например. Хотя теперь светлые часы, спят они, поди, по подземным норам – Тим однажды заглянул в такую. Гладкая, скользкая труба, наподобие огромной «плевалки» для гороха, темная, гулкая, ни зги не видно в ней на расстояние вытянутой руки – а Тим и руку совал от большого ума, хорошо хоть не голову. Откуда тогда в шарах искрящийся свет берется, притом все время разный? Если труба слепая и черная, как мрак земли.

Когда мальчик Нил убежал играть, он остался посреди площади один. Посмотрел вверх, на Колокольню Времени – разноцветные, полукруглые неодинаковые треугольники числом десять, сколько пальцев на обеих руках, – черный и самый большой, тот для ночного сна, и тоненькая, острая стрелка, ослепительно белая, она указывала на половину зеленого часа. Пора. Лучше сейчас, потому что сегодня предстоит много других дел и мыслей тоже. Тим вновь направился к домику Фавна. Ноги будто сами собой шли, точно за несколько дней дорожка эта стала знакомой, что и думать на ней не надо, куда идешь. Как же все это будет? Шаг‑другой. Как будет? Еще один шаг. Что‑меня‑ждет? Что‑ждет‑меня? Шаг‑шаг‑шаг.

Хорошо, пускай. Разгадает он эту ИНСТРУКЦИЮ. И выйдет прочь за тонкую линию ярких, красных столбов. А там такое же поле и лес, и река. Он даже не знает, в какую сторону направиться. Это в поселке все знакомо и понятно. Пойдешь налево от площади – попадешь в Лечебницу, пойдешь направо – окажешься перед Залом Картин. У дубовой рощи – Дом Отдохновения. У реки, когда лето, – причал и лодки, а когда зима – каток. Но вот за столбами, там‑то что? Если бы не Аника, может, он к этой ИНСТРУКЦИИ и на плевок бы не подошел, ну ее совсем, тем более в крапиву снова лезть! Врет, конечно, рано или поздно подошел бы все равно, иначе опять – не знать и не сметь. Просто раньше срока пришлось. Как же это его, Тима, так угораздило, что мир его вмиг перевернулся? Был он с одной стороны, а стал как бы с другой. Может, он умер уже и попал навечно в нижние земли, и все это ему теперь снится? Ну уж, дудки, не такой он тупой, чтобы сна от яви не отличить!

Насчет того, что тупой, это как раз верно. Куда идти и что там, за столбами? То же самое, пропади оно пропадом! Ведь их «Яблочный чиж» не один на свете. Вон сколько других поселков. В каком‑нибудь вдруг и узнает новость об Анике. И в поселках тех есть свой ВЫХОД, а может, и ВХОД, и своя площадь, и своя река, и свое солнце. Вот с последнего и надо начинать. Идти вслед за солнцем. Куда оно уходит, в какую заводь ныряет остудиться и поспать до утра, туда ему, Тиму, и нужно отправиться. Потому что, где заканчивается путь здешнего солнца, там начинается путь другого. И у того, другого солнца, тоже есть свой поселок навроде «Яблочного чижа», это как пить дать. Только ежели дойдет он до чужого селения и там никакой Аники не окажется – про нее даже слыхом не слыхивали, то что дальше? Идти в следующий поселок, к следующему солнцу, и так до конца своих дней, что ли, скитаться будто луна‑бродяга? Это если повезет, если не сгинет прежде. О Лжерадетеле лучше и не вспоминать совсем, ну его! Ага, не вспоминать. Ну, как начнет охотиться за Тимом!

Начнет, держи карман шире под горох! Чего ему охотиться, Тим не мышь, а он не кошка. Моментом из облаков громом пришибет, коли пожелает. Если настоящие Радетели это могут, то и поддельные, поди, не отстают. Только с чего бы сразу и пришибать? Именно, что мышкой, мышкой! Этакой серой, малой тварью земной. По кустам, по рощам, по норам. И нет его, Тима. Одно остается ему, что от поселка до поселка путь держать. До неба, чай, высоко, не допрыгнешь. Не кулаком же ему грозить в досаде, что не птица и летать не может.

