Этот кошелек был украден у Елены Котовой

Борис Гайдук

Плохие слова (сборник)

 

 

Текст предоставлен правообладателем. http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=587835

«Гайдук Б. Плохие слова: Рассказы»: КоЛибри, Азбука‑Аттикус; Москва; 2011

ISBN 978‑5‑389‑01511‑1

Аннотация

 

Едкий и отточенный слог, тонкий юмор, неизменно увлекательный сюжет, ироническое и сочувственное отношение к своим героям, а также не слишком гуманистический пафос произведений – все это объединяет совершенно не похожие друг на друга рассказы, которые условно можно разделить на три группы.

Первая – «Кровотечение» – это попытка найти что‑то новое в человеке.

Вторая – «Радуга» – остросюжетные, необычные, захватывающие и забавные истории, имеющие под собой реальную основу.

И третья – «Дас ист фантастиш» – это пародия, стеб, сатира, юмор, сюр, фантастика и, наконец, новогодняя сказка, в которой все заканчивается хорошо.

 

Борис Гайдук

Плохие слова

 

Кровотечение

 

Не идиот

 

С каждым днем я все больше уверен в том, что я не идиот.

Может быть, я был идиотом раньше. В детстве, например, когда учился в школе. Это была специальная школа, обычные дети туда не ходили. Один мальчик постоянно пытался схватить учительницу за грудь. Другой голыми руками душил кошек. Две девочки все время смеялись как заведенные. Там все были идиоты, все до одного. Да, верно, я тогда тоже был идиотом.

Позже, в училище, я попал к другим детям, но лучше мне не стало. Каждый день мне говорили, что я придурок, болван и много других обидных слов. Мне постоянно казалось, что я виноват перед ними в том, что я такой. Я старался всем угодить, всегда имел в кармане жвачку и сигареты. За это меня почти не били.

На заводе меня уже совсем не били, но я все равно чувствовал их отношение: недоумок, жалкий дурачок. Все годы на заводе я делал одну и ту же работу – отрезал резиновые шланги, вставлял в них провода и зачищал концы с обеих сторон, чтобы можно было потом припаять клеммы. Это было нужно для ремонта тормозной системы автобусов. Одно время я даже гордился тем, сколько автобусов в Москве ездит по улицам с моими шлангами. Я провожал автобусы взглядом, стараясь угадать, есть ли у них внутри мои тормоза.

Потом в какой‑то момент мне стало очень грустно, и было грустно много дней подряд, от этого я много плакал и оказался в больнице. На больничных окнах были решетки, а мама и бабушка приходили к этим окнам и снизу махали мне руками. Чтобы поправиться, мне нельзя было волноваться, поэтому я вел себя очень тихо. С соседями по палате я не разговаривал и старался даже не смотреть на них, чтобы каким‑либо образом не помешать выздоровлению. Было холодно, мама передала мне ватное одеяло, и я очень боялся, что его отнимут, так как вокруг были чужие люди. Но на одеяло никто не обращал внимания.

Я укутывался в тепло по самые уши, а чтобы занять себя, рассматривал ветвистую трещину на потолке. Трещина начиналась над входной дверью и росла в мою сторону. Над моей кроватью она причудливо разделялась на многие линии, а ближе к окнам терялась в побелке. Я до сих пор помню эту трещину и все ее изгибы, а одно время даже скучал по ней. Я отвечал на все вопросы, которые задавали мне врачи, и принимал все их лекарства. За это меня скоро выписали, и мама забрала меня домой.

Мама и бабушка никогда потом не вспоминали о больнице.

И еще они никогда, даже в детстве, не называли меня идиотом. Может быть, теперь, спустя много лет, это мне и помогло.

Сейчас все изменилось.

На первых порах я не решался думать об этом, но теперь все больше и больше уверен в том, что я не идиот. Все говорит за то, что если я и не совсем еще нормален, то уже близок к этому.

Во‑первых, я получаю много денег. Больше, чем мама и бабушка. Точнее, уже в первый месяц это было больше маминой зарплаты и бабушкиной пенсии вместе взятых, а теперь это гораздо больше. Идиоты не зарабатывают много денег, это я знаю наверняка. Они могут годами резать шланги на заводе, могут убирать снег вокруг детского садика или разносить по почтовым ящикам бесплатные газеты. И много еще чего, но, что бы они ни делали, платят им всегда мало, в этом я убедился лично. А мне сейчас платят хорошо, более того, некоторые клиенты дают «на чай». Это просто так называется, чай на эти деньги покупать совсем не обязательно. У меня никогда не было столько денег. Большую часть я, конечно, отдаю маме, а часть оставляю себе. Я их пока почти не трачу, но знать, что я могу купить очень многое, необыкновенно приятно.

Однажды, правда, получилось неловко. В большом универмаге я засмотрелся на витрину с моделями автомобилей. Очень дорогие, но одну или две я вполне мог бы себе купить. А красивая продавщица улыбнулась мне и спросила: «Сколько лет вашему мальчику?» Я сразу же ушел, мне стало стыдно, потому что я едва не повел себя, как идиот. Я не мальчик. Я давно взрослый, опора нашей с мамой и бабушкой семьи. Я выполняю сложную и ответственную работу.

Я мою машины.

Поначалу мне и здесь не доверяли, я помогал другим мойщикам, включал и выключал воду, подавал шампуни, мыл коврики. Потом была эпидемия гриппа, почти все заболели, и несколько раз мне пришлось мыть машины самостоятельно. После эпидемии Юрий Петрович решил, что я могу справляться сам. И действительно, с каждым днем у меня получалось все лучше и лучше. За мной перестали присматривать, наоборот, стали доверять самые сложные и грязные машины.

Я очень привязался к машинам и полюбил их.

Мне часто нравится думать, что они живые, как люди или животные, а я помогаю им обрести их настоящую красоту. Как мастер в дорогой парикмахерской или художник, который рисует картину и видит в натурщице то, чего не видит она сама. Невозможно передать, какой восторг охватывает меня всякий раз, когда вместо какой‑нибудь заляпанной грязью «четверки» появляется на свет чистенькая рабочая лошадка. Или убитая черная «Волга» как будто выпрямляется после моей мойки и вспоминает свое важное райкомовское прошлое. Или двадцатилетняя «бээмвуха» становится вовсе не «бээмвуха», а БМВ, Байерише Машиненверке, это по‑немецки.

А как прекрасны дорогие иномарки! Некоторые напоминают мне изящных волшебных бабочек. Другие точь‑в‑точь хищные мускулистые звери со злыми прищуренными фарами. Есть похожие на огромных слонов, прожорливых и тупых. А некоторые машины у меня просто нет слов описать, настолько они великолепны. Например, «ягуар». Дважды мне приходилось мыть «ягуар», и оба раза я дрожал от волнения. Честное слово, я бы мыл все эти машины бесплатно, но благодаря необыкновенной удаче за то, что мне нравится больше всего на свете, мне вдобавок платят большие деньги. Правда, я мою машины чуть медленнее других мойщиков, но уж гораздо тщательнее. Тут у меня нет соперников. И Юрий Петрович это замечает. Когда к нам приезжают его знакомые, или гаишники, или кто‑нибудь из очень важных людей, он в последнее время почти всегда поручает работу мне, а гостей уводит в свой кабинет или в кафе. Но даже самой шикарной машине иногда приходится меня подождать, потому что я не спешу поскорее отделаться от той, что в работе. Каждая машина заслуживает того, чтобы быть красивой.

В машинах я стал разбираться очень хорошо. Я покупаю блестящие автомобильные журналы, но вовсе не для того, чтобы вырезать и повесить на стену картинки. Я их читаю от начала до конца и стараюсь запомнить даже то, что мне не понятно. Иногда от чтения заболевает голова, и тогда я делаю перерыв на несколько дней. Журналы лежат стопкой на моей полке, время от времени я просматриваю старые, чтобы не забыть что‑нибудь нужное.

А разбираться в машинах для моей работы очень нужно. Всегда приятно видеть на мойке модель из журнала или с последнего автосалона.

В таких случаях я стараюсь обязательно сказать клиенту, как я восхищен его машиной. Это удается не всегда, но если получается, то бывает очень здорово. Например, владельцу крайслеровского «крузера» я сказал, что его машина, видимо, единственный «крузер» в Москве. Я сам удивился, насколько приятно клиенту было это слышать. «Не, сейчас еще две штуки есть», – сказал он с притворной досадой, а сам даже порозовел от удовольствия.

После мойки он обошел машину, провел рукой под бампером и, клянусь, посмотрел на меня с уважением. Потом полез в карман, дал мне полтинник и сказал: «Ну, бывай, парень». Юрий Петрович и ребята смотрели на меня так, что я почувствовал себя актером на сцене среди грома аплодисментов.

Но дело, конечно, не только в деньгах.

Я никогда раньше не замечал, как, оказывается, приятно говорить людям хорошее и сколько хорошего им можно сказать. Почти в каждой машине есть что‑то необычное, чем владелец гордится, нужно только это разглядеть и очень осторожно похвалить. Например, сказать, что ухоженная «копейка» выглядит так, как будто только что сошла с конвейера. «Так это же еще наполовину итальянская!» – с гордостью скажет хозяин. «Вот именно, сразу видно». Или процитировать статью, в которой двадцать первая «Волга» названа самой стильной советской машиной. «Раньше умели делать! А железо какое, броня!» – воодушевится пенсионер, который, кроме своей дачи, давно уже никуда не ездит. Или, к примеру, напомнить владельцу «Нивы», что по проходимости его скромная трудяга превосходит почти все заграничные джипы. Обязательно услышишь в ответ парочку историй о том, как эта самая «Нива» вылезла из невиданного бездорожья и спасла своего хозяина от неприятностей. Даже у студента на битом «иже» можно спросить, почем взял, если не секрет. «Триста баксов», – ответит студент. «Для трехсот баксов машина просто в идеальном состоянии». – «Помойка!» – поморщится студент, но все равно ему будет приятно.

И мне тоже.

Скажу вам больше, некоторые клиенты теперь приезжают специально ко мне, а если я занят, ждут, когда я закончу работу. Ребята на меня иногда даже обижаются, потому что мне достается больше чаевых, но Юрий Петрович сказал, что это правильно, и в шутку назвал меня вип‑мойщиком. Я не знаю, что это такое, но, судя по тону, он меня похвалил.

Красивая ухоженная дама на «навигаторе» приезжает уже четвертый раз, при этом не уходит ни в кафе, ни в магазин, стоит поблизости и смотрит, как я намыливаю, мою и натираю ее блестящего зверя. И еще я случайно подсмотрел, что при этом она иногда сжимает кулаки и кусает губы.

Непонятно, зачем такой изящной женщине, настоящей леди, это огромное животное. Куда больше ей подошла бы небольшая полуспортивная модель спокойного холодноватого цвета. В журнале было написано, что автомобиль способен рассказать о сексуальности владельца больше, чем его нижнее белье. Я ничего не понял, но может быть, все дело именно в этом. Неужели у этой дамы белье такое же прочное и тяжеловесное, как ее машина?

Впрочем, у состоятельных людей всегда есть несколько машин, для разных случаев жизни.

Вот, кстати, еще один признак того, что я не идиот.

Последние месяцы я все чаще смотрю на женщин и замечаю, как они красивы. Я имею в виду женщин настоящих, живых, а не тех, что в журналах или телевизоре. Или тем более на открытках, которые я прячу от мамы и бабушки.

И еще: я теперь иногда думаю, что и у меня могла бы быть девушка, чтобы нам вместе ходить в кино или, например, в летний день купить ей мороженого.

Вина мне, к сожалению, нельзя, но ведь и девушки не все любят вино, хотя, конечно, многие. Сейчас мне кажется, что уже вполне возможно познакомиться с девушкой.

Конечно, я не могу и мечтать о том, чтобы рядом со мной оказалась красавица из тех, что в журналах. Но ведь даже в самой неказистой девушке обязательно найдется что‑нибудь милое. А я бы смог разглядеть это и сказать ей. Теперь я умею так делать. Даже лучше, чтобы она оказалась некрасива, но с чем‑нибудь таким необыкновенно прекрасным, чтобы только я смог это увидеть и сказать ей. И за это прекрасное я бы стал любить ее всю жизнь. Женщинам нравится, когда кто‑нибудь любит их всю жизнь.

Нет, совершенно точно я не идиот.

Идиотам нужны плакаты на стенах, открытки с голыми манекенщицами, а если есть видео, то и фильмы, я имею в виду порно. Ни один идиот не сумеет разглядеть, как красивы настоящие женщины, а сама мысль о том, что одна из них может оказаться рядом с тобой, волнует больше любого фильма.

Нужно попробовать. Я чувствую, что еще немного – и можно будет попытаться.

Раньше я никогда не думал об этом, а сейчас мечтаю почти каждый день.

Вот и половина седьмого, скоро домой. За всю ночь только четыре машины.

Теперь я очень редко попадаю в ночную смену, хотя и живу недалеко от мойки. Я слишком хороший мойщик, чтобы работать в ночную смену.

Но у моего друга раньше времени рожает жена, и я согласился его заменить.

Все равно после полуночи работы почти нет. Сиди и думай о своем. Можно разговаривать с охранником или вместе молча смотреть телевизор.

Самые трудные часы на мойке – утренние, люди едут на работу.

Представительские автомобили наводят глянец, чтобы как следует доставить своих важных владельцев к банкам и офисам. Как будто перед свиданием кокетливо прихорашиваются маленькие дамские машинки. Бомбилы приводят в порядок свои рабочие тачки, потому что в наше время не всякий пассажир сядет в грязную.

Мне нравится начало нового дня, все эти звуки проснувшегося города. Торопливые хмурые люди, резкие сигналы на набережной, запах выхлопных газов и речной сырости. Мойка наполняется теплым паром, из всех шлангов льется вода, шипит сжатый воздух. Ребята суетятся вокруг машин, блестит униформа, желтая с серым. Пенятся большие разноцветные губки, мелькают сушильные полотенца.

Юрий Петрович говорит, что мойка машины для клиента должна быть как шоу. Никаких лишних движений, никаких разговоров во время работы.

В восемь открываются кафе и магазинчик автопринадлежностей. В кафе у нас всегда очень недорогие свежие пирожки, их печет женщина из соседнего дома. Я покупаю себе пирожки с капустой и с грибами, летом еще брал с картошкой, летом в пирожках с картошкой бывает много зелени, так вкуснее.

К девяти часам приезжает Юрий Петрович, проходит в свой кабинет за толстым стеклом. Придумано здорово, в любой момент Юрий Петрович может видеть, что творится на мойке. А поскольку его самого тоже всегда видят и мойщики, и клиенты, Юрий Петрович почти всегда в костюме и галстуке, выглядит безупречно. Только иногда, если сразу после работы он собирается на дачу, на нем куртка или свитер. Часам к одиннадцати народу становится меньше, можно передохнуть.

Но сегодня это не для меня.

В восемь часов, когда придет утренняя смена, я отправлюсь домой. Пройду по пешеходному мостику над Яузой, сверну между домами в переулок, налево по тропинке через двор, и вот мой дом.

В последнее время я хожу медленнее, но не потому, что заболел или мне некуда спешить. Нет, просто теперь я обязательно смотрю по сторонам и замечаю много интересного. Например, дети в ярких курточках у детского сада однажды показались мне похожими на разноцветные воздушные шарики в парке. Бомжи возле мусорных ящиков напомнили тараканов вокруг грязной посуды. А вчера я видел, как мужчина в длинном строгом пальто разогревал замок на гараже, а сам очень смешно вытягивал руку с горящей газетой. Старался уберечь от огня свое красивое пальто.

Все, что я вижу, откладывается где‑то глубоко внутри меня.

Почему‑то мне кажется, что это увиденное и сохраненное мне очень нужно. Я верю, что, пока непонятным для меня образом, мои наблюдения окончательно превращают меня в нормального человека. И я очень стараюсь не пропустить ничего важного.

По дороге на работу мне особенно приятно издали смотреть на нашу мойку, приближаться к ней и радоваться тому, что завтра и послезавтра я проделаю этот путь снова. И так много раз, может быть до самой старости. Я все время боюсь себе признаться, но, кажется, в такие моменты я счастлив. Идиоты никогда не бывают счастливы. В самом лучшем случае сыты и ко всему равнодушны, уж поверьте мне. Но сегодня я пойду не на работу, а домой. Мама будет собираться в свою контору, которую она ненавидит, но терпеть придется еще два года. Будет красить губы помадой или обдувать феном волосы. Дверь откроет бабушка, спросит меня: «Пришел?», она всегда так говорит, это у нее не вопрос, а что‑то вроде приветствия. Потом она пройдет на кухню, переваливаясь из стороны в сторону из‑за больных ног. «Поешь или спать будешь?» – спросит она оттуда.

Сегодня я, пожалуй, поем, с вечера должны были остаться блинчики с творогом. Я люблю блинчики с творогом.

Потом я сяду в кресло.

Раньше я мог сидеть в кресле очень долго, почти целый день. Мне нравилось цепенеть, уставившись в одну точку, тупо рассматривать завиток на обоях, впитывать в себя его изгибы, раскладывать рисунок на мельчайшие черточки и полутона; или следить за движением солнечных квадратов сначала по шкафу, потом по ковру и, наконец, по книжным полкам на стене; или вслушиваться в ход часов, стараясь уловить различия между тиканиями, – и не думать ни о чем, совсем ни о чем.

Может быть, только в кресле я чувствовал себя в покое и безопасности. Или же мне трудно было думать, и я при первой возможности пытался этого не делать. Не знаю.

Сейчас я стараюсь надолго не засиживаться, и у меня это часто получается, но после работы все‑таки почти всегда сижу, хотя уже не так долго, не больше часа.

Потом я попробую встать с кресла или хотя бы повернуть голову и на чем‑нибудь сосредоточиться. Это не так просто, привычное и теплое оцепенение никогда не уходит легко, но я постараюсь.

Я должен.

Раз уж я никак не могу научиться просыпаться вовремя и все время… ну, делаю это прямо в постели. Да, вы понимаете меня, извините. Мама и бабушка никогда, ни в детстве, ни теперь, не ругали меня за это, но сейчас я сам стираю за собой белье.

Просыпаться вовремя для меня очень сложно, и сейчас я ничего не могу с собой поделать, но позже я обязательно вернусь к этому. А пока я хочу добиться того, чтобы не сидеть в кресле слишком долго.

Бабушка обязательно скажет мне: «Ну посиди, посиди еще. Ты ведь с работы, ты устал».

Я всегда слушался бабушку. Но теперь я все равно попытаюсь встать и чем‑нибудь заняться. Я хочу совсем перестать сидеть в кресле, я не идиот…

 

Кровотечение

 

Сергей Петрович Пухов отправил жену и дочь к морю.

