Аксаков С. Т. Сс в 4 Т. Т. 3. М., гихл, 1956. 810 С. 7 страница



Надобно признаться, что почти все поручения Гоголя насчет присылки статистических и других книг, а также выписок из дел и деловых регистров исполнялись очень плохо; а между тем очевидно, что все это было ему очень нужно для второго тома «Мертвых душ». Павловы не по­ехали за границу, да и не думали ехать, а Гоголь счел их пустые слова за настоящее намерение. Конечно, отъез­жающих за границу и кроме их было довольно, но мы плохо верили их аккуратности. Не помню, с кем-то были посланы один раз бумаги и книги, но они совсем не до­шли до Гоголя и пропали. Несмотря на такие уважитель­ные причины, должно сознаться, что все мы, без

 

исключения, были не довольно внимательны к просьбам Гоголя. Я должен к этому присовокупить, что некоторые сведения, каких требовал Гоголь, мне казались не только недостаточными для узнания настоящего дела, но даже вредными, потому что сообщали неверные понятия.

Теперь следует одно из самых замечательных и са­мое огромное письмо Гоголя.

Надобно рассказать, как я получил его. Это случи­лось в начале сентября, именно 2-го. В этот день поутру прочел я вслух переделанную и дополненную повесть Го­голя «Портрет», напечатанную в третьем номере «Совре­менника». Не защищаю ее фантастического содержания; но все дополнения, относящиеся к погибающему дарова­нию художника, привели меня в такой восторг, что слезы несколько раз прерывали мое чтение; тем не менее оно было так выразительно, что все слушавшие меня вполне разделяли мое восхищение. Целый день мы все были полны того благодатного чувства, которое оставляет по себе художественное создание. Вечером поехал я в Ан­глийский клуб и сел, по обыкновению, играть в карты. Вдруг приходит Томашевский и подает мне очень тол­стое письмо от Гоголя. Продолжая играть, я распечатал его, чтоб пробежать некоторые строки, но я попал на та­кие слова, которые сделали для меня продолжение игры невозможным. Я нашел на свое место другого игрока и на извозчике прискакал домой; дома не только удиви­лись, но даже встревожились моим необыкновенно ско­рым возвращением, но я развернул письмо и прочел моей семье следующее:

«Гастейн, 18/6 августа

Я получил ваше милое письмо и уже несколько раз перечитал его. Вы уже знаете, что я уже было соску­чился, не имея от вас никакой вести, и написал вам фор­мальный запрос; но теперь, слава богу, письмо ваше в моих руках. Что же сделалось с тем, что писала, как видно из слов ваших, Ольга Семеновна, — я никак не могу понять: оно не дошло ко мне. Все ваши известия, все, что ни заключалось в письме вашем, все до послед­него слова и строчки было для меня любопытно и равно приятно, начиная с вашего препровождения времени,

 

