Конец ознакомительного фрагмента.

Сара Груэн

Уроки верховой езды

 

 

Издательский текст http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=3019785

«Уроки верховой езды»: Эксмо, Домино; М., СПб.; 2012

ISBN 978‑5‑699‑54031‑0

Аннотация

 

Жизнь Аннемари рушится в течение одного дня. Она теряет престижную работу, ее бросает муж, до крайности обостряются отношения с дочерью… И, словно этого мало, приходит известие о смертельной болезни отца. Нужно ехать к нему, но нелегко принять это решение. Ее родители держат конюшню, дают уроки верховой езды. Двадцать лет назад Аниемари была их лучшей ученицей, ее даже называли олимпийской надеждой. Но трагический случай во время отборочных соревнований положил конец карьере. Аннемари тогда получила тяжелые травмы и потеряла любимого коня. С тех пор она всячески пыталась отгородиться от призраков прошлого…

Впервые на русском в переводе известной писательницы Марии Семеновой!

 

Сара Груэн

Уроки верховой езды

 

Глава 1

 

– Ну что, готова? – спрашивает Роджер, подсаживая меня в седло.

Я смеюсь в ответ. Никогда в жизни я не была готова более, чем сейчас!

И Гарри тоже готов. Он выгибает рыжую шею, уши крутятся, точно локаторы, причем порознь – если одно ухо нацелено вперед, другое обращено назад. Иногда они самым невозможным образом поворачиваются в разные стороны и повисают, точно у лопоухой козы. Я устраиваюсь в седле и разбираю поводья, а он топает копытом и фыркает, но я на этот раз его прощаю – за то, что не стоит смирно, пока я усаживаюсь. Это, конечно, вопиющая невоспитанность, но кое‑какие обстоятельства не дают сидеть смирно и мне самой. Я держу поводья по всем правилам в обтянутых черными перчатками руках – потные ладони, ледяные пальцы… – и оглядываюсь на отца. Его лицо сурово, морщины залегли резче обычного. Роджер смотрит на меня снизу вверх. На лице – сложная смесь волнения, гордости и радости.

Он трогает меня за ногу в сапоге для верховой езды.

– Покажи им всем, малышка, где раки зимуют! – говорит он, и я снова смеюсь.

Именно это я и собираюсь сделать.

Марджори ведет нас к воротам, крепко держа коня под уздцы. Так, словно мне можно доверить взятие барьеров почти в полтора метра, но вот вывести Гарри на боевую арену – ни под каким видом.

– На подходе к комбинациям следи за темпом, – дает она последние наставления. – Иначе он тебя унесет. В повороте после прыжка через ров собери его, да порезче. Если после оксерау вас будет по‑прежнему чисто, лучше придержи его, потому что тогда вы точно будете первыми, штрафные очки за время – это уже не важно…

Я поглядываю через арену на судей. Все, что она говорит, я знаю и так. Мы можем набрать восемь штрафных очков – и все равно претендовать на первое место, не оставляя другим надежды. Марджори говорит что‑то еще, но я лишь нетерпеливо киваю. Я хочу одного – поскорее выйти на старт, не то мы с Гарри лопнем от возбуждения. И мы с ним готовы – ох как готовы, не то слово! Но я знаю и то, что на поле все будет зависеть не от Марджори, и пытаюсь размеренно дышать, не обращая на нее внимания, и внезапно все исчезает – я ощущаю себя в этаком тоннеле, в котором существуем только мы с Гарри, а все прочее – вовне и не имеет значения.

А потом я слышу сигнал и понимаю – пора. Одной мысли достаточно: Гарри устремляется вперед. Он движется в таком глубоком сборе, что нижняя челюсть едва не касается груди; и вот мы на манеже, и я вижу нашу тень на песке: хвост Гарри вскинут, точно боевое знамя.

– Аннемари Циммер на Хайленд Гарри, – объявляет человек с мегафоном.

Он говорит что‑то еще, но его мало кто слушает – все смотрят на Гарри. Никто не ахает и не шепчется, как‑никак это третий день состязаний, но тем не менее моего слуха все же достигает высказывание какого‑то урода:

– Странноватой масти конек.

Я тотчас понимаю, что этот олух пропустил первые два дня, но полагает, будто произнес нечто умное, и успеваю его за это возненавидеть. Впрочем, все объяснимо: много ли на свете полосатых коней? Я сама не знала, что такие бывают, пока не встретила Гарри. Но вот он, вот он подо мной, а факты – штука упрямая. Глупо отрицать их, в особенности здесь и сейчас.

…Раздается свисток, я легонько даю коню шенкеля – и мы понеслись. Гарри мчится с энергией взведенной пружины, подводя задние ноги под корпус.

Я придерживаю его движением пальцев, стиснувших повод. Нет, Гарри, нет, рано еще! Я дам тебе волю, но пока потерпи! Его уши разворачиваются вперед, на сей раз синхронно, дескать: «Ну ладно, тебе видней». Он идет собранным галопом, мягко раскачивая меня в седле – вверх‑вниз. Завершив поворот, мы приближаемся к первому препятствию. «Пора?» – спрашивает он, и я отвечаю: «Нет!», и он вновь спрашивает: «Пора?» – и я вновь говорю: «Нет!», а потом, всего темп спустя, когда он собирается спросить в очередной раз, я, не дожидаясь вопроса, говорю: «ДА!», и он улетает вперед, и мне больше не надо ничего делать – и не понадобится, пока мы не приземлимся по ту сторону, да и тогда стоит лишь попросить его – и он все сделает сам, потому что он любит меня и мы с ним – одно существо.

«Шлеп‑шлеп!» – хлопает кожа о кожу, и нарастает тяжелый топот копыт – «да‑да‑ДА, да‑да‑ДА, да‑да‑ДА!» – и мощный толчок вбирает весь разгон десяти тысяч темпов галопа…

…И воцаряется тишина. Мы летим в воздухе над барьером. Я соприкасаюсь с материальным миром лишь икрами, да пальцами рук, да ступнями. Со стороны кажется, будто я лежу у Гарри на шее, прижавшись лицом к туго заплетенной гриве… А потом – бум‑м! Как только его передние копыта касаются земли, я вновь оказываюсь в седле – и мы несемся к следующему препятствию, кирпичной стенке, и все у нас замечательно. Я заранее знаю, что и ее мы пройдем чисто. Потому что иначе просто быть не может.

Мы с Гарри летим, и я только удивляюсь краем сознания, зачем вообще мы иногда касаемся земли, ведь это совершенно необязательно. Еще одно препятствие, второе, третье… Порядок прохождения улетучился из головы, я не помню его, я его чувствую. Я его так долго запоминала, что он стал частью меня. Вот мы добрались до широтного препятствия, где закинулись, отказавшись прыгать, и Фрито Мисто, и Белая Ночь… но только не Гарри! Мы победно воспаряем над ним и устремляемся к канаве с водой, я даю Гарри волю, доверяя ему, – и мы снова взлетаем. Я ввожу его в поворот, в точности так, как советовала Марджори, и перед нами открывается двойной оксер. За ним – финиш. Если мы и тут ничего не собьем, победная ленточка у нас в кармане, мы попадаем на состязания «Ролекс‑Кентукки», а там, чего доброго, и на Олимпийские игры. А почему бы и нет, собственно?

«Позволь!» – просит он, и я отвечаю: «Давай!», потому что по‑другому никак. Я чувствую, как энергия наполняет его мощные ляжки, и – ух‑х! – Гарри отрывается от земли, его шея плавно вздымается перед моим лицом, я отдаю повод… Великолепно! Краем глазая замечаю лица на трибунах, я знаю – они болеют за нас, забывая дышать. Даже Дэн, который, конечно, пришел, хотя все еще сердится из‑за Роджера. Я ощущаю, как задние копыта Гарри проносятся над препятствием, не зацепив жердей, – и понимаю: МЫ СДЕЛАЛИ ЭТО. Мы победили. Мы заняли первое место. Все это я осознаю, летя в воздухе, и радость переполняет меня, потому что этого у нас уже не отнять.

Передние копыта опускаются наземь, шея вытягивается вперед, я начинаю отводить руки назад и позволяю себе коснуться его шерсти, даря коню незаметную ласку. Набирая повод, я жду ощущения контакта с его ртом…

И не чувствую его.

Что‑то не так.

Земля несется прямо в лицо, словно ноги Гарри ушли в грунт, не встретив сопротивления. Я ничего не понимаю, ведь мы взяли препятствие и я обратила внимание, правильно ли пошли вперед и вниз его ноги. Страха еще нет, я успеваю лишь рассердиться – да что такое, в самом деле?

А потом – взрыв. Оглушительный удар оземь. И вселенская чернота.

Через некоторое время появляются разрозненные промоины света и цвета. Они вспыхивают и угасают, как огоньки стробоскопа. Смутные голоса: «Господи, господи… Ты меня слышишь? Не трогайте ее! Дайте пройти!..»

И вновь чернота, ее пронзают белые молнии и ритмичное «та‑та‑та‑та» лопастей вертолета. «Аннемари, ты меня слышишь? – вопрошает чей‑то голос. – Аннемари, не уходи, только не уходи от меня…» И я страстно желаю, чтобы эта женщина замолчала, потому что мне хочется тихо уплыть поглубже во тьму. Наконец мне это удается. Как же хорошо в тишине!

Интересно, а где Гарри? Он тоже здесь?..

 

Глава 2

 

…Гарри покинул меня навсегда, хотя я узнала об этом почти три недели спустя. Когда мы с ним грохнулись на двойном оксере, его путовая кость – самая крупная из трех косточек между копытом и пястью – разлетелась на девять обломков. Еще он сломал лопатку, грудину и таз, но именно перелом путовой кости погубил его. Девять обломков никакой врач не сумел бы собрать воедино, и Гарри пристрелили на месте.

У меня переломов было еще больше, чем у коня, но меня не прикончили. Меня доставили вертолетом в центральный травмпункт долины Сонома. Там и обнаружилось, что я сломала шею. Не говоря уже о всяких мелочах вроде ключицы, левой руки выше локтя, восьми ребер, носа и челюсти. По сравнению с шеей это пустяки.

Меня вовсю шпиговали метилпреднизолоном, так что недели две я плавала в лекарственной эйфории, мало соприкасаясь с реальностью. Я еще не знала, что теперь не могу пошевелить ни одной частью тела. Когда же наконец я выплыла на поверхность, на меня накинулись с кучей дурацких вопросов типа «Как тебя зовут?», «Где ты живешь?», «Можешь сказать, который сейчас год?» и так далее. А я чувствовала только жуткую усталость и не могла взять в толк, зачем от меня требуют таких очевидных ответов. По правде сказать, эти ответы почему‑то от меня ускользали…

«А пальцами ног можешь пошевелить?» «А руку мне можешь пожать?» «А вот тут прикосновение чувствуешь?» Они не отставали от меня, и, конечно, я не чувствовала. И не могла. Собственное тело казалось мне мешком песка, к которому приделана голова. Я полностью утратила чувство тела – ну, то, которое докладывает вам, где ваши руки‑ноги, даже если вы ими и не двигаете. Ощущение легкого давления одежды, прикосновения воздуха к обнаженной коже, напоминания, к примеру, от пальца, что он еще при вас… Все это было у меня отнято. Осталась лишь мертвая пустота. Будто бы голову отрезали и выставили на тарелке, снабдив трубочками и проводами для поддержания жизни.

Когда я начала это осознавать, то поневоле задалась вопросом: и почему меня не пристрелили, как Гарри?..

Однажды сквозь пелену морфия – без него пока было никак, ведь лицо мне только‑только склеили из кусочков – я расслышала разговор отца с доктором.

– Она когда‑нибудь сможет опять ездить? – спрашивал папа.

Он говорил тихо, и мне пришлось напрячь слух, ведь рядом шумел аппарат искусственной вентиляции легких, попискивал прибор, отмечавший ритм сердца, и одышливо сипел автоматический измеритель давления.

По‑моему, они разговаривали за занавеской, но стояли прямо у меня в ногах. Точно сказать не могу, потому что мою голову удерживал специальный воротник и повернуть ее я была не в состоянии. Доктор не отвечал так долго, что я решила, будто не расслышала его реплику. Увы, я ничего не могла сделать, чтобы яснее различить голос. Ни ладонь к уху приложить, ни по губам прочитать. Ни даже дыхание задержать, чтобы было потише…

Когда же врач наконец ответил, его голос прозвучал вымученно и скрипуче.

– Ну, – сказал он, – было бы преждевременно делать прогнозы насчет того, какую часть функций она сумеет восстановить. Покамест нам бы добиться, чтобы она смогла самостоятельно дышать…

Папа буркнул что‑то с отчаянием. Измеритель давления выбрал именно этот момент, чтобы проснуться. За его шумом я уловила только обрывки фраз вроде «спортсменка мирового класса», «наездница уровня Гран‑при» и «олимпийская надежда». Эти слова порхали вокруг меня, точно птицы. Папа говорил возбужденно и так, будто доктор от него что‑то утаивал. Или мог вылечить меня немедленно и очень успешно, стоит только как следует ему втолковать, как важно, чтобы я снова села в седло.

Потом воцарилось молчание, измеритель давления начал свой прерывистый выдох. Я уловила еще несколько разрозненных слов типа «спинномозговой шок», «вибрационная чувствительность» и «позвоночный синдром» или что‑то вроде того. Тут прибор наконец отработал, и в относительной тишине я услышала, как врач объяснял отцу, что со мной произошло. У меня, оказывается, пострадали второй и третий шейные позвонки, что привело к форменной катастрофе. Мне еще здорово повезло, что на месте происшествия все действовали как по писаному и сразу зафиксировали мне спину, а на вертолете «скорой помощи» немедленно вкололи стероиды, что, конечно же, помогло. В итоге имелась даже некоторая вероятность – хотя без каких‑либо гарантий, запомните хорошенько! – что, когда спадет отек мягких тканей, я смогу двигаться. В определенных пределах.

Тут я стала сползать в забытье, навеянное опийными препаратами, но эхо этих слов продолжало преследовать меня, в отличие от настоящего эха почему‑то не умолкая. «Сможет двигаться… в определенных пределах… сможет двигаться… в определенных пределах… сможет…»

Могла бы я тогда отключить «искусственное легкое» от сети, ей‑же‑ей, я так бы и сделала.

 

* * *

 

Теперь, пожалуй, перескочим через девять недель в реанимации и через мои душевные муки из‑за гибели Гарри. Сколько жутких ночей я провела, запертая в своем бесполезном и безжизненном теле, воображая, как он гниет где‑то на пустыре, пока кто‑то милосердный не сообщил, что папа распорядился его кремировать. Не будем подробно рассказывать про похожую на мышь тетку‑интерна, которая первой додумалась стукнуть себя по колену камертоном, а потом приложить его к моей пятке. Что толку упоминать об ужасе и радости, когда вибрации ноты «ля» средней октавы добрались‑таки до моего мозга, тем самым показав, что, быть может, еще не все потеряно. Не станем описывать, как та же интерн вворачивала в мой череп титановые шурупы, как вытяжка с весом в шестнадцать фунтов растягивала мою шею, чтобы заживали позвонки. Зачем говорить о выздоровлении, о хирургических операциях, об ортопедической аппаратуре, параллельных брусьях и костылях, о невероятных усилиях и еще более невероятном упорстве команды профессионалов. Благодаря всему этому через пятнадцать месяцев я вновь вышла на белый свет – добротно заштопанная и чудесным образом почти целая, если не считать потери чувствительности в кончиках пальцев.

Настал июль, и в один погожий денек я без посторонней помощи дошла до алтаря на собственной свадьбе. Бедра у меня вихлялись, но пышные оборки белого платья это скрывали, и я чувствовала себя победительницей.

Больше я никогда не садилась в седло, хотя в физическом смысле мне ничто не мешало ездить верхом. Родители полагали, будто я бросила верховую езду потому, что вышла замуж за Роджера, но, как водится, они все поняли наоборот. Я вышла за него, чтобы переехать в Миннесоту, где никто не предлагал бы мне «сесть еще вот на эту лошадку», не понимая, что это будет именно «еще одна лошадка». Другая. Не та…

Я предпочитаю рассуждать о несчастном случае, постигшем меня, метафорически. Частью оттого, что я вообще склонна к размышлениям, частью оттого, что поступила наконец в колледж и стала изучать английскую литературу. И мне приходит на ум сравнение с первой костяшкой домино, которая сначала стоит, точно восклицательный знак, но, если ее уронить, она повалит вторую, третью и так далее, вызывая к жизни цепочку неотвратимых и неудержимых событий, – остается только отойти в сторонку и наблюдать.

Может случиться и так, что три последние костяшки в цепочке упадут аж через целых двадцать лет.

Первая. Вторая. И третья…

 

Глава 3

 

Вот первая…

Время – после полудня, собственно, дело к вечеру. Я редактирую файл руководства пользователя, так вглядываясь в экран, словно он способен придать мне вдохновения. Звонит телефон. Я снимаю трубку, не отрывая глаз от жидкокристаллического монитора:

– Аннемари Олдрич слушает…

– Это я, – говорит Роджер. – Думаю вот, в котором часу тебя дома сегодня ждать?

– Ну‑у‑у‑у… Задержусь, наверное, – отвечаю я.

Мысли мои заняты файлом на дисплее. Все‑таки плоховато он у меня организован, надо бы переделать.

– Ну хоть примерно во сколько?

– Что‑что? – переспрашиваю я.

Я почти ухватила суть переделки, загвоздка в первом и третьем параграфах, следовало бы их…

– Когда ты дома появишься?

Сосредоточение безвозвратно нарушено, сложившийся было образ темы отступает в потемки. Я откидываюсь в кресле, понемногу проникаясь реалиями окружающего мира.

За пределами компьютерного экрана, за дверью моего кабинета мелькает торопящийся куда‑то народ. Звонят телефоны, доносится перестук пальцев по клавиатурам. Обрывки разговоров, приглушенный смешок…

– Вообще‑то не уверена, – говорю я в трубку.

– Я по тебе соскучился, – говорит он.

– Я по тебе тоже, – говорю я, снова наклоняясь вперед.