Но главное, если малец не соврал. Если братишка его ничего не напутал. Есть на этой стороне земли такое место, где полным‑полно всяких и всяческих книжек. Тим машинально ощупал, скоро и нервно, пестрый сверток под мышкой. И уж поверьте, он найдет. Пока не кончится земля и все солнца над ней, он будет искать и найдет. Ну сколько на этом утлом, плоском блине может быть местечек, подобных «Яблочному чижу»? Вряд ли так уж много. Это у Радетелей бездонные небеса, а людям столько места ни к чему. Чтоб по земле ползать, вообще много места не надо. Стало быть, если Аника жива (а ты не думай, что по‑другому, не думай – иначе, как самому жить?), то разыщет он ее непременно. С книжной помощью или нет, но разыщет. Каждый кусточек облазит, каждую речушку обнюхает, каждый поселок обсмотрит. Не в заоблачную же даль умчали его отраду, да и что там человеку‑то делать? И кто умчал? Лжерадетель, что ли? На кой грех ему, сверкающему и безглазому, ледяной нежити бесплотной, живое существо?

Фавн, как всегда, сиднем сидел в своей «качалке», выстругивал очередное кривобокое несчастье, а может, старое заканчивал? У ног его суетился «домовой», сопел недовольно, подбирал летящую стружку – будто время остановилось, такое у Тима возникло чувство.

– Привет тебе, Фавн, – издалека, не заходя на крыльцо, поприветствовал он старика. Уж очень памятно было его «зашибу, не то!», еще и до сих пор. Конечно, вчерашним днем следовал за ними Фавн неотвязно и по доброй воле, не помог ничем особенным, зато старался. Но вдруг ему иное в голову нынче взбрело? Возьмет и запустит в тебя елкой, хорошо, если промахнется. Если нет, тоже не беда, но обидно. И ничего Фавну за то не будет по завету. Не досаждай другому, когда он просит. А Фавн и не просил даже, закричал тогда, чтоб не приближался больше к нему Тим с расспросами. Но и Тим ничего не нарушает, так чтоб особенно. Издалека окликнул, захочет – отзовется, нет, его дело, обойдемся. К Фавну он пришел, скорее, для очистки совести, чем от нужды, и без того решение его неизменно. Разве выйдет какое подспорье, а не выйдет, что же, свои силы и своя голова на плечах есть.

– Привет и тебе, Тим, – мирно и на удивление покорно ответил на его зов старый Фавн, серебристые глаза его смотрели устало. Будто бы смирился он с присутствием Тима подле него, и лень отмахиваться даже, как от назойливой сонной осенней мухи. – Милости прошу, поднимайся ко мне, да и садись, коли охота есть, – пригласил он Тима. Сощурился на елку, обглядел корявину со всех боков, поцокал языком. Словно бы Тим ту елку просил, а он, Фавн, нарочно для него делал и теперь решил – не годится, просителю нужно обождать еще, пока он закончит и красоту наведет.

Посидели какое‑то время в молчании. Фавн, тот все стругал свою елку, ох и безобразно у него выходило! Тим притих больше от смущения. Книжку переложил на коленки, но развернуть пока опасался. Мало ли что? Может, старик совсем спятил на склоне лет и впрямь кидаться начнет?

– Как пропала моя Аника, так и с концами. Что вчера искали, не нашли. Что сегодня, тоже не объявилась, – наконец произнес он, потому что, о чем же еще говорить. Да и Фавн, добровольный участник поисков, все это и без него ведал. Тим вздохнул скорбно: – Она была моя девушка. Мы жениться хотели. Теперь уж не знаю, как.

– Это верно, что не знаешь. Жениться одному трудно. Для этого дела двое надобны, – ухмыльнулся Фавн, но как бы про себя.

Издевается он, что ли, старый черт? Ругнулся Тим, едва сдержавшись, чтоб не вслух. Вчера еще бродил по поселку, да подвывал, да за голову хватался, а нынче глумиться вздумал? Но вдруг и сдуру ляпнул, тогда ладно. Хотя неаккуратные слова Фавна больно его уязвили против воли. С другой стороны, кто и когда особо сочувствовал старику, чтобы требовать теперь от него того же в ответ? Конечно, может, Фавн и сам не хотел, чтоб жалели его, и сам виноват, что одинок, никто ведь не заставлял. Но все равно он в своем праве.

– Вот, задумал я пойти поглядеть потихоньку. Что это за такая ИНСТРУКЦИЯ, – осторожно начал Тим (уж научился за эти дни осторожности, откуда что и взялось, сам диву давался). – Как думаешь, стоит?