уженья в прудах и реках, и до известий ваших о «Мерт­вых душах». Первое впечатление их на публику совер­шенно то, какое подозревал я заране. Неопределенные толки, поспешность быстрая прочесть и ненасыщенная пустота после прочтенья, досада на видимую беспрерыв­ную мелочь событий жизни, которая становится не­вольно насмешкой и упреком, — все это я знал заране. Бедный читатель с жадностью схвати \ в руки книгу, чтобы прочесть ее, как занимательный, увлекательный роман, и, утомленный, опустил руки и голову, встре­тивши никак не предвиденную скуку. Все это я знал. Но при всем этом подробные известия обо всем этом мне всегда слишком интересно слышать. Многие замечания, вами приведенные, были сделаны не без основания теми, которые их сделали. Продолжайте сообщать и впредь, как бы они ни казались ничтожны. Мне все это очень нужно. Само по себе разумеется, что приятнее всего было мне читать отчет ваших собственных впечатлений, хотя они были мне отчасти известны. Бог одарил меня прони­цательностью, и я прочел в лице вашем во время чтения почти все, что мне было н>жно. Я не рассердился на вас за неоткровенность. Я знал, что у всякого человека есть внутренняя нежная застенчивость, воспрещающая ему сделать замечания насчет того, что, по мнению его, ка­сается слишком тонких чувствительных струн, прикосно­вение к которым как бы то ни было, но все же сколько-нибудь раздражает самое простительное самолюбие. Са­мая искренняя дружба не может совершенно изгладить этой застенчивости. Я знаю, что много еще протечет вре­мени, пока узнают меня совершенно, пока узнают, что мне можно все говорить и более всего то, что более всего трогает чувствительные струны, — так же, как я знаю и то, что придет, наконец, такое время, когда все почуют, что нужно мне сказать и то, что <заключается> в соб­ственных душах, не скрывая ни одного из движений, хотя эти движения не ко мне относятся. Но отнесем бу­дущее к будущему и будем говорить о настоящем. Вы го­ворите, что молодое поколение лучше и скорее поймет. Но горе, если бы не было стариков. У молодого слишком много любви к тому, что восхитило его; а где жаркая и сильная любовь, там уже невольное пристрастие.

 

Старик прежде глядит очами рассудка, чем чувства, и чем меньше подвигнуто его чувство, тем ясней его рассудок и может сказать всегда частную, повидимому маловаж­ную и простую, но тем не менее истинную правду. Если бы сочиненье мое произвело равный успех и эффект на всех — в этом была бы беда. Толков бы не было; вся­кий, увлеченный важнейшим и главным, считал бы не­приличным говорить о мелочах, считал бы мелочами за­мечания о незначительных уклонениях, о всех проступ­ках, повидимому ничтожных. Но теперь, когда еще не раскусили, в чем дело, когда не узнали важного и глав­нейшего, когда сочинение не получило определенного не­движного определения, — теперь нужно ловить толки и замечания; после их не будет. Я знаю, что самые близ­кие люди, которые более других чувствуют мои сочине­ния, я знал, что и они все почти ощутят разные впечат­ления. Вот почему прежде всего я положил прочесть вам, Погодину и Константину, как трем различным характе­рам, разнородно примущим первые впечатления. То, что я увидел в замечании их, в самом молчании и в легком движении недоуменья, ненароком и мельком проскальзы­вающего по лицам, то принесло мне уже на другой день пользу, хотя бы оно принесло мне несравненно большую пользу, если бы застенчивость не помешала каждому рас­сказать вполне характер своего впечатления. Человек, ко­торый отвечает на вопрос ограждающими словами: «Не смею сказать утвердительно, не могу судить по первому впечатлению», делает хорошо, так предписывает правди­вая скромность; но человек, который высказывает в пер­вую минуту свое первое впечатление, не опасаясь ни компрометировать себя, ни оскорбить нежной разборчи­вости и чувствительных струн друга, тот человек велико­душен. Такой подвиг есть верх доверия к тому, которому он вверяет свои суждения и которому вместе с тем вве­ряет, так сказать, самого себя. Иными людьми овладе­вает просто боязнь показаться глупее; но мы позабыли, что че\овек уже так создан, чтобы требовать вечной по­мощи других. У всякого есть что-то, чего нет у другого; У всякого чувствительнее не та нерва, чем у другого, и только дружный размен и взаимная помощь могут дать

возможность всем увидеть с равной ясностью и со всех сторон предмет..