Последние дни проходили в таком мучительном ожидании отъезда, что у Сергея Петровича начинали чесаться ладони, и он с трудом скрывал нетерпение от семьи. Большого усилия воли стоило ему не показать облегчения в момент расставания.

Проконтролировав вылет самолета по расписанию, Сергей Петрович отправился в ближайший магазин и купил две большие «Гжелки», коньяк за сто сорок рублей, два красных вина, четыре пива, а также банку джин‑тоника, чтобы выпить прямо в магазине.

 

Вечером позвонила Ирина и сказала, что долетели нормально, сходили на ужин, отель хороший, пляж рядом.

Сергей Петрович к этому моменту успел выпить всего полбутылки коньяка и вполне еще владел языком.

– Смотри, без глупостей там, – дежурно напомнила Ирина.

– Да пошла ты… – неслышно ответил Сергей Петрович.

Следующий звонок предвиделся не раньше чем через три‑четыре дня.

Отсутствие можно будет объяснить командировкой. Или просто на все наплевать. Какая, в конце концов, разница. Впрочем, Ирина и не будет ни о чем спрашивать.

Сергей Петрович тут же достал из холодильника водку и вино, расставил бутылки во всех комнатах, на кухне, в коридоре и принялся расхаживать по квартире, заливая в себя из горлышек все напитки попеременно. Во время переходов от «Гжелки» к коньяку, красному и обратно Сергей Петрович изображал то летящий самолет, то крадущегося к добыче тигра, то громко пел и приплясывал. Прикончив коньяк, одно вино, одно пиво и две трети большой «Гжелки», он свалился на диван в гостиной и проспал двенадцать часов подряд.

 

Первое, что Сергей Петрович сделал наутро, была попытка пошевелить губами для улыбки, что получилось не сразу. Встать на ноги удалось лишь полчаса спустя. В голове со звоном перекатывался свинцовый шар. Все вчерашние бутылки стояли на местах, в холодильнике было еще пиво и непочатая водка.

Сергей Петрович выпил того и другого, позвонил в свой банк и объявил, что его не будет дней пять–семь. Первый вице‑президент был заранее извещен о возможном отсутствии шефа и обещал прикрыть Сергея Петровича в случае звонка супруги на работу.

Утомившись разговором, Сергей Петрович выключил и забросил подальше в стол мобильный телефон и снова прилег на диван. Голова понемногу приходила в порядок.

Остатки пива взбодрили Сергея Петровича. Он порылся на книжных полках и достал десятилетней давности блокнот, из тех, что еще не были названы органайзерами. В блокноте отыскался телефон забытого друга.

– Вовка? Привет, это Сергей Пухов.

 

В электричке Сергей Петрович умеренно выпил четвертинку, хотелось большего.

За окном проплывали тусклые придорожные деревья.

От станции пришлось идти километра три. Сверяясь с бумажкой, Сергей Петрович высматривал номера домов и названия улиц. Пролетарский пригород встречал его безропотной нищетой разбитых дорог и выгоревшими на солнце плакатами советской эпохи.

Вот и красная угловая пятиэтажка, не промахнешься.

Подъездная дверь висит на одной петле и выглядит так, будто ее рубили топором. Квартиры похожи на дверцы сейфов, зачем‑то обитые дерматином.

 

– Серега! А ты… возмужал.

На лице жены удивление, ребенок выглядывает с испугом. Сергей Петрович небрит, помят и довольно пьян.

– Ну, проходи, чего стоишь.

– Спасибо, Вов. Да я так, на часок.

– Пойдем, пойдем. У нас пельмени знаешь какие?

На столе пара быстрых салатов, дачные овощи, закуски и местная водка.

– Ну, за встречу!

Сергей Петрович жадно опрокидывает рюмку, Вовка взглядом провожает его движение.

– А я слышал, что ты в банке…

– Был. Все пошло прахом, сейчас расскажу.

Жена открыто хмурится. Все понятно, нужно поскорее нести пельмени.

– Лапусик, поди помоги мне.

Пельмени и впрямь отличные. Даже в хороших ресторанах почему‑то не выходят настоящие домашние пельмени.

– Вовка, тут такое дело. Поставили меня на деньги. Убьют, без шуток. Собираю вот, кто сколько даст.

– Серега, мы люди небогатые, сам видишь. И дал бы, да нечего.

– Вов, всех уже обобрал. Немного осталось. Ну, хотя бы пятьсот, а? Убьют ведь. Дочку уже во дворе встречали, папе просили передать привет.

– Серега, ну… триста, – на лице друга – мгновенная сделка с совестью. – Все, что есть. Подожди.

На кухне сдавленно шипит жена, Вовка повышает голос, выносит и подает веером три бумажки.

– Вов, я отдам, клянусь.

– Ладно, по возможности.

– Отдам, не беспокойся. И – поеду я. Да, телефон мой запиши. Нет, там давно уже не живу, новый запиши.

Телефон, разумеется, неправильный.

Вовка закрывает дверь и вздыхает. А что делать? Вдруг и правда убьют, всю жизнь будешь помнить, не простишь себе. Так хоть что‑то.

 

Сергей Петрович трясется обратно в пустом вагоне. Теперь можно и расслабиться, выпить портвейна, вспомнить глупую молодость. Только в таких вот городишках и остался настоящий гадючный портвейн.

Проходящий наряд милиции смотрит на Сергея Петровича с подозрением.

 

На вокзале Сергей Петрович немного задерживается и обводит медленным взглядом площадь. Многоликий вокзальный сброд одновременно спешит, бездельничает, плачет и спит.

 

Домой Сергей Петрович возвращается поздно. Здороваясь, соседка задерживает на нем взгляд.

В квартире душно, пахнет помойным ведром.

Сергей Петрович достал из холодильника и расставил по комнатам оставшиеся бутылки, сделал пару кругов от водки к красному и пиву, затем вышел на балкон.

Достал из кармана триста долларов, порвал их пополам, еще пополам и еще, насколько было возможно. Размахнулся и бросил горсть обрывков.

– Все. Пора спать.

По дороге в спальню Сергей Петрович приложился к «Гжелке» и, не раздеваясь, завалился на убранную кровать.

 

В момент пробуждения Сергею Петровичу дискомфортно, он никак не может понять отчего. Наконец, с трудом приподнимает голову.

– Э, брат, да ты обоссался!

И действительно, брюки мокрые, а на покрывале широко расплылись желтоватые разводы.

Сергей Петрович, кряхтя, откатился в сторону и посмотрел на покрывало.

Пятно под ним большое, запах соответствующий.

– Отлично, – сказал Сергей Петрович. – На второй день уже обоссался.

Кухня уставлена грязной посудой. Холодильник пустой, немного водки осталось на столике в спальне. Сергей Петрович взболтнул бутылку и, запрокинув голову, вылил в себя остатки. После чего подошел к зеркалу и долго рассматривал свое отражение, слегка поворачивая голову из стороны в сторону.

Оплывшее лицо неопределенного цвета, щетина, красные глаза слезятся.

Сергей Петрович почесался и вспомнил вчерашнюю соседку. Как посмотрела, старая корова. Какое твое дело? Но вообще‑то с таким лицом светиться не следует, а в мокрых штанах тем более.

Сергей Петрович снова смотрит в зеркало, и на лице его – удовлетворение.

– Хорош гусь, – говорит он и вдыхает запах своего немытого тела.

На завтрак есть кусок колбасы. Можно приготовить яичницу, но лень.

Сергей Петрович вспоминает вчерашние пельмени и улыбается. Что, Вовка, попал на триста баксов? Попал, голубчик. Вряд ли они у тебя последние, но для тебя это деньги, несомненно.

Сергей Петрович плюнул на пол колбасной шкуркой, включил и выключил телевизор.

Снова вспомнилась соседка. Сергей Петрович с раздражением пнул табуретку.

Прихватив коробку спичек, тихо вышел из квартиры и спустился на первый этаж. Здесь он, стараясь не шуметь, стал зажигать спички и бросать в почтовые ящики. Спички ломались и падали на пол. Третий или четвертый ящик успешно загорелся, за ним еще один. Сергей Петрович спешил, стараясь поджечь как можно больше. Нужно брать сразу две или три спички, тогда получается наверняка. Пылающие ящики весело затрещали, дым растекся по лестничной площадке.

Щелкнул замок в подъезде, Сергей Петрович чиркнул последними спичками и через две ступеньки метнулся вверх по лестнице.

Снизу послышались голоса. Сергей Петрович вызвал лифт с третьего этажа и, нервно посмеиваясь, скрылся в квартире.

Спиртного не осталось совсем. Сергей Петрович заскучал, стал наугад набирать телефонные номера и молчать в трубку. Несколько раз попадался телефон с определителем, тогда Сергей Петрович просил кого‑нибудь позвать и извинялся. Потом Сергей Петрович придумал мрачно говорить «ваш ребенок у нас» и тут же класть трубку.

Из пустых бутылок ему удалось нацедить в стакан граммов пятьдесят прокисшего ерша.

Сергей Петрович выпил и сел на диван.

– Засиделся я. Пора на волю.

Сергей Петрович обвел взглядом комнату и наткнулся на маленькую иконку Божьей Матери. Иконка появилась, когда у дочки обнаружилась астма, но толку от нее не было никакого: болезнь развивалась, требовала постоянного лечения и регулярных поездок к морю.

Сергей Петрович подошел к образку и хмуро сказал:

– Ну и что? Твое какое дело?

И стал собираться.

На первом этаже пахнет свежей копотью, несколько женщин ругаются возле сгоревших ящиков.

– Ваши подожгли, больше некому, – визжит артистка с шестого этажа. – Безобразие!

Сергей Петрович выскочил из подъезда, и, наклонив голову, быстро пошел в сторону гаражей.

Время рабочее, людей мало. Компания мужичков ковыряет «копейку», но до них далеко. Сергей Петрович стал к ним спиной и подсунул ключи под ворота своего гаража. Вот так.

Выйдя из гаражей, Сергей Петрович глубоко вздохнул и пошел вдоль трамвайных путей. Он никуда не спешил и брел куда глядят глаза. Глаза его глядели вперед метров на пятьдесят, не далее, а также по сторонам и на встречных прохожих. Ранний летний вечер был приятен Сергею Петровичу. В голове не было планов и обязательств, ни единая мысль не тяготила его. И от радости Сергей Петрович стал напевать любимые мелодии, громко смеяться и плевать себе под ноги. Пару раз покупал пиво и джин с тоником, пил на ходу или присаживался на скамейки, а потом помочился прямо на фонарный столб, поймав на себе осуждающие взгляды.

Прохожих стало больше. Понесли свои портфели с работы молодые клерки, хозяйки по дороге запасались продуктами. Кажется, рядом метро.

Можно и в метро.

Сергей Петрович купил карточку и спустился вниз.

В вагоне люди сторонились Сергея Петровича. Опухшее лицо, перегар и пахнущие мочой брюки создали вокруг него свободное пространство. Проехав несколько остановок, он решил выйти.

Поднялся наверх и огляделся.

У палатки столпилась группа пьянчуг, Сергей Петрович направился к ним.

– Что, отцы, на пузырь не хватает? – спросил он приветливо.

– А ты добавить хочешь?

– Хочу.

Сергей Петрович вытащил сотенную бумажку и вызвал настороженное восхищение компании. Мальчик лет четырнадцати побежал за водкой. Принесли еще бородинского хлеба и кильки пряного посола.

Сергей Петрович пожал всем руки, но запоминать имена утруждаться не стал. Пить устроились на заднем крыльце прачечной.

До позднего вечера просидел Сергей Петрович со своими новыми знакомыми, пил с ними из одного стакана, нюхал черный хлеб и отрывал у килек скользкие головы.

– Серег, ты, вообще, где работаешь?

– Я сейчас в отпуске.

– Понятно.

Громила с синяком на пол‑лица смотрел ревниво, старательно подчеркивал свое лидерство. Сергей Петрович на лидерство не покушался, рассказывал анекдоты и даже закурил «Приму», хотя не прикасался к сигаретам почти год.

– Где бы мне переночевать, а, ребят?

– Хочешь, пошли ко мне, я тут рядом живу. Для хорошего человека ничего не жалко.

Суетливый лысый Леня смотрит заискивающе.

– Пивка‑то на опохмел возьмешь?

– Возьму.

– Тогда хоть неделю живи. Пошли.

 

Квартира на первом этаже, деревянная дверь без ручки и номера.

Леня долго ищет ключом замочную скважину.

– Мамаша!

Дряхлая старуха неподвижно сидит перед маленьким черно‑белым телевизором, положив руки на колени. Не обернулась.

– Мамаша, вот гостя тебе привел, – крикнул Леня. – Не слышит, совсем из ума выжила.

Леня спустил воду в туалете, закрыл кран.

– Ничего за собой не делает, старая сволочь. Скорей бы уж померла, я тогда квартиру поменяю с доплатой.

Руки старухи шевелились, словно перебирали невидимые четки.

Сергей Петрович повалился на указанную ему кушетку и уснул.

Леня на кухне украдкой открыл пиво.

 

Занавесок на окнах не было, и утреннее солнце стало светить Сергею Петровичу прямо в лицо. Он потянулся, спустил с кушетки ноги, пошатываясь, встал. Выпил из‑под крана много ржавой воды.

Леня спал, приоткрыв рот, старухи нигде не было видно.

Сергей Петрович брезгливо оглядел комнату. Крошащийся потолок, рваные обои, пустой сервант с треснувшим пополам зеркалом. Паркет, стертый до серого цвета.

Маленький телевизор на тумбочке, напротив, на расстоянии руки, шаткий стул.

Сергей Петрович выдернул из розетки шнур и отключил антенну. Телевизор оказался неожиданно тяжелым, пришлось взять его двумя руками. От звука дверного засова зашевелился и что‑то буркнул Леня. Оставив дверь открытой, Сергей Петрович быстро сбежал по ступенькам и повернул за угол. Телевизор удобно пристроился под мышкой, и Сергей Петрович проделал довольно большой путь без остановки.

Продавец арбузов заплатил за телевизор триста рублей.

Сергей Петрович просил пятьсот, яростно торговался, но в конце концов уступил. За это ему вдобавок достался небольшой мятый арбуз, прохладный и не очень сладкий.

Сергей Петрович ломал арбуз руками и с удовольствием думал о наступившем дне. Приятно было представить, как проснется Леня и увидит пропажу телевизора, как завопит вся вчерашняя компания.

 

Сергею Петровичу захотелось оказаться на берегу реки и опустить в воду ноги. Что же, возможно и это.

Сергей Петрович поднялся и стряхнул с себя арбузные семечки. За железной дорогой должен быть парк. Реки там нет, но прудик имеется, это точно.

Сергей Петрович взобрался на насыпь, перешагнул через длинные слепящие блики и углубился в кустарник. Пруда не видно, кажется, должен быть левее. Сергей Петрович споткнулся, мог удержаться на ногах, но все же упал и остался лежать, раскинув ноги и вывернув шею.

Пели птицы, прямо перед глазами полз муравей. Сергей Петрович шевельнулся, устраиваясь удобнее, и затих. Даже хорошо, что рядом нет пруда, там наверняка люди, а здесь он один, и ему хорошо.

Сергей Петрович замер и стал слушать, как колышутся верхушки деревьев. Сверху ему на грудь опускался паучок. Сергей Петрович дунул, и паучок быстро взлетел вверх. Сергей Петрович прикрыл глаза и задремал.

Послышались детские голоса:

– Смотри, бомж.

Сергей Петрович замер.

– Ну‑ка подержи.

Сергей Петрович услышал приближающиеся шаги и в следующий момент почувствовал, что кто‑то лезет к нему в карман.

Сергей Петрович открыл глаза и схватил мальчика за руку. От неожиданности тот вскрикнул.

– Ах ты, мразь! – Мальчик изо всех сил пытался вырваться, но Сергей Петрович держал крепко.

– А ну отпустил меня, быстро! – ломающимся баском крикнул подросток.

– Убью! Глаза вырву! – страшно заорал Сергей Петрович, сатанея от собственного крика. – Руки выломаю!

Мальчик завизжал и укусил Сергея Петровича за пальцы. Сергей Петрович перехватил его другой рукой и несколько раз наотмашь сильно ударил по лицу. Голова мальчика заболталась, как тряпка, из губы брызнула кровь. Его товарищ боязливо приблизился с пустой бутылкой в руке.

– Тоже хочешь?! Иди сюда!

Сергей Петрович отшвырнул пленника и кинулся вперед. Мальчик издали бросил в него бутылку, не попал и пустился бежать. Другой вскочил на ноги и, спотыкаясь, побежал в противоположную сторону.

Сергей Петрович гнался недолго.

После мальчиков остались два мешка стеклотары. С минуту Сергей Петрович смотрел на трофей, затем методично переколотил все бутылки. Не тащить же их через весь парк, тем более что неизвестно, где здесь принимают посуду.

Достигнув пруда, Сергей Петрович уселся на бетонном парапете. От жары пруд обмелел, и опустить ноги в воду не было возможности. Купаться в мусорной мутной воде тоже расхотелось. Сергей Петрович долго наблюдал за семейством утят во главе с крупной хлопотливой уткой, потом собрал много мелких камешков и стал задумчиво бросать в воду, стараясь попадать в одно и то же место.

Молодые мамаши с колясками обходили Сергея Петровича стороной. Бегущий за здоровьем старичок сделал замечание, но Сергей Петрович проигнорировал его.

Солнце начало прятаться за деревьями. Сергею Петровичу захотелось есть. Он поднялся и направился к выходу из парка.

По дороге попались пончики, Сергей Петрович купил полный пакет.

– Пудры побольше клади! – сказал он продавщице.

– Сколько надо, столько и положу! – огрызнулась та.

Сергей Петрович несколько раз встряхнул пакет и уселся на скамейку, с которой тут же поднялась юная парочка.

– Вот и валите, – бросил им вслед Сергей Петрович и сунул нос в пакет с пончиками.

Горячие, обсыпанные сахарной пудрой, пухленькие пончики пахли далеким ирреальным детством. Пончики тогда продавали возле ДК Русакова, по выходным всегда была очередь, и, пока мать стояла в ней, маленький Сережа Пухов прижимался к стеклу и зачарованно смотрел, как в кипящей масляной карусели кусочки теста волшебно превращаются в аппетитные поджаристые пончики.

Сергей Петрович блаженно улыбнулся и принялся за еду.

Покончив с пончиками, Сергей Петрович рыгнул, откинулся на спинку и несколько минут сидел без движения.

– Теперь бы трахнуть кого‑нибудь, – задумчиво произнес он, поглядывая на прогуливающихся женщин.