Мое внимание привлекло входящее «мыло».

– Ну ладно, постараюсь прибыть… в пристойное время.

– Буду ждать, – говорит Роджер.

– Ага, – рассеянно отвечаю я, просматривая письмо.

Блин, ведущий автор «ИнтероФло» хочет спихнуть материал, чтобы его отредактировали на этой неделе. И пытается представить дело так, будто я дала на это согласие. Ну нет, ни в коем случае! Только не накануне сдачи выпуска! Я всовываю телефон между ухом и плечом и принимаюсь печатать ответ.

– Похоже, ты занята, – говорит Роджер.

– Очень занята, милый. Ты же знаешь, какой у нас аврал, когда выпуск сдаем.

– Ну ладно, позже увидимся…

– Ага, чмок‑чмок, – говорю я со всей лаской, чувствуя, что разговор завершается. – Пока.

И нажимаю отбой.

– Аннемари?

Снова отвлекают. На сей раз это моя администраторша сунулась в дверь.

– А, Эвелин, – говорю я. – Здорово, что заглянула, очень кстати. Не поможешь вправить мозги Деннису? Сейчас вот «мыло» прислал, типа хочет на этой неделе закинуть материал по отладчику. А это не по расписанию, и, вообще, я тут в ближайшем выпуске по уши…

Эвелин кивает.

– Я с ним переговорю.

– Я ведь специально вывесила электронную таблицу в Инете, и все остальные стараются соблюдать расписание, так что их проекты пойдут в первую очередь, независимо от размеров…

– Ага.

Эвелин вновь кивает. Перешагивает порог кабинета и стоит у двери, глядя на свои туфли.

– Короче, – продолжаю я, – я не могу прямо так сразу вспомнить контрактного редактора, хорошо знакомого с принципами нашего стиля. Я вряд ли сумею заняться им в ближайшие три недели, да и то он должен для начала поставить материал в расписание, не то снова все окажется забито. Я не…

– Я переговорю с ним, – перебивает Эвелин. – Слушай, Аннемари, у меня есть к тебе разговор. Не могла бы ты минут через пять заглянуть ко мне в кабинет?

Я медлю. Я правда очень занята, но она – босс.

– Ну да, конечно, – говорю я. – Подойду.

У нее в кабинете я сразу понимаю – что‑то произошло. Эвелин стоит у своего стола, а за ним восседает некто в костюме.

– В чем дело? – спрашиваю я, встревоженно поглядывая на обоих.

– Привет, Аннемари, – говорит Эвелин.

Она обходит меня и закрывает дверь за моей спиной.

– Спасибо, что заглянула. Присядь, пожалуйста.

Эвелин извлекает откуда‑то обтянутую тканью коробку. Я сажусь, и она ставит ее передо мной.

– Да в чем же дело, наконец?

Она тоже садится и смотрит мне прямо в глаза.

– Полагаю, ты знаешь, – говорит она, – что последние два квартала наша компания еле сводит концы с концами…

Боже праведный. Так вот оно. Меня увольняют.

– Мы надеялись, что положение выправится, но вышестоящее руководство распорядилось о сокращении штатов, и… мне очень жаль, но сохранить за тобой рабочее место не удастся.

– Что?.. – говорю я.

Хотя я все расслышала и поняла. Но должна же я что‑то сказать. Я выпячиваю губу. Может, она думает, я разревусь? Придется ее очень здорово разочаровать…

– Поверь, дело не в том, как ты справляешься со своими обязанностями. Я знаю, насколько твоя работа помогла повысить качество нашей документации…

Да уж, этого не отнимешь. Девятнадцать проектов, двадцать два автора, и все в моем отделе. Состоящем из меня и двух редакторов. Благодаря нам – по сути, благодаря мне – все всегда вылизано до последней буквы. Вылизано, выверено, откорректировано. Зря ли я постоянно таскала домой черновики…

– У вы, документацию, сопровождающую программное обеспечение, редко кто ценит по достоинству…

И так далее в том же духе. Запись в моем послужном списке будет гласить, что меня не выгнали, а сократили. И конечно, я могу рассчитывать на нее в смысле рекомендации. Опять же, никто не выкидывает меня из здания прямо сейчас, но вообще‑то вот он, твой контейнер с бумагами. Омар поможет тебе донести все до машины, или, если хочешь, в твоем кабинете приберется компьютерная служба. Ну и прочие блага вроде выходного пособия с учетом долгой работы в компании, если потребуется – любая консультация… и прочая чепуха, которую я не могу воспроизвести, поскольку в какой‑то момент перестала слушать.

 

* * *

 

А вот вторая костяшка.

Я открываю дверь своего дома и вижу в прихожей Еву. Она вздрагивает, заметив меня. Может, оттого, что полоска голого тела между топом и поясом сегодня шире обычной.

– Ой, мам, привет, – говорит она.

И, вновь напуская на себя независимый вид, хватает с вешалки курточку.

– А ты рано сегодня!

Я опускаю сумочку на пол и прикрываю дверь.

– Планы переменились, – говорю я. – А ты куда собралась?

– К Лэйси.

К Лэйси? Ради бога, и о чем только ее родители думают?

– Ужинать вернешься? – спрашиваю я.

Стряхиваю легкие мокасины от Амалфи. Цепляю их пальцами ноги и укладываю на обувную полку по одному.

– Не, я на всю ночь, – говорит Ева.

И убегает, сверкнув розовым рюкзачком на плече. Я улавливаю запах сигаретного дыма, но воздерживаюсь от комментариев. Пятнадцать лет – возраст нелегкий, надо очень хорошо думать, прежде чем устраивать выволочку. Последний раз мы сцепились из‑за кобальтово‑синего пирсинга в языке – я вынудила снять его. Тут я встала насмерть – либо пирсинг, либо верховая езда. Она назвала это шантажом, но пирсинг исчез. Ей еще предстоит меня за это простить.

– Ну тогда пока, – говорю я, обращаясь к закрывающейся двери.

Та вновь приоткрывается.

– Пока, мам, – говорит Ева сквозь щелку.

Добравшись до кухни, я обнаруживаю на столе запечатанный конверт из плотной коричневатой бумаги. Меня тотчас охватывает нехорошее предчувствие.

Это из школы прислали табель успеваемости. Я изучаю его сверху донизу, потом переворачиваю, не веря глазам. Не знаю даже, на кого больше сердиться, на Еву или на школу. Посещаемость у нее, оказывается, была отвратная. И как результат – благополучно заваленные экзамены.

Я снова беру в руки конверт и замечаю, что в нем есть что‑то еще. Я переворачиваю его и вытряхиваю. На пол вываливается конверт поменьше, на этот раз белый.

В нем – записка от директора школы. Подпись неразборчива, почерк с обратным наклоном, но не в том суть. Доктор философии Харольд Стоддард уведомляет меня, что, если Ева еще раз прогуляет школу, не представив должного объяснения, ее исключат насовсем. Внизу – место для росписи в получении.

Я держу бумагу в руке и глупо моргаю. А как прикажете реагировать?

Я до того расстроена, что меня начинает трясти. Господи, ну почему они раньше‑то не сказали? Пока я еще могла что‑нибудь предпринять?.. А сейчас, если даже удастся предотвратить ее исключение, лучшее, на что можно надеяться, – это что она проскочит едва ли с третью зачетов.

Я сую письмо обратно в конверт, торопясь и сминая бумагу. Я не собираюсь его подписывать. Оно похоже на сообщения на экране, которые появляются перед очередным крахом системы: такая‑то программа обнаружила неустранимую ошибку, работу твою спасти невозможно, а теперь будь хорошей девочкой и нажми «OK». О’кей? А вот фиг вам, никакой не о’кей!

Я подумываю, не позвонить ли Роджеру на работу, но потом решаю подождать, пока он приедет домой. Тогда и поиграем в «камень, ножницы, бумагу», разбираясь, кто позвонит Еве и срочно вытребует ее под домашний арест.

Я наливаю себе вина и отправляюсь отмокать в ванну. Делать особо нечего, а я этого не люблю. Но ничего не попишешь, в доме чисто, а работы – по более чем объективным причинам – сегодня я с собой не взяла. Даже газеты под рукой нет, чтобы начать подыскивать новое место. Я смогу этим заняться только завтра.

Когда появляется Роджер, я сижу в гостиной, поджав под себя ноги. Просматриваю старый «Ньюйоркер» – журналы у нас скопились чуть не за год, все нечитаные – и попиваю кофе. Двух стаканов вина «Гевурцтраминер» мне хватило.

– Боже, как я рада тебя видеть, – говорю я.

И это сущая правда. В последнее время мы мало виделись, а мне сейчас так нужна поддержка, так нужно с кем‑то поговорить.

– Налей вина, тебе не помешает глоточек…

Он подсаживается ко мне на диван. Без стакана, но зато в уличной куртке.

Что‑то определенно не так. И дело не в уличной куртке и не в отсутствии стакана. Он никогда ко мне не подсаживался. Он всегда устраивался напротив. Я отрываю взгляд от «Ньюйоркера», вновь исполнившись дурного предчувствия. Кто‑то умер – я точно знаю.

Он берет мою руку в свои. Ладони у него холодные и влажные. Я борюсь с желанием отнять руку и немедленно вытереть. Я вижу, он очень расстроен.

– Аннемари… – начинает он придушенным голосом, словно у него язык к гортани приклеивается.

Господи, похоже, я не ошиблась. Я не припоминаю, чтобы кто‑то болел. Несчастный случай?..

– Что такое? – спрашиваю я. – Что случилось?

Он смотрит на наши соединенные руки, потом снова мне в глаза.

– Даже не знаю, как тебе сказать…

– Сказать – о чем?

Его губы движутся, но он не произносит ни звука.

– Бога ради, Роджер, да говори уже!

Я отбрасываю журнал и накрываю рукой наши переплетенные пальцы.

Он вновь опускает взгляд, и на меня смотрит лишь небольшая лысина у него на макушке. Наконец он поднимает голову, на лице – отчаянная решимость.

– Я ухожу.

– В каком смысле уходишь?

– Я решил жить с Соней.

Вылетевшие слова витают в воздухе, но мои уши отказываются впускать их в себя. Ну, примерно так. Я отдергиваю руки.

– Прости меня, – продолжает он.

Зажимает руки между коленями и смотрит на них так, словно впервые увидел.

– Я не хотел причинять тебе боль. Никто из нас не ожидал, что этим все кончится…

– Соня? – говорю я. – Та доктор‑интерн?

Он кивает.

Я таращусь на него. Он продолжает что‑то говорить про то, как ему жаль, он несет всякую чепуху, но я думаю о другом. Я вспоминаю рождественскую вечеринку, где я единственный раз видела Соню. Помнится, я обратила внимание на ее блестящие каштановые волосы, пышную грудь, тонкую талию, затянутую в алое платье с блестками.

– Погоди, – прерываю я его нескончаемый монолог. – Ей же никак не больше… лет двадцати восьми?

– Ей двадцать три.

Я молча смотрю на него, отдавая себе отчет, что челюсть у меня упала. Он правильно истолковывает выражение моего лица.

– Дело не в том, – говорит он. – Она через многое в жизни прошла. Она очень взрослая.

Ну да, это после того, как мы с ним через очень многое в жизни прошли. Вырастили ребенка, да, собственно, и друг друга. И вот теперь он меня бросает ради женщины пятнадцатью годами моложе? Всего на восемь лет старше, чем наша дочь?

Сперва это просто не укладывается у меня в голове, но потом все становится на место – и меня захлестывает гнев. Сознание как бы раздваивается, одна часть принимается разбираться и усматривает бессмысленную иронию в том, что это он бросает меня. После всех лет, что я мирилась с его недостатками и проступками, разрушавшими краеугольные камни нашего брака, он отрекается от меня?..

Тут до меня доходит, что я так и не отреагировала на известие. Он ждет, глядя на меня с лицемерной заботой. Он наклонился ко мне, он морщит лоб, его глаза полны сожаления. Дурацкий галстук лежит на коленях. Вот бы его им задушить!

– Ну так убирайся, – говорю я наконец.

– Аннемари, пожалуйста…

Голос у него тихий и печальный. Он очень старается продемонстрировать должное сожаление и грусть. И тут во мне что‑то ломается.

– Убирайся! – выкрикиваю я. – Вон! Вон! Вон!..

Я швыряю в него горшочком с африканской фиалкой. Следом отправляется подставка. Потом «Ньюйоркер», за ним еще и еще, а когда журналы кончаются, я хватаю подвернувшийся компакт‑диск, записную книжку… Я протягиваю руку к недопитой чашке кофе, и тут Роджер, пригибаясь, выскакивает из комнаты. Чашка летит в стену. Она звенит и расплескивает кофе, но, к моему разочарованию, не разбивается.

 

* * *

 

Минут через пятнадцать он спускается с большим чемоданом. Я сижу за кухонным столом, сложив на груди руки, на самом кончике стула, вытянув ноги так, словно у меня поясница не гнется.

Он встает прямо передо мной, но я отказываюсь взглянуть на него. Я только замечаю, что он упаковал зеленый чемодан со сломанной ручкой. Исправный чемодан, таким образом, останется у меня.

– Я дам знать, где остановился, – говорит он.

Он ждет, чтобы я ответила. Он умудрился встать так, что я волей‑неволей вижу только его ширинку, но поворот головы будет своего рода ответом, и я продолжаю смотреть сквозь него, мимо него – расфокусированным взглядом, отчего желтовато‑коричневый твил его брюк расплывается перед глазами. Несколько секунд молчания – и твил сдвигается в сторону, так что я снова гляжу на ивовые ветки от Уильяма Морриса, украшающие стены кухни.

Я слышу, как удаляются шаги, потом скрипят петли входной двери и наконец тихо звякает щеколда. Тихо – потому что он очень старается поаккуратнее прикрыть за собой дверь, он придерживает ручку, пока она полностью не закроется. Он уходит, скажем так, хныкая, а не хлопая дверью.

Вот так всего за один день моя семья оказалась выкинута в космическую пустоту.

 

* * *

 

И третья костяшка.

Две недели спустя, когда до меня окончательно доходит, что он не вернется, я звоню маме. Она выслушивает меня, но ничего особенного не говорит. Похоже, она расстроилась не так сильно, как я ожидала, и это удивляет меня, потому что они с папой – ревностные католики. Потом обнаруживается причина.

Мама говорит, что сама собиралась звонить мне. Она должна кое‑что рассказать, только не знает, с чего начать.

– Что случилось? – спрашиваю я, но она не отвечает. – Мутти, не пугай меня! Что происходит?

Снова молчание, длительное и страшное. И наконец она выговаривает:

– У твоего папы обнаружили болезнь Шарко.

 

* * *

 

Болезнь Шарко. Боковой амиотрофический склероз. Недуг Лу Герига. Поражение моторных нейронов. Как ее ни назови, суть не меняется – она отнимает у человека способность двигаться, говорить, глотать и наконец – дышать, но при этом – вот уж несусветная жестокость – умственных способностей не затрагивает. Такой диагноз кого угодно насмерть перепугает, ну а меня, наверное, вдвойне, ведь я знаю, что это такое – работающий мозг, запертый в неподвижном и бесчувственном теле.

Из того разговора с Мутти я уловила немногое. Диагноз ему поставили несколькими месяцами ранее. Некоторое время он чувствовал симптомы болезни – всякие странные покалывания и подергивания мышц, слабость в ногах, отчего он стал спотыкаться. Когда недуг затронул и руки, отца подвергли множеству обследований и наконец огласили медицинский вердикт.

Сама мысль, что подобное происходит с моим отцом – человеком, все жизненные устремления которого были связаны с физической деятельностью, – никак не укладывалась в голове. На некоторое время она даже потеснила воспоминания о предательстве Роджера. Кончилось тем, что они поделили первенство и устроились в моей душе бок о бок.

 

* * *

 

Дней через десять нам с Евой выпадает нечастый случай поиграть в дочки‑матери. Срок ее домашнего ареста из‑за директорского письма миновал, и у нас снова добрые отношения.

Она стоит у кухонного стола, нарезая помидор для салата, а я размешиваю гаспаччо. Она чуть наклонилась, и светлые волосы – распрямленные волевым усилием, массажной щеткой и горячим воздухом из полуторакиловаттного фена – падают на лицо.

– У тебя форма не грязная? – спрашиваю я, обратив внимание на ее одежду. – Может, давай я вечером постираю?

– Нет, – говорит она. – Форма мне больше не нужна.

– То есть как не нужна?

– Вот так. Я больше не хожу в школу.

Моя рука с ложкой застывает в воздухе.

– Что?..

Она не отвечает. Просто берет еще один помидор и принимается резать.

– Что ты сказала?

– Я больше не хожу в школу. Мне там не нравится.

Я отряхиваю ложку о край кастрюли с убийственной точностью. Один раз, другой и третий. Потом кладу ее на стол. Поворачиваюсь к Еве и говорю:

– Через мой труп.

– Поезд ушел, – отвечает она, вырезая ножиком черешок. – Меня застукали на очередном прогуле и не пустят обратно, даже если бы я захотела. А я не хочу.

Я бросаю быстрый взгляд на телефон. Там подмигивает красный огонек – пришло сообщение. Я вновь поворачиваюсь к Еве. Я вне себя.

Моя дочь силится сохранить внешнюю невозмутимость, но молчание затягивается. Она прекращает резать помидор и смотрит на меня. Увидев мое лицо, она роняет нож, потому что понимает – пора уносить ноги.

Мы обе бросаемся к двери. Я поспеваю первой и расставленными руками перегораживаю проход.

– Еще чего выдумала! Ну уж нет, мисси, никуда ты не идешь!

– Попробуй останови меня, – говорит она, выставляя плечо.

Какое‑то время мы боремся и пихаемся на пороге. Я держу оборону, она атакует, точно поймавший мяч футболист. Я чувствую, что проигрываю. Ростом она никак не меньше меня и тяжелее.

В итоге я отступаю, и она проскальзывает мимо, чтобы умчаться вверх по ступенькам. Еще через пару минут она вновь бежит вниз, розовый виниловый рюкзачок плотно набит одеждой. Она проносится через весь дом и выскакивает за дверь, даже не оглянувшись.