Я был уверен, что Конст. Сер. глубже и прежде пой­мет, и уверен, что критика его точно определит значе­ние поэмы. Но, с другой стороны, чувствую заочно, что Погодин был отчасти прав, не поместив ее, несмотря на несправедливость этого дела. Я думаю просто, что ей рано быть напечатанной теперь. Молодой человек может встретить слишком сильную оппозицию в старых. Уже вопрос: почему многие не могут понять «Мертвых душ» с первого раза? — оскорбит многих. Мой совет — напе­чатать ее зимою, после двух или трех других критик. Не­дурно также рассмотреть, не слышится ли явно: я пер­вый понял. Этого слова не любят, и вообще лучше, чтобы не слышалось большого преимущества на стороне прежде понявших. Люди не понимают, что в этом нет никакого греха, что это может случиться с самым глубоко образо­ванным человеком, как случается всякому, в минуты хлопот и мыслей о другом, прослушать замечательное слово. Лучше всего, если бы Кон. Сер. прислал эту кри­тику мне в Рим, переписавши ее на тоненькой бумажке для удобного вложения в письме. Я слишком любопытен читать ее. Ваше мнение: нет человека, который бы понял с первого раза «Мертвые души», совершенно справедливо и должно распространиться на всех, потому что многое может быть понятно одному только мне. Не пугайтесь даже вашего первого впечатления, что восторженность во многих местах казалась вам доходившею до смешного излишества. Это правда, потому что полное значение ли­рических намеков может изъясниться только тогда, когда выйдет последняя часть. Вере Сергеевне скажите, что я был тоже доволен, увидевши в Петербурге ее друга Карташевскую, и не жалею даже о кратковременности нашего свидания. Есть души, что самоцветные камни; они не покрыты корой и, кажется, как будто и родились уже готовыми и обделанными. Их видит издали зоркий глаз ювелира, только замечает их место, сказавши: слава богу! и спешит к тем, где нужно много работы, чтобы отколоть грубую кору и сколько-нибудь огранить, дабы видел всякий, что это была не простая земля, но дорогой камень, закрытый вековыми накопленьями всего. Слова и

 

мнения ее вы также выпишите и пришлите мне, хотя, на­турально, нужно, чтобы она никак не знала этого. Все то, что идет прямо от души и сердца, мне так же нужно знать, как все то, что идет от рассудка.

Вас устрашает мое длинное и трудное путешествие. Вы говорите, что не можете понять ему причины; вы го­ворите, что несколько раз хотели спросить меня и все останавливались, не решаясь навязываться самому на доверенность. Зачем же вы не спросили? Никогда ду­шевная жажда вопросить не должна оставаться в груди. Никогда сердечный вопрос не может быть докучен или не у места. Самое большее было бы то, что я ответил бы вам на это молчанием; но если молчание это светло и выражает спокойствие душевное, то, стало быть, оно уже ответ, и ничем другим не мог выразиться этот ответ. А вопрос ваш все-таки был бы мне приятен, потому что он вопрос друга. И что бы мог я вам отвечать? Разве произнес бы слова только: Так должно быть! Рассмо­трите меня и мою жизнь среди вас. Что вы нашли во мне похожего на ханжу или хотя на это простодушное богомольство и набожность, которою дышит наша доб­рая Москва, не думая о том, чтобы быть лучшею? Разве нашли вы во мне слепую веру во все без различия обы­чаи предков, не разбирая, на лжи или на правде они ос­нованы, или увлечение новизною, соблазнительной для многих современностью и модой? Разве вы заметили во мне юношескую незрелость или живость в мыслях? Разве открыли во мне что-нибудь похожее на фанатизм и жаркое, вдруг рождающееся увлечение чем-нибудь? И если в душе такого человека, уже по самой природе своей более медлительного и обдумывающего, чем быст­рого и торопящегося, который притом хоть сколько-ни­будь умудрен и опытом, и жизнью, и познанием людей и света; если в душе такого человека родилась подобная мысль, мысль предпринять это отдаленное путешествие — то, верно, она уже не есть следствие мгновенного порыва, верно, уже слишком благодетельна она, верно далеко оглянута она, верно и ум, и душа, и сердце соединились в одно, чтобы послужить такой мысли. Но если б даже и не могло заключиться в ней никакой обширной цели, ни­какого подвига во имя любви к братьям, никакого дела