 

Полчаса спустя Сергей Петрович шел по овощному рынку вдоль лотков и всем торговкам подряд предлагал вступить с ним в половую связь. Над ним смеялись, крутили пальцем у виска, ругались. Сергей Петрович не обижался, а просто шел дальше. Одна женщина деловито согласилась отдаться за пятьсот рублей, но от продажной любви Сергей Петрович отказался.

Наконец, сильно пьяная почти седая толстуха согласилась его приласкать. Сергею Петровичу было все равно. Под одобрительные возгласы соседок женщина повела Сергея Петровича в какое‑то помещение.

– У тебя гондон‑то есть?

– Нет.

– Ладно, найдем.

Сергей Петрович проявил неожиданную выносливость, и вскоре его запыхавшаяся пассия побежала звать на помощь.

– Аньку надо позвать, – бормотала она. – Полгода, говорит, ни с кем не еблась. Что ж мы, не люди, что ли…

Появилась еще одна женщина, маленькая, очень сутулая, зато молодая и почти не пьяная. Толстуха плюхнулась на пол, прислонилась к стене и раскинула ноги. На губе повисла нитка слюны.

– Андревна, не смотри, – попросила маленькая.

– Э‑э, ладно… этот мне сразу понравился, – вяло отвечала Андревна. – Я стоящего мужика всегда чую… не то что вы… дуры…

Сергей Петрович был очень возбужден своим телесным смрадом, некрасивыми голыми тетками, а главное, стоящими вокруг ведрами, метлами и швабрами.

– Касатик мой… – стонала маленькая торговка, – да, милый, давай… ой ты какой… Больно хочешь? Ну, сделай, сделай…

Сергей Петрович кончил три раза подряд, перетаскивая партнершу со стола на пол и обратно, и оставил на ее теле несколько синяков и царапин.

Андревна свесилась набок и похрапывала. Сергей Петрович украдкой плюнул на нее.

– Я стоящего мужика… завсегда… – забормотала она.

Сергей Петрович плюнул еще раз.

– Ну, ты и конь! – радостно ворковала маленькая, застегивая лифчик. – Хочешь, ко мне вечером пойдем? Меня Аня зовут, я тут рядом комнату снимаю.

– Пойдем.

У Ани Сергей Петрович сразу уснул, не обращая внимания на возню чумазых детей в коридоре и нерешительные Анины ласки.

 

– Тебе бы помыться надо, – сказала Аня утром. – Твои штанцы я постирала, сушатся.

– Кто тебя просил? – разозлился Сергей Петрович. – Какое твое дело!

Аня шмыгнула носом.

– Есть будешь?

Сергей Петрович снисходительно позавтракал жареными баклажанами с колбасой и сочными бордовыми помидорами.

– Вкусно? – спросила Аня.

– Нормально, – сдержанно одобрил Сергей Петрович.

По дороге на рынок Аня не умолкая болтала и щербато смеялась. Старалась меньше сутулиться, но забывалась и снова походила на маленькую серую мышку.

– А ты женатый? – спросила она, косо заглянув в глаза.

– Не знаю, – ответил Сергей Петрович.

– Вот и я не знаю. Но ты про меня не думай, я не такая. Ты мне сразу понравился.

На рынке их встретили приветливыми насмешками и назвали голубками. Аня бойко отшучивалась, Сергей Петрович молчал.

– Сейчас приедет Вахид, может, и для тебя работа найдется, – шепнула Аня. – Я за тебя попрошу.

Работа нашлась, Сергей Петрович стал помогать немолодому усатому азербайджанцу выгружать из ржавой «четверки» и развозить по точкам ящики с овощами, вынес на свалку мусор и отправился в кафе искать какого‑то Эльдара. Потом ему поручили вязать зелень, и очень скоро Сергей Петрович добился того, что все пучки выходили идеально одинаковыми.

Анина улыбка повсюду порхала за Сергеем Петровичем.

На мусорке роились жирные зеленые мухи.

После полудня Аня достала бутерброды, утренние жареные баклажаны и смущенно позвала Сергея Петровича обедать.

– Правильно, Анька! – одобрили соседки. – Мужика подкормить надо!

Сергей Петрович есть не хотел.

– Поешь, – несмело настаивала Аня. – Синенькие холодными еще вкуснее.

Сергей Петрович подошел к ней и съел несколько кусочков баклажанов.

– Вкусно, – сказал он.

Торговки уважительно посмеивались.

– Вот Аньке повезло, мужичок задарма достался.

– Андревну‑то чуть не до смерти заебал, террорист!

Сергей Петрович уронил ящик с помидорами, и азербайджанец, который с утра хвалил его за старание, разорался, пересчитал все раздавленные помидоры и пообещал вычесть деньги. Сергей Петрович молча смотрел на него, и тот, выкрикнув еще несколько слов на своем языке, утих.

Вечером Сергей Петрович снова пошел вдоль рядов, предлагая себя женщинам.

Аня часто‑часто захлопала ресницами и прикрыла рот рукой. Растерянные торговки отказывали, многие не скрывали осуждения. Согласилась миловидная хохлушка Люда.

Трезвая и суровая Андревна в подсобку не пустила, пришлось идти к Люде, тоже недалеко.

С Людой, однако, ничего не вышло. Сергей Петрович с трудом вызвал у себя эрекцию, тяжело дышал, потел, делал перерывы, но Люда так и осталась неудовлетворенной.

– Не, нам такого добра не надо, – насмешливо сказала она. – Иди обратно к Аньке.

Сергей Петрович молча оделся, спустился вниз и пошел по улице в сторону центра.

 

В эти минуты он всем сердцем любил свой тронутый вечерними сумерками город, а город немного приоткрыл для Сергея Петровича пыльный занавес. Город клал под ноги Сергею Петровичу нагретый за долгий день асфальт и дышал ему в лицо раскаленным бензиновым воздухом. Сотни людей послал город навстречу своему страннику, и все они прошли мимо, обдав его спасительным равнодушием. Тысячи машин пронеслись рядом с Сергеем Петровичем, не заметив, но и не задев его. Каждую секунду открывались и закрывались двери, за которыми Сергея Петровича никто не ждал.

Вечером Сергею Петровичу удалось найти незапертый чердак в старом доме. По углам шуршали крысы, и Сергей Петрович пожалел, что у него нет фонаря. Сергей Петрович быстро выпил бутылку водки и уснул, ни разу не вспомнив Аню, Люду и забытый у азербайджанца дневной заработок.

Крысы милосердно не тронули спящего Сергея Петровича, а луна светила ему в разбитое чердачное окошко.

 

Утром пошел дождь, капли колыбельно зашелестели по крыше, и Сергей Петрович счастливо проспал до полудня. Потом туча ушла, появилось солнце, стало душно.

В чердачный люк просунулась голова в промасленной кепке и хрипло сказала:

– Эй, мужик. Вылазь отсюда, мне чердак закрывать надо.

Сергей Петрович подошел к люку и медленно спустился по арматурным ступеням.

На лестничной площадке его встретили несколько женщин:

– Сколько можно срывать замок! Тоня, вызывай милицию! Да что же это такое!

– Я не срывал, тут было открыто, – вяло отвечал Сергей Петрович.

– Житья от вас нет! Заколотить этот чердак! Тоня!..

– Это не он, – вступилась за Сергея Петровича промасленная кепка. – Это ребятишки балуют.

Сергей Петрович, пошатываясь, пошел вниз, женщины грозили ему вслед.

У пивного ларька Сергей Петрович опохмелился чьим‑то недопитым пивом и стал размышлять о том, что нужно человеку от жизни. Выходило, что не так уж много, и казалось странным, что вечно озабоченные люди вокруг него думают иначе.

– Вот тебе, – спросил Сергей Петрович пристроившегося в ожидании автобуса потертого старичка. – Тебе чего от жизни нужно?

– Здоровья, – ответил тот без колебаний.

Сергей Петрович внимательно посмотрел на старика и стал думать о здоровье, о ненасытной юности и болезненной старости. О том самом расцвете лет, который он сейчас переживал и который так мало ценил.

Размышления его закончились тоской и острым желанием выпить.

Сергей Петрович выпил, но тоска не оставила его.

– Нужно действовать! – определился Сергей Петрович. – Нужно делать дело, а не предаваться меланхолии! Дело займет ум и не даст ему раскиснуть в бесплодных фантазиях.

Сергей Петрович направился в большой хозяйственный магазин и попросил показать карманный фонарик. Едва фонарик оказался в его руках, Сергей Петрович резко повернулся и побежал к выходу. В ту же секунду громко зазвенел звонок и путь ему преградил человек с нашивками. Сергей Петрович пытался проскользнуть мимо, но был сбит с ног и с помощью другого охранника выброшен из магазина на улицу.

Сергей Петрович повторил попытку в другом магазине, но снова потерпел неудачу. На этот раз его на виду у всех покупателей пристегнули к батарее наручниками и вызвали милицию. Сергей Петрович просил отпустить, но молодой парень был настроен решительно.

– Достали вы уже! – зло сказал он. – Достали, понятно?! Дачу зимой спалили ни за что ни про что. Мать заболела от этого пожара, до сих пор не может прийти в себя! Сиди!

Сергей Петрович переменил тактику и стал охраннику угрожать.

– Юрий Иванович Лысенков, – громко прочитал он табличку на груди. – Охранное агентство «Сокол».

– Ну?

– Так вот: я тебе это припомню, Юрий Иванович. Я тебе эти наручники и эту батарею так не оставлю. Ты у меня еще поплачешь. И вся семейка твоя поплачет.

– Поговори у меня!

Охранник взял в руку дубинку и хлопнул ею себя по ладони.

Приехала милиция. Сергей Петрович снова стал лицемерно просить его отпустить.

– Отпустим, отпустим, – недобро пообещал краснолицый капитан. – Но не сразу.

Сергея Петровича повели в машину.

В машине капитан пролистал отобранный паспорт.

– Кто такой? – спросил водитель‑сержант.

– Сейчас узнаем. – Капитан продиктовал в рацию имя и адрес Сергея Петровича.

Через несколько минут пришел ответ.

– Поехали, – сказал капитан.

– В отделение?

– Вот еще. За стройкой его высадим. Пусть соседи с ним разбираются, если хотят. Повышают себе показатели.

Сергея Петровича вытащили из машины на пустыре и сначало вяло, а потом все более энергично били ногами. Сергей Петрович закрывал руками лицо, сгибался пополам, пытаясь спасти пах и живот, но молчал. Наконец, в голову ему швырнули паспорт.

Машина уехала.

Сергей Петрович подобрал и спрятал во внутренний карман паспорт. Поясница и ребра болели.

Сергей Петрович перевернулся на спину и стал смотреть в небо, разукрашенное прозрачными ажурными облаками.

Пронеслись на велосипедах двое подростков.

Сергею Петровичу тоже захотелось прокатиться, он встал и направился к ближайшему вокзалу. По дороге он зачем‑то стал клянчить деньги у прохожих.

– Братцы, хоть пару рубликов. Опохмелиться надо, помираю.

– На сигареты, помогите, пожалуйста.

Дали ему очень мало, за час удалось собрать около двадцати рублей.

Сергей Петрович купил билет и пошел вдоль состава. В первых вагонах было свободнее, он сел и уставился в окно. Люди, если и садились рядом с Сергеем Петровичем, вскоре поднимались и уходили, молча или с бранью.

Поезд тронулся.

Ощущение чего‑то многократно пережитого охватило Сергея Петровича. В шатком движении состава он попытался увидеть символ какого‑то другого, более важного движения, но решить эту загадку не сумел.

Через час стемнело, народу поубавилось, в вагоне зажгли свет. К Сергею Петровичу пристроился мужичонка, назвался Толиком. У Толика нашлось полбутылки вина, Сергей Петрович с удовольствием выпил и поддержал разговор о политике, воровстве и особом пути своего народа.

На конечной станции Сергей Петрович достал деньги и послал Толика за водкой.

Стал накрапывать дождь, и они укрылись в подъезде.

Толик зубами открыл бутылку.

– Я тебя сразу раскусил, – проникновенно говорил Толик, обняв Сергея Петровича за плечи. – У тебя на роже написано, что ты свободный человек. А свобода – это, брат, да… Не понимают этого люди, не чувствуют. Уткнутся в свои телевизоры, а жизни не видят. А вот мы с тобой…

– Свобода, Толик, – возражал Сергей Петрович, – это возможность выбора. Много вот у тебя, например, возможностей выбора? Ни хрена у тебя нет другого выбора, кроме как сидеть в этом подъезде и пить со мной водку!

– Э, нет! – весело кричал Толик. – Это ведь и есть мой выбор, сидеть в подъезде и пить с тобой водку. И твой, между прочим, тоже!

Водка оказалась плохой, Сергея Петровича вырвало. Толик с жаром оправдывался, Сергей Петрович провалился в тяжелое мутное забытье.

Вчерашние побои и ночь на ступеньках дали о себе знать – тело невыносимо ломило. Каждая кость казалась зажатой в тиски. Сергей Петрович встал и потянулся, пытаясь размяться.

Толик спал сидя, прислонив к стене голову. На худой волосатой шее вздрагивал острый кадык.

Сергей Петрович зачарованно уставился на кадык.

«Другого случая не будет, не будет, – вертелось у него в голове, – не будет… Вот он, шанс, вот она, удача…»

Сергей Петрович наклонился, схватил Толика за шею и стал душить, стараясь поскорее раздавить кадык большими пальцами.

Толик захрипел, бешено вытаращил глаза. Горло хрустнуло.

Сергей Петрович нажал сильнее. Толик рванулся всем телом, ударился головой о стену и обмяк.

Сергей Петрович почувствовал ток в ладонях и отдернул руки. Толик свалился на пол, несколько раз всхлипнул и закашлялся. На шее остался розовый след от пальцев.

Сергей Петрович ахнул и бросился к выходу. Сердце выпрыгивало из груди, воздуха не хватало, будто это его только что чуть не задушили.

Выскочив из подъезда, Сергей Петрович завертел головой, стараясь сориентироваться.

 

Прохладное раннее утро, незнакомые улицы пусты.

Услышав шум электрички, Сергей Петрович поспешил к вокзалу.

– Жив, вроде бы жив, – лепетал он.

Сергей Петрович крупно дрожал, капли пота стекали по его телу.

Он не стал проходить в вагон, а вжался в угол тамбура, стараясь занимать как можно меньше места. От каждого направленного взгляда он втягивал голову и прятал глаза.

С вокзала Сергей Петрович несколько часов шел пешком, стараясь никому не попадаться на глаза, а когда начиналось сильное сердцебиение, садился и отдыхал. Пытаясь отвлечься от приступов дурноты, он разговаривал сам с собой.

Говорил себе о том, как он сейчас вернется домой, приведет в порядок себя и квартиру. Заберется в ванну, отмоется от запаха мочи и грязи. Польет цветы. Завтра будет целый день спать и смотреть телевизор. Послезавтра выйдет на работу.

– Все будет хорошо, все будет хорошо, все будет хорошо, – твердил Сергей Петрович.

К середине дня он добрался до гаража. Сторож не обратил внимания на его бедственный вид. Но домой в это время возвращаться нельзя, там всюду люди, нужно дождаться ночи. Сергей Петрович нашарил внизу ключи и открыл дверь. Темно‑синяя сверкающая «максима» показалась ему видением из другого мира. Сергей Петрович осторожно открыл заднюю дверь и улегся на сиденье, высунув ноги наружу.

В машине вонь от тела Сергея Петровича показалась еще сильнее.

– Все, все, – бормотал он. – Чуть‑чуть потерпи.

Уснуть ему не удалось, несколько часов прошли в мучительном беспокойстве.

 

Наконец, за воротами послышались вечерние звуки приезжающих машин и голоса вернувшихся с работы людей.

Сергей Петрович пересел на водительское место, включил радио, послушал музыку, а затем новости, радуясь тому, что в мире происходит много событий. Завел двигатель и несколько минут слушал ровный уверенный гул. Нежно гладил руль, бережно трогал ручку скоростей.

Запахло выхлопными газами. Сергей Петрович заглушил машину.

 

Ночи Сергей Петрович дождаться не смог и около десяти часов прокрался к дому. Ему повезло, вокруг не было ни души.

Сергей Петрович сбросил с себя одежду и включил воду. Пока набиралась ванна, он сгреб в раковину грязную посуду, разобрал постель, открыл форточки и балконную дверь.

 

Лежа в горячей душистой пене, Сергей Петрович сжал кулаки и бессильно заплакал.

На этот раз все закончилось, теперь полгода или год можно жить спокойно. Делать свою работу и водить ребенка в кино. Хотя бы немного внимания уделять жене.

А потом?

Толик жив, но скорее всего станет инвалидом.

В прошлом году два автобуса в парке сгорели дотла и какой‑то сарай вместе с ними.

А еще раньше…

Та маленькая девочка, напуганная им, наверное, до конца жизни.

И ничего нельзя изменить. Рано или поздно снова упадет флажок и начнут нестерпимо чесаться ладони. Все труднее и труднее возвращаться домой.

Что делать? Не дожидаться следующего раза? Утонуть в этой ванне?

Нет, нет…

 

– Вовка, не разбудил? Привет. Я тут с деньгами немного крутанулся, могу тебе вернуть всю сумму. Да хоть завтра. Как хочешь, могу я приехать. Или давай где‑нибудь в центре пересечемся…

 

Обернутый полотенцем Сергей Петрович смотрит на часы. Без десяти одиннадцать.

Завтра первым же делом нужно позвонить Ирине и Леночке. Нет, лучше прямо сейчас.

На листке бумаги косо записан телефон. Сергей Петрович набирает длинный международный номер и, замирая, слушает гудки.

 

Как они там?

 

Карлики

 

Все эти чувства с первого взгляда – ерунда.

На первый взгляд в ней ничего особенного не было: бледная кожа, острый носик, прозрачные виски в тонких голубых жилках. Наверное, из‑за этих жилок я сразу подсознательно приклеил к ней маленький ярлычок: голубая кровь.

Несколько недель я c интересом наблюдал за ней. Мы всего лишь здоровались в коридорах, при этом, хотя она мне всегда улыбалась, я чувствовал ее ровную вежливую отстраненность. Она вообще улыбалась часто, но ее улыбка, неделаная и нефальшивая, выглядела чуть холодной. Как отраженный свет, будто она улыбалась всем сразу и никому в отдельности. В ней было редкое убедительное спокойствие.

Ее звали Лина.

Я мог позволить себе некоторое время присматриваться, потому что мои коллеги не особенно обращали на нее внимание. Она не казалась этим раздосадованной, не кокетничала и не разбрасывала по сторонам мелких женских удочек. В то же время я не видел признаков того, что у нее есть мужчина: никаких телефонных разговоров, встреч после работы, вскользь брошенного имени.

Мое любопытство росло, и я начал проявлять осторожную активность.