– Отчего же не поглядеть, если охота есть, – безучастным, тусклым голосом отозвался Фавн. (Он‑то, Тим, боялся и неспроста, будто старик опять грозить зачнет или еще какую пакость выкинет! Стало быть, зря!)

– А ты сам‑то, может, знаешь, долго ли ту ИНСТРУКЦИЮ разбирать придется? Нет ли способа какого, чтоб сразу до самой сути добраться?

– Не знаю, – равнодушно ответил Фавн, все елочку стругал – когда тут отвлекаться по пустякам? Но словно бы вдруг и вежливость проявить захотел, все же одному не сахар. Наверное, прикинул: Тим ничего себе, пусть заходит время от времени, а для этого надо любезность показать. В общем, спросил: – Что это у тебя, в свертке? – и голос его дрогнул надеждой.

Думал он, одержимый и старый, будто ему чурочку‑деревяшечку какую в дар принесли – решил Тим про себя. А надо бы. Эх, чего ему было раньше‑то сообразить! Развернул край от занавески, что с окошка слухового тетушки Зо. Показал.

– Вот, Фавн, гляди. Эта такая штука занятная. Чтоб знаки в слова собирать, и потом они о разных предметах говорить тебе будут, – попытался Тим, насколько мог доступно, объяснить суть «Азбуки» старику. Вышло не так, чтобы очень ясно, но уж как вышло. – Это называется чтением. Ну, когда рисованные знаки собираешь. Ты читать‑то умеешь?

– Не‑а, – мотнул седой головой старик. Реденькие волосы его растрепались от легкого движения, как одуванчиковый пух, придав его облику несколько дураковатый вид. Хотя, куда уж больше?

И чего это он, Тим, с глупостями полез? Да разве и не глупость? Ну откуда Фавну знать, как знаки в слова собираются? По правде говоря, на это лишь надежда и была. Странное старик выкликал порой и странное делал. Мало ли что? Но, скорее, с ним бродяга заговорит с небес человеческим голосом, чем старый Фавн знаки разбирать выучится.

Однако книжку он взял, даже елочку свою отложил – дал подержать «домовому» вместе с инструментом. Еще погрозил, дескать, не вздумай на щепки истребить и выбросить, видно, случаи уж были. Что же, и «домового» понять можно: ежели, что ни день, так в доме, его попечению вверенном, полный елочный кавардак творится.

Тим подсел к старику и, неизвестно зачем, стал показывать ему разные картинки в книжке и знаки к ним. Переключал символы в нужном порядке внизу прозрачной коробки, вроде как забавлял Фавна, да чего уж греха таить, и себя тоже.

– Это, стало быть, яблоко. А вот это мальчик ест яблоко. А здесь – девочка и у нее кукла. А это рядом, я не знаю что, – Тим указал на блестящий, парящий перед ними здоровенный предмет: будто вытянутая дождевая капля на самом кончике березовой ветки, когда ей вот‑вот падать вниз. По поверхности предмета скользили переливчатые струи. К нему то и дело подходили крохотные человечки, нажимали разные знаки и торопливо исчезали внутри. – Видишь надпись: «Режимный Коридор». Неделю бился, насилу прочел – слово‑то какое, будто кто камни ворочает. Некрасиво. Однако одолел‑таки его! Но вот что значит, ума не приложу. Сказано для перемещений. А каких и куда? Может, всего‑навсего такая дверь.

Фавн только кивнул. Долго разглядывал картинку, тыкал сквозь нее истонченным почти до прозрачности пальцем, но ничего так и не сказал. Судя по всему, интересовали его больше рисунки, а знаки, шедшие понизу, не привлекали вообще нисколько. Ну что же, пусть тешится. Все одно – скоро им прощаться, Тим как решил, так и уйдет – напоследок хоть старик порадуется. Тим показал ему серого гуся, из тех, что по весне порой залетали в поселок, а к осени снимались с гнезд и устремлялись неведомо куда. Наверное, в другое селение, чтоб никому не было обидно. Потом показал красноперого, огненного петуха, каких можно встретить у реки на равнине, если переплыть непременно на высокий берег и дальше идти к границе. Пробовали их приручать, да не вышло. Уж очень бедовые. А еще показал самую заветную, последнюю в «Азбуке» картинку – голубовато‑зеленый шар, словно бы покрытый сеткой и коричневыми пятнами, как от древесной плесени. Шар непрестанно вращался, внизу вспыхивала надпись «Океаны и континенты», очень сложная и загадочная. Сколько Тим на нее разных цветных часов убил, не выговорить! Главное, больше никаких разъяснений. Тут даже особый помощник‑кружок бесполезен оказался. Всего‑то и добился от него Тим – «Первая школа. Геокурс»??? Ну, хоть лопни с досады! Ум за разум зашел, а только отроду не слыхал он таких слов!