 

во имя Христа, то разве вся жизнь моя не стоит благо­дарности, разве небесные минуты тех радостей, которые я слышу, не вызывают благодарности, разве прекрасная жизнь тех прекрасных душ, с которыми встретилась душа моя, не вызывает благодарности? Разве любовь, обняв­шая мою душу и возрастающая в ней более и более с каждым днем, не стоит благодарности? Разве в сих не­бесных торжественных минутах не присутствует Хри­стос? Разве в сем высоком союзе душ не присутствует Христос? Разве эта любовь не есть уже сам Христос? Разве все, что отрывается от земли и земного, не есть уже Христос, разве в любви, сколько-нибудь отделив­шейся от чувственной любви, уже не слышится мелькнув­ший край божественной одежды Христа? И сие высокое стремление, которым стремятся прекрасные души одна к другой, влюбленные в одни свои божественные каче­ства, а не земные, не есть ли уже стремление ко Христу? «Где вас двое, там есть церковь моя». Или никто не слы­шит сих божественных слов? Только любовь, рожденная землей и привязанная к земле, только чувственная лю­бовь, привязанная к образам человека, к лицу, к види­мому, стоящему перед нами человеку, та любовь только не зрит Христа. Зато она временна, подвержена страш­ным несчастьям и утратам. И да молится вечно чело­век, чтобы спасли его небесные силы от сей ложной, превратной любзи! Но любовь душ — это вечная лю­бовь. Тут нет утраты, нет разлуки, нет несчастий, нет смерти. Прекрасный образ, встреченный на земле, тут утверждается вечно; все, что на земле умирает, то живет здесь вечно, то воскрешается ею, сей любовью, в ней же, в любви, — и она бесконечна, как бесконечно небесное блаженство.

Как же вы хотите, чтобы в груди того, который услышал высокие минуты небесной жизни, который услышал любовь, не возродилось желание взглянуть на ту землю, где проходили стопы того, кто первый сказал слово любви сей человекам, откуда истекла она на мир? Мы движемся благодарностью к поэту, подарившему нам наслаждения души своими произведениями; мы спешим принесть ему дань уважения, спешим посетить его мо­гилу,» никто не удивляется такому поступку, чувствуя,

 

что стоит уважения и самый великий прах его. Сын спе­шит на могилу отца, и никто не спрашивает его о при­чине, чувствуя, что дарованье жизни и воспитанье стоят благодарности. Одному только тому, кто рай блаженства низвел на землю, кто виной всех высоких движений, тому только считается как-то странным поклониться в самом месте его земного странствия. По крайней мере если кто из среды нас предпримет такое путешествие, мы уже как-то с изумлением таращим на него глаза, меряем его с ног до головы, как будто бы спрашивая, не ханжа ли он, не безумный ли он? Признайтесь, вам странно показалось, когда я в первый раз объявил вам о таком намерении? Моему характеру, наружности, образу мыслей, складу ума, и речей, и жизни — одним словом, всему тому, что составляет мою природу, кажется неприличным такое дело. Человеку, не носящему ни клобука, ни митры, сме­шившему и смешащему людей, считающему и доныне важным делом выставлять неважные дела и пустоту жизни, такому человеку, не правда ли, странно предпри­нять такое путешествие? Но разве не бывает в природе странностей? Разве вам не странно было встретить в со­чинении, подобном «Мертвым душам», лирическую во­сторженность? Не смешною ли она вам показалась вна­чале, и потом не примирились ли вы с нею, хотя не вполне еще узнали <ее> значение? Так, может быть, вы примиритесь потом и с сим лирическим движением са­мого автора. И как мы можем сказать, чтобы то, которое кажется нам минутным вдохновением, нежданно налетев­шим с небес откровением, чтобы оно не было вложено все­могущей волею бога уже в самую природу нашу и не зрело бы в нас невидимо для других? Как можно знать, что нет, может быть, тайной связи между сим моим сочинением, которое с такими погремушками вышло на свет из тем­ной низенькой калитки, а не из победоносных триум­фальных ворот в сопровождении трубного грома и тор­жественных звуков, и между сим отдаленным путеше­ствием? И почему знать, что нет глубокой и чудной связи между всем этим и всей моей жизнью и будущим, которое незримо грядет к нам и которого никто не слы­шит? Благоговение же к промыслу! Это говорит вам вся глубина души моей. Помните, что в то время, когда