Я набрался терпения и для начала аккуратно навел о Лине справки у женщин из ее отдела. Ничего особенного мне не сообщили, но я знал, что будет лучше, если ей передадут о моем интересе.

Здороваясь, я теперь старался сказать ей что‑либо и хоть несколько слов получить в ответ. Лина была приветлива, почти дружелюбна, но без сердечности, без блеска глаз и ямочек на щеках. Казалось, ей не так уж важно, обменивается она со мной случайными фразами или кивает на ходу.

Тем не менее она легко приняла мое предложение встретиться.

 

Я предложил прогуляться, а потом перекусить. Она была доброжелательна и безмятежна, набрала по дороге букет разноцветных кленовых листьев, а затем, присев на корточки, протянула его маленькой девочке у ворот парка. Я стоял в двух шагах и смотрел. Любая женщина может улыбнуться ребенку и подарить кленовые листья. Но у меня перехватило дыхание, словно подобное я увидел впервые.

Она умела грациозно носить самую обычную одежду, например, черные брюки и пиджак в классическую мелкую клетку, которые были на ней в день нашего первого свидания. Так, видимо, носят футболки и джинсы демократично настроенные особы королевской крови. В ресторане она неправильно держала десертный нож, но выглядело это не небрежностью, а особым, утонченным шиком.

Я попросил ее рассказать о себе. Она говорила, но без тени того слегка торопливого хвастовства или, напротив, скованности, которые часто случаются у девушек на первом свидании. Я же, наоборот, боялся лишний раз шевельнуться, сказать что‑нибудь не так и тем самым повредить протянувшуюся между нами тонкую нить.

Я поймал себя на том, что невольно подражаю ее расслабленному спокойствию, и мне это странным образом удается.

 

Она согласилась встретиться еще раз.

 

Я попытался разложить ее привлекательность на мелкие характеризующие детали вроде движения уголков губ, поворота головы, особых словечек или интонаций, но это оказалось невозможно. Она была цельной, как единица мироздания, как эталон красоты; рассказывая о своем новом увлечении приятелю, я даже не сумел толком описать ее внешность – на словах она получалась «как все».

Не скрою, я старался произвести впечатление и спешно обновил подзабытый со студенческих лет музыкальный и театральный багаж, несколько вечеров подряд прилежно вчитывался в книги современных авторов.

Она, напротив, нисколько не пыталась умничать. Легко признавая свое невежество и отсутствие мнения в одних областях, она в то же время очень точно и тонко высказывалась о другом, причем ее суждения всегда казались собственными, а не наспех вычитанными или подслушанными.

Наконец, я решился спросить, есть ли у нее друг.

– Если бы он был, я не проводила бы сейчас время с тобой, – просто ответила она.

Я увидел в этом знак, и не ошибся.

 

Лина не оказалась обжигающей развратницей, но не была и холодна.

Любви она отдалась с милой и чуть неловкой старательностью, словно хотела мне понравиться, но точно не знала как, и инициативу предоставила мне. Это было трогательно, но, наверное, я слишком привык видеть в ней только необыкновенное, и то, что она оказалась славной милой девушкой, хотя и в бесконечно малой мере, но разочаровало меня. Все шло… как обычно. Где‑то в самой глубине души самодовольное самцовское эго даже отметило, что когда‑нибудь потом мне будет легко с ней расстаться, все обойдется без сцен и истерик.

Но в один момент что‑то колыхнулось в воздухе, и я увидел Лину совсем другой, в ней как будто вспыхнул огонь. Ярость нагнавших добычу охотниц пробежала по ее лицу, и сладостная покорность целого гарема рабынь, и шаманство лесных ведьм, и грехи Содома, и кровавые индейские жертвы, и призрачный ужас падения во сне, и тоска, и новые рождения…

Она тотчас спрятала это обратно, но я был потрясен открывшимся мне богатством. Я догадался, что тихой кошечкой она показалась лишь затем, чтобы не ранить меня, не обжечь собою, дать время привыкнуть.

Я не испугался. И она это поняла.

Потом она тихо улыбалась на моей груди, и доверчивое умиротворение расцветало в ней.

Появилось неясное и тревожное чувство – с моей жизнью случилось что‑то важное.

 

С каждой нашей встречей во мне словно рос невидимый тростник, наполняя меня властью над собой и всем, что окружало меня.

Однажды она сказала, что я сильный.

Я тоже сумел дать ей что‑то. Это было лестно.

 

К моему удивлению, у нее в родне не оказалось дворянской бабушки или двух поколений советской профессуры. Ее родители погибли, когда она была маленькой, и до шестнадцати лет Лина росла у почти чужих людей. Потом, чтобы не потерять квартиру, ее забрала и прописала к себе престарелая родственница.

Еще я заметил, что, несмотря на безупречный вкус, она совершенно не знала названий духов, одежды и всякого милого женского барахла. Точнее, не трудилась запоминать, всякий раз заново выбирая для себя самое лучшее.

 

Постепенно к моему счастью примешалось беспокойное ощущение, что какая‑то дверца в ее душе остается для меня закрытой. Обозначилась невидимая, но отчетливая граница нашей близости, за которую мне было нельзя.

Я видел, что она тоже чувствует недосказанность и тяготится ею.

 

Однажды я спросил, догадывается ли она о своей удивительной притягательности.

Она ответила быстро и утвердительно.

– Ты, случайно, не ведьма? – улыбнулся я.

Вышло немного криво.

Она рассмеялась и замотала головой.

Потом стала серьезной, пристально и больно заглянула мне в глаза, словно желая вычерпать их до самого дна.

И рассказала мне о маленьких человечках.

 

Я не уверен, что смогу внятно изложить эту историю и можно ли рассказать ее вообще. Постараюсь ничего не упустить, хотя мысли мои путаются, а рассудок протестует.

Но я все равно расскажу, иначе вы будете меня осуждать.

 

Смерть родителей оказалась для маленькой Лины невыносимым потрясением. Она чувствовала только внешнюю часть себя: лицо, руки, живот, а внутри было пусто, все сгорело от горя.

Люди, которые согласились взять Лину на воспитание, не особенно умели заботиться о ней. Девочка была накормлена, ходила в школу и не лезла с капризами. А то, что она всегда молчит, – не страшно, дети бывают разные.

Пусть радуется тому, что не попала в детский дом. Может быть, потом скажет спасибо.

Лина молчала и не по годам много читала, стараясь убежать из опустевшей, вымерзшей жизни в книжные миры.

Закрыв книгу, она тут же принималась за следующую, стараясь не оставить даже маленькой щелочки, в которую могло бы просочиться отчаяние.

Отчаяние представлялось ей огромной холодной рыбой со зло выпученными глазами и железными зубами‑саблями. Отчаяние стремилось сожрать маленькую девочку, сжевать в ней все живое, и Лина сопротивлялась, черпая силу в книгах.

Перелопатив школьную библиотеку, Лина отправилась в центральную городскую, куда ее за три года до необходимого возраста записали по рекомендации классного руководителя.

 

Еще она рисовала.

В каждой ее картине были двое взрослых и один ребенок. В углу лучиками разбегалось солнце.

 

Однажды ей приснился странный сон, один из ярких детских снов, которые продолжаются и продолжаются, даже если проснуться за ночь несколько раз, и которые в первые секунды пробуждения кажутся реальнее, чем сама явь.

В ее сне произошло бедствие, или просто сработал какой‑то зловещий выключатель, или чья‑то недобрая воля махнула страшной волшебной палкой, одним словом – почти все люди погибли. Или исчезли, не важно.

Осталось несколько десятков человек, но они подверглись превращению – сделались маленькими, чуть ниже колена взрослого человека. Похожий сюжет, кажется, был в какой‑то книге или сказке, точно не помню.

Спасшимся маленьким людям пришлось бороться за существование.

Швейные иголки и кухонные ножи стали их оружием, птицы и мелкая дичь – добычей, а расплодившиеся крысы и собаки – смертельными врагами. Со временем человечки перебрались из опустевшего города, полного хищников, на опушку леса, где построили жилище на живописном холме, научились добывать и поддерживать огонь, успели сделать скудные запасы. Первую зиму они едва пережили. Голод, снег и болезни мучили их, но все уцелели.

Потом пришла весна, за ней лето, они стали шить себе одежду из птичьего пуха и травяных волокон, сделали копья, самострелы и разные инструменты, построили новые теплые дома. Они не пали духом и начали обустраиваться в разросшемся вокруг них мире.

Это был очень увлекательный сон. Проснувшись, Лина желала одного: снова оказаться среди маленьких человечков, жить их жизнью.

Следующей ночью она долго‑долго вызывала в памяти события прошлого сна, но безуспешно. Ей приснился другой, неинтересный черно‑белый сон.

Человечки не появлялись.

Каждый день, ложась спать, Лина крепко зажмуривалась, вспоминая тускнеющие картины, шепотом звала полюбившихся ей гномов, но они больше не снились.

Девочка стала печальна, и даже книги не помогали, читать их стало скучно. Лина подолгу смотрела с балкона вниз.

Именно на балконе ей однажды пришла счастливая мысль, что не обязательно ждать появления маленьких людей во сне, можно мечтать о них наяву.

Лина попробовала, и у нее получилось.

Изругав себя за то, что раньше не додумалась до такой простой вещи, она тут же со всей ясностью вспомнила и назвала по именам своих маленьких героев. Во сне их было пятьдесят девять: тридцать мужчин, двадцать шесть женщин, двое маленьких детей и одна древняя, парализованная старуха, которую из города на холм несли на носилках.

Лина не сказала, каким образом ей удалось взять из сна такие подробности, но вышло именно так. Она пожелала этого всем своим съежившимся существом, и они пришли. Радуясь тому, что маленькие люди теперь с ней, Лина придумала каждому внешность, характер и историю жизни, как прошлой, до превращения, так и нынешней, «маленькой».

Оказалось, что маленькие люди прожили две зимы, сейчас шел третий год их новой эры. Это был хороший, первый по‑настоящему благополучный год. Ни один человек не был растерзан волками и дикими кошками. Поселение удалось, наконец, обнести стенами из камней и глины. За стенами вырыли глубокие замаскированные ямы с кольями на дне, расставили ловушки из петель. Звери стали обходить поселение стороной. К зиме ее робинзоны накопили большие запасы меда, сушеных грибов и ягод, забили склады дровами и хворостом.

Наполнившись тихим восторгом за новых друзей, Лина постепенно, боясь поверить неожиданному счастью, обрела душевный покой. Она хорошо училась, и маленькие человечки тут же применяли ее знания в своей зазеркальной жизни. Зимой их главным занятием была расчистка поселения от снега и отопление жилищ, весной они боролись с паводком и спасались от авитаминоза сушеным шиповником. Летом было лучше всего, мешали только комары и птицы.

Ровно, без детского трепета, Лина стала дружить с одноклассниками.

Иногда даже разговаривала со своими опекунами и помогала по дому.

Маленькое лесное племя всегда было с ней, в свободные часы она погружалась в его жизнь целиком, до мельчайших деталей прорисовывая их существование. В школе или во время игр она подглядывала за ними, отмечая интересное: охоту, строительство нового дома, пойманную в реке рыбу. А иногда обращалась за советом, и они приходили ей на помощь.

С особым интересом Лина следила за отношениями красивой молодой пары. Его звали Олег, ему было двадцать два года, а ее – Вера, ей было восемнадцать. После долгих приключений, преодолев ссоры и соперников, влюбленные, разумеется, поженились. Специально для них придумали красивую брачную церемонию. Вера вскоре забеременела, и их ребенок должен был стать первым человеком, родившимся после превращения.

Но случилась страшное – на второй день жизни ребенок умер.

Вместе с раздавленными бедой родителями Лина несколько дней истекала слезами. Несчастья на этом не кончились. Весной Олег утонул в ручье, тело его не нашли и шептали разное. Вера в один день поседела и решила до конца жизни оставаться вдовой. Когда это случилось, Лина не пошла в школу. Зарывшись в одеяло с головой, чтобы не было слышно, она плакала, не в силах помочь своим любимцам. Жизнь в маленьком мире пошла сама по себе, не слушаясь ее воли.

Самым важным в жизни карликов была в это время запись всех сведений о мире до превращения и о первых годах после этого. Все вместе они собирали крупицы наук и искусств, записывали на бересте и прятали в глубокое сухое хранилище. Так для потомков сберегались близко к тексту изложенные «Винни Пух», «Унесенные ветром» и «Приключения Тома Сойера». От забвения сохранялись химические формулы, основы промышленности и ремесел. В мире новых каменных наконечников и ременных баллист маленькие люди решили обязательно сохранить память о своей прошлой цивилизации и использовать опыт прошлой жизни.

Время шло, через несколько лет поселение выросло. За стенами появилось очень много детей, а древняя парализованная старуха умерла в возрасте ста шести лет. Вскоре умерла и Вера, но Лина уже почти не горевала о ней.

 

В этом месте я ее прервал:

– Очень интересно, милая. И чем все закончилось?

– Что закончилось?

– История твоих маленьких людей.

Она улыбнулась, немного натянуто.

– Она не закончилась. Она… продолжается.

В первый момент я ничего не понял.

– Что продолжается?

– Эта история. Они… со мной.

– Кто с тобой?

Лина закусила губу.

– Хочешь сказать, что до сих пор мечтаешь о них… иногда? – спросил я.

Лина изменилась в лице. Проявилась досада, потом страдание.

Казалось, она ждала от меня помощи.

Я снисходительно, «как это мило», улыбнулся. У взрослой девочки есть давняя детская мечта. Это так трогательно.

– Да. Только мне не приходится мечтать. Все происходит само собой.

Моя улыбка растворилась. Что происходит само собой?

– Что происходит само собой?

– То, что я тебе сейчас рассказала. Маленькие люди живут со мной. А я живу с ними.

– Ты о них думаешь? Фантазируешь, да? – Но я уже чувствовал, что речь идет о другом.

– Нет, – твердо сказала Лина. – Они все делают сами. Но при этом мы вместе.

Мне стало не по себе. Впервые за несколько лет захотелось курить.

– Лина, котенок! Что они делают сами?

Лина вздохнула.

– Вопрос в конечном итоге звучит так: не сумасшедшая ли я?

Она снова прочитала, точнее, опередила мои мысли.

Мне нечего было сказать.

– Не знаю, – с трудом произнесла Лина. – Возможно. А может быть, и нет. Одно время я тоже искала ответы на эти вопросы. Но давно бросила. Я приняла мою маленькую страну как данность. В конце концов, я сама этого хотела, очень хотела! И ни разу потом не пожалела. Наоборот. Это спасло меня в детстве и помогает жить сейчас. Три года назад я обследовалась. У меня не нашли никаких отклонений психики. Ты вообще‑то первый, кому я об этом рассказываю.

Я молчал, пытаясь уложить в голове этот кошмар. Лина, моя Лина – больна. Хотелось закричать и проснуться.

– Не знаю, может быть, это дар, – задумчиво продолжала Лина. – Или, наоборот, наказание. Не знаю.

– И что же… там происходит сейчас? – Я изо всех сил пытался держать под контролем голос и выражение лица.

– Все хорошо. С тех пор прошло много лет, – равнодушно отвечала Лина.

Она уже явно жалела, что рассказала мне.

Я слышал, как захлопывается едва приоткрывшаяся дверь, и Лина остается там, за дверью, исчезает для меня навсегда.

Я встряхнул ее за плечи.

– Лина! Милая! Подожди! Я не смеюсь над тобой! Поставь себя на мое место. Не каждый день такое услышишь! Но ты не сумасшедшая. Я тебя знаю!

Ее губы дрогнули.

– Мне показалось… – Она запнулась. – Мне показалось, что я, наконец, встретила человека, который… С которым я могла бы поделиться… Что ты…

Она разрыдалась и закрыла лицо руками.

Я обнял ее. Раньше я не видел ее слез. Мне стало жалко ее и страшно за нас обоих.

– Лина, я с тобой. Я все сделаю ради тебя. Я помогу тебе с этим справиться.

Лина резко подняла голову.

– Не нужно справляться! – ударило от нее током. – Ты не понял! Я не хочу от них избавляться! Это часть меня. Точнее, я сама.

Я выпустил ее и отвернулся, чтобы налить стакан минеральной воды. На несколько секунд мне удалось скрыться от ее взгляда.

Все пропало. Она больна.

Я выпил воды и отдышался. Надо попробовать.

– Лина. – Слова шли медленно. – С самого начала пойми, пожалуйста, одну вещь. Я тебя люблю такой, какая ты есть. Ты самое дорогое, что у меня было в жизни. Ничто не может нас разлучить. Поняла?

Спасительные банальности я произнес вполне уверенно. Нужно еще.

– Котенок, мне действительно очень важно все, что происходит с тобой. Поверь, я все смогу пережить!

Лина вытерла слезы и оглянулась в поисках зеркала.

– Это все очень интересно. Ужасно интересно, – продолжал я. – Что же получается: от тебя не требуется никаких усилий? Это как телевизор? Включил и смотри?

Частица лжи уже была между нами: я задавал вопрос, не слишком интересуясь ответом. Я хотел выиграть время и разложить полученную информацию по полочкам, установить для себя суть явления и решить, что делать дальше.

Лина вздохнула. Она чувствовала эту ложь.

– Не совсем так. Впрочем, иногда да, как телевизор или картинка. Еще я могу стать любым из них или всеми сразу. Но чаще я чувствую себя такой, знаешь, бестелесной субстанцией. Вселенной, в которой все они обитают.

Лина говорила медленно, мучительно кривя губы.

Мне удалось улыбнуться. Пока ничего не ясно. Надо говорить.

Не важно что. Главное – не молчать.

– Сколько уже прошло времени? Сколько человек в твоей… стране?

Лина невесело усмехнулась:

– Хочешь выяснить, до какой степени я больна?

Я прислушался к тому, что творилось в моей душе.

Лгать бесполезно.

Чего я хочу?

– Я надеюсь, что ты не больна, – медленно произнес я. – Очень надеюсь. Я хочу понять ситуацию. Это первое. Во‑вторых, даже если окажется, что ты больна, я ничего не буду делать без твоего ведома и желания. Я не буду тебя лечить, если ты сама этого не захочешь. Обещаю. И третье. Я хочу, чтобы тебе было хорошо. Если для этого тебе нужны твои карлики – пусть они будут. Вот и все.

Лина поверила мне.

Некоторое время мы молчали. Я выпил еще воды.

– В общине почти восемь тысяч человек, – тихо сказала Лина. – Большинство из них живет не в первом поселении, а в более удобном, на берегу реки, в полутора километрах… наших километров, от старого. Есть еще две охотничьи базы в лесу и несколько отдаленных крепостей. Сейчас пятьсот восьмой год их летоисчисления.