Если мне повезет, она отправится к кому‑нибудь из своих друзей, живущих с семьей. И начнет рассказывать им и их родителям, как я выгнала ее из дому. А если не повезет, она очутится в грязненькой квартирке в скверной части города с оравой подростков, живущих самостоятельно.

На глаза мне попадается Гарриет, моя такса. Она очень расстроена. Гарриет хочет, чтобы ее люди были счастливы и довольны. Тогда и ей хорошо, потому что она предпочитает гармонию. Что ж, последний месяц выдался для нее весьма скверным…

Я беру таксу на руки и несу наверх, внушая ей по дороге – все будет хорошо. Я сама чувствую, насколько фальшиво это звучит. Я ведь не дура. И Гарриет не дура. На самом деле все катится в тартарары. Куда ни кинь, всюду клин.

Поднявшись по лестнице, я останавливаюсь и смотрю вниз. Отсюда виден лишь кусочек нижнего этажа. Темное дерево половиц, белая бахрома кроваво‑красного бухарского ковра, собачья корзинка возле старинного кресла в коридоре… Все такое знакомое, но меня вдруг поражает, до чего пустым и безличным кажется сейчас все, что я вижу. Мне наплевать на это убранство и обстановку. А ведь всего месяц назад я числила этот дом среди своих главнейших жизненных достижений…

Я спускаю Гарриет с рук и ухожу в свою комнату. Она производит на меня то же впечатление. Старинное кресло‑качалка возле камина, на кровати темно‑красное покрывало, на полках выстроились букинистические издания… Картины в рамах, у зеркала на длинном комоде – свечи, покрытые пылью: их так долго не зажигали. Потолочное окно над постелью…

Все эти вещи я так тщательно подбирала, а теперь они потеряли всякий смысл и значение.

Гарриет усаживается посреди ковра, напротив камина. Ей не по себе. Я наклоняюсь и почесываю ее за ушком, стараясь успокоить собачку. Это действует – она укладывается и опускает голову на передние лапки. И только глаза из‑под сложенных домиком бровей продолжают следить за каждым моим движением.

Я задергиваю шторы и включаю свет, все лампочки одну за другой. Люстру на потолке, светильники на полу… и даже те, что освещают зимний пейзаж над камином. Потом встаю перед высоким зеркалом и раздеваюсь.

Делайте со мной что угодно – ощущение такое, будто я разглядываю незнакомку. Это ж надо, до такой степени отвыкнуть от собственной внешности. Когда я в последний раз давала себе беспристрастную оценку? Или, если уж на то пошло, кому‑либо вообще?

Ясно одно – то, что я вижу перед собой, имеет весьма отдаленное сходство с той восемнадцатилетней «олимпийской надеждой», которой я когда‑то была. В зеркале отражается женщина средних лет, с рваным шрамом от гистерэктомии… Или это шрам после кесарева сечения? Какая разница. Сечение, удаление… Я легонько провожу пальцем по давно зажившей линии на животе, потом смотрю на лицо. Лицо, пожалуй, у меня неплохое, только легко принимает суровое выражение, если я за ним не слежу. Веснушки делают его моложавым. Я наклоняюсь к зеркалу и пальцами нахожу морщины, благо знаю их все, хотя разглядеть их даже при полностью включенном свете непросто.

Часть из них – бывшие шрамы после восстановительной хирургии, ловко запрятанные в естественные складки у крыльев носа, за ушами и выше границы волос. Другие морщины я заработала, так сказать, естественным порядком. Тонкие линии возле уголков рта и «морщина гордеца» между бровями – она уже и не разглаживается… Это лицо женщины, оставившей позади юность, но еще не достигшей среднего возраста. Лицо женщины, которой пора наслаждаться сбывшимися мечтами.

А на самом деле? Эта женщина потеряла работу, от нее ушел муж, и даже собственный дом перестал казаться уютным гнездом. Все, что у меня осталось, – это дочь. И если я срочно чего‑нибудь не предприму, то и ее могу лишиться.

 

Глава 4

 

Спустя две недели мы сидим в самолете, летящем в Нью‑Гэмпшир. Бедная Гарриет томится внизу, среди вещей на грузовой палубе, потому что домашних животных в салон больше не допускают и никаких исключений в этом плане не делается. Девушка у стойки регистрации заверила меня, что там тепло и давление нормальное, но я все равно беспокоюсь за собачку. Гарриет трусовата – как‑то она там, в своей переноске?

О том, как себя чувствует Ева, излишне даже спрашивать. Она скрючилась в кресле возле окна, мрачная, точно ошпаренная кошка. Она нацепила наушники, чтобы не разговаривать со мной, и уткнулась в «Космополитен». Мне не нравится это чтение, от него разит порнографией, и я только надеюсь, что она не вздумает применять на практике всяческие советы журнала, но спорить я не в силах. Я устала.

Моя мать встречает нас в аэропорту. Она опоздала, так что мы замечаем ее, двигаясь к выходу с кучей вещей на багажной тележке. Еще две сумки висят у меня на плечах, помимо компьютера и Гарриет на поводке. Возможно, в пределах аэропорта я не должна была выпускать ее из переноски. Ну и ладно. Что, спрашивается, они со мной сделают? Попросят выйти вон? Я и так ухожу…

Ева не несет ничего, только свой рюкзачок да тот самый журнал. Она не предложила помощи, а когда я попросила ее что‑нибудь взять – притворилась, будто не слышала.

Вот такими и видит нас мать. Я веду собаку, пытаясь не уронить с плеч сразу четыре сумки и ни на кого не налететь нагруженной багажной тележкой, что очень непросто, поскольку у нее четыре колесика, каждое вращается само по себе и едет она куда хочет.

Мутти, хмурясь, берет меня за плечи и тянет к себе, но вместо объятий тут же отталкивает, слегка прикоснувшись щекой к щеке. Вот и все, после пяти лет разлуки.

– Что‑то ты худовата, – говорит она.

Она снимает с моего плеча сумку и смотрит на Еву. Та смотрит на бабушку.

– Ева, бери тележку, – говорит Мутти.

Лицо Евы каменеет, и я съеживаюсь. Но Ева подходит к тележке и берется за ручку.

Мутти устремляется к автоматическим дверям походкой, которую в терминах верховой езды можно было бы назвать «прибавленной рысью».

– Где папа? – спрашиваю я, поспевая за ней почти трусцой.

Она отвечает, не оглядываясь:

– Он дома. Притомился.

 

* * *

 

Мутти ведет нас к машине. Это не легковушка, а настоящий фургон с гидравлическим подъемником с одной стороны. Можно делать выводы о том, насколько далеко зашел папин недуг. Внутри предусмотрено место для инвалидного кресла – площадка с параллельными направляющими для колес и специальными зажимами, чтобы удерживать коляску. Это зрелище наполняет меня потусторонним ужасом – я не могу отделаться от ощущения, что место предназначено для меня.

– Ева, хочешь на переднее сиденье? – спрашиваю я, открывая пассажирскую дверь.

Вместо ответа она шмыгает внутрь и устраивается на задах, где ее точно не будут доставать разговорами.

Мы молча застегиваем ремни безопасности, и, пока Мутти выруливает со стоянки, никто не произносит ни слова. Поначалу мне кажется, что она боится проскочить нужный поворот на развязке, но, когда мы выбираемся на шоссе, до меня доходит, что она просто не в настроении.

Я поворачиваюсь к ней. Она смотрит прямо перед собой, стискивая костлявыми пальцами руль. Краем глаза я вижу в боковом зеркале Еву. Она вновь напялила наушники и смотрит в окно, сердито кивая в такт музыке.

– Как папа? – спрашиваю я Мутти.

– Нечем хвастаться, Аннемари, – отвечает она. – Совсем нечем.

Я невольно отворачиваюсь к окну, вбирая смысл этих слов, и смотрю, как за деревьями мелькает низкое солнце.

Оказывается, я успела позабыть здешний пейзаж. В Миннесоте повсюду обширные равнины, здесь же дорога вьется вдоль речушек, а потом вдруг круто взлетает на какой‑нибудь холм. Деревья подступают к самому шоссе, сплошную стену леса рассекают лишь скальные выходы да время от времени просеки, где можно рассмотреть траченные непогодой дома. Это в основном длинные приземистые строения на деревянных каркасах, окруженные беспорядочно расползшимися пристройками. Заметив нарисованное от руки объявление «Продажа боеприпасов», я выворачиваю шею, чтобы проследить указатель.

Мы минуем рекламный щит, первый на нашем пути. «Подарите ребенку памперс! Сухая попка, счастливый малыш!»

Мама дорогая, редакторы у них тут, похоже, все вымерли.

Я набираю полную грудь воздуха.

– Папа давно в инвалидном кресле?

– Восемь недель, – говорит Мутти.

– Все так плохо?

Мутти долго молчит. Я отрываю взгляд от пейзажа за окном. Ее профиль кажется мне таким острым. И сама она – худенькая, уставшая… Маленькая…

– Он еще может кое‑как двигать руками, – говорит она наконец.

Мне делается натурально плохо при этих словах. Я понятия не имею, какую картину застану в родительском доме.

Остаток дороги мы проделываем в молчании. Никто ничего не говорит даже при въезде в ворота нашей фермы – или «Академии верховой езды “Кленовый ручей”», именно на таком названии всегда настаивал отец.

Все здесь выглядит в точности как до моего отъезда. По всему периметру и вдоль подъездной дорожки – деревянный забор непорочного белого цвета. Такой же краской выкрашены конюшня и ограждение примыкающего манежа. Пастбища и лужайки ухожены, точно поля для гольфа, и два десятка лошадей, пасущихся там, лоснятся так, что на шкурах проступают «яблоки» – признак здоровья и довольства.

Дорожка огибает жилой дом, минует пастбища и упирается в конюшню. На парковке стоят несколько машин, и, когда я их вижу, в моей душе с силой пробивающего землю ростка оживает надежда. Робкая, нерешительная, но надежда. Если папа способен преподавать, хотя бы и сидя в инвалидном кресле, значит, он совсем не так плох, как я подумала. Значит, жизнь еще не нырнула окончательно под откос.

Мутти останавливает машину за домом. Здесь обнаруживается единственное видимое свидетельство перемен – пандус, ведущий на заднее крыльцо. Может, он сохранился еще с моих инвалидских времен. Я не спрашиваю – и так тошно.

– Новую машинку купила?

Я смотрю на голубой «пассат», рядом с которым паркуется Мутти.

– Нет. Это Брайана.

Она отстегивает ремень безопасности и открывает дверцу. У меня за спиной рокочет по направляющим сдвижная боковая дверь.

– Брайан? Это кто?

– Сиделка.

Мутти выпрыгивает из машины, предоставляя мне обращаться к пустому водительскому сиденью.

Я суетливо выбираюсь наружу, спускаю наземь Гарриет и… прихлопываю дверцей провисший ремень.

– Но мне показалось… – говорю я, приоткрывая дверцу и высвобождая ремень. – Показалось, что кто‑то ведет занятие в манеже.

– У нас новый тренер.

Мутти с натугой вытаскивает сумки из фургона и ставит на гравий дорожки. Ева околачивается поодаль. Делает вид, что рассматривает деревья за конюшней.

Я застываю на месте. Я смотрю на Мутти и напряженно жду ее взгляда. Мне так необходимо, чтобы она посмотрела на меня, чтобы все рассказала. Я жду от нее понимания, а может быть, и утешения, но не получаю ни того ни другого. Она старается унести за один раз как можно больше сумок и навьючивает их на себя, становясь – маленькая, гибкая – похожей на горного ишака, которого не сразу разглядишь за поклажей. Сунув наконец Еве небольшой чемодан, она первой направляется к дому.

Я иду следом, несу оставшиеся сумки и веду Гарриет, рвущуюся с красного нейлонового поводка.

Задняя дверь дома открывается на кухню. Добравшись туда, я не обнаруживаю ни Евы, ни Мутти.

Зато вижу мужчину и догадываюсь, что это Брайан. Он сидит за столом, читает журнал. Он крупный, рыхлый, с мягкими руками и лысиной, обрамленной короткими темными волосами.

– Привет, – говорю я, озираясь.

Я замечаю «электронную няню» на кухонном столе. Поперек экрана проскакивает красный огонек – вероятно, случайные помехи.

– Привет, – отвечает Брайан, не поднимая глаз от журнала.

– Отец в сознании?

– Он спит, – говорит Брайан. – Устал.

Подняв наконец голову, он смотрит сперва на меня, потом на Гарриет – так, словно крысу увидел.

Я мгновенно чувствую к нему неприязнь, и не только из‑за таксы. Будь этот Брайан правильным мужиком, он уж точно предложил бы Мутти помочь с тяжелыми сумками!

Я иду дальше по коридору. Пересекая столовую, вижу стеклянные двери там, где раньше были открытые арки. Проемы занавешены шторами. На потолке – металлическая направляющая. Я прослеживаю ее взглядом и прохожу к лестнице.

 

* * *

 

Ева и моя мать стоят над грудой вещей, сваленных в хозяйской спальне. За последние тридцать лет комната не сильно изменилась, разве что появились новые абажуры на лампах, а со стен исчезли картины в рамах.

Ева притворяется, что смотрит в окно, но, по‑моему, она просто не хочет встречаться со мной взглядом. Она стоит, скрестив на груди руки, чуть косолапо расставив ноги и так прогнув спину, что выпятился живот – словно у младенца, только выучившегося ходить, или у беременной женщины. Она, конечно, пришла бы в ужас, если бы ей об этом сказали. Может, даже убрала бы подальше эти жуткие джинсы, из которых в последнее время не вылезает. Да, я одержала бы легкую победу, но не особенно честную. Мне, конечно, не нравится, что ее джинсы выглядят так, будто вот‑вот свалятся, но и намеренно причинять ей боль я не хочу.

– Которые тут твои, Ева? – спрашивает между тем Мутти.

Нагнувшись, она вглядывается в багажные ярлыки. Мне приходит в голову, что на них может стоять имя Роджера, и я даю себе слово в ближайшем будущем это исправить. Может, мне и не удастся полностью вымарать все следы его пребывания в моей жизни, но я попытаюсь.

– Эти, – указывает пальцем Ева.

И ждет, ничего не предпринимая. Может, она хочет, чтобы Мутти вытащила их ей из кучи?

– Ладно, – говорит Мутти. – Неси их в комнату по ту сторону коридора. Будешь жить в бывшей комнате твоей мамы.

Ева отвечает возмущенным взглядом, и я снова напрягаюсь. Но ее выпяченная челюсть убирается на место, а тонкие выщипанные брови возвращаются к скучающему изгибу. Она закидывает на спину свой розовый рюкзачок и утаскивает сумки, всячески показывая, какая это неподъемная тяжесть. Гарриет трусит следом. Мутти наблюдает, уперев руки в бока. Когда дверь по ту сторону коридора захлопывается, она поворачивается ко мне.

– Похоже, – говорит она, – тебе с ней скучать не приходится…

Я спрашиваю:

– Ты хочешь, чтобы я спала здесь?

– Да.

Она подходит к постели и начинает неизвестно зачем одергивать простыни.

– Мы с папой теперь спим внизу, так что почему бы не предоставить большую спальню тебе?

– Вы там внизу комнату пристраивать не собираетесь?

– Нет, – говорит она, взбивая подушку и шумно прихлопывая ее ладонями. – Некогда.

Я киваю, а в горле почему‑то застревает комок…

 

* * *

 

И с чего, собственно, я взяла, будто в доме родителей почувствую себя лучше? Сказать по правде, я понятия не имею, что делать со своей жизнью.

Я укладываюсь в постель, но через минуту вскакиваю и принимаюсь расхаживать туда‑сюда. Меня снедает смутное беспокойство, проникающее в самые глубины души. Я думала избавиться от него, приехав сюда. Ну не дура?..

Допустим, я покинула место, где потерпел катастрофу мой брак. И что? Случившегося не изменить. Кроме того, теперь мне предстоит тягомотная процедура развода. Ева и словом со мной не перемолвилась после того, как я объявила о переезде в Нью‑Гэмпшир. Насколько я поняла, тем самым я напрочь сгубила всю ее жизнь.

Я бесцельно выдвигаю ящички комода – просто посмотреть, пусты ли они. Естественно, там ничего нет. Мутти у нас – сама организованность. Я задвигаю ящички обратно, так ничего в них и не положив.

Опять‑таки от нечего делать я пытаюсь сдвинуть комод с места, и меня поражает, насколько легко это удается. Ну да, ведь в ящичках ничего нет. Я отряхиваю ладони, потом вдруг хватаю комод и тащу его на середину комнаты. Четкий прямоугольник пыли и обрывков корпии показывает, где он раньше стоял. Это открытие наполняет меня бессовестным самодовольством, за которое мгновением позже мне становится стыдно.

Потом я берусь за уголок кровати. Это старинное дубовое сооружение с четырьмя столбиками по углам. Я вполсилы дергаю за один из них. Он слегка поддается, но кровать незыблема. Ну уж нет, мебели меня не одолеть! Я втискиваюсь между стеной и изголовьем, упираюсь ногой и налегаю что есть мочи.

Древнее изголовье прогибается так, словно готово сломаться, но я не прекращаю давить, и вот кровать, содрогаясь и скрипя, начинает двигаться – сперва очень медленно, но все‑таки постепенно она перемещается к стене, где раньше стоял комод. Впечатление такое, будто, нехотя расставшись с насиженным за три десятилетия местечком, кровать внезапно перестала осуждать перемены.

Я устанавливаю высокий комод – бывший папин – слева от кровати, а длинное трюмо – на его прежнее место. И в довершение беру маленький столик с фигурной столешницей и ставлю под окно, ближе к телефонной розетке. Так я смогу пользоваться компьютером.

Я немного медлю, прежде чем выйти в Сеть, ведь мама, может быть, ожидала звонка, но потом все‑таки включаю компьютер. Приглушить звук я, конечно, забыла.

– Привет, Аннемари, – произносит электронный якобы женский голос, задуманный как уютный и домашний, а на деле – приторно‑слащавый, и удовлетворение от «победы» над мебелью сменяется раздражением.