 

мельче всего становится мир, когда пустее жизнь, в эгоизм и холод -облекается все. и никто не верит чуде­сам, — в то время именно может совершиться чудо, чу­деснее всех чудес. Подобно как буря самая сильная на­стает только тогда, когда тише обыкновенного станет морская поверхность. Душа моя слышит грядущее бла­женство и знает, что одного только стремления нашего к нему достаточно, чтобы всевышней милостью бога оно ниспустилось в наши души. Итак, светлей и светлей да будут с каждым днем и минутой ваши мысли, и светлей всего да будет неотразимая вера ваша в бога, и да не дерзнете вы опечалиться ничем, что безумно называет человек несчастием. Вот что вам говорит человек, сме­шащий людей.

Прощайте. Это письмо будет и для Ольги Семеновны вместе; и не показывайте его другим. Лирические дви­жения души нашей!., неразумно их сообщать кому бы то ни было. Одна только всемогущая любовь питает к ним тихую веру и умеет беречь, как святыню, во глубине души душевное слово любящего человека. Впрочем, помните, что путешествие мое еще далеко. Раньше окон­чания моего труда оно не может быть предпринято ни в каком случае, и душа моя для него не в силах быть готова. А до того времени нет никакой причины думать, чтобы <мы> не увиделись опять, если только это будет нужно. Пишите мне все, что ни делается с вами и что ни делается вокруг вас. Все, что ни касается жизни, уже жизнь моя. Толков об «Мертвых душах», я думаю, до зимы вы не услышите. Но если, на случай, кто-нибудь будет вам писать о них, вы выпишите эти строки в письме ко мне.

Прощайте. Целую вас всей силою душевного лобза­ния; распространите его на всех близких вашему сердцу. Деньги мне не нужны раньше октября. Адресуйте на имя банкира due de Torlonia для передачи Гоголю. Шевыреву я написал порядок, как уплачивать по слу­чаю возникшего несогласия насчет первенства. Нужно, чтобы эти деньги были уплачены как можно ско­рее. Они должны были быть отданы в первые два ме­сяца».

 

К этому письму почти не нужно никаких объяснений, кроме того, что в нем Гоголь, между прочим, отвечает на мое письмо, которое, как и многие другие, пропало. Хотя я не помню содержания этого письма, но решительно протестую против того, будто лирические места «Мерт­вых душ» показались мне смешными. Я никогда так не думал, а потому и не мог написать. Я подозреваю, не принял ли Гоголь мнений других, сообщенных мною в письме, за мои собственные единственно потому, что я вообще назвал их сделанными не без основания. Одно только лирическое место (стран. 58) показалось мне, да и теперь кажется, неуместным, сказанным рановременно. Можно ли говорить о том, что человек еще намерен про-известь. Разве будущее нам известно? К несчастию, смерть Гоголя и сожжение «Мертвых душ» служат ужас­ным доказательством справедливости моего замечания. Должно также сказать, что это чудное письмо произвело тогда на нас необыкновенно сильное впечатление, ве­роятно подготовленное утренним чтением переделанной или почти вновь написанной Гоголем повести «Портрет». Я сам, не совсем довольный религиозным направлением Гоголя, которое мне казалось мистическим, был не то чтобы убежден, но растроган, умилен, очарован этим письмом. Надобно признаться, что не совсем строго было выполнено желание Гоголя, требовавшего, чтобы мы только двое с Ольгою Семеновной прочли это письмо. Можно ли было не показать его Константину и старшим дочерям? Гоголь узнал об этом и был очень недоволен. Под большим секретом было оно прочтено некоторым нашим друзьям. В 1847 году, когда вышла известная книга: «Избранные места из переписки с друзьями», сильно меня взволновавшая, я имел непро­стительную слабость и глупость, в пылу спорного раз­говора, в доказательство постоянного направления Го­голя показать это письмо Павлову... Мне и теперь со­вестно, что я это сделал. Я был за это жестоко наказан: Павлов выпросил у меня это письмо на несколько часов, чтобы прочесть одному больному человеку, почтенному и достойному, любившему Гоголя, но сомневавшемуся в искренности его религиозных убеждений. Он уверил меня, что прочтение этого письма будет душевным и