– И все это время ты прожила… вместе с ними? Год за годом?

– Да, конечно.

Я видел, что Лина измотана.

– Какие там э… последние новости? – Глупый вопрос я задал почти намеренно и добился своего: Лина чуть улыбнулась.

– За последние пятьсот лет? Ну, например, последняя новость такова, что птиц над поселениями сейчас не стреляют, а отпугивают ультразвуком. На крышах всех домов ставят автоматические свистки с воздушными камерами, в которые примерно раз в сутки нужно накачивать воздух. Человек, который это придумал, с почетом избран в Совет Старых.

– Совет… кого?

– Совет Старых. Это правительство из пятнадцати пожизненных членов. Иногда, в редких случаях, за особые заслуги, новый человек избирается в Совет еще до смерти одного из Старых.

– Очень интересно. Твои карлики помнят о нашем времени? Я имею в виду до того момента, когда они уменьшились?

– Превращение и прежняя цивилизация, разумеется, мифологизированы. Поклонение так называемым Большим Предкам – своего рода официальная религия. Кстати, они не карлики. Они такие же люди, с обычными пропорциями тела. Просто маленькие.

– Как ты их называешь?

– Никак. Я ведь никому об этом не рассказывала и даже сама себе не говорила о них вслух. Я их вижу, чувствую, но называть не было нужды.

Я попытался представить себе маленьких людей.

– Мы, значит, для них Большие Предки? – произнес я с терпеливой, предназначенной для детей и больных интонацией.

– Да.

– Здорово. Они у тебя с юмором.

– В этом нет никакого юмора. Видишь ли, прежняя «большая жизнь» со всеми техническими достижениями, науками, искусствами представляется им божественным, прачеловеческим золотым веком. Мы для них – титаны, утонувшая Атлантида. Если бы ты знал, с каким трепетом они прикасаются к хранящимся в Библиотеке книгам, каким мистическим толкованиям подвергаются, например, телевидение, самолеты или, скажем, кофеварки.

– Кофеварки? Они что, варят кофе?

– Разумеется, нет. Но о кофеварках есть записи.

– Забавно. Наверняка что‑то из записей им пригодилось в жизни, правда?

– Конечно! Только благодаря знаниям о прежнем мире они сумели так развить свое поселение! Они, например, добывают соль из речной воды, у них есть парусный флот, календарь, письменность, медицина. И многое другое!

Лина заволновалась, заторопилась. Выглядело так, будто она гордится достижениями своих человечков и пытается представить их мне с выгодной стороны.

Я кивал и ловил себя на мысли, что это похоже на пересказ какого‑то фильма.

Ни о чем другом думать не хотелось.

 

…Алексан Ворон склонил голову, выражая народу благодарность. Рукоплескания и крики не стихали несколько минут. Четыреста с лишним белых камней и всего пять черных. Столь единогласного избрания в Совет Старых не было больше ста лет.

Разумеется, внеочередные почетные выборы случались редко и всегда проходили формально, без борьбы, но сегодня ему оказали настоящий почет. В Дом собраний пришли главы почти всех семей и подтвердили признательность народа за сделанное им дело.

Небо очистилось от докучливых птиц. Защитные сетки над домами и дорогами сняты, исчезли с внутренних башен арбалетчики, да и сами башни теперь скоро будут ломать. Десятки лучших стрелков, днем и ночью оберегавших поселение от крылатых хищников, станут охотниками, стражниками или найдут себе другое дело. Матери не будут бояться за играющих на улице детей, прятать их под сетки и колпаки. То, что в Священных книгах именовано ультразвуком, а сейчас получило в народе название несвиста, навсегда прогнало птиц от Поселения.

Поистине вся мудрость мира собрана в Библиотеке!

Алексан еще раз поклонился.

Крики начали стихать. Люди поднимались с мест, кланялись Старым и направлялись к выходу.

К Алексану подошел Михаил Лесник.

– Прими мое уважение, Алексан. Ты заслужил этот почет.

Потянулись и другие Старые. Его обнимали и жали руки, почти все – с особой благодарностью, двумя ладонями.

– Прими уважение…

Алексан изо всех сил старался держаться достойно, как и подобает члену Совета, но глаза все равно сияли, а губы дрожали в улыбке.

Зал собраний пустел.

Приблизился Грон. Ждал, чтобы люди ушли, при них чествовать нового члена Совета не позволяла гордость, но и остаться в стороне нельзя.

Грон единственный выступил против давнего обычая почетного избрания. Совет должен править, говорил он. Положение неспокойно, нужно усиливать власть и городскую стражу. Ученым место не в Совете, а в Библиотеке.

Все верно. Алексану не нужна власть. Править – не его дело, и он отклонил бы высокую честь, если бы не одно – только Старые допущены в любое время без ограничения посещать Библиотеку. Остальным, даже главам семей, позволялось лишь приблизиться к древним книгам в сопровождении стражи и указать переписчику, какие нужно выписать места. Как же в свое время намучились переписчики с Алексаном! Несколько лет он гонял их по разным углам Библиотеки, требуя себе новые и новые сведения. Теперь они, наверное, больше всех радуются его избранию. Все препоны позади – он может проводить в Библиотеке дни и ночи, и никто не вправе ему этого запретить.

– Прими уважение, Алексан, – сказал Грон. – Мы верим, что ты еще много раз его оправдаешь…

 

Втайне от Лины я был у психиатра. Доктор проявил живой интерес, но ничего определенного не сказал. Случай, по его словам, походил на глубокую патологию. Почти наверняка непоправимую, но, возможно, безобидную. Пока нет обострений или агрессии, лучше ничего не трогать – таков был его совет.

Он просил встречи с Линой, но я отказал наотрез.

 

Лина попыталась уйти от меня.

Бегство к другому мужчине показалось бы мне сколь угодно оскорбительным и болезненным, но все же чем‑то нормальным, лежащим в рамках жизненных правил. Но она ушла не к мужчине.

Она захотела вернуться к своим карликам и жить не со мной, а с ними.

Я тупо перечитывал оставленную записку, снова и снова отгоняя от себя мысль о ее душевном нездоровье.

Потом закурил и достал из бара сразу три бутылки.

 

Через несколько дней, о которых я почти ничего не помню, она вернулась.

Не знаю, пришла она сама или я поехал к ней, но мы снова оказались вместе, как два края сросшейся раны.

Я признался в посещении врача и сказал ей, что она не сумасшедшая. И еще сказал, что никогда не буду лезть в ее маленький мир.

 

Какое‑то время мы настороженно молчали о случившемся, словно обходили темную прорубь. Я привыкал к моей новой Лине.

Мы сумели пережить наш короткий, пронзительный разрыв.

Я смирился, принял ее фантазию, ее мечту. Сказал себе, что бывают вещи и похуже.

Сначала осторожно, а потом все чаще я просил ее рассказать что‑либо из жизни маленького народца. Мне стало интересно, я увлекся.

Поначалу Лина пугалась моих вопросов, стеснялась, отвечала коротко, но в конце концов доверилась, приоткрыла, а потом и распахнула передо мной феерический, неправдоподобно реальный мир.

Она могла говорить о маленьких человечках часами, и иногда именно часами, подолгу я слушал ее. Если я просил уточнений, Лина тут же давала их, причем с такими подробностями и так развернуто, что я почти видел картины жизни маленькой страны. Устройство зданий Лина описывала словами инженера, а ловлю и разделывание рыбы – терминами технолога‑пищевика. Лина сделала для меня карты местности и дорог, нарисовала дома, крепости, корабли, объяснила некоторые новые слова. Иногда она входила в азарт и почти разыгрывала сценки в лицах.

Однажды я спросил, откуда она знает эти тонкости.

Лина удивленно пожала плечами:

– От них, откуда же еще. Они дают мне знания, дают силы.

Мурашки побежали у меня между лопаток.

 

Иногда я ловил себя на мысли о том, что перестаю воспринимать происходящее как фантазию Лины. Я всерьез задумывался, не смотрит ли она в какой‑нибудь тайный глазок на параллельный мир?

Призрачная вселенная маленьких людей незаметно обрела для меня почти такую же реальность, как и для Лины. Ее почти вещественное прикосновение завораживало и пугало.

«Вдруг все это действительно есть?» – приходила мысль.

Но где? В ней?

 

Однажды я заговорил об этом с Линой.

– Я давно перестала думать об этом. Возможно все, что угодно. Вдруг это действительно изощренная форма сумасшествия или реакция психики на потерю родителей в детстве?

– Слишком сложно. И длительно. Детские травмы обычно спрятаны глубже и проявляются не так явно.

Я уже изучил предмет и мог поддерживать разговор о душевных расстройствах.

– Возможно. Одно время я даже пыталась искать здесь ключ к устройству бытия. Скажем, каждый человек есть бог, сотворивший свой мир. А наш Бог, творец неба и земли, в каком‑то другом месте является обычным человеком, который ездит в трамвае, растит детей, пьет утром кофе с тостами.

 

Ее слова оставили неприятный осадок. На мгновение показалось, что кусочки мозаики сложились вместе.

Всевластный и бессильный Бог, сотворивший мир.

Бог, в спешке глотающий утром чашку кофе и опаздывающий на работу.

Но где же тогда мой мир?

Его нет.

Значит, я не Бог.

Ерунда.

 

Сначала меня позабавил, а потом заставил задуматься тот факт, что элита карликов проповедовала своему народу вполне мессианское учение.

Гибель прежнего мира и превращение горстки людей в лилипутов толковались как наказание предков за вызов более могущественным силам и духовное несовершенство их цивилизации. Целью новой эволюции было провозглашено заселение земли и возвращение могущества Больших Предков. Старые верили, что в этом бесконечно долгом походе их народу предстоит не только увеличиться в числе и достичь технического прогресса, но и снова вырасти, физически приблизиться к Большим Предкам. Людям говорили, что нынешнее поколение уже чуть‑чуть выше тех, кто первыми пришли на холм пятьсот лет назад, и что это награда за проделанный труд и указание дальнейшего пути.

Главное состояло в том, чтобы избежать ошибок, сделанных Большими Предками, и повторить их золотой век не только построением могущественных машин, но и человеческим совершенством, торжеством духа.

Старые называли свое учение Возвращением.

Величественная несбыточность этой задачи поражала меня.

Я пытался представить себя на их месте, например за чтением в Библиотеке.

Каким должен видеть мир ученый, никогда не видевший железа, но знающий о его молекулярном строении и способах обработки?

Как может философ полупервобытного народа верить в то, что солнце, дающее жизнь всему, не божественное светило, а звезда, каких бесчисленное множество?

Какой верой должен обладать пророк, чтобы с маленького лесистого клочка земли на берегу реки звать свой народ в неведомое прошлое‑будущее?

 

Алексан Ворон снова и снова перелистывал книги о металлах, сравнивал похожие места из разных томов, пристально, до мельчайшего штриха, рассматривал рисунки. Книги подтвердили давнюю мысль Алексана о том, что для развития науки и Поселения требуются открытие и обработка металлов.

Священные тексты давно были переписаны на тонко выделанную, покрытую воском кожу. Первые берестяные свитки почти все истлели. Иногда Алексан позволял себе благоговейно к ним прикоснуться. Несколько переписчиков следили за сохранностью книг в сухом защищенном хранилище и делали все новые и новые копии, стараясь не менять при этом ни одной буквы, ни одной линии.

Алексану давно простили отсутствие на собраниях Совета, и лишь для утверждения важнейших решений посылали за ним в Библиотеку. Дома он тоже появлялся ненадолго, жена сначала роптала, требуя внимания себе и трем детям, но потом смирилась.

Металл. Чудесное вещество, из которого, как из семени, пустят побеги новые науки и ремесла, появятся твердые долговечные орудия, расширится власть людей над лесом, водными стихиями, дикими зверями.

Медь, олово, железо, золото. Алексан ласкал эти слова мысленно, произносил вслух, видел их красный или серебристый блеск. Тексты о рудах и признаках месторождений он давно знал наизусть, в Совете он просил о новых и новых экспедициях к скалам, всматривался в обнаженные склоны, брал с собой образцы пород, чтобы в поселении получше их рассмотреть.

Несколько раз он приказывал рыть глубокие шурфы. Все было напрасно.

Оставалось одно. Алексан гнал от себя эту мысль, но она не давала ему покоя.

Остатки металлов Больших Предков. За столько лет наверняка уцелело многое, особенно в земле, без доступа воздуха, или в том, что Священные книги называли пластиковой изоляцией. До их города всего десять дней пути, есть, согласно старинной карте, и другие места обитания Больших Предков.

Алексан чувствовал, что в исполинских развалинах древности может сохраниться достаточно металла хотя бы для первых опытов по переработке и изготовлению нужных орудий.

Но – посягнуть на Город, откуда стремглав бежала горстка Основателей пятьсот лет назад, казалось немыслимым. Все, имеющее отношение к Городу Больших Предков, было покрыто суеверием и страхом. Походов туда не снаряжали никогда, шепотом говорили об отчаянных искателях приключений, оставшихся там навеки. Но, еще не приняв мысль о металле Больших Предков, Алексан уже заново перечитал историю первых лет Основателей после превращения. Нигде не было и намека на опасность самого Города или губительность прикосновения к вещам Больших Предков. Священные книги, молчаливые хранители знаний мира, не запрещали людям идти в Город. Основатели бежали от крыс и одичавших собак, бежали к земле, реке, лесу. Страхи и суеверия появились позже, в темные второй и третий века, а потом вошли в привычку.

Совет никогда не согласится организовать экспедицию. Нужно идти в Город самому, с небольшой группой учеников и преданных друзей. Идти тайно и надеяться на удачу. Если удастся найти металл, это будет знамение о том, что векового проклятия на самом деле нет и что сами Большие Предки готовы помочь людям.

Кого же взять?

Лот Смирный и Михаил Лесник пойдут обязательно, они самые первые и преданные ученики. Алексан давно понял, что открытия и толкование Священных книг должны стать не озарением одиночек, а кропотливой работой единомышленников.

Кто еще?..

 

И все же я чувствовал к этому народцу смутную ревность. Про себя я неизменно называл их карликами. Я не забыл о том, что из‑за них Лина пыталась уйти от меня. Время от времени я заставал ее сидящей неподвижно, с отрешенной полуулыбкой. Она стеснялась этого, встряхивалась, обращалась ко мне. А я в глубине души понимал, что, сколько бы она ни делилась со мной удивительной вселенной, это ее мир, а я здесь лишь гость. В дурной час я думал, что с высоты ее сотворенного мира я сам кажусь ей маленьким человечком, карликом.

Сначала несознательно, а потом все настойчивее я попытался отвлечь Лину от ее гномов. Мы стали много путешествовать. Забирались на храмы майя в Мексике, проехали на машине Италию и Францию, две недели жили на Соловках.

Я знакомил ее с друзьями, лез из кожи вон, чтобы приглашать в дом знаменитостей и интересных людей. Кое в чем я преуспел: Лина всех очаровала, нас наперебой звали на праздники и в гости. Очень скоро знакомые женщины и даже мужчины стали спрашивать ее совета относительно гардероба и обустройства дома.

Лина стала внимательнее относиться к себе, научилась разбираться в духах и драгоценностях. К годовщине нашей первой встречи я подарил Лине изящное кольцо и, подглядывая, как она примеряет кольцо к разным нарядам, радовался едва ли не больше нее самой.

Она обратила внимание на мои костюмы и галстуки. Я охотно изменил некоторые многолетние привычки и во всем положился на ее вкус.

Когда я предложил купить ей машину, она сразу же записалась на курсы вождения и с воодушевлением рассказывала мне о своих успехах.

Водить она научилась быстро, ездила много и с удовольствием.

Я чувствовал, как растет ее интерес к жизни, настоящей жизни, со звуками и запахами, а не к придуманной ею много лет назад. Я боролся за нее, я ревниво отвоевывал ее у карликов. О них мы говорили все реже. Во мне росла уверенность, что однажды все это превратится в приятное воспоминание, сказку, спасшую маленькую девочку и превратившую ее в принцессу.

О карликах Лина теперь говорила спокойно, без воодушевления.

Наверное, она чувствовала, что они уходят. Возможно, ей было немножко грустно или неловко перед ними.

 

А в маленьком племени зрело недовольство. Усиливала власть родовая знать, а Совет Старых терял влияние. Народ не желал нести бремя Возвращения. Многие говорили, что это дело правителей, а не простых охотников и рабочих.

Молодая, но многочисленная семья Ершей приобрела вес и позволяла себе открыто конфликтовать со Старыми. На последних выборах в Совет Ерши не выставили своего человека, хотя народ готов был поддержать их.

– Это дурной знак, – говорила Лина. – Скоро они поймут, что власть можно взять силой. Флот полностью на их стороне. Большая часть охотников тоже. Совет может положиться только на немногочисленную и не любимую народом общественную стражу.

– Почему нелюбимую?

– Видишь ли, справедливое устройство поселения никогда не подвергалось сомнению и не требовало вооруженной опоры. Запоздалое учреждение стражи многими главами семей было воспринято как попытка принуждения. Старые упустили момент, когда по намеченному пути народ можно было погнать силой.

– Силой?

– Ну да. Как, собственно, всегда и было. Но даже сейчас не все Старые видят опасность. Одни верят в свой вековой авторитет, другие просто глупы, третьи заняты хозяйством или наукой и не лезут в политику. А Ерши уже повсюду шепчут, что желание уподобиться божественным предкам – кощунство, которое скоро будет наказано. Другие сильные семьи прислушиваются к ним. Я лишь надеюсь, что, захватив власть, они не посмеют тронуть Старых, и те превратятся в жреческую касту, передающую свет Библиотеки из поколения в поколение. Может быть, потом они напишут свою Библию, в которой наша реальность окончательно станет мифом, а превращение – началом мира. Из идеи Возвращения получится приличная религия.

Я тихо радовался.

Год назад подобные опасности лишили бы ее сна. Мне казалось, что еще чуть‑чуть, и я сумею изгнать карликов из жизни Лины.

 

Лина забеременела.

Я попытался узнать у психиатра, как рождение ребенка способно повлиять на ее фантазии. Доктор, жонглируя словами «вытеснение» и «замещение», высказал сдержанное предположение, что сдвиги могут оказаться положительными.

Он снова захотел познакомиться с Линой, и снова я ему этого не позволил.

 

Лина с удовольствием окунулась в уютные хлопоты будущей мамы. Она наблюдалась у нашего знакомого врача, и, за исключением некоторых обычных отклонений, беременность шла нормально. Лина серьезно отнеслась к прогулкам, питанию и режиму дня. Ради чистого воздуха мы сняли коттедж за городом. Лина поселилась там, а я почти каждый вечер приезжал, чтобы не оставлять ее одну. В выходные дни мы вместе ходили к лесному озеру и сидели на берегу.