В почтовом ящике я обнаруживаю несколько писем от Роджера, но у меня нет ни малейшей охоты их читать, послание от компании, занятой подбором рабочих мест: мои прежние наниматели решили, что я без этого не обойдусь, – и «мыло» от моего адвоката с очередным наброском договора о расторжении брака. Мне становится противно, и я выхожу из Сети.

 

* * *

 

Внизу, на кухне, Мутти возле раковины чистит картошку. Когда я вхожу, она оглядывается через плечо и возвращается к своему занятию. Гарриет валяется под столом, этакая сарделька с лапками. Брайана нигде не видно.

– Ты чем там занималась? Судя по звукам, мебель двигала?

– Ну да.

– Там, по‑моему, и так все неплохо стояло, – говорит она. – Что тебе не понравилось?

– Мне хотелось, чтобы из постели можно было видеть конюшню, – объясняю я. – И телефонный провод до столика не доставал.

Все это чистая правда, но мебель я переставила не поэтому. Сама не знаю, что меня на это подвигло.

Мама не отступает:

– А с телефоном‑то что не так?

– Мне его к компьютеру было не подоткнуть.

– A‑а… – И она берется за очередную картофелину. – Ну, теперь там все по тебе? Устроилась как следует?

– Вообще‑то не совсем. Еще сумки не разобрала.

– Присядь пока, я кофе сварю, – говорит она.

Если учесть ее австрийский акцент, получается не приглашение, а скорее приказ.

– Да я не очень хочу…

Я охотно хлебнула бы чего покрепче, но она наверняка сочтет, что для спиртного еще рановато. Я могла бы просто взять и налить себе чего хочется, но к столкновениям с Мутти я пока не готова морально.

Вместо выпивки я подхожу к раковине и спрашиваю:

– Тебе помочь?

– Если хочешь, можешь помочь завести лошадей, – отвечает она.

Ополаскивает овощечистку и кладет на стол.

– Сегодня двух конюхов не хватает – болеют.

– Как скажешь, – киваю я.

Удивительно, как радует меня любой предлог выскочить из дому.

– Папа еще лежит?

– Как раз встает, – говорит она, вытаскивает большую суповую кастрюлю и ставит ее в раковину.

– Так он может сам себя обслужить?

– Ему Брайан помогает, – поясняет она, открывая кран.

– A‑а, – говорю я. – Ну да. Ясно.

Я прикрываю глаза. До меня начинает доходить истинное положение дел.

 

* * *

 

Я иду через столовую и слышу, как пощелкивает лебедка… Внезапно меня охватывает озноб. Я тороплюсь мимо двери и бегу наверх, потирая предплечья, на которых выступили пупырышки гусиной кожи.

Чуть медлю перед дверью в комнату Евы. Собираюсь с духом. Потом вежливо стучу.

– Ева, деточка…

Молчание.

Я стучу снова.

– Ева, – говорю в щелку. – К тебе можно?

В ответ раздается нечто неразборчивое.

– Деточка, я не расслышала. К тебе можно?

– Сказано же – мне без разницы!

Распахиваю дверь. Она ссутулилась на краешке кровати – мрачная, одинокая и несчастная. Рюкзачок валяется под ногами, на щеках – потеки недавних слез. При виде меня она сердито шмыгает носом.

Я подсаживаюсь к ней, матрас подается под нами, и я оказываюсь даже ближе, чем рассчитывала. Наши плечи соприкасаются, и Ева отшатывается.

Я спрашиваю:

– Тебе нравится комната?

Она передергивает плечами.

Я продолжаю:

– В окошко видно пастбище. Так славно наблюдать за лошадьми…

Молчание.

– Я сейчас пойду их заводить. Не хочешь со мной?

– Нет! – Она в ярости. – Я домой хочу!

– Я знаю, деточка. Дело в том, что бабушка и дедушка нуждаются в нас.

– Ну и надолго это?

– Не знаю, – отвечаю я.

Мне очень хочется обнять ее, я же вижу, как тяжело она переживает переезд.

Она вдруг спрашивает:

– Дедушка умирает?

Помедлив, я все‑таки отвечаю:

– Да, милая. Боюсь, что так.

Она тотчас задает следующий вопрос:

– И после этого мы вернемся домой?

Я зажмуриваю глаза, борясь с физиологическим отторжением. Вот это эгоизм!

– Может быть, – отвечаю я, выбирая слова. – Точно еще не знаю.

– Ну так ты как хочешь, а я вернусь, – говорит она. – Вот стукнет мне шестнадцать, сразу уеду.

Я медленно киваю, выражая возмущение лишь шумным выдохом. Поскольку говорить больше нечего, я легонько хлопаю себя по коленкам, словно точки ставлю, и выхожу вон.

 

* * *

 

Пару минут спустя я шагаю по подъездной дорожке. Лошади собираются возле ворот левад и бродят туда‑сюда, с нетерпением ожидая вечернего кормления.

Конюшня в самом конце пути. Отсюда она кажется величественной, как Нотр‑Дам. Это и вправду крупное здание, нижняя часть его из камня, а верхняя – из дерева, выкрашенного белым. В плане оно имеет крестообразную форму, что опять‑таки роднит его с собором, только вместо алтаря здесь – крытый манеж олимпийских размеров. Все выглядит безлюдным, хотя, бросив взгляд на парковку, понимаешь, что это не так.

За конюшней расположены еще два открытых манежа – один для прыжков, другой гладкий. Дальше простираются заросшие лесом холмы, они окружают всю ферму. Осенью от них глаз не оторвать, так пылают оттенки алого, оранжевого и золотого, – но сейчас ранняя весна, и на голых ветвях – лишь первое обещание зелени.

Я и пяти минут снаружи не пробыла, но у меня уже замерзли пальцы и нос. Надо было взять курточку. Я оставила ее на кухне и хотела вернуться, но, едва открыв дверь, заметила спинку электрического инвалидного кресла отца. И, не добравшись до кухни, потихоньку выскользнула обратно через парадную дверь…

Я подхожу к двери конюшни, оттуда появляется работник. Он несет чембур, волоча его по земле. Он не здоровается со мной. И я с ним не здороваюсь.

Основная часть здания состоит – если продолжить церковные ассоциации – из двух «нефов» с денниками. Их разделяет узкий темноватый коридор. При денниках – коробки со щетками, подставки для седел, на крючках висят уздечки. Боковые, так сказать, приделы – короткие концы креста – приютили денники поменьше, предназначенные для лошадей школы. Летом здесь жарковато, потому что потолок ниже. Иерархия сказывается на оплате: маленькие денники стоят дешевле, но в каждом имеется окошко. Некоторая доплата позволит пользоваться большим денником в главной части конюшни. Доплатите еще – и получите большой денник с окошком. Ну а самые лучшие и дорогие денники расположены в центре креста. В наружных стенах есть окошки, а решетчатые двери выходят на развязки для мытья и крытый манеж. Таким образом, содержащиеся здесь лошади нисколько не страдают от скуки.

В большинстве денников сейчас пусто, впрочем, я прохожу несколько таких, чьи обитатели совсем не выходят наружу. Это – шоу‑лошади, их хозяева спят и видят своих питомцев элитной породы. Шкурки у них – волосок к волоску, и, соответственно, на улице им нечего делать. Не дай бог, их там укусят или лягнут, или просто в грязи вываляться захочется…

Я прохожу мимо бывшего денника Гарри…

Нет, не так. Я дохожу до бывшего денника Гарри – и все, дальше двигаться не могу. Я смотрю в сторону манежа, но и так чувствую – Гарри здесь! Его присутствие подобно облаку, щедро заряженному электричеством, оно клубится и затягивает меня, как водоворот…

Наконец я заставляю себя повернуть голову и обнаруживаю в деннике белоснежного андалузца. «Осторожно, строгая лошадь! – гласит прикрепленная к двери табличка. – Жеребец! Не выпускать!»

Блестящие черные глаза разглядывают меня с нескрываемым любопытством. В отверстие над кормушкой просовывается нос, опять‑таки черный. Челка у коня волнистая и внушительно длинная.

Я протягиваю руку – почесать ему под подбородком, но роняю ее, так и не прикоснувшись. Секунду он ждет, может, я передумаю и все‑таки приласкаю его, потом ему становится скучно. Он фыркает и отворачивается к рептуху с сеном.

Я иду дальше.

На подходах к арене я слышу голос из динамиков:

– Нет, не так. Поднимай его в галоп, не играй в гляделки. Он отлично знает, как это делается, просто не давай ему сачковать. Давай, давай, он у нас малость ленивый…

Французский акцент. Во дела! Папа никогда не нанял бы тренера‑француза. Он всегда верил только в немецкую школу езды, это у него была прямо религия. Совершенство в любой мелочи, строго регулярные тренировки, вылизывание элементов. Шесть шагов в каждой четверти двадцатиметрового круга, восемь темпов в полном пируэте на галопе. Ни больше ни меньше!

Но в манеже звучит французский акцент, и преподают там в традициях французской школы. Я проскальзываю в комнату отдыха и сажусь у окошка. Здесь сидят несколько родителей, они дожидаются окончания смены. Когда я вхожу, все оборачиваются, но никто не спешит поздороваться, и за это я благодарна. Я быстро оглядываю стены, сплошь увешанные моими конными портретами, и забиваюсь в уголок, жалея, что у меня нет шапки‑невидимки.

По ту сторону манежа выстроены шесть лошадей, всадники стоят рядом, держа их под уздцы. Посередине – еще одна лошадь. Ученица гоняет ее на корде под наблюдением инструктора.

Конь – рослый темно‑гнедой мерин, похожий на английского чистокровного, хотя, может быть, и не без примеси более тяжелой породы. На нем двойная уздечка с трензелем, мундштуком и подбородочной цепочкой, поводья перекручены и обернуты вокруг шеи, чтобы не попали под ноги. Корда продета в кольцо трензеля и пристегнута к внешней пряжке подпруги. Конь идет по кругу легким галопом, ученица держит корду в одной руке, а в другой – длинный кнут.

– Вот так, а теперь рысь, – говорит инструктор.

Он стоит к окошку спиной, глядя на ученицу и лошадь. Волосы у него светло‑каштановые, длинные и густые, собраны в хвост на затылке. Он не очень высокого роста, но, как и мой отец, восполняет это крепким атлетическим сложением. Он делает три широких шага назад и один вбок, но я по‑прежнему не вижу лица.

Ученица трижды легонько дергает корду, и лошадь переходит на рысь. Потом девушка собирает корду, подводя к себе лошадь, пока наконец мерин не останавливается подле нее. Вскинув голову, он раздувает ноздри. Ученица говорит что‑то инструктору, но я не слышу. Микрофон только у него.

– Глупых вопросов не бывает, – говорит он. – Только глупые ответы.

Положительно, он начинает мне нравиться.

Ученица возится с боковым поводом, отстегивая его от седла и перенося на трензель. Конь тут же выгибает шею.

– Вот видишь? – говорит тренер, отступая, чтобы ученица могла вновь воспользоваться кордой. – Он всю дорогу знал, что нужно делать. В том числе и как голову держать. Твоя задача – заставить его все это делать, когда сидишь наверху. Напоминай ему, где должна быть голова. А теперь рысью… марш!

Конь поднимается в рысь, постепенно расширяя круги. Девушка сбрасывает с руки кольцо за кольцом.

– Хорошо, – хвалит тренер. – Молодец. Лошади должно нравиться то, что она делает, пусть она работает с охотой. Вот так, а теперь галоп… Так, так, круг поменьше… Галоп, галоп, галоп… Отлично! А теперь круг пошире – и рысь! Ну что, заметила, что боковой повод был длинноват? При переходе на рысь конь нос задирал…

Снова остановив мерина, девушка подтягивает повод. Инструктор подходит и жестом велит ей отойти. Теперь я вижу его лицо, сперва в профиль, а потом и анфас – он обходит коня. У него правильные мужественные черты. И длинные усы, которых я, право, как‑то не ожидала.

Он отстегивает корду и просит ученицу принести выездковый хлыстик. Сбегав к стойке возле стены, она ждет, пока он разбирает поводья. Потом он берет хлыстик – и она отходит подальше.

Он стоит у левого плеча лошади, внутренний повод держит у самого трензеля, а внешний, перекинутый через холку рослого мерина, – в той же руке, что и хлыстик. Он смотрит в какую‑то точку на груди лошади, а потом щелкает языком. Мерин охлестывает себя хвостом и вскидывает голову. Тренер вновь щелкает языком и касается хлыстиком лошадиного бока. Мерин мгновенно брыкает в сторону.

Я перестаю дышать. Мой отец никогда бы такого не потерпел, но этот человек остается невозмутимым. То есть он вообще никак не реагирует. Продолжая смотреть в ту же точку, он опять щелкает языком, и конь брыкает.

На сей раз человек подходит к голове лошади. Какое‑то время он просто стоит неподвижно, потом кладет ладонь на лоб мерину. Конь упирается ему в руку, вскидывая морду – раз, другой, третий, – и затем его голова медленно опускается.

Теперь, когда человек снова оказывается у плеча, мерин принимается плясать, двигаясь вокруг него боком, словно вокруг столба. Движения у коня плавные, собранные, передние и задние ноги пересекаются на каждом шагу…

Господи Иисусе! Мне не хочется даже моргать, до такой степени я боюсь что‑нибудь пропустить.

– Этому малому требуется уйма работы в руках, – говорит тренер ученице. – Ему это не нравится, он все время спрашивает: «А мне точно надо это делать?» – и ответ должен быть: «Да», но лучше, чтобы он сам этого захотел. Твоя задача – сделать так, чтобы он захотел!

По разговору похоже, что сейчас он вернет коня ученице. Я направляюсь к выходу, но у самой двери оглядываюсь еще раз.

Тренер сел в седло, и как же преобразился под ним конь! Он подобрал под себя зад, выгнул шею, как бы даже стал выше ростом. Он отлично сбалансирован и идет в поводу, хотя рука у всадника очень мягкая – поводья чуть ли не провисают. Я зачарованно гляжу, как они исполняют пиаффе – собранную рысь на одном месте – и всадник посылает его в пассаж, причем заметить движение его рук или ног почти невозможно. Ну да, он, конечно, красуется, но… почему бы и нет?

Человек и лошадь движутся в превосходном единстве, как бы перетекая из одного элемента в другой. Пируэт на галопе, полупассаж с менкой на галопе, после чего – великолепно, невозможно – каприоль. Конь взвивается в воздух и волшебным образом зависает, а в высшей точке полета задние ноги еще и выстреливают назад.

Я прирастаю к месту. Ученица глазеет так, словно Господа Бога увидела.

– Нужно заставить его идти плечом внутрь, опять и опять, – говорит тренер так, словно ничего особенного не произошло.

– Вот видишь? Он все умеет, он просто лентяй, – продолжает мужчина, не прерывая блистательного выступления. – Он знай придуривается, дескать, «Ой, я не знаю, я не умею», но на самом деле просто сачкует.

Остановив мерина, он блаженно улыбается ученице. Потом элегантно перекидывает правую ногу через седло и пропадает из виду.

Я смотрю на часы. Сейчас без пяти, значит, смена заканчивается. Меня охватывает внезапное смущение, и я выхожу наружу – заводить лошадей.

 

* * *

 

– A‑а, вот и ты, – говорит Мутти, когда я переступаю порог.

Она возится в кухне, собирает вилки с ложками и салфетки.

– Сейчас будем ужинать. Позовешь Еву?

Я зову, и она спускается, по‑прежнему хмурая и молчаливая. Вместе мы входим в рабочий кабинет, ныне превращенный в столовую. Из него убрана большая часть мебели, но все равно в комнате тесновато.

Папа сидит во главе стола, и при виде его у меня перехватывает дыхание. Он никогда не был крупным мужчиной – достаточно сказать, что свою карьеру он начинал как жокей, – но плечи у него широкие, и крепкая мускулатура делала его внушительным, успешно скрадывая небольшой рост. Теперь руки и ноги вялые, исхудавшие, почти бесплотные. По крайней мере, руки точно, ног я не вижу – они под столом. Тесемка поперек груди помогает ему прямо сидеть в кресле. Кожа у отца стала восковой, она плотно обтягивает череп. Он выглядит маленьким и хрупким, точно воробышек…

– Здравствуй, папа, – говорю я.

Я очень стараюсь следить за собой, но все равно голос срывается. Я заставляю себя подойти к нему, надеясь, что обуревающие меня чувства не очень отражаются на лице. Я наклоняюсь обнять его. Надо еще сообразить, как бы сделать это. В итоге я просто обхватываю костлявые угловатые плечи и прижимаю его лицо к своему. Кожа дряблая и прохладная, ключицы так и торчат…

– Хорошо, что ты приехала, Аннемари, – говорит папа.

Голос еще более медлительный и скрипучий, чем раньше. Я отлично слышу, с каким усилием дается ему каждое слово – и дыхание, и артикуляция. У меня самой спазмы стискивают все мышцы гортани.

Я выпрямляюсь. Голова закружилась, перед глазами вспыхивают маленькие звездочки. Я прикрываю глаза, ожидая, пока восстановится кровообращение.

– Ева, – говорю я. – Иди поздоровайся с дедушкой.

Она стоит столбом, глаза у нее круглые, губы дрожат.

Я остро жалею, что мы не одни в комнате и не можем дать волю ужасу и сожалению, которые так пытаемся скрыть.

Наедине мы оплакали бы гибель этого еще живущего человека, не оскорбив и не унизив его. Впрочем, глупо было бы предполагать, будто он не в курсе происходящего. Мой папа всегда был в курсе всего.

– Да ладно тебе, – говорит он. – Аннемари, отстань от девочки.

Входит Мутти. В одной руке у нее блюдо, в другой глубокий казан. Я выхватываю у нее и то и другое.

– Дай‑ка мне, – говорю я и ставлю посуду на стол. – Есть еще что нести?

– Есть, – говорит она. – Еще салат, хлеб и вино.

– Ева, – зову я, – не поможешь?

Я еще не окончила фразы – она бросается следом за мной.