Но у Фавна шар этот любопытства не вызвал совсем никакого. Что ж, надо чего попроще.

– А это елка. Как у нас на Рождество Мира «домовые» наряжают по дворам. Однако эта – вишь ты, в доме растет – и как ее туда запихнули? Странно, правда? – он нажал еще раз на треугольник внизу, картинка оживилась, задвигалась, потек хоровод ребятишек вокруг лесной, разлапистой красавицы. – Ты гляди, какие игрушки‑то на ней? Ты видал разве подобное? На макушке – звездочка, под ней – малышня с крыльями, и крылья те хлопают. Сами голенькие, кудри золоченые. Называются ангелы… У нас они не водятся. А вот это дядька в красном халате и с бородой. Все время палкой машет – называется посох. А сам дядька – Морозный Дед… У нас, в «Яблочном чиже», понятное дело, ничего такого не бывает. Хотя и свои ряженые, конечно, не хуже. Может, это в каком другом поселке так‑то ходят, – продолжал Тим объяснения, и столь увлекся картинкой с нарядной елкой и хороводом, что не заметил поначалу – Фавн его уже не слушает.

А когда заметил – жутковато ему сделалось. Старик неотрывно смотрел на картинку. Неподвижные глаза его блистали серебром, словно строгие отблески пробивающегося света на нетронутом снегу ранним зимним утром. Тонкие бескровные губы кривились, как от внезапных приступов боли. Будто наступил случайно на что‑то острое. Неужто, опять вести его к «колдуну», подумал Тим. Но тут Фавн перестал таращиться на елку и хоровод и поднял взор свой, на удивление ясный, и так глянул на Тима, что аж душа в пятки. Есть одна поговорка, Тим сам слышал однажды от Яго, еще не поверил – как это душа в пятки. И очень просто. Старик смотрел на него именно так. Как… Как будто… Радетель бы мог таково‑то сверкать глазами, если бы представить, что они у него есть. Тим потихоньку свернул свою книжку.

– Елка. Это елка на Христово Рождество. А мой отец представлял святого Николая, – сказал Фавн, и вроде не он это говорил, а другой человек его устами и за него.

Тиму стало вдруг в полную меру страшно. Не в шутку, когда дух сладко захватывает, а по‑настоящему. Конечно, не оттого, что старик мог начать кидаться в него елками. Он и сам объяснить не в состоянии был, почему. Страшно, и все.

– Пойду я. Пора мне, – он снова обернул «Азбуку» в оторванный край занавески. Раньше не замечал, а теперь вот рассмотрел – на тряпице‑то все бабочки, махонькие, желтенькие, с цветка на цветок. Красивая была занавеска. К чему бы теперь?

– Когда ты хочешь читать инструкцию? – твердым, непохожим на прежний голосом спросил его старик. И как правильно спросил‑то!

– Наверное, сегодня. Как смеркаться станет. По синему часу, – честно признался ему Тим. Не посмел соврать, отчего, и сам не знал? А ведь опасность в том была. Ну как Фавн сообщит летучим шарам? Нет, не успеть ему. Да и нарушения закона нет. Ха! Да сам‑то закон есть ли нынче?

– Хорошо. Это хорошо, – только и ответил. И рукой костлявой, но властной указал – мол, иди, куда хотел.

И Тим пошел. Он из всего произошедшего с елкой и с книжкой понял только одно – случилось нечто. Очень важное и серьезное. И в первую очередь не для него – для старого Фавна. Но что именно, он не знал и не мог угадать наперед. На Колокольне пробили красный час – час молитвы Радетелю. Почему именно красный? Так уж принято.