Лина призналась, что почти не заглядывает к маленьким людям.

Я осторожно сказал, что так, наверное, и должно быть.

 

Врач сказал, что у нас будет девочка.

Я был счастлив, Лина всегда хотела девочку. Я тоже. Я надеялся, что она будет похожа на мать.

Вечером я купил бутылку вина. Ей тоже можно немного выпить.

Девочка. Маленькая, крошечная девочка.

– Там есть другие люди! – сказала бледная Лина, едва я вошел в дом.

Губы ее тряслись, в глазах стояли слезы.

Проклятые карлики!

 

Охотники наткнулись на свежие следы стоянки чужих людей.

К месту находки была отправлена большая вооруженная экспедиция. Судя по остаткам пищи и устройству лагеря, неожиданные соседи были дикарями, вели полукочевой образ жизни, приносили человеческие жертвы и прибегали к каннибализму.

Община взорвалась.

Старые целыми днями не расходились из Дома собраний, пытаясь найти открытию объяснение. Народу поспешно объявили, что пришельцы – знак свыше, подтверждение того, что только путь Возвращения, указанный мудростью Больших Предков, несет людям благоденствие и развитие.

Иначе – дикость, голод и лишения.

Несколько новых экспедиций нашли и другие, тщательно спрятанные следы дикарей. Пришельцы не просто были рядом, они прятались.

Ерши потребовали усиления армии. Старые не решились противиться.

Сотни мужчин были призваны к оружию и распределены по отрядам. Главы семей открыто говорили, что дикари – это наказание за гордыню Старых, пожелавших уподобиться божествам.

Поселение бурлило. Многолетний покой был нарушен.

 

На следующий день Лину с тяжелым токсикозом и угрозой выкидыша увезли в больницу.

Я ей позвонил.

Лина плакала.

– Ерши убили двух Старых!

– Лина, я тебя прошу, постарайся не думать об этом. Как ты себя чувствуешь?

– Мне очень плохо!

– Успокойся! Делай все, что говорят врачи. Я приеду через час!

– Ночью их увезли на отдаленный остров. У одного вырвали глаза и язык…

Я сжал зубы. Лишь бы не пострадал ребенок.

– Потом его задушили и разрубили на части.

– Лина, перестань!

– Другому жгли ноги, заставили глотать мелкие камни, а когда он уже не мог, бросили в воду. С камнями в желудке он утонул. Пока он пытался плыть, по нему стреляли из луков. Стрелы были без наконечников, они не хотели сразу его убивать!

– Лина!

– Начались волнения. Народ догадывается, что Старые убиты! Стража мобилизована, но многие люди одобряют убийство!

Я положил трубку.

Врач сказал, что еще накануне не было никаких признаков угрозы выкидыша.

 

…В дверь Библиотеки стучали уже несколько топоров. Андрей был убит в прихожей, Лот, Мартын и остальные ученики еще раньше, у входа. Алексану удалось скрыться в хранилище и запереться. Тяжелая дверь почти не вздрагивала под ударами. Даже поджечь ее смогут не скоро, от пожара доски защищены каменными пластинами.

Плохо, что они ворвались в приемную, и вторая, еще более толстая, дверь теперь распахнута.

Снаружи кричали, но слов было не разобрать.

Алексан бросил на пол копье и перевязал рану. Все виденное казалось тяжелым кошмаром. Что случилось с народом? Эти же люди и их отцы единогласно выбрали его в Совет много лет назад, звали на торжества, называли в его честь детей. Эти люди мирно трудились из поколения в поколение, охотились и рожали много детей. В последний год, правда, вечно недовольные Ерши затеяли смуту, но Алексан, занятый чтением и опытами, полагал, что это касается правителей, к которым он себя давно не причислял. Когда нашли стоянки дикарей, волнения усилились, и это было странно. Ему казалось, что перед лицом неведомой опасности народ должен сплотиться, а вышло наоборот – Ерши бездумно воспользовались открытием для мятежа. Сначала пропали Данил и старый Еремей, потом все войска из дальних крепостей были собраны в город, потом они приказали страже сложить оружие. Выполняя приказ Старых, стража оказала сопротивление. И тогда полилась кровь.

Неужели все‑таки мстят Большие Предки? Мстят за вылазку в Город пять лет назад?

Ему тогда не удалось принять участия в экспедиции, член Совета – слишком заметная фигура, чтобы исчезнуть из Поселения на несколько недель, но Лот, Михаил и еще несколько человек сумели запутать следы и тайно добраться до Города. Времени было мало, и металл добыть не удалось. Зато были найдены еще более загадочные вещества из поздних эпох Больших Предков – стекло и пластик, продукты того, что они называли промышленностью, изобильным массовым производством.

Алексан с трепетом рассматривал предметы, к которым прикасались Большие Предки. Практической пользы от них не было, но Алексан чувствовал, что находка может оказаться рычагом, который перевернет общественное сознание. Большие Предки оставили не только Священные книги, но и след на земле, через века они протягивали своим наследникам руку помощи. Алексан готовился обнародовать чудесные открытия и истолковать их как свидетельства в пользу прогресса и просвещения.

Теперь все пропало.

Удары в дверь стихли.

Алексан почувствовал головокружение и сел на пол. Несмотря на перевязку, кровь продолжала течь. Еще в молодости она останавливалась плохо, и мечтающему о походах и сражениях с дикими зверями юноше пришлось стать прислужником при Совете Старых. Потом переписчиком в Библиотеке, а уж затем, через годы чтения и размышлений – и Алексаном Вороном, победителем птиц.

Алексан оглянулся. Все полки уставлены книгами. Ни единой книги больше не было в одном списке, все имели по нескольку копий. Последнее время он готовил для части копий новое хранилище в другом месте. Как будто предчувствовал, хотел сберечь Священные книги от неизвестной беды. Вот, не успел. Уже все равно.

Но сюда им не войти. Никогда…

 

Роды начались преждевременно и длились почти десять часов.

Я слышал, как, несмотря на анестезию, страшно кричит Лина.

Меня позвали и настоятельно попросили подойти и взять ее за руку.

Лина до крови вцепилась в меня. Она выглядела совершенно безумной.

– Они казнили всех Старых! – билась головой Лина. – Они сожгли Дом собраний! Убили пятьсот человек! Женщин! Детей! Вся стража перебита! Они убивают! Боже, прямо сейчас!

Мне велели выйти. По репликам врачей я понял, что Лина и ребенок в опасности.

В коридоре я впервые в жизни стал молиться. Я просил, чтобы проклятые карлики перебили друг друга до единого человека, сожгли дотла все свои жилища и потопили все корабли. Потом я испугался, что Лина этого не вынесет, и принялся просить, чтобы они, напротив, помирились, возлюбили друг друга и жили в согласии. В конце концов, раз в пятьсот лет вполне допустимо восстание. Пусть эти Ерши придут к власти и успокоят людей жестоким правлением! Пусть их народ станет грубым и сильным, пусть ищет собственный путь, а не пытается вернуться в золотой век. Пусть монахи, если хотят, сохнут над своими свитками в Библиотеке!

Лишь бы сейчас все обошлось.

 

Лине пришлось сделать кесарево сечение. Ребенок выжил, хотя несколько дней находился в реанимации. Лина молчала, уставившись в одну точку на потолке. Мне сказали, что у нее сильный послеродовой шок.

Когда принесли девочку, она прижала ее к себе, поцеловала в голову и не произнесла ни слова.

Наконец, я решился спросить ее о маленьких людях.

– Они все погибли, – разлепила потрескавшиеся губы Лина. – Ерши перебили всех своих врагов. От потоков крови они совершенно озверели. Они… они сгоняли людей на корабли и топили их в реке. Жгли дома, не позволяя людям выбраться…

Мне стало трудно дышать. За что ей это?

– Когда некоторые опомнились и попытались остановить товарищей, было уже поздно. Полчища дикарей напали на них со всех сторон. Они, видимо, давно следили за Поселением и выбрали для вторжения удобный момент. Ерши даже не успели забраться на стены. Дикари… съели… их всех. Даже трупы…

Я содрогнулся.

По щекам Лины текли слезы.

Я механически гладил ее волосы и сглатывал подступившую к горлу тошноту.

 

Ей пришлось провести в больнице месяц. Я был рядом.

Лина медленно приходила в себя, начала есть, разговаривала с нашей девочкой. Я старался делать для нее все возможное.

Перед отъездом домой я не удержался и спросил:

– Как… там?

Лина равнодушно пожала плечами:

– Никак. Все заросло травой.

– А дикари?

– Ушли. Про них я ничего не знаю.

– А… Библиотека?

На секунду она оживилась:

– Библиотека? А вот Библиотека не пострадала. Один из Старых, Алексан Ворон, заперся внутри и умер там. Да, совершенно точно, Библиотека по‑прежнему в хранилище. Может быть, потомки этих дикарей когда‑нибудь найдут ее.

 

Больше мы никогда не говорили о карликах.

 

Наша девочка подросла. Она стала очень похожа на мать, сначала я даже немного ревновал, хотя сам этого хотел. Лина тоже постепенно пришла в себя, хотя я с болью видел, что прежней она уже не будет. Но по крайней мере, она разговаривала и иногда улыбалась. Все свое время она отдавала ребенку. Я понимал, что ей тяжело, и старался беречь ее, беречь их обеих. Я даже отказался от выгодной работы за границей, чтобы не покидать семью.

Я еще надеялся, что мы будем счастливы.

 

Однажды сквозь приоткрытую дверь я услышал:

– …А они вооружились кухонными ножами и отбили нападение крыс. Крысы убежали. Но жить возле дома становилось все опаснее и опаснее. И тогда они решили переселиться за город, на высокий живописный холм, неподалеку от красивого леса, полного ягод и грибов. С холма спускался серебристый ручей…

– Мма‑а!

– Да, милая, ручей…

 

В тот же день приехала машина и увезла Лину в лечебницу.

 

Все обошлось без сцен и истерик.

Я устроил ее в очень хорошую дорогую клинику и подробно рассказал врачам о жизни и гибели маленькой страны. К сожалению, мне пришлось много выдумать о поведении Лины, приписать ей рассеянность, внезапные приступы агрессии и кое‑что еще, в чем мне стыдно признаться. Я щедро заплатил психиатру, чтобы он подтвердил мои слова.

Лина все время молчала и лишь на прощание чуть улыбнулась: спокойно, безмятежно, как раньше. Мне хочется думать, что в тот момент у нее уже были новые карлики или она сотворила какой‑нибудь другой мир и поселилась в нем. Так ей было бы легче, и мне тоже.

 

Поверьте, у меня не было выбора.

 

Для Настеньки я нашел хорошую няню.

 

Когда она вырастет и спросит меня, я скажу, что мама умерла.

 

Этот кошелек был украден у Елены Котовой

 

– Кто это написал?!

Гадина, смотрит так, как будто весь класс готова убить.

Я даже дышать перестала.

– Я еще раз спрашиваю: кто написал?!

Как же, скажут тебе. Губу раскатала.

Липкин весь съежился, втянул голову в плечи.

– Ладно! – рычит Тамара. – Кто сегодня дежурный?!

Сорокин дежурный.

– Сотри с доски.

Сорокин вышел, взял тряпку и стал возить по доске. Стер сначала «ЛИПКИН», потом тире, а потом медленно, букву за буквой «ВОР».

Все зашевелились. Тамара обернулась к доске, но Сорокин уже дело сделал и нагло смотрит на Тамару. Такого не прошибешь. Ничего не боится.

– Садись на место.

Тамара переложила на столе бумажки, полистала журнал.

Потом спокойно говорит:

– Начнем урок.

 

Ребята его сначала били. Потом перестали – бесполезно.

Ворует все подряд: деньги, косметику, сменную обувь. Зачем ему косметика – непонятно.

В раздевалке шарит по карманам, тащит сигареты, перчатки. Ворует даже ручки и ластики.

Ну, деньги – ладно. Вещи дорогие – тоже понятно. Даже мелочь какую‑нибудь можно задарма толкнуть бомжам. Но ластики‑то зачем? Сволочь.

 

Месяц назад Райзман приносил показать Пал Петровичу старинную монету. Пал Петрович потом про эту монету пол‑урока рассказывал. Вернее, сначала про саму монету, потом сбился на греческие колонии в Крыму, потом понес о влиянии эллинизма на мировую культуру. Это у него обычное дело. По классу бегает, машет руками. Тему урока и не вспоминает. А все варежки разинут и слушают.

Так вот, вернул Пал Петрович Райзману эту монету, а она у него в тот же день пропала. Райзман все карманы вывернул, вытряс на стол портфель, руки дрожат, воздух глотает как рыба.

Липкина, конечно, домой не пустили. Обыскали, прощупали одежду, залезли в его стол, в классе все углы тоже обыскали. Ничего.

А он стоит и, как всегда, твердит:

– Не я. Не брал. Зачем вы так со мной?

В общем, обычное дело.

И глаза чистые, голубые‑голубые.

Первое время ему из‑за этого даже удавалось выкручиваться. Не может, думали, человек с такими невинными глазами врать, ну не может. Оказывается, может, да еще как.

А Райзман взял и на колени перед ним при всех бухнулся. Липкин не выдержал, повернулся – и к дверям! Тут началось! Одни сразу его хватать, другие Райзмана поднимают. Полный дурдом!

Вся школа потом гудела две недели.

Приезжал райзмановский папаша, предлагал Липкину кучу денег. Говорил, что монету эту он все равно никогда и никому не сможет продать. Обещал не ходить в милицию.

Нет, ни в какую.

– Поверьте, меня оговаривают, – тихо так говорит, жалобно. – Клянусь, я тут ни при чем.

Смотрит в глаза, чуть ли не плачет.

Папаша Райзман только рукой махнул:

– Не знаю, что и думать. А вдруг действительно не он. Тогда что?

Так и не пошел в милицию.

Как же, не он!

Сколько раз мы у него свои вещи находили.

А он свое – я вчера купил, это мне подарили, это мне кто‑то подбросил.

В общем, все знают, но сделать ничего не могут. Наверняка его за эти делишки выперли потихоньку из прежней школы. А с нами, наверное, будет учиться до конца. Меньше полугода осталось, кто его в другое место переводить будет?

Родители дергают Тамару за все места, говорят, что она растит преступника и создает в классе невыносимую обстановку. Она их всех посылает, я сама слышала.

После того дела с монетой его, правда, крепко побили. Даже Райзман зажмурился и пару раз приложился. Им эта монета досталась чуть ли не от прадедов.

На следующий день Липкин, ясное дело, в школу не пришел.

Тамара собрала нас после уроков и целый час полоскала мозги. Начала, как обычно, про сострадание и милосердие. Просила не отворачиваться и быть с ним рядом.

Ну‑ну.

Рядом с ним может быть одна Кутаева, хотя у самой тоже месяц назад плеер пропал. Про них сначала посмеивались, версии строили, что он себе сообщницу завел. Сорокин их назвал Бонни и Клайдом. Потом оставили их в покое. Кутаева, она вечно то жучков каких‑нибудь опекает, то кошек с помоек тащит домой. Может, пока она рядом, он меньше крадет.

А Тамара после сострадания и ответственности говорит, что это, мол, тяжелая душевная болезнь, и он в этом не виноват. Порассказала нам про разных психов.

Если болезнь, так пусть его берут и лечат, мы тут при чем?

А потом она вся напряглась и говорит:

– У него, чтоб вы знали, было две суицидальные попытки.

У Липкина то есть.

Тут все примолкли.

Только Пивоваров, дубина:

– Чего было? – кричит. – Какие попытки?

Ему тихонько объяснили, и Пивоваров тоже заткнулся.

Целую минуту, наверное, просидели в полной тишине.

Тамара откашлялась и говорит:

– Одна попытка была год назад. Еще в прежней школе. А другая совсем недавно. На наших, можно сказать, глазах.

Оказывается, это когда математичка поймала его за руку, когда он в ее сумочку залез. Она бабища здоровая, заорала, схватила его и поволокла в учительскую. Через весь коридор, лестницу и еще один коридор.

С ума сойти!

Никакой у него не грипп был, оказывается! В больнице его откачивали!

Мы сидим, переглядываемся. А Кутаева охнула, схватила сумку и выбежала из класса. Дверью так хлопнула, что мел со стола упал.

 

Когда он в школу вернулся, его обходили за три километра. Как чумного. Все воды в рот набрали, ходят на цыпочках, только шепчутся у него за спиной. Райзман даже перед ним извинялся, будто без его, Райзмана, сопливого участия, Липкина били бы меньше. Даже Кутаева со своим состраданием присмирела. Страшно, понятное дело. Псих, он и есть псих. Мало ли какие попытки у него могут быть. Сегодня суицидальные, а завтра еще какие‑нибудь. Не дай бог оказаться с таким в одном лифте.

 

На время вроде бы прекратилось воровство.

Голубев сказал, что перчатки пропали, но потом их во дворе нашли, одну, вернее. У меня куда‑то два диска задевались, но я точно не помню, брала я их с собой в школу или не брала.

Учителя его тоже почти перестали спрашивать. Если спросят – сразу кивают и ставят пятерки в журнал. Математичка выговаривает его фамилию так, как будто мышь глотает, и больше ни слова не говорит. Ясное дело, преподам этот геморрой тоже ни к чему. Только и ждут, чтобы из школы его выпустить. Немного осталось.

 

А дальше все по новой понеслось.

Сначала у Галыниной пропал портфель со всем содержимым, потом Липкина застукали с чужим пеналом, потом Пивоваров что‑то свое у него увидел.

И пошло‑поехало.

Если поймают – все по‑прежнему: не я, не брал, не брал, за что вы так? И глаза голубые.

Подлая тварь.

Тут на него совсем обозлились. Зря, получается, мы его жалели за суицидальные попытки. Ворюга, он и есть ворюга.

Сегодня это ведь Сорокин написал про него на доске. Вот комедия. Сам написал, и самому пришлось стирать. Даже бровью не повел. Крутой.

Тамара после урока говорит:

– Этого больше не должно быть. Понятно?! Понятно, я спрашиваю?!

Понятно, понятно. Давно пора его в милицию сдать. Только никому это не нужно, ни Тамаре, ни директрисе – приводить в школу ментов и устраивать разборки за три месяца до выпуска.

 

Тогда я такую штуку придумала. Взяла свой кошелек, аккуратненько отогнула подкладку и разборчиво написала: «ЭТОТ КОШЕЛЕК ТОЛЬКО ЧТО УКРАДЕН ВИТАЛИЕМ ЛИПКИНЫМ У ЕЛЕНЫ КОТОВОЙ». И обратно подкладку пригладила, ничего не видно.

Здорово! Как до такой простой вещи раньше никто не додумался?