целебным наслаждением для больного, что это будет истинным добрым делом. Павлов не возвратил мне этого письма до сих пор: сначала говорил, что забывает привезть; потом, что куда-то далеко его запрятал, и, нако­нец, сказал, что он мне возвратил его, уверяя меня, что я забыл об этом. Я сердился и огорчался постоянно та­ким поступком и был убежден, что Павлов потерял письмо; но с год тому назад я узнал положительно, что это письмо было найдено в его бумагах, когда их разби­рали полицмейстер Бакунин и жандармский капитан Воейков. Теперь я вижу в этом письме лирический по­рыв, дифирамб, чем назвал сам Гоголь свое путешествие ко святым местам.

На это письмо Константин писал к Гоголю сле­дующее:

«Наконец, пишу к вам, дорогой Николай Васильевич... до сих пор не мог собраться. Мы получили ваше послед­нее большое письмо из Гастейна; мне нечего сказать вам, как только, что ни одно слово письма вашего не про­пало для меня даром; все они отозвались глубоко и остались во мне своею благодатною силою. Бог знает, когда мы вас увидим; но оставайтесь далеко, живите, где хотите, идите, куда вас влечет: бог благословит всякий путь ваш и ваше дальнее путешествие. Если же только можете, не уклоняясь от желанного пути, то приезжайте к нам в Москву, которую, верно, вы постоянно видите и чувствуете, где бы вы ни были: она живое сердце нашей великой России; на ней лежит судьба ее, из нее все ве­ликое благо. Как будем мы рады, мы собственно, когда вас опять увидим. Вы уехали, дорогой Николай Ва­сильевич, и оставили нам книгу, которая произвела не­обыкновенный шум. Давно не бывало у нас такого дви­жения, какое теперь по случаю «Мертвых душ». Ни один решительно человек не остался равнодушен; книга всех тронула, всех подняла, и всякий говорит свое мнение. Хвала и брань раздаются со всех сторон, и того и дру­гого много; но зато полное отсутствие равнодушия. Ото­всюду слышны мнения: их говорит всякий; всякий от­крыл свое суждение и потому — при этом всеобщем

 