 

Между Собакой и Волком

 

На новой границе было тихо. И с чего бы громко? Не Соборная площадь, как‑никак, а глухая окраина. Близились сумерки. Но Тим пока выжидал, не спешил лезть в крапиву. Хотя теперь коварные, жалящие стрекала ее не представляли опасности – Тим был закутан с головы до пят в полный защитный плащ. Жарко и неудобно страсть как, но что поделаешь! Не столько из‑за крапивы даже напялил он на себя это жесткое и неприятное к голому телу одеяние. Тут было своего рода предвидение: как выйдет он за красные столбы (если выйдет, конечно), так и покинет его защита Радетеля. Иначе к чему бы сама граница? Оберегать и опекать – вот ее задача. Значит, всего этого он лишится. Нынче и внутри сделалось небезопасно, Аника‑то пропала, а уж снаружи – что и говорить! Однако Тим был готов. При себе, за поясом штанишек, на всякий разный случай нож‑саморез и складной аршин для стукалочки. Он не ведал еще такого слова, как «вооружен», но нечто похожее в бравом образе себя самого мелькало в его сознании. За границей в сторону клонящегося солнца – сначала чистое поле, а невдалеке – лес. Поле ладно. Поле – это ничего. Но вот лес! В нем будет плохо видно, тем более ночью: за деревьями от бродяги мало толка, а цветные фонари там навряд ли водятся. Вдруг что выскочит из‑за тех деревьев? Или кто? Интересно, Лжерадетель, он кто или что? Скорее всего, что. Все же нежить. А ну как их много? Очень тогда Тиму поможет его нож‑саморез. Да и против одного сомнительно. Зато с ножом оно спокойнее.

Батюшки! Тут же подумалось ему. Да в уме ли он, Тим! Неужто и впрямь сможет поднять он руку, чтобы… чтобы что? Убить? Поранить? Остановить? Запугать? Отвратить? Ведь это против завета, первого из трех и наиглавнейшего! Но вот в чем вопрос – ежели на самого Тима надвинется зло и захочет его погубить? Стоять и ждать, пока убивать зачнут? Что так, что этак ждет его конец в нынешней жизни. Нет уж, он стоять не будет. Может, в заветах о таком и не сказано, ибо не было нужды прежде. Но стоять он не будет. Хоть молния, хоть гром, пусть испепелят до костей, но он станет защищаться. Ножом или аршином, уж как выйдет. Это верно. Он поправил суму, висевшую наискосок через плечо, похлопал по раздутому боку, будто приободрял и себя, и вещи, взятые в поход. «Азбука», родная и заветная, при нем, а еще: пяток пирожков с повидлом – за ужином утаил от «домового», коробка с сокровищами – засушенный жук‑рогач, и желудевый человечек, и гороховое ожерелье, пара запасных сапожек – мягких и тонких, но прочных что твое железо, ногами‑то ходить придется много. Больше ничего в дальний путь взять с собой не захотел. Ни к чему лишняя обуза. Прокормиться можно и в других поселках, а в лесу бывают по случаю орехи и ягоды. По крайней мере, в дубовой роще у Дома Отдохновения бывают желуди, так чем же лес хуже! А дальше сил загадывать у него не было.

С Колокольни Времени прозвенел о себе синий час. Вот и пришла пора. Сумерки стали достаточно густы, чтобы проявился ВЫХОД. Тим стиснул зубы, зажмурился – так бросался он с мостков в прохладную реку, когда из жары да сразу в воду, ох студено! Шагнул вперед. Ша‑шаг‑шаг. Хватит, наверное, и открыл глаза. Будто угадал, до столбов – руку протяни, достанешь. И знаки, они тоже тут. Знал уж, что делать дальше. Вытянул ладонь, коснулся робко, словно бы просил о чем. А так и есть. Просил ВЫХОД, чтоб помог, чтоб дал ему одолеть эту загадочную ИНСТРУКЦИЮ. Не успел про себя помолиться Радетелю, как она уж и вспыхнула, белая, словно пронзенная лучистой луной‑бродягой. Что дальше‑то делать? Может, слова какие надо произнести? Но это вряд ли. Радетелю он и без того молился, так что это не поможет. Дурень он дурень! Надо ладонь свою приложить опять! Если в первый раз сработало, отчего бы и вдругорядь не случиться посему? Тим вытянул руку вновь. Пальцы его словно бы гладили сверкающие знаки, уважительно и с нервным трепетом.