В школе утром сразу же показала кошелек Сорокину, Пивоварову и еще двоим‑троим, кто точно не проболтается.

– А ты, Котова, сообразительная, – Сорокин говорит.

Я вытащила деньги, положила для веса рублей двадцать мелочи. И в куртке оставила, как будто забыла. Чтобы краешек из кармана выглядывал.

Как только клюнет, тут мы его с поличным и сцапаем.

А надпись – вот она.

Все, не отвертеться ему на этот раз.

 

Теперь кошелек – вещественное доказательство.

Вчера, за несколько часов до смерти, в интервале от четырнадцати до четырнадцати десяти он был украден погибшим Виталием Липкиным у Елены Котовой, одноклассницы.

 

Упражнения

 

Посвящается памяти Сони Русиновой. В этом рассказе остались ее стихи, и сама она всегда с нами

 

Нет ничего лучше, чем слякотная осень или морозная зима.

Прижаться боком к батарее и смотреть в окно на бегущих под дождем людей.

 

У моих снова гости, пьют чай.

Хозяева квартиры, неизвестно почему, сразу обозначились этим родственным словом – «мои», хотя менее близких мне людей нет, кажется, и в другом полушарии. Шумные и убогие одновременно. По крайней мере, больше не зовут к столу. А вообще к ним ходит едва ли не весь дом.

Проходной двор.

Выставляют свои тридцать три варенья и белый хлеб с маслом. Есть даже варенья из кабачка с лимоном и кабачка с апельсином.

Мерзость.

Невозможно смотреть, как они едят.

 

Если Бог есть, почему его до такой степени нигде не видно?

Как учитель, который задал домашнее задание, а сам заболел и не может его проверить. И дети рады, скачут друг у друга на головах. Лентяи радуются больше всех, им все сошло с рук. Отличникам обидно, целый вечер учили, а вышло впустую. А учитель, может быть, прячется в это время за дверью и тайком ставит в журнал оценки.

Потом придет другой учитель и скажет:

– Дети, вместо математики у вас будет пение.

 

В двадцать первой группе новенькая. Мара. Странное имя.

 

Ужас! Оказывается, я один не смотрел «Окна». Лола говорит, что это европейский мейнстрим. Максим скептически кривит губы. Если бы у меня папа был владельцем трех ночных клубов, я тоже кривился бы не переставая и плевал бы на весь европейский мейнстрим вместе с азиатским и американским.

Лежал бы в гамаке и читал книги.

 

Интересно, наверное, было родиться дворянином. Просто родиться и сразу быть не таким, как все. А еще лучше иметь титул: каждая секунда твоей жизни бьется кровью и разумом десятков поколений.

А потом стать революционером. Бросить бомбу в царя, с пороховым треском расстрелять в подвале маузер, топтать сапогами кровь и разум поколений, напиваться ею допьяна, а потом, напившись, строить новый, прямоугольный и громогласный мир.

 

Примерно об этом мы говорили позавчера. Лола привела какого‑то азиата, кажется узбека. Азиат был великолепен, жаль только, что скоро ушел. Даже Максим при нем оставил свою улыбочку, слушал внимательно и выбирал выражения. Потом оказалось, что азиат прямой потомок Тимура, железного хромца. Он ушел, а мы стали говорить о нем. Лола сказала, что вот это и есть голубая кровь, мистические царственные гены. Я возразил, что дело не в крови и генах, что у него примерно такой же гемоглобин в крови, такие же красные и белые тельца и прочее мясо. Дело в мозгах, в самосознании. С раннего детства человек чувствует себя потомком великой личности, это его питает из года в год, выпрямляет его спину. Пошлость и глупость становятся для него физически невозможны, а ум и благородство, напротив, естественны.

Кажется, все впервые согласились скорее со мной, чем с Лолой. Она, правда, стала говорить о космосе и кармическом предназначении, но я был более убедителен, хотя и не столь изощрен.

 

А моя мать торгует яйцами под окнами собственного дома на вокзальной площади. Зимой бегает греться. Брат сидит в тюрьме за разгром вагона электрички, ожидает амнистии.

Летом пыль, зимой сугробы в человеческий рост.

Никогда туда не вернусь, даже на каникулы не поеду. Не хочу. Лучше в Болгарию, яблоки собирать.

 

Мои ждут с Севера сына. До сих пор есть, оказывается, какие‑то большие стройки, куда люди ездят на заработки. Сын два года потратил на то, чтобы накопить на машину и первый взнос за квартиру в кредит. Два года своей единственной жизни ради жестянки на колесах и крыши над головой.

Не понимаю.

Мои говорят, что он сразу поедет в свою новую квартиру, а комната останется мне.

Хорошо бы.

Где я еще найду комнату за такие деньги?

 

У дома на вокзальной площади, как начала пути, тоже есть преимущества. Видно, к чему стремиться, от чего барахтаться. Сразу приходит на ум какой‑нибудь тривиальный Наполеон или, скажем, Линкольн. Но по крайней мере, из всех наших я один не платил деньги за поступление. У Максима, например, уже все в порядке до самой старости.

Наверное, это скучно.

Впрочем, что есть путь?

 

Мара.

Оказалось, она наполовину цыганка. Очень некрасивая, большие губы всегда по‑дурацки приоткрыты. Верхние зубы просто огромные, а между ними щель. Глаза, правда, тоже большие, какие‑то марсианские. И грудь большая.

Забавно, сама маленькая, а у нее все большое.

 

Полдня ходил по улице в костюме сотового телефона. Жаль, что нельзя было читать. Зато можно неторопливо перекладывать в голове разные мысли. Как камешки. Обтесывать их, подгонять друг к другу. Строить свою башню.

Лола сказала, что это очень оригинально, смотреть на мир из телефонной трубки.

 

Что, если внутри каждого телефона живет маленький человечек?

 

Черно‑белая эротическая фотография Божлевича.

Очередь в три витка, а мы непринужденно проходим внутрь, у Лолы всегда есть билеты.

Пошлое прикосновение к чужой избранности, завистливые взгляды толпы.

Лола трогала Кленевского за рукав и показывала взглядом: ах, смотри вон там! А вот еще!

Кленевский сдержанно восхищался.

На Лолу смотрело больше народу, чем на эротическую фотографию Божлевича.

В итоге я скептически пожал плечами. Это я придумал на тот случай, когда не знаю, что сказать.

Обычно помогает.

 

Мара.

После пафосного высказывания Кленевского о природе литературного таланта Мара извинилась и сказала, что это слова человека, ничего хорошего, кроме диктантов, в жизни не писавшего.

Все повернули к ней головы.

Она снова извинилась и покраснела.

 

Кленевский потом перехватил ее в коридоре и что‑то горячо говорил. Я услышал только о единстве черных и белых клеток. Видимо, шахматных.

Мара еще плохо знает Кленевского. Он просто неудачно выразился.

 

В детстве я не умел подтягиваться на канате.

На уроках физкультуры я был уверен, что ребята, ловко залезавшие по канату до самого потолка, знают неизвестный мне секрет, а потом оказалось, что просто нужно тренироваться и быть сильным.

 

Мара забавная. Совсем неглупая, хотя и ведет себя очень скромно. Пишет стихи. Кленевский каким‑то образом видел, говорит, что банально.

Скорее всего, не может простить ей то высказывание.

 

Получил сто долларов за перевод литературного чтива. Жухлов из двадцать четвертой группы подрабатывает этим в каком‑то издательстве. Мой перевод его устроил, обещал время от времени подкидывать халтуру. Не так уж плохо, сто долларов за четыре вечера.

А ведь кто‑то будет всерьез читать это дерьмо. Лола сказала, что это аморально и что я своим переводом добавил в мир еще одну каплю лжи.

Им легко говорить.

 

Буддисты не считают самоубийство грехом, а смерть – горем. Они рождаются множество раз, а бедных христиан судят на Страшном суде по их единственной жизни.

Здесь что‑то не так.

Должно быть общее для всех правило.

 

Мара.

Что‑то меня дернуло, и я попросил ее показать стихи. Она удивилась, спросила, откуда я знаю. Пришлось выдать Кленевского.

 

Стихи показались мне интересными.

 

Небесный свод слегка завышен.

Пришла весна. – Ко мне? – К кому же!

Автобус цвета спелых вишен

Без плеска рассекает лужи.

 

Или вот:

 

Хренушки, мой милый, хренушки

Воробушкам показывать, воробушкам…

Вскрывала я надысь себе венушки –

Быть может, ты теперь, дружок, попробуешь?

 

Венушки. Надо же. Интересно, это просто метафора или…

В ней что‑то есть, я назвал это «волнение». Точнее, не назвал, а определил. Почувствовал это слово по отношению к ней.

 

У каждого слова есть запах и вкус. При добавлении других слов вкус может меняться, еще больше меняться, и так до бесконечности, до неузнаваемости. Хороший писатель не роет, подобно экскаватору, словесную руду, а составляет из тщательно отобранных слов изысканные блюда. А плохой варит в огромных количествах столовскую бурду: тушенка, гречка. Всякий сброд жрет эту тушенку и эту гречку, набивает брюхо, рыгает.

 

Нужно запомнить, при случае сказать.

 

Пришло письмо от матери.

Просит приехать, починить кран. Кажется, она совсем уже не в себе.

 

Мара была у меня.

Первым делом подошла к книжному шкафу. Есть в этом неосознанном движении к чужим книгам какой‑то неуловимый признак, по которому безошибочно узнаешь своего. Я чуть не закричал, что на нижней полке не мое, а хозяев квартиры. Вся эта макулатурная Шахерезада, разноцветный четырехтомный Джек Лондон, какие‑то непонятные друзья Пушкина и прочее барахло.

Нужно все это как‑нибудь припрятать, а то еще увидят Максим или Кленевский. Или даже Лола.

Лолу на самом деле зовут Лариса. Красивое имя. Интересно, зачем ей понадобилась Лола?

 

Моя репутация квартиранта практически безупречна, и теперь ко мне могут приходить гости.

 

Мара сказала, что я никогда в жизни не молился, даже неосознанно, и это написано у меня на лице. Думаю над этим.

Я часто, особенно в детстве, загадывал желания. Некоторые из моих желаний исполнились. Я научился лазить по канату и сумел уехать из дома на вокзальной площади.

Но, наверное, даже самые сильные желания не имеют ничего общего с молитвой.

 

Или не так?

 

Мара считает, что в лозунге «возлюби ближнего» слово «ближний» такое же ключевое, как и «возлюби». Человек слаб, и Бог тем самым дает ему задачу по силам: не можешь любить весь мир, так люби хотя бы ближнего.

Какого ближнего? Того, что на кухне вслух читает передовицы из «Советской России» и ждет с Севера сыночка, которого я заранее ненавижу?

Зачем?

Пусть они сами друг дружку любят.

 

Мара.

Ходили с ней на «Окна». Мара сказала, что жалкое подражательство и жлобство. Не стоит выеденного яйца и потраченного времени.

Кажется, так оно и есть.

 

Катастрофа.

Кленевский в разговоре назвал Мару мартышкой.

От стыда я содрогнулся и вспотел. Вряд ли он хотел меня обидеть, нас, кажется, никто не видел вместе.

 

Мартышка.

Женщина все же не должна быть уродливой. Неужели ничего нельзя сделать хотя бы с этой огромной щелью между передними зубами?

Наверняка есть способы. У нее ведь обеспеченные заграничные родители.

Почему она этого не понимает?

Нельзя же, в самом деле, быть настолько некрасивой.

 

Кленевский сказал, что если Лола снова ему откажет, то он захочет Мару, хотя это почти скотоложество. Именно так и сказал. И снова назвал ее не Марой, а мартышкой. Максим засмеялся. Я на несколько секунд замер, а потом обнаружил, что тоже хихикаю.

Ужас.

Что здесь смешного?

 

Вспомнилось из Эдгара По, что истинная красота всегда неправильна, асимметрична и даже уродлива. Что‑то в этом роде.

 

Приехал с Севера брутальный сыночек, весь в лучах дешевой брезентовой романтики. Мои носятся вокруг него, как встревоженные куры. Вытащил меня из комнаты знакомиться, сказал, что на пару недель мне придется съехать, а он поживет в моей комнате, пока заканчивается ремонт в его квартире.

Так я и знал.

 

Мара принесла показать новое стихотворение и спросила, что со мной случилось. Я рассказал про грядущую квартирную неустроенность, а она вдруг предложила пожить у нее. Родители в отъезде, дома только старшая сестра.

Меня будто током ударило, я замычал в ответ что‑то нечленораздельное.

Мара смутилась.

 

Писать об июле опять? Да какая отрава

Сравнится с повторным глотком раскаленного полдня?

Уродуя перстень, уронит кристаллик оправа

В последний бокал – и попробуй его не наполни!

 

Так себе на самом деле.

 

Мои пошушукались и объявили, что уезжать не нужно. Они, оказывается, за меня беспокоятся, а драгоценный сынок уместится в своей новой квартире рядом со своим незаконченным ремонтом. Меня чуть не стошнило от того, что они обо мне беспокоятся. Впрочем, спасибо.

На радостях даже выпил с ними чаю. К чаю было варенье из абрикосов с ядрами из абрикосовых же косточек и варенье из целых маленьких яблочек с дольками лимона.

Вкусно, конечно.

На вареньях они просто помешаны. Варили все лето и всю осень. Банок двести до сих пор стоят по углам. Раздают его всем подряд, но требуют, чтобы обязательно возвращали пустое стекло.

Сладкая жизнь в буквальном воплощении.

 

Мара подходила ко мне, а я с энтузиазмом сообщил ей, что жилищная проблема решена.

Поймал себя на мысли, что радуюсь убедительной причине не ехать к ней жить.

При этом я зачем‑то постоянно отворачивался. Выглядел, наверное, отвратительно.

 

А ведь в профиль она действительно похожа на обезьянку.

 

Снова приезжал сынок, на этот раз с женой и ребенком. Жена – толстая нелепая клуша, а мальчик – хамоватый балбес. Какой смысл в их жизни? Плодиться и размножаться?

Не понимаю.

 

Воспоминания на самом деле состоят из запахов, а картинка или рулон с сюжетом к ним только прилагаются. Если мне посчастливится путешествовать, обязательно запомню все запахи. Хочу старых знойных маслин и блестящей бьющейся рыбы.

 

Женщина на улице выронила маленький сверток, а мне что‑то помешало крикнуть ей вслед.

«Что там?» – кольнуло в первый момент.

А в следующий: «Если кричать, то нужно было сразу».

И потом – желание убежать с этого места.

А сверток подобрала смешная остролицая старуха и позвала женщину. Та от радости всплеснула руками. Наверное, там было что‑то важное.

 

Интересные новости: несколько раз видел Мару с Кленевским. Мара отводит от меня взгляд, а я испытываю странное чувство, будто они оба меня обманули.

 

Кленевский больше не называет ее мартышкой, напротив, говорит, что в ней есть изюминка.

Разумеется, есть.

Только не его пошлая изюминка, а мое невесомое воздушное «волнение». Забавно, но я по‑прежнему чувствую вкус и запах этого слова.

Как он может быть с ней, если всего месяц назад называл это скотоложеством? Недостойно, я бы ни за что себе не позволил.

 

Знание должно вести к мудрости, а иначе это просто возмутительная трата времени.

Конечно, это могло выглядеть убедительно, если бы к вполне конкретному понятию знания прилагалось хотя бы приблизительное определение пресловутой мудрости.

 

У моих большое горе. Их ненаглядный сын погиб. Привел к себе какого‑то нового северного знакомого, а тот ночью ударил его ножом.

Они даже почти не плакали. Начали как‑то тихо шевелиться насчет похорон, квартиры. Каждый день приходило много людей, я ото всех прятался. Даже в туалет не выходил, пользовался двухлитровой пластиковой бутылкой, заворачивал пробку, ставил под кровать, а на следующий день потихоньку выбрасывал по дороге.

Мне стыдно, но, кажется, я их жалею.

 

Может быть, жалость и есть молитва.

 

Мара сильно изменилась. Теперь в ней не просто «волнение», а целое солнечное море с невысокими радостными волнами и прозрачными ветряными брызгами. Кленевский ходит за ней повсюду и совсем ее не стесняется, даже наоборот. Остальные тоже не видят в этом ничего особенного. Но и Мара теперь совсем другая.

А ведь Кленевский по большому счету никто.

Неужели это всего лишь физиология? Неужели женщину достаточно просто заливать спермой?

Гадость.

Что, собственно, гадость?

То, что я думаю об этом и даже пытаюсь себе представить. Вот что гадость.

 

Меня Мара совсем не замечает.

Хочется весны, воздуха.

 

Такое ощущение, что, похоронив сына, мои стали двигаться вдвое медленнее и говорить вдвое тише. Соседей ходит меньше. Стыдно признаться, но теперь мне живется гораздо лучше, хотя они снова постоянно зовут меня ужинать и даже приносят мне в комнату на подносе чай со своим бесконечным вареньем. Сегодня было грушевое с грецкими орехами.

Очень вкусно.

 

Может быть, теперь я их ближний.

Попробовал представить себя на их месте. Очень странное чувство. Пресловутые нищие духом? Тогда они должны быть блаженны, а они сгорблены и несчастны. Теперь они тоже скоро умрут.

Если Бог есть, зачем он забрал у них сына? Какой в этом смысл? Никакого.

Значит, Бога нет.

 

Мара уехала.

 

Кленевский ходит совершенно в воду опущенный, вокруг него все шушукаются.

Говорит, что накопит денег, добьется визы и тоже уедет. Интересно, помнит ли он, как при всех называл ее мартышкой?

 

Задние мысли, с которыми ты впускаешь в себя зло, – это не твои мысли, а зла.

Изумительно.

Может быть, лучше было бы сказать «тайные мысли»?

 

Кленевский говорит, что она ему не пишет и не звонит. Во мне шевелится тихое злорадство.

 

А если бы от Мары пришло письмо мне? Хотя бы с одним словом?

Что бы я стал делать?

 

Не имея судьбы, не имею ни силы, ни страха.

«Но Вам плохо?» (поскольку шатаюсь).

О нет, мне не плохо.

Я шатаюсь по улицам, где прорастает из краха

Осень жизни, закат мирозданья, короче – эпоха.

 

Нужно показать ее стихи Жухлову. Он тусуется со всякой богемой. Интересно, что они скажут?

 

Не буду показывать. Это мое.

 

Равнодушие есть самый страшный порок человеческой жизни.

Вот где надутое пустословие, отвратительное умственное барство. Мерзость.

Благодарной мировой культуре от великого гения.

Кто дал право?

 

Безнадежность. Одиночество. Страх смерти. Ложь. Бессилие. Предательство. Что угодно.

Выбрать и подчеркнуть нужное.