На кухне я заключаю ее в объятия. Она закидывает руки мне на шею и жмется ко мне, всхлипывая. Это плач раненого животного, исходящий откуда‑то из глубины естества. Я потрясена нашими объятиями. Я и не упомню, когда бы она стерпела от меня что‑то подобное.

– Вот так, милая, – говорю я, гладя ее по голове. – Видишь, как получается… Тихо, деточка, не надо, чтобы он слышал…

Мы стоим так несколько минут. Потом Ева отстраняется, вытирая глаза. Если у меня они такие же красные, мы вряд ли скроем, как сообща лили слезы, уединившись на кухне. Да ладно, они наверняка и так поняли. Наверняка.

Мы молча забираем хлеб, салат и вино и возвращаемся в кабинет.

И тут я замечаю еще один прибор. Я спрашиваю:

– Мы что, ждем кого‑то?

– С нами обычно ужинает Жан Клод, но он только что позвонил, сегодня не сможет.

– Жан Клод?..

– Тренер.

– Он здесь живет? – спрашиваю я и слишком поздно замечаю нотку оскорбленного достоинства в собственном голосе.

– Он живет в комнате над амбаром, – говорит папа. – Ему пришлось переехать поближе к месту работы, и с нашей стороны было логично предложить ему эту комнату.

Когда он начинает говорить, я поворачиваюсь к нему, потом инстинктивно отвожу глаза. Меня тут же окатывает жутким стыдом, но повернуться обратно никак невозможно. Это значило бы окончательно все испортить.

Мутти берет тарелку и протягивает Еве. Ева смотрит на нее, но не отрывает рук от коленок.

– Я мяса не ем, – говорит она.

– Еще как ешь, – говорит Мутти и тычет в ее сторону тарелкой. – Давай бери.

– Нет, я правда вегетарианка.

– Что за чепуха еще! – говорит Мутти. – Растущей девочке вроде тебя необходимы белки!

– Я их из других источников получаю, – говорит Ева.

Она старается отвечать спокойно и вежливо, но к тарелке по‑прежнему не прикасается.

– Чушь! – говорит Мутти.

Накалывает вилкой телячью котлету и отправляет Еве в тарелку. Та начинает мрачнеть.

Я вмешиваюсь:

– Вообще‑то мы поддерживаем Еву в ее отказе от мяса.

Мутти поднимает бровь:

– Мы?..

– Я поддерживаю Еву, – повторяю я громко. – И если она не хочет есть мясо, никому не следует ее заставлять. Милая, давай поменяемся…

И я протягиваю Еве свою тарелку, а она отдает мне свою. Она держит ее за самый краешек, подчеркивая свое неприятие мясного.

– Чего только не выдумает молодежь, – бормочет мама вполголоса. – Сегодня вы не едите мяса, завтра заявите, что безнравственно носить натуральную кожу, а послезавтра потребуете выпустить всех лабораторных крыс. Так дело пойдет, и верховая езда окажется под запретом…

Ева краснеет, как свекла.

– Естественно, я против вивисекции, – произносит она. – Это чудовищно! Это злодейство!

Мутти переспрашивает:

– Виви… кто?

Господи Иисусе, моя бедная мама не подозревает, во что ввязалась.

– У Евы есть право на свое мнение, – говорю я. – Как и у тебя – на свое.

Мутти оборачивается ко мне, и я жду, что вот‑вот разверзнутся небеса, но тут звонит телефон. Еще секунду она испепеляет меня взглядом, потом выходит из комнаты.

– Держи, Ева, – говорю я, передавая ей картошку.

– Пусть поест еще салата, – говорит папа. – И хлеба. Надо же мяса нарастить на костях. Ну там или хлеба…

Я смотрю на него и вижу, что уголки его рта кривятся в жуткой гримасе. Это он пытается улыбаться.

– Спасибо, папа, – говорю я.

Я опускаю глаза, часто‑часто моргая – изо всех сил стараюсь не разреветься.

– И что ты думаешь о нашем новом тренере?

Я с силой прижимаю пальцами уголки глаз. Мне кажется, что, если прижать их вместо того, чтобы промокать салфеткой, слезы будут не так заметны.

– Ну… – Я шмыгаю носом. – По‑моему, он очень хорош. Я немного посмотрела на него после обеда. Он подсаживался на одного из частных коней…

– Знаешь, а он ведь француз.

– Да, папа. Я заметила.

– Это твоя мать его наняла.

Я выдавливаю из себя смешок.

– Этим все объясняется. Он долго здесь работает?

– Месяца два, – говорит папа.

Неловкой рукой он тянется за салфеткой и с огромным трудом отрывает ее от стола. Движение начинается от плеча – только так ему удается задействовать всю руку.

– Он тебе нравится? – спрашиваю я, следя за салфеткой.

Я никак не могу решить, помочь ему или притвориться, будто ничего не замечаю. Я словно иду по минному полю – как бы не наступить не туда.

– Он и правда неплох, – говорит папа, наконец‑то дотянувшись салфеткой до уголка рта. – С лошадьми, правда, слишком уж цацкается. Все эти современные веяния…

– Тогда зачем вы его наняли?

Его плечи странно дергаются. Я успеваю решить, что это судорога боли, и вдруг понимаю – он просто пытается пожать ими.

– Он твоей маме понравился. Ей, собственно, в случае чего и расхлебывать предстоит.

Бутылка вина еще не распечатана, и я берусь за нее. Я как раз усаживаюсь на место, когда возвращается Мутти.

– Кто звонил? – спрашивает папа.

Мама неодобрительно косится на винные бокалы, потом вновь садится около папы.

– Дэн, – говорит она.

Я быстро вскидываю взгляд. Она смотрит в мою сторону, прямо истекая самодовольством.

Не может быть!

– Неужели Дэн Гарибальди? – спрашиваю я и соображаю, что проглотила наживку.

– А вот и может. Это звонил Дэн Гарибальди.

– С какой стати?

– А почему бы и нет? Он – наш ветврач.

Я хмурюсь. Я‑то приняла как должное, что Дэн позвонил, узнав от мамы о моем возвращении. К тому, что у него и моих родителей были какие‑то отношения помимо меня, я была не готова.

– Вот уж не знала, – отвечаю я смиренно.

– Правильно, откуда бы тебе.

– Хватит, Урсула, – говорит папа.

Он раздраженно отмахивается рукой и тянется к ложке. Я только теперь замечаю, что это единственное приспособление для еды подле его тарелки. Он мучительно медленно обхватывает ее пальцами, после чего останавливается передохнуть. Какой борьбой достается ему каждый кусочек, отправленный в рот! Я вновь отвожу глаза. Я не в силах на это смотреть.

Когда он наконец справляется с едой, Мутти подносит ему ко рту бокал. Он отпивает, и она ставит бокал обратно на стол, не уронив ни капли. Они успели так приспособиться, что даже не смотрят ни друг на друга, ни на бокал.

Папа спрашивает:

– Так зачем он звонил?

– Он приобрел лошадь на аукционе и хочет, чтобы мы на нее посмотрели. И ты тоже, Аннемари.

Я говорю:

– Так ты все‑таки сказала ему, что я приехала.

– Конечно сказала. Ты ведь уже здесь. Или это надо было в большой тайне хранить?

Я смотрю на ее поджатые губы и стремительно превращаюсь из взрослой самостоятельной женщины в нашкодившую девчонку. Кажется, мельчайшие движения – чуть напряглись губы, едва заметно подался вперед подбородок, – и вся взрослость опадает с меня, точно береста с березки. С губ готова сорваться какая‑нибудь колкость, но я вовремя замечаю взгляд Евы – она ждет, как я отреагирую. Она опять согнулась крючком, теребит вилкой салат и усиленно изображает скуку, но я‑то вижу, до какой степени ей интересно.

И я говорю:

– Да ни в коем случае. Мне, в общем‑то, все равно, кому об этом известно. А что за аукцион?

– Дэн заведует центром по спасению лошадей. Они каждый год посещают откормочные площадки и спасают от бойни жеребят, сколько удается. А потом передают их новым владельцам.

Вместо того чтобы впасть в умиленное восхищение, я еще больше раздражаюсь. Такое впечатление, что Мутти тычет меня носом в своего драгоценного Дэна, чтобы я видела, какой он хороший. Дэн у нас ветеринар. Дэн у нас святой заступник бедных лошадок. А ты, Аннемари, чего в жизни достигла? Ну‑ка? Чем похвастаешься?

Я молча жую, глядя в тарелку. Но было бы наивностью ждать, что Мутти просто так с меня слезет.

И конечно, я оказываюсь права.

– Неужели тебе не любопытно? – спрашивает она через минуту.

– В смысле?

– В смысле, женат он или нет? И вообще, чем он последние девятнадцать лет занимался?

Я бросаю вилку и в упор смотрю на нее, склонив к плечу голову.

– Ладно, Мутти, – говорю я, складывая на груди руки. – Он женат? И вообще, чем он последние девятнадцать лет занимался?

Она награждает меня острым взглядом – в том смысле, что ее нос и подбородок разом заостряются, – и отворачивается, рассердившись.

 

* * *

 

Поверить не могу, что она достала меня так скоро и с такой легкостью. Все должно быть не так! Каждый раз, когда я приезжала домой – а происходило это нечасто, как она первая поспешила бы заявить, – я заранее преисполнялась решимости, что уж на этот раз точно заставлю ее обращаться со мной как со взрослой. Ни за что не буду вести себя по‑девчоночьи. И что? Всегда все кончалось одинаково. А если мы так себя ведем соответственно в тридцать восемь и шестьдесят семь лет, что будет в подобном возрасте у нас с Евой? Есть ли надежда?..

Остаток ужина прошел не то чтобы в молчании, просто мы с Мутти больше не разговаривали. Если учесть, что Ева продолжала дуться, а я не могла заставить себя посмотреть на папу… Короче, вечер удался как нельзя лучше.

Я убралась в свою комнату, как только это стало возможно. И вот сижу на краю кровати, держа в руках смятую ночную рубашку. Поглядываю на компьютер на столике у окна – нет, не хочу выходить в Сеть. За окном я вижу конюшню. На втором этаже в окошке горит огонек, по ту сторону занавесок движется силуэт. Я не привыкла, чтобы там кто‑нибудь жил. Надо не забыть задернуть штору.

Я подворачиваю под себя ногу и пустыми глазами смотрю на постель. Шириной она под два метра – «королевский размер», на ней четыре подушки. Такой простор. Могу устроиться посередине, если захочу. Могу раскинуть руки‑ноги, точно морская звезда. Могу скомкать покрывало и подложить под колени. Могу сколько угодно вертеться с боку на бок. Могу даже храпеть. Я продумываю, как расположить подушки, и понимаю, что из четырех сразу не изобразить ничего вменяемого для человека, спящего в одиночку. Тут я задумываюсь, а не предстоит ли мне спать в одиночестве весь остаток дней.

Появится ли кто‑нибудь в моей жизни?

Или всегда будет только Гарриет подле меня?

 

Глава 5

 

С полседьмого утра я торчу на кухне, жду Мутти, тщательно обдумывая каждое слово, которое намерена ей сказать.

Надо наконец выяснить отношения и объяснить ей, как все будет строиться между нами в дальнейшем. Но когда она входит в своем стеганом бирюзовом домашнем халате, моя решимость куда‑то вдруг испаряется. Молния на халате вздернута под самое горло, и это почему‑то лишает меня дара речи.

– У тебя усталый вид, – говорит она.

Мимо меня она проходит к столу для готовки. Включает «электронную няню» и принимается вертеть рукоятку громкости, из динамика слышится треск.

– Наверное, – говорю я. – Я плохо спала.

Вот и все, что мне в итоге удается сказать. Я смотрю ей в спину, тщетно пытаясь вспомнить любовно заготовленную речь. Ничего не получается. Я закрываю рот, неспособный выдать ничего вразумительного, и в отчаянии разглядываю свои руки.

Мутти орудует кофемолкой, понятия не имея о моем душевном разладе. Когда кофе начинает булькать, она возвращается к столу и усаживается напротив.

– Ну и каковы твои планы, раз уж ты приехала?

Я спрашиваю:

– В смысле?

– Я к тому, что ты, может быть, собираешься подыскать работу?

– Нет, конечно же нет.

– Тогда чем ты намерена заниматься?

Я недоуменно моргаю.

– Ну, я думала, буду помогать по хозяйству… Например, заниматься конюшней, чтобы ты могла больше времени уделять папе…

– Не знаю, не знаю, – говорит Мутти.

– В смысле?.. – повторяю я. – То есть почему бы и нет?

– Ты никогда не интересовалась конюшней. Кроме того, вряд ли тебе приходило в голову, что это не помощь по хозяйству, а настоящий менеджмент.

Я какое‑то время молчу, прикидывая, есть ли способ понять и с достоинством принять то, что она произнесла. Но не вижу ни единой возможности. Как ни крути, получается, меня только что объявили скверной дочерью. Да еще и дурой в придачу.

Я не должна принимать это близко к сердцу. Я не должна. Не должна…

– Полагаю, не бог весть какая там астрофизика, Мутти, – говорю я, не особенно пытаясь скрыть раздражение. – Пораскину мозгами и во всем разберусь. Я ведь, собственно, ради этого и приехала.

– В самом деле?

Ее брови вскинуты, выражение лица как у форменного диктатора. Она крутит на пальце обручальное кольцо и смотрит на него, словно изъян в нем нашла.

– Это ты о чем?

– Да ни о чем.

Она оставляет в покое кольцо и начинает дергать ниточку, выбившуюся из шва на рукаве. Я упорно смотрю на нее, дожидаясь, чтобы она взглянула на меня.

– Нет, ты что‑то имела в виду. Говори уж, чего там!

– Я просто удивлена, вот и все.

– Чем?

– Твоим желанием помочь с конюшней.

– Почему?

Она словно забывает о моем существовании. Встав из‑за стола, она этаким воплощением спокойного достоинства идет к булькающей кофеварке.

– Почему? – вновь спрашиваю я.

Она продолжает молчать. Стоит спиной ко мне, разливает кофе по кружкам.

– Мутти, я тебе задала вопрос. Если ты не веришь, что я приехала помогать, зачем, по‑твоему, я вообще сюда прилетела?

– Я думаю, – говорит она, – дело в том, что ты потеряла работу и от тебя ушел муж. Надо же было тебе куда‑то поехать? Вот ты и здесь…

Она берет обе кружки и направляется к двери, и до меня доходит, что вторая кружка предназначалась папе, а вовсе не мне.

Я вскакиваю с места и оказываюсь у двери прежде нее.

– Не уходи вот так, Мутти! Мы еще не договорили!

Она смотрит на меня совершенно невозмутимо. Кажется, ее не волнует, что я загораживаю ей дорогу. Я начинаю чувствовать, что веду себя глупо.

– Ну так говори, – произносит она.

– Неужели ты хочешь, чтобы так продолжалось и дальше? Правда? Как вчера вечером, когда ты мне вилки в бок тыкала при малейшей возможности?.. Ладно, если так, то не переживай. Я заберу Еву и вернусь в Миннеаполис, и забудем об этом.

Ее, кажется, смешит такая «угроза».

– Ты отлично знаешь, что я приехала помогать, – продолжаю я через застрявший в горле комок. – Я приехала взять на себя какие‑то обязанности, чтобы ты могла посвятить себя уходу за папой. Господи Иисусе, Мутти! Ну почему ты во всех моих поступках двойное дно ищешь?

Она спокойно смотрит на меня сквозь пар, поднимающийся из кружек. Секунды молчания кажутся невероятно длинными, но потом она говорит:

– Что ж, очень хорошо. Плевать, что на моей памяти ты не выказывала ни малейшего интереса к конюшне и лошадям. Давай занимайся, флаг тебе в руки. Ты ведь в любом случае всегда делала то, что тебе хотелось…

И она протискивается в дверь, уносит кофе в столовую, где ждет папа. Благодаря «электронной няне» я могу слышать их голоса, но мне не хочется знать, что она станет обо мне говорить. Я выхожу из дома и хлопаю дверью.

 

* * *

 

Мутти не занимать самообладания, этого у нее не отнимешь. Если честно, я не помню, как именно сообщила о своем возвращении. Но я уж точно никоим образом не намекала, что желаю забиться в безопасную норку! Ни под каким видом!

Роджер меня не то чтобы обобрал. Если бы я хотела сохранить за собой дом, я бы его отстояла. Это ведь я долгие годы трудилась над ним, превращая его в идеальное гнездышко. Это я таскалась в Мэриленд, выбирая именно тот сорт мрамора для камина, это я проедала плешь инспекторам, определяясь с подходящей грунтовкой на лестнице, а когда мне надоели белые шкафчики в кухне – распорядилась все сломать и заменить на дуб.

Но после ухода Роджера я полностью утратила интерес к этому. Понятное дело, Соня тоже не горела желанием жить в доме, который Роджер так долго делил со мной, и мы выставили его на продажу. Это был один из немногих вопросов, которые мы с ним решили по доброму согласию, и, как знать, пожелай Роджер оставить дом себе, я, возможно, кинулась бы в смертный бой за него. Просто из вредности. На которую, учитывая все обстоятельства, я, как мне кажется, имела полное право.

Впрочем, это я так, к слову. Суть в том, что я вовсе не была бездомной «брошенкой», примчавшейся плакаться в жилетку маме и папе. Я приехала ради Мутти, ради папы и не в последнюю очередь ради Евы. Я могла бы назвать множество причин переезда в Нью‑Гэмпшир, но среди них не было жалости к себе…

За размышлениями я почти дошла до конюшни, вот что странно.

По цементу звонко цокают копыта – паренек ведет сразу двух лошадей, одну слева, другую справа. Далеко не самое безопасное, что можно придумать. И, коли уж я тут теперь менеджер, я самым первым своим распоряжением намерена это пресечь.

– Привет, – говорю я, поравнявшись с ним. – Я Аннемари.

Он продолжает идти, и я добавляю:

– Циммер.

Он останавливается.

– Привет, – говорит он застенчиво.