ИНСТРУКЦИЯ замигала, вроде и одобрительно, может, хвалила Тима за сообразительность. Потом пропала так же внезапно, как и появилась. А на ее месте… На ее месте вспыхнули знаки иные:

ВАШЕ ИМЯ? – и под ними повисла в воздухе еще целая гирлянда разнообразных знаков, обрамленных строгой, отдельной рамкой приторно‑желтого света.

Тим замер в замешательстве. ВАШЕ ИМЯ? Почему ВАШЕ? Он, Тим, здесь один‑одинешенек! А если бы было много, так неужто имя одно на всех? Ох, хоть голову сломи! Машинально, вне его желания, губы раскрылись сами собой, из горла вылетело короткое: ТИМ. Никакого ответа. Значит, не так. Ему ни с того ни с сего стало стыдно. Ну соображай же, увалень! Медленней тебя мозгой ворочает разве толстяк Туор! Ну же! Чего от него хотят‑то?

Знаки в рамке: А, Б, В, Г… Свет, ты мой! Это же простой список «Азбуки». Вот и не стой, чай, не пограничный столб! Набирай Т…

Нет, нет! Нельзя так! Внутреннее чувство, то самое, которому не было названия, остановило его, как если бы поймало за опрометчивую руку. Что, если? Указательный палец его последовательно вывел: ТРЕФ. Так звали дальнего соседа, жившего по другую сторону от площади, добродушного молчуна, забавно сопевшего носом – трижды он выигрывал конкурс по распитию елочной шипучки, будто и не живот у него был, а настоящая прорва. Стало быть, ТРЕФ. Теперь вроде и поздно на попятный.

ВАША ЗРЕЛОСТЬ?

Этот вопрос Тим прочел влет. Уже вошел во вкус. Да и что тут сложного. Занятно лишь, что вновь к нему обращаются, как принято говорить нескольким людям сразу. Лихо набрал ответ: ВТОРАЯ. А какая же еще? У Трефа‑то двое внучат, поди, давно не юнец.

ВАША ЦЕЛЬ?

Рано он радовался. Вот так задачка! Что же ответить‑то? Какая у Трефа может быть цель – найти озера шипучки, что ли? Надо сказать про свою. А у него? Поиски Аники – нет, не годится. Тут Радетели спасибочки скажут, мол, за старание, но без него обойдутся – сами сыщут, так что вдруг и не пустят. Вопрос, смогут ли найти? До сих пор что‑то не вышло! Но это к его делу сейчас не относится. Значит, придется снова врать. Если бы не пропала, положим, Аника, зачем бы он отправился по ту сторону границы? В другой поселок на обмен и поселение? Так это к летучим шарам обращайтесь, милости просим! Нет, тоже не годится. Зачем бы пошел… Ах, свет мой! Ноги его дрожали, по спине то бежали колкие, леденящие сердце мурашки, то, наоборот, бросало от внутреннего жара в обильный пот. Знаки стали тускнеть. Тим на грани испуганного обморока осознал, что сейчас исчезнут совсем. Да сообщи хоть что‑нибудь, пока не поздно! Дрожащие пальцы его набрали из азбучных символов:

ХОЧУ ЗНАТЬ И СМЕТЬ.

Слова перестали расплываться, вспыхнули трижды. Исчезли. Чтобы смениться иными:

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ! И сразу вслед за тем: ДЛЯ ПОЛУЧЕНИЯ НОВОЙ ИНСТРУКЦИИ ВСТАНЬТЕ НА УКАЗАННОЕ МЕСТО!

Между тонкими красными столбами образовался дугообразный просвет шириной, может, в несколько шагов. Тим послушно сделал, что велено. Новая ИНСТРУКЦИЯ! Хорошо бы! Наверное, он и прежде все исполнял как надо. В ушах его вдруг зазвучал резкий, но и приятный женский голос. СОБЕРИТЕСЬ. ПРИГОТОВЬТЕСЬ СЛУШАТЬ, КАК ВАМ НАДЛЕЖИТ ПОСТУПИТЬ ДАЛЕЕ. Тим понял так, что это говорила с ним ИНСТРУКЦИЯ. Он подобрался, как молодой кот перед прыжком, даже ступни его вспотели от напряженного внимания. Ну же, ну! Он давно готов!

 


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 146; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!