объявлении своих мыслей, взглядов на вещи, при этом всеобщем признании, вынужденном книгою, — произошла такая разность мнений, такие поразительные несходства, что едва веришь ушам своим. Без этой книги и предпо­лагать нельзя бы было такого различия мнений, которое вышло теперь на свет. Одни говорят, что только тут видят они Гоголя, который до сих пор далеко не так по­ражал их; что только тут почувствовали они его колос­сальность; другие провозгласили было в самом начале, что эта книга — падение Гоголя, смерть его таланта; но скоро должны были замолчать, оглушенные всеобщим шумом, поднявшимся над их главами; они ограничи­ваются тем теперь, что указывают на прежние ваши со­чинения, на Малороссию. Для иных здесь колоссально предстает Россия, сквозящая сквозь первую часть и вы­ступившая на конце книги; слезы навертываются у них на глазах при чтении последних строк. Другие с горестью читают, говорят, что надо терзаться и плакать. Посмо­трите, — говорил мне один, — какая тяжелая, страшная насмешка в окончании этой книги. — Какая? — спросил я, выпучив глаза. — В словах, которыми оканчивается книга. — Как, в этих словах?— Да разве вы не заме­тили? Русь, куда несешься ты, сама не знаешь, не даешь ответа. — И это говорят серьезно, с искреннею, глубо­кою грустью. Мне удалось, однако, поколебать это пе­чальное мнение. — Одни говорят, что «Мертвые души» поэма, что они понимают смысл этого названия; другие видят в этом насмешку совершенно в духе Гоголя: на-те вот, грызитесь за это слово. Многие помещики не на шутку выходят из себя и считают вас своим смертель­ным, личным врагом. Само собою разумеется, что ко всему этому присоединяются нападения на вас, на непри­личие; с другой стороны, дается этим нападениям живой отпор. Я говорю вам, дорогой Николай Васильевич, пока вообще; но потом постараюсь написать мнения в отдель­ности — некоторые выражены печатно. Журналы не могут перестать говорить о «Мертвых душах»; не пока­зывается номера, в котором бы не было об них толков. Шевырев написал две, пишет еще третью статью. «Оте­чественные записки», беспрестанно говоря и браня все мнения о «Мертвых душах», обещаются написать

 

большую статью. Словом сказать, литераторы, журнали­сты, книгопродавцы, частные люди — все говорят, что давно не бывало такого страшного шума в литературном мире, одни браня, другие хваля. Из последних одни — со слезами на глазах от того живого света русской жизни, проникающего наружу теплым лучом, перед которым па­дает всякое сомнение и растет надежда вместе с силами и бодростью духа. Другие — со слезами на глазах от со­вершенного отчаяния; они говорят, что тот не русский, у кого сердце не обольется кровью, глядя на безотрад­ное состояние России; говорят: Гоголь не любит России; посмотрите, как хороша Малороссия и какова Россия; прибавляют: заметьте, что самая природа России не по­щажена и погода даже все мокрая и грязная. Но мне хочется также сказать вам собственно про себя, дорогой Николай Васильевич. Когда я слышал «Мертвые души», еще никакого впечатления целого не было возбуждено во мне. Я прочел их; я чувствовал, что прекрасно; видел красоту создания, жизнь всякой отдельной черты; но что такое самое создание, какой общий смысл его, в котором соединяются в одно целое все эти чудные, живые черты, — этого я не мог себе постигнуть. Мысль была в недоумгнии; но потом открылась для меня внутренняя гармония всего создания: стали в одно целое все малей­шие черты, понятна стала глубочайшая связь всего между собою, основанная не на внешней анекдотической завязке (отсутствие которой смущает с первого разу), но на внутреннем единстве жизни, и тогда мог я насла­ждаться самим созданием, целым его образом, который, кажется, стал доступен мне. Очень понятно, что тогда весь был я наполнен моим чувством наслаждения, впе­чатлением «Мертвых душ». Мне кажется, главная труд­ность лежит в настоящем уразумении слова: Поэма, так по крайней мере, как я его понимаю. Когда стал я го­ворить о «Мертвых душах», то нашел согласным с со­бой Хомякова и Самарина. Это древний эпос с его ве­ликим созерцанием, разумеется современный и свобод­ный, в наше времяно это он.