Судя по внешности, он латиноамериканец или мексиканец. Может, это превратное мнение, но все конюхи, с которыми я была когда‑либо знакома, вели происхождение из Мексики. Паренек совсем молоденький, выглядит лет на шестнадцать, хотя ему вполне может быть и двадцать. По мере того как я удаляюсь от этого возраста, мне становится все труднее его определять.

– Как тебя зовут?

– Хосе Луис, – отвечает он, щурясь на утреннее солнце. – Но вы можете звать меня просто Луисом.

– Тебе помочь выводить их?

Он мотает головой.

– Ты уверен?

Он вновь мотает головой, надеясь, что я отстану от него и позволю продолжить путь.

– Ну как знаешь, – говорю я. – Еще увидимся, Луис.

Я вхожу в конюшню и понимаю, почему он отказался от помощи. Там еще четверо конюхов – все выводят четвероногих постояльцев наружу.

Я останавливаюсь у денника, откуда как раз выпускают серого мерина. На двери – ламинированная рукописная табличка: «Пастбище С, северо‑запад». Почерк Мутти.

Ясно, Мутти использует пастбища по очереди. Это меня не удивляет. В чем‑то она не менее педантична, чем папа.

Еще через несколько минут я снова стою перед бывшим денником Гарри, только его присутствия больше не ощущаю. На сей раз я должным образом знакомлюсь с белым жеребцом, почесываю и поглаживаю его морду. Я прихожу к выводу, что это вправду очень красивое и славное существо. За моей спиной слышится топот сапог. Потом шаги останавливаются.

– Вам помочь? – произносит мужской голос с французским акцентом.

– Аннемари Циммер, – представляюсь я, оборачиваясь и протягивая руку.

Второй раз за десять минут я, называя себя, использовала девичью фамилию. Похоже, я все больше себя с ней ассоциирую.

– A‑а, знаменитая Аннемари, – говорит стоящий передо мною мужчина, и я ощетиниваюсь. – Жан Клод де Солнье, – в свой черед представляется он, берет мою руку и подносит к губам.

Я чуть не вздрагиваю от неожиданности, а он продолжает:

– Вижу, вы уже познакомились с Бержероном.

Отступив, он упирается одной рукой в стену, а другую кладет на бедро. Эта поза заставляет меня обратить внимание на его ноги, необычайно мощные и мускулистые. Он одет в облегающие бриджи, так что на бедрах просматривается рельеф выпуклых мышц. Меня охватывает смущение, и я отвожу взгляд.

– Он славный, – говорю я, оглядываясь на андалузца.

Бержерон поворачивается в деннике и обращает в мою сторону круп. Я смеюсь.

– И очень явно показывает, что он думает обо мне. Это частный конь или один из наших?

– Не угадали. Это мой мальчик, – с нескрываемой гордостью объясняет Жан Клод. – Я привез с собой двух. Бержерона и Темпест, я просто не мог с ними расстаться. Остальные были школьные лошади, и я оставил их у моего прежнего партнера. В смысле, продал.

– Красавец, – говорю я. – Вы его и правда не выпускаете?

– Нет, выпускаю, конечно, – говорит он. – Каждый вечер, после ужина, когда всех остальных лошадей уже завели. А не то как бы через заборы прыгать не начал, стремясь к хорошеньким барышням…

Он подходит вплотную к деннику.

– Так ведь, Бу‑Бу? Нет, парень, никаких гулянок! Только плановые бракосочетания!

– А второй где? – спрашиваю я.

– На другой стороне. Только Темпест – это не он, а она, и ее уже выпустили порезвиться. Вы с ней потом познакомитесь. А когда привезут вашу лошадку?

– Мою… лошадку? – переспрашиваю я, запинаясь.

– Разве у вас нет лошади?

– Я больше не езжу…

Он смотрит на меня с нескрываемым удивлением.

– У меня было очень травматичное падение, – говорю я, пристально наблюдая за выражением его лица. – Много лет назад…

Он, кажется, не в курсе.

На мой взгляд, родители неправильно поступают, рассказывая людям о моих былых заслугах – «знаменитая Аннемари» и всякое такое, – но не упоминая о том несчастном случае. Это, как ни крути, ключевой эпизод моей биографии.

– Мне очень жаль, – произносит он. – Надо полагать, скверное было падение. Ну ничего, мы снова вас посадим в седло.

И прежде чем я успеваю возразить, он уходит прочь по проходу. Какое‑то время я смотрю ему вслед. Широкая спина, тонкая талия…

 

* * *

 

Вернувшись в дом, я подключаю компьютер к Сети. Мне пришло еще несколько писем от Роджера, судя по темам – все более неотложных. Еще одно «мыло» – от моей адвокатши, и я открываю его первым.

Она приложила очередной вариант бумаг о расторжении брака. Мне не хочется их изучать, и я посылаю ей краткий ответ – дескать, я в Нью‑Гэмпшире, очень занята, все просмотрю позже. Подумав, я посылаю вдогонку еще письмо – с просьбой не сообщать Роджеру, где я. После чего помечаю на компьютере все его письма – и стираю их.

 

* * *

 

Уже почти одиннадцать. Еве давно полагалось бы проснуться. Я прохожу по коридору и стучусь к ней. Ответа нет, но это меня не удивляет. Как большинство подростков, Ева иерихонскую трубу способна проспать.

Я стучу снова, потом просто вхожу. Постель дочери пуста. И конечно, не прибрана.

Я иду к лестнице. Я успеваю одолеть треть ступенек, когда снизу раздается крик Мутти:

– Постой, постой, не спускайся!

Я останавливаюсь. Там, внизу, работает какой‑то механизм: доносится шум моторчика, что‑то лязгает и щелкает. Из моей головы разом испаряются все мысли, и я поспешно отступаю обратно. Я не знаю и знать не хочу, что там происходит. Судя по звукам, задействована направляющая на потолке…

– Ладно, ладно, я тут подожду, – кричу я, очень стараясь не увидеть лишнего. – Скажи только, Еву кто‑нибудь видел? А то ее в комнате нет…

– Не знаю, – слышится в ответ. – Может, она в конюшню пошла?

Раз уж я застряла тут, наверху, я беру полотенце и отправляюсь в ванную.

Открыв дверь, я обнаруживаю Еву мокнущей в ванне. От неожиданности я отшатываюсь. На ней наушники, глаза закрыты, голова откинута.

Я не видела ее нагишом лет примерно с десяти, так что сейчас слегка потрясена. Боже, у моей дочери, оказывается, совсем взрослое женское тело, только груди крепкие и до невозможности твердые. Потом я замечаю татуировку над грудью. Единорога величиной примерно в дюйм.

– Господи, Ева, что ты наделала?

Ее ресницы взлетают, на лице – изумление и испуг. Она вскакивает на ноги, расплескивая воду.

Я делаю шаг вперед и хватаю ее за руку. Она вырывается и, не удержав равновесия, бухается обратно. Я отворачиваюсь – еще чуть‑чуть, и я могла бы ударить ее. Я и не помню, когда последний раз была до такой степени вне себя.

– И о чем ты только думаешь! Дурочка малолетняя!

Я срываюсь на визг и все‑таки поворачиваюсь к ней лицом. Она выбралась из ванны и заворачивается в полотенце.

Сзади слышатся торопливые шаги, кто‑то бежит вверх по лестнице.

– Что тут у вас произошло? – кричит Мутти, врываясь к нам. – Крику, как будто убили кого!

– И давно это у тебя? – требую я ответа, сверля Еву пристальным взглядом.

Она не отвечает. Она рассматривает багровые следы, оставленные на ее руке моими пальцами. Наверняка потом не раз мне это припомнит.

– Давно?! – повторяю я.

– С месяц, – опасливо поглядывая на меня, отвечает дочь.

Я пересекаю комнату. Ева пятится от меня, но я хватаю ее за плечи и силой разворачиваю к высокому зеркалу.

– Значит, понятия не имеешь, что натворила? – спрашиваю я и дергаю угол полотенца.

Оно падает на пол. Ева мгновенно наклоняется подхватить его, потом поворачивается ко мне.

У меня слезы наворачиваются от вида мерзкой наколки на ее чистой, свежей коже. Я смотрю на нее, прикидывая, что будет дальше, и вижу, что она занята тем же. Когда она видит, что я вновь овладела собой, на ее лице возникает защитная маска непокорства. Она думает, что близка к победе.

– Ты ее немедленно сведешь, – говорю я и ухожу.

– Что? Куда ты пошла? – кричит Ева мне в спину.

Я бросаю через плечо:

– Пластических хирургов искать.

 

* * *

 

Наши с Евой отношения всегда были непростыми. Хотя, наверное, нет, не всегда. Я помню светлое времечко, когда она была пухленьким младенцем, унаследовавшим мои светлые волосы при карих глазах Роджера. Тогда мы с ней так любили друг друга, что Роджер мог бы приревновать – если бы сам точно так же не любил Еву. Возможно, то, что мы оба были помешаны на ребенке, было первым звоночком – на Еву уходила вся наша любовь, для себя почти ничего не оставалось. Причем сами мы не замечали переноса чувств, а это был уже второй звоночек… Легко рассуждать задним числом, теперь, когда Роджера со мной больше нет. Сквозь призму надвигающегося развода любой пустяк из прошлого кажется судьбоносным…

Чуть позже, когда Ева вышла из младенчества, дела у нас с ней постепенно пошли наперекосяк. Правду сказать, еще каких‑то три года назад мы с ней могли разговаривать. Иногда нам даже бывало хорошо вместе. Вот только близости, которая, как мне казалось, должна присутствовать в отношениях матери и дочери, я совершенно не ощущала.

Помню, как однажды мы с Роджером взяли ее в зоосад, где можно было общаться с домашними животными. Растрепанные золотые кудряшки обрамляли личико Евы, точно грива львенка, детские ручки в складочках и перетяжках тянулись погладить козу. Она была очень красивым ребенком, сущее загляденье… но я чувствовала – чего‑то не хватает. Я видела, как другие мамаши бросались на колени возле ребеночка, стоило тому заплакать, и отцы опускались рядом, следя, чтобы детка не выронила овес, приготовленный для козы… Эти люди прямо лучились любовью и счастливой заботой, а мне подобное было чуждо. Я как‑то не могла полностью отдаться материнству, погрузиться в него, наслаждаться им. Что‑то всегда меня отвлекало, требовало внимания, не давало жить счастливым моментом. Готовка, которая мне не слишком удавалась. Стирка, разраставшаяся день ото дня. Счета, требовавшие оплаты, вынужденное заточение дома… Ну и чувство, что с Роджером у нас полного единения все‑таки не было.

Не говоря уже о лишнем весе – он появился у меня во время беременности и никак не желал покидать мою некогда спортивную и подтянутую фигуру.

В тех редких случаях, когда мы с Роджером выбирались куда‑нибудь без Евы, я с завистью наблюдала за другими парами, которые гуляли с детьми, хотя мой ребенок ждал меня дома. Я подсознательно ощущала, что их опыт полней и совершенней моего.

Я всячески подавляла и прятала это необъяснимое чувство. Я кроила платья, устраивала вечеринки, я даже возила ее на занятия по верховой езде – хотя вид дочери, сидящей на лошади, ввергал меня в панический ужас. Каждый уик‑энд мы непременно устраивали семейную вылазку – пеший либо велосипедный поход, поездку на детскую экскурсию в музей или в ботанический сад. Ева росла любимой и отлично знала это. Даже когда она вошла в подростковый возраст и все стало меняться, я продолжала бдеть, я глаз с нее не спускала.

Я думала, моя неусыпная бдительность послужит чем‑то вроде щита, ограждающего и нас, и ее саму от опасностей отрочества. Ну и какова оказалась цена этой бдительности, если она обзавелась татуировкой, а я и не знала?

Я закрыла дверь в свою комнату и села к столику у окна. Трясущимися руками вновь подключила компьютер к Интернету, решившись отыскать пластического хирурга, который согласится принять нас без промедления. Сегодня, сейчас.

Меня страшит не татуировка сама по себе. Я не приемлю ее, и она будет уничтожена. Но это тоже не важно. Я ужасаюсь тому, что не знала о ней. Если я не знала о ней, спрашивается – о чем еще я могла не подозревать?

 

* * *

 

Через двадцать минут я спускаюсь по лестнице, сжимая в руке бумажный листок. При этом я кричу во весь голос, не задумываясь, кто еще может быть в доме:

– Ева! Ева, ты где?

Я останавливаюсь у подножия лестницы, прислушиваюсь, нет ли где признаков жизни.

– Ева! Живо иди сюда!

Сперва мне кажется, что в доме никого. Потом раздается урчание моторчика. Я оглядываюсь и вижу папу, выезжающего из дверей гостиной. Мне становится нехорошо.

– Они уехали, – говорит он.

– Это как? – Я хлопаю глазами.

– Твоя мама взяла ее с собой в магазин.

Секунду я стою неподвижно, потом челюсть у меня начинает дрожать – и я взрываюсь:

– Мутти не имеет права куда‑то ее с собой брать. Ева – моя дочь! И мы с ней через полчаса должны быть у пластического хирурга, мы записаны на прием! Она нужна мне здесь и сейчас, немедленно!

Я смотрю на своего беспомощного родителя, ожидая, что он начнет заступаться за Мутти. Мне этого почти хочется, я выплеснула бы эмоции в споре. Но он молчит.

Я заливаюсь слезами.

Через несколько секунд я вновь слышу урчание работающего моторчика, папа подъезжает ко мне на своем кресле. Сделав огромное усилие, он поднимает руку и касается моей руки. Ощутив прикосновение его ладони, обтянутой пергаментной кожей, я оседаю на пол и опускаю голову ему на колени. Ощущение такое, что под брюками у него одни кости.

– Господи, папа, ну почему? – вырывается у меня. – У нее такая чудная кожа, и зачем ей понадобилось делать татуировку – какого‑то богомерзкого единорога?

– Она обозлилась из‑за пирсинга, – говорит папа.

Я вскидываю голову.

– Что?..

– Она обозлилась из‑за пирсинга в языке, вот и сделала наколку.

Я в ужасе гляжу на него. Потом снова роняю голову ему на колени. Его ладонь касается моего затылка – легкая, точно воробушек. Он гладит меня по волосам.

– Я понимаю, Аннемари, ты расстроилась. Конечно, это удар, но не надо принимать так близко к сердцу. Конечно, не надо бы в ее возрасте делать тату, но, кажется, сейчас это модно…

– Но, папа! Теперь придется отдавать кучу денег, чтобы свести ее! Да еще и шрам, наверное, останется! Я не могу…

– Ну, ну, Аннемари, – говорит папа. – Подумай как следует. Она ее сделала из‑за того пирсинга. Если ты вынудишь ее избавиться от татуировки, где гарантия, что она не сделает еще одну? Побольше этой и где‑нибудь на видном месте? Или новым пирсингом обзаведется?

Я хмурюсь, но молчу.

– Лучше разреши ей оставить ее, – продолжает он. – Во всяком случае, пока. Как знать? Может, она сама повзрослеет, поумнеет и надумает свести ее. Вот тогда‑то ты и скажешь ей, mein Schatzlein[1]: «А ведь я тебе говорила…»

Я поднимаю голову и заглядываю ему в лицо. Mein Schatzlein… Сколько лет он не называл меня так?

 

* * *

 

Я для родителей – самое большое жизненное разочарование. Усугубленное тем, что когда‑то они возлагали на меня самые большие надежды. Все родители многого ждут от детей, но у нас был особый случай. Я преуспевала именно в том, чему они посвятили жизнь. В шестнадцать лет достигла уровня Гран‑при. Когда выяснилось, что у меня спортивный талант мирового класса, мы с отцом объездили Францию, Германию и Португалию, подыскивая мне правильного коня, и в конце концов обнаружили его в Южной Каролине. Я с первого взгляда поняла, что это – тот самый. Мне даже не понадобилось пробовать его под седлом, я все уже знала. Я лишь взглянула на его мощные рыже‑белые ноги, оценила осанку – и все поняла, и папа доверился моему инстинктивному знанию. Плюс родословная Гарри, плюс его тогда уже внушительный послужной список…

Через восемь месяцев после того, как его привезли из Южной Каролины, мы вновь упаковали чемоданы и опять‑таки вдвоем отправились тренироваться у Марджори. С этого момента нас было не остановить.

Вплоть до несчастного случая.

Я не заявляла об этом вслух, но с самого начала знала, что нипочем не сяду на другого коня. В те дни говорить про это было просто бессмысленно.

Позже, когда мои нервы поуспокоились, а перспектива выздоровления перестала выглядеть полностью нереальной, я по‑прежнему ничего не говорила родителям. Я слушала, как они строили планы моего триумфального возвращения, – и молчала.

Они начали раскладывать повсюду в доме выпуски конноспортивных журналов. Я приходила на кухню и непременно обнаруживала какой‑нибудь из них на столе, причем раскрытый на странице продажи многообещающей конкурной лошади – могучего ганновера или голландского теплокровного. Журналы сами собой появлялись то на столике в коридоре, то у меня на трюмо. Я просматривала объявления, закрывала журналы и оставляла лежать. Не имело значения, сколько раз я это проделывала. Журналы возникали снова и снова. Дошло до того, что я закрывала их, не читая.

Когда родители узнали, что я собираюсь уехать из Нью‑Гэмпшира и не строю определенных жизненных планов, кроме замужества, между нами возникла пропасть. Столь глубокая, что не заплыла и по сей день. Но если папа был просто расстроен случившимся, Мутти преисполнилась враждебности. Она полагает, что я разбила папино сердце. Может, так оно и есть.

Несомненно, я могла сделать в конном спорте карьеру, хотя и без первоначального блеска. К примеру, стать тренером. Или работать рядом с папой, продолжая семейное дело.

Но я отказалась от этого. Я похоронила мечту своей семьи. Родители в открытую не говорили об этом, но каждое не произнесенное ими слово было мне горьким попреком.

 

* * *

 

Вот вам и причина, почему Ева с Мутти и папой смотрят телевизор в гостиной, словно так тому и надлежит быть, – без меня. Мутти и Ева устроились на тахте, папа припарковал свое кресло рядом. Они уплетают попкорн из одной большой чашки.