 

Зачем мне все это?

 

Будто пытаюсь заполнить в себе пустоту.

Ношу полные ведра, сгибаюсь в три погибели, а яма с каждым днем все глубже и глубже…

 

Страстная пятница

 

Господи, я знаю, что сегодня они тебя убьют.

Бабушка сказала, что так бывает каждый год, а когда я подрасту, то пойму, зачем это нужно.

Тебя прибьют за руки и за ноги к деревянному кресту и оставят одного умирать в пустыне.

Я даже не могу себе представить, какая это ужасная боль. Я бы орал не переставая. Наверняка это даже хуже, чем на войне подорваться на мине, а потом умереть в госпитале.

Мне тебя очень жалко, и я хочу, чтобы на следующий год тебя не убивали.

Может быть, за год мы вместе что‑нибудь придумаем.

А чтобы сегодня тебе было не так больно и не так страшно на кресте в пустыне, я по секрету скажу, что уже послезавтра ты воскреснешь, сядешь одесную Отца и снова будешь смотреть на нас сверху.

А я буду тебе молиться, и тогда, может быть, мой папа… тоже как‑нибудь вернется… из того госпиталя…

 

Вдох, пауза, выдох

 

Впервые взять в руки эту книгу Евгения Леонидовича подвигли трагические события в семье и последовавшие за ними мучительные размышления о вечных вопросах, вплоть до сомнений в целесообразности своего дальнейшего существования. Евгений Леонидович выкопал из книжных запасов подаренный кем‑то полулегальный том и положил на журнальный столик, поближе к любимому, продавленному многими годами креслу.

Финансовое образование и методичный склад характера склонили Евгения Леонидовича к чтению неторопливому и скрупулезному. Книга так и осталась лежать на столе, потому что гости или посторонние люди к Евгению Леонидовичу теперь не ходили, и стесняться было некого. Сроков ознакомления с материалом тоже, разумеется, никаких не было. И пустыми желтыми вечерами Евгений Леонидович тихо вчитывался в тяжеловесные строки, тратя на это примерно по полчаса в день.

Первую часть он преодолевал выборочно, с удовольствием прочитав разве что Бытие, Экклезиаста, Песнь песней царя Соломона и некоторые куски у Иеремии. Несмотря на то что боль утихла, жизнь вошла в новое русло и по‑своему даже обустроилась, Евгений Леонидович не оставил монотонное вечернее чтение и добросовестно перечитывал списки утвари, похищенной врагами из Храма, или особенности тогдашнего бессмысленно сурового богослужения. Почерпнуть из книги что‑нибудь действительно нужное он давно уже не надеялся и держал ее при себе, как держат громоздкий, не очень удобный, но любимый и привычный предмет вроде продавленного кресла.

Но несколько лет спустя первая часть завершилась и началась вторая, и вечернее спокойствие Евгения Леонидовича оказалось нарушено. Бухгалтерский ум, привычно сводящий дебет с кредитом во всем, к чему бывал направлен, воспротестовал от многочисленных нестыковок в столь важном документе.

Кредит решительно не сходился с дебетом. Иногда Евгению Леонидовичу хотелось взять карандаш и перекрестными проводками указать на явные расхождения, или даже внести поправки, как если бы он проверял годовой баланс у нерадивого коллеги. Матфей показался ему не слишком наблюдательным, Марк – просто‑таки малограмотным, Лука – чрезмерно велеречивым. И только Иоанн с органно‑торжествующей вступительной нотой «В начале было Слово, и слово было у Бога, и Слово было Бог» произвел впечатление и заронил мысль о том, что все прежние расхождения могли на самом деле оказаться мнимыми, а баланс составлен необычно только потому, что предназначен к сдаче в какие‑нибудь особые инстанции непрямого подчинения. Евгений Леонидович вернулся к Матфею, а затем и к остальным свидетелям описанных событий. Собственно, свидетелями теперь ему казались только Марк и Иоанн. Матфей явно всего лишь отредактировал простодушного Марка, а Лука и не скрывал, что выполнил работу на основе имеющихся в его распоряжении первичных материалов.

Евгению Леонидовичу показалось, что при некотором изменении системы координат многие прежние недочеты получили бы объяснения, как если бы традиционный баланс составили в системе ГААП. Желая добиться полной ясности, он снова взялся за Матфея, потом за Марка, и так еще несколько раз подряд, и только потом перешел к Посланиям и Откровению.

Примерно тогда же в книге зарубежного автора Евгений Леонидович прочел о человеке, который хотел научиться дышать так, чтобы все время незаметно для себя проговаривать при каждом вдохе и выдохе Господню молитву, но у которого ничего не выходило. Уточнив текст молитвы, Евгений Леонидович попытался сделать то же самое, и у него неожиданно все сразу получилось. Короткая молитва поместилась в один длинный вдох, разделенный на пять почти одинаковых маленьких отрезков дыхания, и такой же неспешный непрерывный выдох. Пораженный легкостью решения задачи, Евгений Леонидович снова обратился к зарубежной книге и отнес проблемы ее персонажа к языковым трудностям. Видимо, текст молитвы на ином языке оказался намного короче или длиннее человеческого дыхания и не так накладывался на вдох и выдох, как вышло у него. И Евгений Леонидович, с легкостью приобретший то, что никак не давалось другому, стал время от времени пропускать сквозь свое дыхание эти несложные слова. При этом он не испытывал никаких религиозных чувств, не задумывался о спасении души и часто даже о смысле произносимых, точнее говоря, продыхаемых слов; это выходило у него рефлекторно, так же, как некоторые люди щелкают пальцами только потому, что умеют это делать. Обычно Евгений Леонидович никогда не произносил этих слов вслух, тем более в церкви.

В церкви он вообще был за свою жизнь всего несколько раз, стыдливо избегая при этом массовых молений и общения со служителями. Узнавая в некоторых иконах и фресках героев своих вечерних чтений, Евгений Леонидович сдержанно радовался, как будто увидел по телевизору не слишком близких знакомых.

Перемены, произошедшие в стране, не сразу затронули Евгения Леонидовича. Сначала в его жизни ничего не поменялось, потом трест закрыли, и Евгений Леонидович потерял работу и некоторое время даже бедствовал. Потом большой опыт, кое‑какие связи и умение не очень быстро, но основательно усваивать все новое и нужное, помогли устроиться, а потом и сделать приличную карьеру в финансовой компании. Незадолго до банкротства, судебных дел и арестов ему снова повезло – вместе с верхушкой прежней компании у него получилось удачно перейти в нефтяную отрасль. У Евгения Леонидовича стало гораздо меньше свободного времени, зато появились новая квартира, новая мебель, автомобиль и, наконец, женщина.

В новом современном кресле оказалось совершенно неудобно сидеть подолгу и тем более читать книгу, да к этому времени Евгений Леонидович постепенно оставил эту привычку, и если открывал старый том, то скользил взглядом поверх страниц, а мыслями был далеко. В новой же квартире старая привычка прекратилась совсем, так же как и многие другие его старые привычки. Взамен них появились новые, более принятые в их кругу. В доме теперь снова бывали люди, и старый, некогда полузапрещенный, а ныне едва ли не модный фолиант снова был спрятан в задние ряды книг. Держать книгу на видном месте, но не читать ее казалось Евгению Леонидовичу неправильным, так же как на ночь оставлять на рабочем столе важные бумаги, вместо того чтобы прятать их в сейф.

Однажды в поездке, в гостинице, он заглянул в другую такую же книгу, которая оказалась в его номере в числе десятка совершенно новых, но случайно подобранных книжек, но желания прочесть хотя бы несколько строк он не почувствовал, захлопнул обложку и торопливо поставил книгу на место. Почти все тексты истерлись из памяти Евгения Леонидовича, а общее воспоминание о прежних чтениях теперь имело легкий и печальный привкус очень долгого, но в итоге успешного выздоровления. Так бывший больной с удовлетворением вспоминает свои первые шаги на костылях и тихую радость в связи с каждым новым вернувшимся ногам движением.

А вот произносить одним выдохом молитву Евгений Леонидович не разучился. Этот нехитрый навык оказался гораздо более стойким, чем многие прежние привязанности, таким же стойким, как, например, умение плавать или кататься на велосипеде. Пригодился, правда, этот навык Евгению Леонидовичу всего один раз. Его дыхание оказалось в тот момент недостаточно продолжительным, и на правильный пятисложный выдох воздуха не хватило, и последнее слово скомкалось, но все равно этот выдох был очень важным в жизни Евгения Леонидовича, последним.

 

Отец Михаил

 

С признательностью отцу Алексею Кузнецову за помощь и благословение

 

В бане завелись клопы, будь они неладны.

Ползают по полкам, таятся в углах. Когда топим, уходят, потом снова появляются. Пробовал закрывать заслонку, выкуривать дымом – не помогает.

Сосед Яков Никитич говорит, что он своих клопов вывел.

Поделился отравой.

Александра Филипповна, грузно прислонившись к перилам, стоит на крыльце, смотрит на мои приготовления. Заливаю кипятком соседский порошок, размешиваю палочкой. Кружатся в ведре соринки и нерастаявшие комочки.

Приступим, помолясь.

Дверь осела, скрипит, надо будет подтянуть и смазать.

Метелкой окропляю в бане все углы, щели между досками, укромные места за каменкой. Вот вам, живоглоты! Вот вам!

То же самое повторяю в предбаннике. Слазить бы на чердачок, но болит поясница. Отдохну, а потом все же заберусь и наверх. Иначе что толку?

Александры Филипповны не видно, наверное, опять прилегла. Совсем в последний год ослабела.

– Хоть бы дал Бог не лежать, сразу умереть, – все время повторяет.

А я в ответ:

– Погоди, душа моя. И полежишь еще, и побегаешь.

Cмеется:

– Отбегали мы с тобой, пора и на покой.

Ладно, продолжим.

Поднимаюсь по лестнице, ползу на четвереньках. Темень, хоть глаз коли. Вслепую машу метелкой по сторонам, сам отворачиваюсь, чтобы отравы не нюхать и в глаза не попало.

Вот и сделано дело. А то совсем одолели, проклятые.

Теперь полезли обратно.

Нашариваю ногой перекладину.

Не свалиться бы.

Александра Филипповна в одежде лежит поверх покрывала.

– Голова закружилась, – виновато говорит. – Сейчас встану.

– Лежи, – отвечаю. – Дела пустячные, сам поделаю.

Всего‑то надо вынуть из печи чугун, намять козам картошки. Туда же обрезки хлеба, немножко молока. На следующий год коз тоже будем сводить, держать уже тяжело.

Прошлой зимой к Рождеству поросенка забили и больше не брали. Александра Филипповна сначала все охала: как же мы будем без свинки. А как подкосило ее, так и примолкла.

Теперь и коз сведем, а молоко у Якова Никитича брать будем по три рубля за литр. Нам теперь много ли надо? Оставим десяток кур, ну и Рыжка, дом охранять.

От мятой картошки валит сытный пар. Козы несмело тычутся, обжигаются, вытягивают губы.

Морозы спали, хорошо. Третий день снежок сыплет, все периной прикрыл.

Белым‑бело.

Пережить бы Александру Филипповну. Не бросить одну.

Захвачу‑ка сразу дровишек для грубки, чтобы в другой раз не ходить. Пять, шесть… хватит. Кое‑как порубал Василий. Корявые, толстые, в печь не лезут, разгораются плохо.

Ладно.

У печи угол треснул, пара кирпичей еле‑еле висит на глине. Тоже надо бы приладить.

– Как ты там, душа моя? – заглядываю.

– Да как. Сам видишь как…

– Ну, не скучай.

Пора на службу. Воскресенье.

Церковь на горке стоит, небольшая, но видно издалека. В восемьдесят восьмом заново открыли, во всем районе вторая церковь была. Тут я поближе к родным краям и попросился, а владыка, царство ему небесное, утвердил. Молодых в такую глушь не заманишь. В Курове вон недавно ушла от молодого священника жена, не выдержала, а он и сам вскоре исчез, ни слуху ни духу. А до того месяц пил беспросветно. Так то еще Курово, не то что наш лосиный угол. Но зато и храм уцелел, вдали от начальства. При помещике еще поставлен, полтораста лет скоро будет. Уберег Господь. На освящение со всего района народ съехался, внутрь не поместились. Епископ Григорий приезжал освящать по полному чину.

Сейчас не то.

Отпираю дверь, сбиваю с валенок снег, оглядываюсь. Каждый раз боюсь, не пограбили бы. Но – нет. Не до того еще ожесточился народ.

 

Подходят Галя Пирогова и Вера Сильчугина, певчие.

Здороваемся.

Летом еще завидовские близняшки поют. Чисто, душевно. На каникулы приезжают. Денег у матери нет, чтобы на юг катать, вот и привозит к бабке с дедом. А что? У нас лес, речка. Грибов в прошлом году много было. И в храме попеть не повредит детям.

Облачаюсь. Беру крест.

Надеваю на себя – и всякий раз до мурашек замираю: могу ли еще служить? Имею ли разрешение?

Слушаю.

Раньше сразу все слышал. Сейчас уже почти ничего.

А все равно сюда никто не поедет. В Курово нового священника прислали только через месяц.

Опустеет храм, ох опустеет.

Ладно, присяду.

 

После службы ребеночка крестить, девочку Николая и Натальи Гурьяновых. Крестят сейчас всех, слава Богу. Отпевают тоже почти всех. А венчаются редко. Оттого и живут как зря.

– Батюшка, тут еще один креститься хочет. Из Залужья. Но денег, говорит, нет. Как быть?

– Ладно, покрестим. Только пусть службу отстоит.

Не положено, конечно. Но пусть уж послушает, раз пришел. А то еще, пока ждать будет, и креститься передумает.

Ну, благослови, Господи.

 

– Иже на всякое время и на всякий час, на небе и на земли покланяемый и славимый…

 

Человек двадцать сегодня. Бабы, Виктор Сергеич хромой, Иван Маркович. Этот, из Залужья. Знаю я его, Томилин Иван. Ссутулился, по сторонам поглядывает. Видно, что первый раз человек на литургии. Крестится, будто крадет. На него смотрю, ему стараюсь служить. Пусть хоть так крестится.

Справа Катерина Федорова. Дочь похоронила, двое внуков на руках остались. Но, слава Богу, пенсия хорошая, в школе тридцать лет проработала. Вытянет ребятишек. Родственники есть, тоже помогут.

Ох, опять отвлекся. И без того ведь запинаюсь.

 

– Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и вовеки веков…

 

В праздники побольше народу бывает. А в Светлое Воскресенье и из соседних деревень приходят яйца святить, куличи. Даже из района люди ездят. По старой памяти, наверное. Сейчас уж и в районе храм возвели, хотя и наспех. Шумно тогда у нас бывает, торжественно. Ребятишки бьются крашеными яйцами. Хорошее островерхое яйцо ценится, припасается заранее.

А потом опять никого. Так и живем.

Незаметно переступаю ногами.

 

– Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца неба и земли. И во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единородного…

 

Совсем стало больно, поджилки трясутся. Ни мази не помогают, ни таблетки. Голос сбивается, на концы слов не хватает дыхания. Гурьяновы всем семейством тихонько заходят, и крестные с ними. Девочка на руках, спит, похоже. Ах ты, Господи, как бы еще не упасть!

Ладно, потерпим немножко.

 

– …да святится имя Твое, да приидет царствие Твое…

 

Вот теперь хорошо. Не совсем оставил, слава Богу. Наполняются стены молитвой, звучит храм. Всхлипывает девочка Гурьяновых, склоняется над ней с платком мать, отец оглядывается по сторонам и нерешительно осеняет себя крестом. Катерина Федорова в черном платке шепчет губами. Залужский притих, уставился себе под ноги.

Все.

Люди вереницей подходят к кресту.

Татьяна Тушина исповедуется. Больше никого. Причащаю ее Святыми Дарами.

Спешу в алтарь отдохнуть.

Вера Сильчугина бежит наперерез Гурьяновым, просит немного обождать.

Томилин топчется рядом.

В алтаре без сил падаю на стул. Вытягиваю ноги, шевелю пальцами. Нечего стонать, старый дурак, радоваться надо. Две души сейчас прибудет, а тебе их в Царство вести.

Вот и славно.

 

Заглядывает Варя.

– Как ты, батюшка?

– Сейчас иду. Еще минутку.

Елею нужно купить. И свечей. Стены покрасить я уж и не надеюсь.

Ладно, пора.

 

– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа…

 

Девочка ерзает, хнычет. Начинает реветь. Жарко ей, завернули, как голубец. Крестные молодые, неумелые, зря только тискают ребенка. Ничего, ничего.

Залужский не поднимает глаз, слова повторяет глухо, коверкает. Переминается каждую минуту. Ждет не дождется. Постой уже, раз пришел, не переломишься.

 

– Отрекаешься ли от сатаны? Говорите – отрекаюся…

– Отрекаюся…

 

Снова ноги трясутся. Девочка благим матом орет. Поскорее заканчиваю.

Гурьяновы бегут к дочке. Мать берет на руки, баюкает, раскачивая плечами. Хорошая семья. Но тоже уезжать собрались. Николая берут на стройку каменщиком, договорились уже в городе с жильем, по полторы тысячи рублей в месяц.

Томилин бочком подходит поближе.

– Простите, это… не знаю имени‑отчества. Мне бы, это… завязать как‑нибудь. Покрестился вот, спасибо вам, может, еще чего сделать надо?

– Молиться тебе, Иван, надо. «Отче наш» читай.

– Чего?

– «Отче наш», говорю. От пьянства еще помогает молитва Божией Матери Неупиваемой Чаше. В лавке есть, стоит рубль. И в храм заходить не забывай.

– Так ведь нам это… не близко.

– Хотя бы иногда.

– Ага… Ну ладно. Это мы обязательно. Пока что покрестились, посмотрим, как оно дальше пойдет. Спасибочки!

Идет к выходу, нашаривает в кармане сигареты, одну вытряхивает. У порога чиркнул спичкой, прикурил.

– Молиться… Хех!

Оля Федорова подает записочку о поминовении, протягивает пять рублей.

– Дедушка, а что значит «сорок дней»? Маме завтра сорок дней. Наши ставят лапшу, носят от соседей стулья. Забили петуха и двух гусей.

Мама осенью утонула. Потащило ее в такую темень гостей провожать. Вот на обратном пути и оступилась. И ведь на берег сумела наполовину выбраться, но поздно, захлебнулась уже. Не спасли.

– Это значит, Олечка, что завтра твоя мама будет в раю.

Поворачивается и радостная бежит из храма.

На улице уже целая ватага ребятишек.

Слышно звонкое:

– Поп сказал, что завтра моя мама будет в раю!

 

 


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 134; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:




Мы поможем в написании ваших работ!