Я сказал Хомякову, что хотел бы написать о «Мерт­вых душах», он советовал мне то же, и я написал статью: Несколько слов для «Москвитянина». Туда не была она

 

принята; тогда я напечатал ее брошюркой, которую не пустил в продажу, раздав только знакомым. Несмотря на то, она сделалась известна многим; брошюрка была написана скоро, может быть неясно, и на нее многие, почти все напали, искажая сказанные в ней мысли. Мно­гого не досказал я еще там собственно о «Мертвых ду­шах», что думаю и что случалось говорить мне здесь. Белинский умышленно или неумышленно изуродовал слова мои, напечатал на меня ругательную рецензию, на которую надо было мне отвечать, для того чтобы уничто­жить ложь, на меня взводимую. Нет, Николай Василье­вич, у меня не было чувства: я первый понял, и, ка­жется, не видать его в статье моей. Посылаю вам и бро­шюрку и мое возражение. Далеко и то и другое не дает еще чувствовать, что такое «Мертвые души». Прочтите и скажите мне, что вы думаете. В этих статейках ска­зано мое глубокое убеждение... Прощайте, дорогой мой Нико/ ли Васильевич, от всего сердца обнимаю вас. Бе­линский в восторге от «Мертвых душ», но, кажется, он их далеко не понимает».

В 1842 году писем Гоголя более не нашлось; но видно из письма Веры к Машеньке, что было письмо в декабре.

1843 год. Письмо без числа, но, вероятно, писанное в генваре:

«Благодарю вас, добрый друг мой Ольга Семеновна, за прекрасное письмо ваше. В нем слышны все движения души вашей. Всегда в минуты ваших душевных движе­ний пишите ко мне. Все, что изольется из души вашей, останется святыней и тайной в душе моей. Слышите ли вы, что в последнем слове заключается упрек вам? Да, я люблю делать упреки тем, которых люблю: я просил вас, чтобы вы только вдвоем прочитали письмо мое, а письмо это читала вся ваша семья, и, кроме того, вы даже дали списать с него для себя копию. Я знаю, вы любите отвечать обыкновенно, что в семье вашей нет тайны, и отчасти думаете, что такой просьбой моей водит отчасти маленький каприз. Но бог весть, может быть, иногда не вовсе ничтожная причина двигает капризом. Но дело

 

уже сделано. Исполните же по крайней мере теперь мою просьбу. Просьба отсутствующего должна быть свя­щенна. Позабудьте вовсе письмо мое оное! Не читайте его, спрячьте на целые четыре года. Никто из вас пусть прежде не говорит и не упоминает о нем во все это время. Я так хочу, и больше ничего!

Еще просьба: не хвалите меня перед другими, по крайней мере менее сколько можно. Из письма вашего со страхом я увидел, что вы меня считаете чем-то вроде святости и совершенства. Ради бога, не думайте так, это грех. В моей душе есть точно стремление к этому, но вы слышите ли, какое страшное пространство между стремлением и достижением! Вот все, что вы можете го­ворить другим: у него добрая душа и есть истинное же­лание быть лучше, чем он есть. Эти слова вы можете только сказать обо мне. И если услышите нападения на меня, никогда не отвергайте их. Нападения не могут быть без причины. Лучше прилежно выслушайте их и передайте потом мне.

Прощайте! В минуты сильных ваших движений ду­шевных всегда пишите ко мне. Если у вас родятся ка­кие-нибудь упреки мне, смело их говорите. Упреков лю­бящего человека всегда жаждало, как святыни, мое сердце».

Письмо это должно принадлежать к 1842 году и, ве­роятно, было приложено в письме ко мне, которое про­пало. Оно, очевидно, есть ответ на письмо Ольги Семе­новны, которое было писано к Гоголю перед отъездом на богомолье в Воронеж, что происходило в октябре.

Теперь по хронологическому порядку следует мое письмо к Гоголю от 6 февраля 1843, которое прилагается здесь в оригинале:

«У, какой хаос в голове! Как давно не писал к вам, милый друг Николай Васильевич, и как много накопи­лось всякой всячины, о которой надобно бы написать к вам и подробно и порядочно!.. Право, не знаю, с чего начать? Прежде всего надобно сказать вам причину та­кого долгого моего молчания, а потом, по возможности,


Дата добавления: 2015-12-17; просмотров: 12; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!