Я смотрю на них, оставаясь невидимой. Мне очень хотелось бы к ним присоединиться, но переступить через себя я не могу. Мои ноги отказываются шагнуть за порог.

Вместо этого я тихо ухожу прочь и звоню Роджеру.

Мне отвечает женский голос. Соня, надо полагать. Я каменею. Этого следовало ожидать, но к такому повороту я не готова. Я медлю с открытым ртом, потом бросаю трубку. И прижимаю ее обеими руками, словно она вот‑вот может подпрыгнуть. Я закрываю лицо ладонями и часто‑часто дышу сквозь пальцы.

Через минуту я звоню снова. На сей раз к телефону подходит Роджер.

– Аннемари, блин, где тебя носит? Я так и этак пытаюсь с тобой связаться, а ты молчишь и молчишь! Почему на звонки не отвечаешь?

Я не сразу нахожу, что сказать. Роджеру несвойственно выходить из себя. Это, кстати, одна из моих претензий к нему. Я никогда не могла высечь из него хотя бы искру эмоций – даже тогда, когда проглотить его была готова от злости.

– Не получала я от тебя никаких посланий, – говорю я. – И вообще, я в Нью‑Гэмпшире.

– A‑а, – говорит он, и голос звучит озадаченно. – У тебя все хорошо?

– Да не особенно. У отца болезнь Шарко.

– Боже мой, Аннемари, мне так жаль… Я не знал…

– Ну да, откуда тебе знать, – говорю я.

Воцаряется неловкая пауза. Роджер тщетно подыскивает слова. Он не был близок с моими родителями. Частью – оттого, что никогда им особо не нравился, частью – из‑за моих с ними отношений. Но все равно известие о болезни его потрясло.

– Мне правда очень жаль, правда… Слушай, я не хочу показаться бесчувственным, но… когда тебя обратно ждать? Мне с тобой поговорить надо.

– Я не вернусь.

– Что‑что?

– Мы не вернемся. Мы останемся тут.

– Ты о чем?

– О том, что мы остаемся здесь. Ева и я. Мы остаемся.

Неслыханное дело, Роджер взрывается во второй раз:

– Ты не можешь так поступить! Аннемари, Ева не только твоя дочь, но и моя тоже! А ты берешь и в другой штат ее увозишь! Так нельзя!

– Можно, – говорю я. – И я это сделала. Кстати, если помнишь, мы собирались продать дом.

– Да, но ты ни разу не говорила, что уедешь из города. Аннемари, – он меняет тон, – слушай, ну рассуди здраво! Давай поговорим спокойно и все обсудим.

– Обсудим что? Ах да, я забыла. Ты мне хочешь что‑то рассказать…

– Аннемари…

– Я не собираюсь возвращаться. И мне очень мало верится, что ты принудишь Еву перебраться к тебе. Давай выкладывай, что собирался, и покончим с этим.

Молчание. Потом:

– Мне нужно повидаться с тобой.

– Зачем? Чтобы объявить о женитьбе на Соне? Вот уж избавь…

Он молчит так долго, что я задумываюсь, не прервалось ли соединение. Однако он снова подает голос:

– Пожалуйста, посмотри бракоразводные документы. Мы можем поговорить, когда ты приедешь на слушания.

– Отлично, – говорю я.

Я вовсе не собираюсь сообщать ему, что ни на какие слушания не приеду. И разговаривать мне с ним, собственно, не о чем. Если только его жгучая новость состоит не в том, что он намерен с Соней порвать.

– Аннемари?

– Что?

– Ты не могла бы Еву к телефону позвать?

– Ева! – кричу я, не заботясь прикрыть микрофон. – Хочешь со своим папой поговорить?

И вытягиваю руку с телефонной трубкой в сторону двери.

– Нет! – тотчас раздается в ответ.

– Ты ее слышал, – говорю я Роджеру.

Он вздыхает.

– Послушай, Аннемари, я понимаю, что дал тебе повод для злости. Очень большой повод для очень большой злости. Но ради Евы прошу тебя – не настраивай ее против меня. Со временем это ей же боком выйдет.

– Будь что будет, – говорю я. – Пока.

И вешаю трубку. Он прав, и я злюсь на него еще и за это.

 

* * *

 

На другой день после того, как Роджер бросил меня, Ева вернулась от Лэйси, понятия не имея, что папаша выкинул фортель еще покруче, чем она.

Когда я рассказала ей о случившемся, она тут же во всем обвинила меня. Расплакалась и принялась орать, что, не будь я все эти годы такой стервой, он, конечно же, никуда не ушел бы. А потом с ужасным топотом и грохотом захлопываемых дверей унеслась в свою комнату.

Роджер позвонил в тот день, чтобы сообщить адрес нового места жительства. Я поблагодарила его и сказала, что передам этот адрес своему адвокату. На самом деле к адвокату я пока не обращалась, полагая, что блудный муж еще может вернуться. Мне просто хотелось ему намекнуть, чтобы побыстрей приходил в чувство, а то ведь я могу и не дождаться.

После этого он попросил к трубочке Еву.

Когда она подошла к телефону, на ее лице появилось выражение, какое бывает у ребенка, готовящегося закатить истерику. Он не успел с ней поздороваться, как она принялась вопить:

– А пошел ты!

Она подробно и красочно объяснила, куда именно. Повесила трубку. И с тех пор ни разу с ним не разговаривала.

Помнится, я пришла в ужас. Ева скатывалась по наклонной плоскости, и я всерьез испугалась за ее будущее.

 

Глава 6

 

Утром мы вчетвером набились в фургон и отправились в центр по спасению лошадей.

«Набились» – сказано, вероятно, неточно. Это слово намекает на суетливое и поспешное действие, тогда как мы затариваем папу в фургон достаточно долго. За последние двадцать лет технологии не стояли на месте, но процесс все равно требует времени. Во‑первых, Мутти сдвигает дверь‑купе и вытаскивает пульт управления. Нажимает переключатель, который приводит в действие гидравлический подъемник, и еще один, чтобы опустить его до земли. Папа заводит на него свое кресло, и Мутти повторяет последовательность в обратном порядке. В это время он разворачивает кресло к окну, и она застегивает зажимы, притягивая колеса к полу.

После чего наконец мы трогаемся с места.

Меня не покидает легкая дурнота. В чем причина? В том, что я никак не могу принять происходящее с папой? Или в том, что мы едем повидать Дэна?

Я и не предполагала, что так разволнуюсь. И как прикажете с ним здороваться? Прошло двадцать лет – хватило ли ему этого времени, чтобы меня простить? Может, мне обнять его? Или просто руку пожать? Быть веселой и дружелюбной – или держаться чопорно и отчужденно?

Я переживаю об этом до того самого момента, когда вижу его, выходящего из дверей конюшни. Он высокий и крепкий, этакий образец американской мужественности, облаченный в джинсы и клетчатую фланелевую рубашку. При виде меня он замирает, но тут же справляется с собой.

– Аннемари, – тепло произносит он. – Отлично выглядишь…

Шагнув вперед, он берет мою руку своими двумя и целует меня в щеку. Я необъяснимым образом чувствую, что вот‑вот разревусь.

– Спасибо, Дэн. И ты тоже, – говорю я ему, нисколько, кстати, не привирая.

В его русых волосах завелись белые нити, черты лица стали немного грубее, но, клянусь, он нисколько не подурнел с того дня, когда я положила на него глаз. Я смущаюсь, жалея, что утром не удосужилась как следует повертеться перед зеркалом. Еще я думаю о том, насколько он в курсе моего нынешнего семейного положения.

– Антон, очень рад вас видеть, – говорит Дэн.

Он поворачивается к папе и пожимает ему руку. Потом целует Мутти в обе щеки. Когда он берет ее руку, я вижу, как сжимаются ее пальцы, да и целует она непосредственно его щеку, а не воздух около. Я сразу вспоминаю чисто символическое объятие, которое досталось мне в аэропорту.

– А ты, наверное, дочка Аннемари.

Дэн широко улыбается Еве. И протягивает руку.

– Ну… да, – подозрительно отвечает она.

И, промедлив так долго, что мне делается неловко, берет его руку.

– Ты такая же красивая, как твоя мама, – говорит он.

Ее лицо тотчас же напрягается. Зря он это сказал. Впрочем, откуда ему знать, что любое сравнение со мной для Евы худшее оскорбление.

– Ну ладно, так где же этот конь? – подает голос папа. – И что в нем такого особенного, что ты в такую даль нас вытащил на него посмотреть?

Звучит грубовато, и я удивленно оглядываюсь, не понимая, что его рассердило. Однако папа улыбается. Дэн хохочет – папин тон не ввел его в заблуждение, – а я чувствую укол ревности. С другой стороны, говорю я себе, почему бы им было не сблизиться с Дэном? Меня‑то рядом не было…

– Он в карантинном сарае, – говорит наш спаситель коней. – Ну а его особенности… Я бы предпочел, чтобы вы сами сделали выводы.

Дэн ведет нас за основное строение к бетонной конюшенке на отшибе.

Я иду следом за папой. Смотреть, как он на своем кресле одолевает гравийную дорожку, выше моих сил. Его голова мотается туда‑сюда так, что кажется – шея вот‑вот не выдержит. По‑моему, это даже не «кажется», а так и есть.

Я оглядываюсь на Мутти. Наша жилистая маленькая австриячка топает бок о бок с моей дочерью, и я немедленно злюсь. Не только за это – за все сразу. За то, что не сообщила, как далеко зашел папин недуг, не предупредила меня о его состоянии. За то, что не позвонила мне гораздо раньше, хотя что бы я сделала – понятия не имею. Как бы я к ним вернулась, будучи замужем и занята работой? Да мне бы и не захотелось…

– Блин, Джуди коня в проходе поставила, – говорит Дэн. – Их только что привезли с аукциона, бедолаги все на нервах. Так что, Антон, внутрь пока не заезжайте, а то мало ли что. Лучше объедьте справа, я нашего новенького через заднюю дверь в выгул пущу…

Меня поражает, как естественно Дэн упоминает о физической немощи моего папы, тогда как я – родная дочь – никак не решу для себя, признать ее или притворяться, будто ничего не случилось. Я бросаю взгляд на папу, проверяя, как он это воспринял, но он себе рулит за угол здания. Я рысцой догоняю его, и мы выстраиваемся вдоль забора.

Еще через минуту Дэн откатывает заднюю дверь. Через локоть у него переброшена веревка. Убедившись, что мы все на месте, он исчезает в конюшне, пощелкивая веревкой.

– Ий‑йя‑а‑а! – кричит он. – Ий‑йя‑а‑а!

И в следующий миг взлетает на вторую доску забора – из сарая с силой взрывной волны вырывается конь.

У меня перехватывает дыхание – я тотчас понимаю, что он собой представляет. Даже при том, что стремительность движений почти размазывает в воздухе этот обтянутый шкурой скелет, носящийся по загону.

– Mein Gott im Himmel, – выдыхает Мутти.

Конь наконец останавливается посреди выгула. Он стоит к нам левой стороной и опасливо глядит на нас, тяжело поводя боками.

Я захлопываю себе рот ладонью, чтобы не закричать.

Это Гарри. Мой Гарри! Истощенный, неухоженный и хромой, но – Гарри! У меня подгибаются колени.

– Ух ты, какой странный конь, – говорит моя дочь. – Таких не бывает!

– Нет, Ева, бывают, – раздается голос Дэна где‑то за спиной.

Он успел вернуться, пробежав через конюшню, и стоит так близко ко мне, что, когда он говорит, его дыхание шевелит волоски у меня на затылке.

– Такая масть называется темно‑гнедой с пежинами. Она встречается исключительно редко, реже, чем у одной лошади на миллион. Если одну такую в жизни увидишь, считай, повезло. А если двух, это вообще…

По масти это в самом деле мог быть близнец покойного Гарри. Его гнедая шерсть имеет тот же уникальный отлив цвета запекшейся крови. И по ней – ровные зеброидные полоски. От копыт до челки. Такой вот невозможный и великолепный окрас.

– Где же ты его откопал? – спрашивает папа.

Дэн отвечает:

– В убойном загоне.

– Что?! – гневно оборачивается Ева.

Дэн поясняет:

– На аукционе был небольшой загон для животных, предназначенных на убой. Там я его и углядел. Ну и сами понимаете – мог ли я позволить, чтобы его пустили на колбасу?

– А туда он откуда попал? – интересуется Мутти.

– Трудно сказать. Он был в табуне, доставленном из Мексики, так что его доподлинное происхождение отследить сложно. Да вы же сами знаете, что представляют собой такие аукционы. Жизненные истории лошадей там никого не волнуют… Я, конечно, проверил его сканером, но никакого чипа не обнаружил. Впрочем, нет оснований предполагать, что это особо ценная лошадь. Он в жутком состоянии, так что если бы не редкостная расцветка…

Он бросает взгляд на меня, ни дать ни взять виновато. И не заканчивает фразы.

Я спрашиваю:

– А почему его отправили на убой?

Я по‑прежнему не могу оторвать глаз от коня. Состояние у него действительно ужасающее. Он изможден, круп похож на вешалку, неухоженные копыта отросли и растрескались, он с трудом наступает на них, ставя ноги под безобразным углом. Хвост стерт в клочья и почти вылез, грива поредела. Бедняга то и дело прижимает уши, следя за каждым нашим движением. Потом начинает рыть землю копытом и наконец опускает голову, чтобы почесать ее об ногу.

– Заметили, как он вылетел из конюшни? – говорит Дэн. – Мне пришлось вколоть ему успокоительное, чтобы завести в коневоз. И дать еще дозу, чтобы извлечь оттуда и отправить в денник!

– Ну, сейчас вид у него вполне вменяемый, – говорю я, вернее, мрачно бурчу.

Это все‑таки не Гарри.

– Значит, на колбасу? – спрашивает Ева.

Я иду вдоль забора. Конь пристально следит за мной. Я захожу за угол, и он поворачивается следом – дюйм за дюймом, так, что ко мне все время обращена левая сторона его головы. Когда я добираюсь до дальнего угла паддока, нас разделяют каких‑то пять футов.

Я прислоняюсь к забору, разглядываю его морду. На ней читается страх… и что‑то еще. Вот бы заглянуть в эту голову и прочесть, что делается в лошадиной душе!.. А голова у него, кстати, очень красивая. Это видно, даже несмотря на истощение. Сильная и изящная, нос с легкой горбинкой. Спорю на что угодно, здесь не обошлось без ганноверской крови. Если не считать маленькой белой звездочки, морда у него в точности как у Гарри…

И тут конь поворачивает голову, и у меня земля уходит из‑под ног. Его правый глаз!.. Не глаз, а какая‑то темная дыра!..

Секундой позже до меня доходит, что глазница и в самом деле пустая.

Не совладав со своими чувствами, я отчаянно ору. Конь взвивается на дыбы и галопом порскает прочь. Он почти влетает обратно в конюшню, разворачивается так резко, что впору было бы упасть, и снова принимается носиться вдоль забора.

– Ох, блин горелый, – слышу я голос Дэна.

Он бежит ко мне, огибая паддок.

– Аннемари, я должен был тебя предупредить. Ох, блин, я должен был тебе сказать…

 

* * *

 

Всю дорогу до дома Ева то яростно костерит производителей гормональных лекарств для заместительной терапии, то слезливо жалеет бедненьких жеребяток. Я воспринимаю ее возмущенное бормотание с заднего сиденья как этакое фоновое обрамление моего ужаса.

Я готова пришибить Дэна за удар исподтишка, который он мне нанес. Он бы еще мою давно умершую бабушку мне представил. Я поняла бы, если бы так поступил человек, не знавший про меня и про мое отношение к Гарри. Но ведь Дэн – знал! Знал чуть ли не лучше всех!

Увидеть Гарри вот таким… Я одергиваю себя, даже трясу головой. Нет, нет, это ведь не Гарри. Это просто несчастный, замордованный, доведенный до ручки конь. У него та же масть, но это не Гарри.

– Слышишь, ма. – Голос Евы прерывает мои размышления. – Ты ведь тоже эту хрень принимаешь?

– Что?..

– Эту хрень, которую делают из мочи беременных кобыл!

– Нет. Я пользуюсь синтетическими препаратами.

– А‑а…

Голос у нее разочарованный.

Когда мы прибываем домой и Мутти приступает к процессу выгрузки папиного кресла, я вдруг понимаю, что все это время думать не думала о его параличе.

 

* * *

 

В эту ночь мне снится мое падение. В первый раз за долгие годы. Я просыпаюсь в поту, с бешено колотящимся сердцем…

Когда‑то оно постоянно мне снилось, приходилось пить снотворное, чтобы отделаться от кошмаров. Какая горькая ирония! Я бы все сделала, чтобы увидеть во сне Гарри при каких‑то других, более счастливых обстоятельствах, но снилось мне только наше падение. Гарри приходил ко мне только в миг полета через тот двойной оксер…

А потом и этого не стало. Вот уже почти десять лет.

В реальности я потеряла сознание в момент удара о землю, но воображение уснащало кошмары всеми подробностями. Я вижу, как приближается земля, чувствую, как провисают поводья, когда в нее ударяется голова Гарри, как ее отбрасывает назад, а мои руки продолжают поступательное движение, а потом и я сама врезаюсь – сперва в неподвижного Гарри, потом – скользнув по его левому плечу – в землю. На скорости примерно тридцать миль в час. Я чувствую, как мне забивает рот песком пополам с выбитыми зубами, вижу перед глазами алые и белые звезды – это ломается нос, заливает кровью глаза. Я чувствую боль – это край шлема впивается сзади в шею. Я тогда не знала, что только застегнутый подбородочный ремешок помешал ему полностью раздробить позвоночник. Я чувствую – вернее, каким‑то образом вижу, словно пребывая вне собственного тела, как мои руки и ноги подпрыгивают после удара, как у марионетки, которую бросили на пол. И тело Гарри, смятое, сломанное. Глаза у него открыты, но он не двигается, лишь кожа непроизвольно подергивается на плече и боку да копыто раз за разом судорожно подгибается и скребет по земле…

Я просыпаюсь, матрас подо мной ходит ходуном. Наверное, я резко вскинулась. Но я могу поклясться – это от удара после падения на препятствии…

 

* * *

 

На другое утро я иду в офис. Он расположен на втором этаже конюшни, прямо над комнатой отдыха. И, как и там, здесь есть окошко, выходящее на манеж.

Жан Клод дает индивидуальный урок. Он расхаживает по манежу, наблюдая, как ученица на серой чистокровной кобыле один за другим берет низенькие барьеры.

Какое‑то время я смотрю, почти убаюканная легким галопом.

Бухгалтерия Мутти, как и следовало ожидать, пребывает на недосягаемой высоте – комар носа не подточит. Пока меня не было, предприятие расширилось. Теперь у нас пятеро конюхов, занятых полный рабочий день. И Жан Клод – ему платят больше, чем я могла себе представить. Увидев в гроссбухе цифру, стоящую в графе «зарплата» напротив его фамилии, я с удивлением бросаю взгляд в окошко. Должно быть, где‑то здесь лежат его рекомендации и резюме. Надо будет разыскать.

Еще под нашим началом состоят тридцать две лошади. Четырнадцать принадлежат школе, две – Жану Клоду, остальные шестнадцать – частные, которым мы предоставляем денники, корм и уход. На всех отпускаются опилки для денников, сено, отруби и овес. Кроме того, спрей от мух, необходимые лекарства и витамины, визиты кузнеца и ветеринара. И все, что необходимо для техники, вроде тракторов или разбрызгивателей воды. Сложная система ухода за пастбищами позволяет в летние месяцы свести к минимуму потребление сена и сберечь два травостойных поля для скашивания осенью. Ну и естественно, социальное страхование, налоги, медицинские страховки… и прочая бумажная волокита.

Разбираясь в финансовой отчетности, я обнаруживаю листок розовой бумаги – это второй, под копирку, экземпляр соглашения о займе. Я беру его в руки и принимаюсь изучать, хмурясь все больше. Оказывается, два года назад мои родители обратились за ссудой, чтобы обновить крышу конюшни. Это удивляет меня и, признаться, пугает. Пускай мои родители больше и не держат манеж олимпийского класса, а крыша – вещь недешевая, я была уверена, что такая трата им по карману. А получается, они едва сводят концы с концами.

Наверное, это надо рассматривать как часть загадочной австрийской души, но все бумаги у моей мамы в идеальном порядке. Да и чистота в офисе прямо хирургическая. Не удивлюсь, если Мутти ящики стола пылесосит. Мне о таком не стоит и мечтать. У меня просто нет этого в крови. Я родилась и всю жизнь прожила в Америке. Какая уж тут австрийская душа?

Я просиживаю за столом добрых три часа, копаясь в бумагах. Покончив с этим, я встаю и подхожу к окошку. Закидываю за голову руки и нагибаюсь туда‑сюда, разминая затекшие мышцы.

Жан Клод ведет групповое занятие. Смена из пяти девочек‑подростков ездит строевой рысью по кругу. Жан Клод ходит в центре манежа. Вот он обращается к одной девочке, и я, даже не слыша, знаю, что он говорит. Девочка пропускает один шаг и начинает вставать и опускаться в седло под нужную ногу.

Я решаю спуститься вниз и поискать лимонада – хочется пить. На первом этаже я замечаю, что дверь в комнату, где хранятся призы, приоткрыта. Я захожу и включаю свет.

Ничего удивительного, что Жан Клод назвал меня «знаменитой Аннемари». Мои родители могли вообще ничего ему не рассказывать: здесь и так все стены увешаны моими призовыми ленточками и розетками. Это не говоря о фотографиях, которых полно в комнате отдыха и коридоре.

– Привет, – раздается голос у меня за спиной.

Я быстро оборачиваюсь. Это Дэн. Я и не слышала, как он вошел.

– Привет, – отвечаю я.

Мне разом и досадно, и лестно.

Он окидывает взглядом комнату и некоторое время молчит.

– А у тебя блестящая карьера была, – говорит он потом.

– Ага, – говорю я. – И звездный час аж в восемнадцать лет. Во повезло‑то.

Дэн опять замолкает.

– Слушай, – произносит он наконец. – Я… ну… хотел бы попросить прощения за вчерашнее. Я должен был предвидеть, какое тяжкое впечатление это на тебя произведет. Но я… в общем… я сам так обалдел от его масти, что больше ни о чем думать не мог.

Я открываю большую коробку. Еще ленточки. И толстая папка ламинированных сертификатов.

– Ладно, проехали, – говорю я нарочито небрежным тоном. – Скажи лучше – как он себя чувствует?

– Примерно как вчера. Только теперь он бегает снаружи, и нам никак не загнать его внутрь. Даже и не знаю, что делать, если он никого не будет к себе подпускать. Может, не надо было его привозить…

– Еще чего выдумал!

Я завожусь… и спохватываюсь. Я сама от себя такой горячности не ожидала.

Дэн пристально смотрит на меня с другого конца комнаты.

– Ты, наверное, права, – говорит он. – Но с его копытами надо срочно что‑то делать, а как, если к нему прикоснуться не удается?

– А что, обязательно надо прямо так подходить? Да еще и немедленно?

– Ты же видела его ноги.

– И что ты собираешься делать?

– Наверное, возьму пневматическое ружье и дротик с транквилизатором…

– А у тебя есть?

Он кивает.

– Как же без них? К нам в центр иногда ого‑го какие буйные попадают.

– Да уж, – говорю я. – Догадываюсь.

Я тереблю край свитера, глядя себе под ноги. Потом поднимаю взгляд и вижу, что Дэн по‑прежнему на меня смотрит.

– Такие очень редко встречаются, верно? – говорит он.

Я понимаю, что он имеет в виду масть коня, и медленно киваю.

Мы снова молчим.

– Ну ладно, – говорит он. – Пойду я, пожалуй. Ты не возражаешь, если я заеду за Евой в районе семи?

– Зачем?

– Подвезу на работу.

– Это ты о чем?

– Завтра она начинает работать у меня в центре.

– Знаешь, я по‑прежнему не в курсе, о чем речь!

– Твоя мама позвонила мне и спросила, нельзя ли Еве помогать с жеребятами, пока лето.

– Вот как? – говорю я. – Позвонила?

– А что, что‑то не так?

– Наверное, все так, – говорю я. – Не считая того, что меня никто не удосужился спросить.

Вид у Дэна становится озабоченный.

– Да ладно, все путем, – говорю я, пытаясь переварить услышанное. – Если ей этого хочется, я только рада. По крайней мере, буду хоть знать, где она и чем занята.

– Может, тебе надо подумать?

– Нет, говорю же, я была просто не в курсе. А так все замечательно, я могла бы сама и подвезти ее.

– Ты уверена? Мне совсем не сложно заехать за ней…

– Нет, я сама ее привезу.

– Тогда договорились.

Дэн переминается с ноги на ногу, потом начинает двигаться к двери.

– Ладно, пока. Я просто зашел убедиться, что у тебя все в порядке.

– Все хорошо, – говорю я.

Он поворачивается уйти, но останавливается на пороге. И опускает голову, уперев ладони в косяки. Потом вновь разворачивается ко мне.

– Отлично выглядишь, Аннемари. И вообще, так здорово тебя снова увидеть.

– Взаимно, – говорю я.

И он уходит.

 

* * *

 

Я застаю Мутти в садике – она занимается прополкой. Гарриет валяется в травке неподалеку – этакая расплывшаяся колбаска. «И ты, Гарриет?»

– Дэн заходил, – начинаю я, останавливаясь поблизости.

Мутти щурится на меня снизу вверх – я стою со стороны солнца.

– Говорит, ты пристроила Еву поработать у него до осени.

– Ну да, утром сегодня, – кивает она, заслоняя глаза ладонью в рабочей перчатке.

– А как насчет того, чтобы моего мнения для начала спросить?

– Меня Ева попросила позвонить ему. Я думала, ты знаешь.

– Так вот, я не знала.

– Ну ладно, извини, – говорит она и вновь нагибается над грядкой, втыкая в землю совок.

– Мутти, мне это не ладно.

Она откладывает совок и вновь поворачивается ко мне.

– Ты сердишься?

– Да, сержусь.

– С какой стати? Что такого случилось? Ты бы хотела, чтобы летом она занималась чем‑то другим?

– Тут кругом масса всяких занятий.

– Там то же самое, – говорит она.

– Да не в том дело!

– А в чем?

Я делаю паузу, чтобы не разораться, а говорить более‑менее спокойно.

– Дело в том, Мутти, что я – ее мать. И такие решения следует принимать мне. Не ей. Не тебе. Именно мне. А ты все организовала у меня за спиной.

Она выставляет подбородок и сводит губы в тонкую линию, придавая лицу выражение оскорбленной невинности.

– Я не сделала ничего плохого! – произносит она, и в голосе прорывается немецкая отрывистость. – Ко мне подошла Ева. Попросила меня позвонить Дэну и узнать, не пригодится ли там ее помощь. Я позвонила, и он сказал: «Да». Естественно, я была уверена, что Ева переговорила с тобой и ты просто не хотела сама звонить ему.

Если это не так, что ж, мне очень жаль. Но я, извини, не виновата, если твоя дочь не решается к тебе обратиться!

– Я вполне способна разговаривать с Дэном. И каковы бы ни были мои отношения с дочерью, все равно… через мою голову…

– Вот, значит, как ты со мной, Аннемари, – говорит Мутти, возобновляя прополку.

На этом я умолкаю. Что бы я теперь ни сказала, выяснение отношений превратится в безобразную ссору.

И я ухожу. Я иду разыскивать дочь.

 

* * *

 

Я обнаруживаю ее в конюшне. Она чистит Бержерона.

Белый красавец терпеливо стоит на развязках. Ева сидит на корточках и орудует резиновым скребком. В дверях одного из денников я замечаю Луиса. Он сгребает в аккуратную кучку навоз и опилки. Ева что‑то говорит ему. Он смеется в ответ.

При виде меня она вскакивает.

– Ой, мам! Угадай, что скажу!

– И что же? – говорю я.

Но я весьма далека от радостного возбуждения.

– Жан Клод сказал, если я буду помогать ему с Бержероном и школьными лошадьми, он мне уроки будет давать!

– Да что ты? Так и сказал?

– Ага, и угадай что еще?

– Ну и?

– Мутти сегодня утром позвонила тому самому Дэну, и он сказал, что я могу ему все лето помогать с жеребятами! Во круто, прикинь?

Я смотрю на свою дочь. Она в джинсах, доходящих – ну надо же – до самой талии, на ней рабочие сапоги, в которых не видно синего педикюра, и свитер, измазанный лошадиной перхотью. Потом я замечаю, что на лице у нее ни следа макияжа, а выражение… Ева прямо светится. Такого я уже года два не видала.

– Точно, – говорю я. – Круто. Круче только хвост поросячий…

 

Глава 7

 

Без четверти семь в мою дверь начинают натурально ломиться.

– Ma, вставай скорей, не то я опоздаю!

Я смотрю на часы, щурясь против косого утреннего света.

– Хорошо, сейчас встаю, – кричу я и перекидываю ноги на пол.

Гарриет, пригревшаяся на одеяле, с ворчанием скатывается с кровати.

– Встретимся у машины!

Я впрыгиваю в джинсы, брошенные вечером на стул. Чуть задерживаюсь у зеркала, чтобы продрать глаза и разок‑другой махнуть щеткой по волосам. Потом возвращаюсь уже от самой двери, торопливо хватаю губную помаду…

Прибыв в центр по спасению лошадей, мы застаем Дэна в кузове грузовика с откинутым бортом. В руках у него лопата, он закидывает опилки в тракторный прицеп. Увидев нас, он спрыгивает наземь и поднимает на лоб респиратор.

– Доброе утро, дамы, – говорит он, подходя к нам по хрустящему гравию. – А вы вовремя!

– Еще не хватало мне свой самый первый рабочий день начать с опоздания, – отвечает Ева.

– Ни в коем случае, – говорит Дэн. – А то бы я сразу из твоего заработка вычел.

Я быстро спрашиваю:

– Так ты ей платить собрался?

Он усмехается:

– Да нет.

– Ну ладно…

Он поворачивается к Еве.

– Может, кофейку перед трудовым днем? Кофейник там, в конторе, в конце главной конюшни. – Он указывает рукой в перчатке, куда идти. – Вернешься, я тебя к делу приставлю.

– Слушаюсь, босс, – говорит Ева.

Я провожаю ее взглядом. Когда она скрывается, я оборачиваюсь. Дэн смотрит на меня.

– Надеюсь, ты не возражаешь, что я ее отправил кофе пить, – говорит он. – Наверное, я сначала тебя должен был спросить?

– Нет, все в порядке. Ева в основном делает, что пожелает.

Сказав это, я некоторое время молчу, обдумывая сразу две вещи. Во‑первых, вероятно, не стоило этого говорить. А во‑вторых, Мутти примерно так же отзывалась обо мне самой.

– Спасибо, что разрешил ей помогать, – продолжаю я. – Для нее это так много значит!

– Это для нас всех много значит. У нас вечно рабочих рук не хватает. Да, кстати, и денег. То есть припасов и… Блин, да у нас куда ни кинь, всюду клин!

Повисает неловкая тишина.

– Короче, – говорит он, – я так понимаю, вы с ней сюда на лето приехали?

– Ну, как минимум.

– Как минимум?

Я медлю, прикидывая про себя, что может ему быть на сегодня известно.

– Мы с Роджером разводимся, – говорю я наконец. – Учитывая еще и папину болезнь… В общем, я решила вернуться.

– Извини, – произносит он. – Я не знал. В смысле, про развод.

– Да ладно.

За спиной скрипит гравий. Оглянувшись, я вижу выходящую из здания Еву. В руках у нее чашка под шапочкой белой пены.

– Дэн, – говорю я. – Можно мне еще разок посмотреть на того коня?

– Конечно. В любой момент.

– Спасибо. В котором часу забрать Еву, если до тех пор не увидимся?

– А вот и я! – улыбается моя дочь, подходя к нам.

– Я сам ее завезу, – говорит Дэн. – Мне все равно нужно будет сегодня к вам заглянуть. Одной из ваших школьных лошадей надо зуб подпилить.

Я киваю:

– Договорились.

 

* * *

 

Конь стоит в том же выгуле, где я последний раз его видела. Шея вытянута, уши отведены немного назад – весь вид дышит подозрительностью. Судя по всему, Дэн к нему таки подобрался. Копыта благополучно расчищены, конь подкован. Я приглядываюсь пристальнее. Это ортопедические подковы, сзади у них перемычка.

Если вспомнить, как выглядели его копыта всего лишь третьего дня, сегодня вид у них, прямо скажем, очень даже приемлемый.

Господи, ну до чего же он на Гарри похож… И дело даже не в белых полосках, аккуратными зигзагами бегущих по темно‑медной шерсти. Форма головы, морда… Просто невероятное сходство. Если бы не глаз…

Я вновь обхожу его вдоль забора. На сей раз я готова к тому зрелищу, которое скоро увижу. Конь снова поворачивается вместе с мной, все время держится ко мне левым боком.

Подобравшись как можно ближе, я подхожу к забору и прислоняюсь к нему, опускаю подбородок на сложенные руки.

– Привет, – говорю я тихо. – Здравствуй, красавчик.

Он поворачивает голову, и у меня снова перехватывает дыхание при виде пустой глазницы.

Слава богу, травма не выглядит свежей. По‑моему, глазница успела зарасти кожей и даже шерстью, хотя в точности сказать нельзя – все в глубокой тени. На щеке и на лбу у него шрамы. Длинные полосы без шерсти. Словно трещины на асфальте, залитые свежим битумом.

Конь вскидывает голову и разглядывает меня. Его ноздри раздуваются при каждом вздохе. Он втягивает мой запах.

– Что же с тобой случилось, маленький? – стоя неподвижно, спрашиваю я вслух.

Он длинно фыркает, вытягивает шею и отряхивается. Потом начинает двигать ушами. Каждым по отдельности. Мое сердце стискивает невидимая рука.

– Господи всеблагий, – тихо вырывается у меня.

Минутой позже я решительным шагом вхожу в конюшню, где Дэн с Евой вычищают жеребячий загон.

Я требовательно спрашиваю:

– И что ты намерен с ним делать?

– С кем? – спрашивает Дэн.

– С гнедым, – поясняю я нетерпеливо. – С тем полосатым.

– Ну, вообще‑то… – начинает он, сообразив, что к чему. – Я собирался его подлечить, а потом попробовать найти ему дом.

– Я его хочу, – произношу я.

Дэн глядит на меня, опираясь на лопату.

– Я серьезно. Я его хочу.

– Ты уверена? По мне, он будет далеко не подарок, когда в чувство придет…

– Уверена. Абсолютно уверена. Никогда в жизни так уверена не была.

– Ну хорошо, хорошо. Как только мы его…

– Нет. Я его хочу прямо сейчас.

– Ни в коем случае. – Дэн качает головой. – Начнем с того, что я его в конюшню‑то загнать не могу. Как, по‑твоему, мы его в коневоз будем затаривать?

– А так, как ты делал. Дротик с успокоительным, или что там для этого надо. Все, что я знаю, – это то, что я его хочу прямо сейчас!

– Аннемари, я все же не думаю…

– А мне все равно. Если только ты его кому‑то не пообещал, я не вижу, почему бы тебе не отдать его мне!

Он колеблется, и я продолжаю:

– Я хочу сама с ним работать. Хочу сама привести его в надлежащее состояние. Я тебе возмещу затраты на аукцион. И за перевозку…

– Да я не про деньги…

– Кто бы сомневался. Я хочу этого коня, Дэн!

Он все вглядывается в мое лицо. Мы сталкиваемся взглядами. Я чувствую, как мой подбородок выезжает вперед, в точности как у Мутти, а губы сжимаются в узкую черту…

– Ну ладно. Уговорила. Признаться, я даже не особенно удивлен…

 

Конец ознакомительного фрагмента.

 

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Стоимость полной версии книги 99,90р. (на 05.04.2014).

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картойами или другим удобным Вам способом.

 


[1] Мое сокровище (нем.).

 


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 145; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:




Мы поможем в написании ваших работ!