историко‑литературная справка 17 страница



Чтобы огонь не погас. Так ли сказал сам Альфио? Уолдер не запомнил, но он твердо знал, что Марулло хотел сказать именно это.

Я провел пальцем по змейке на моем талисмане и вернулся к ее началу, которое было и ее концом. Какой это древний огонь – три тысячи лет назад предки Марулло поднялись на Палатинский холм в день Луперкуса, чтобы ублажить жертвой римского Пана, защитника стад от волков. И этот огонь не погас. Марулло, итальяшка, макаронщик, принес жертву тому же божеству, прося о том же. Я снова увидел его голову над жирными складками шеи, над плечами, сведенными болью, увидел эту благородную голову, горящие глаза – и не погасший огонь. И подумал, какой же взнос потребуется с меня и когда его потребуют? Если отнести мой талисман в Старую гавань и бросить в море – достаточно ли будет такого дара?

Я не опустил штор на витринах. В праздничные дни мы так и оставляли их, чтобы полицейский мог заглядывать в лавку. В кладовой было темно. Я запер дверь в переулок и уже вышел на мостовую, как вдруг вспомнил про шляпную коробку на полу за прилавком. Вспомнил, но не вернулся за ней. Пусть остается: что будет, то будет. К концу этого дня, как и следовало ожидать, с юго‑востока подул резкий ветер и нагнал тучи, чтобы до костей промочить всех, кто выехал за город. Я решил, что во вторник надо поставить тому серому коту молока и пригласить его к себе в лавку.

 

Глава XVII

 

Не знаю, что делается в душе у других людей: ведь мы все разные, хотя в то же время и одинаковые. Могу только догадываться. Но про себя знаю наверняка, что я извиваюсь и корчусь, пытаясь увильнуть от ранящей истины, а когда наконец деваться от нее некуда, откладываю попечение о ней на время, в надежде, что она сама от меня отстанет. А другие? Может быть, говорят сухим тоном: «Я подумаю об этом завтра, когда отдохну», – а потом погружаются мыслью в вожделенное будущее или отредактированное прошлое, точно дети, уже через силу играющие в какую‑то игру, лишь бы оттянуть неизбежное «спать пора».

Я тащился домой через минное поле истины. Будущее было засеяно всхожими зубами дракона. И удивительно ли, что мне захотелось причалить к прошлому. Но на моем пути стала тетушка Дебора – бьющий влет стрелок по всякого рода лжи, и глаза у нее были как два горящих вопросительных знака.

Я простоял у ювелирного магазина, разглядывая в витрине оправы для очков и эластичные часовые браслеты до тех пор, пока это было в границах приличий. В недрах сырого ветреного вечера зарождались грозовые ливни.

В начале прошлого столетия было много островков любознательности и премудрости, как моя тетушка Дебора. Отчего они становились книгочеями? Оттого ли, что жили в стороне от сильных мира сего, или оттого, что им приходилось подолгу ждать, когда придут домой китобойные суда, ждать иной раз три года, иной раз до конца дней своих, и они обращались к тем книгам, которыми был теперь забит наш чердак. Но лучшей из лучших была моя тетушка Дебора – сивилла, пифия, учившая меня магическим, бессмысленным словам. И, вложив потом в эти слова какой‑то смысл, я не перестал ощущать их власть над собой.

«Ма бесвак фор орм тра фэгир вур», – говорила она, и что‑то роковое слышалось в этом. И еще: «Сео лео гиф хо плай онбирит авит эрест айр лэдтоу». Слова эти были какие‑то волшебные, иначе я не помнил бы их до сих пор.

Мимо меня бочком‑бочком, опустив голову, быстро прошел мэр Нью‑Бэйтауна, и, поздоровавшись с ним, я услышал отрывистое «добрый вечер» в ответ.

Я почувствовал свой дом, старинный дом Хоули, за полквартала. Вчера вечером он был окутан паутиной уныния, но в этот окаймленный грозой вечер все в нем излучало радостное волнение. Дома, точно опалы, меняют окраску в течение дня. Старушка Мэри услышала мои шаги на дорожке и мелькнула в дверях, как язычок огня.

– А вот не догадаешься! – сказала она и вытянула руки ладонями внутрь, точно придерживая большой сверток.

Те слова все еще были со мной, и я сказал:

– Сео лео гиф хо плай онбирит авит эрест айр лэдтоу.

– Близко, но не совсем.

– Какой‑то неизвестный поклонник преподнес нам динозавра.

– Нет, не отгадал, но моя новость ничуть не хуже. А скажу я тебе только тогда, когда ты умоешься, потому что такие вещи надо выслушивать чистеньким.

– Пока что я слушаю любовную песнь краснозадого павиана. – И это была чистая правда – песнь неслась из гостиной, где Аллен терзал свою душу бунтарством: «Мурашки, мурашки от взглядов милашки, а ты не веришь в мою любовь». – Знаешь что, ангел мой небесный, я сейчас его подожгу.

– Нет, не посмеешь. Особенно когда тебе все будет сказано.

– А нельзя сказать, пока я еще грязный?

– Нет.

Я вошел в гостиную. Мой сын ответил на мое приветствие с тем осмысленным выражением лица, какое бывает у человека, когда он жует резинку.

– Надеюсь, твое бедное верное сердце подобрали с полу?

– Чего?

– Не чего, а что. Последний раз я слышал, что его грубо растоптали.

– Боевик! – сказал он. – Первым номером по всей Америке. За две недели распродано два миллиона пластинок.

– Прекрасно! Значит, твое будущее обеспечено. – Поднимаясь по лестнице, я подхватил припев: – «Мурашки, мурашки от взглядов милашки, а ты не веришь в мою любовь».

Эллен подкралась ко мне с книжкой в руках, заложенной между страницами пальцем. Я знаю ее повадку. Она задаст мне какой‑нибудь вопрос, по ее мнению интересный для меня, а потом как бы невзначай выпалит то, что хотела сказать Мэри. Эллен торжествует, когда ей удается забежать вперед. Не назову ее сплетницей, но есть за ней такой грех. Я показал ей скрещенные пальцы:

– Чур, молчать!

– Но, папа…

– Чур! Сказано чур, значит, молчать, тепличная гвоздичка. – Я захлопнул за собой дверь и крикнул: – Моя ванная – моя крепость! – И услышал ее смех. Не верю детям, когда они хохочут над моими шутками. Я докрасна натер себе лицо и так яростно чистил зубы, что из десен выступила кровь. Потом побрился, надел чистую рубашку и ненавистный моей дочери галстук‑бабочку, как бы подняв знамя восстания.

Моя Мэри вся дрожала от нетерпения.

– Ты просто не поверишь.

– Сео лео гиф хо плай онбирит. Говори.

– Марджи самый верный друг на свете.

– Цитирую: «…Человек, который изобрел часы с кукушкой, умер. Это не ново, но слышать приятно…»

– Ни за что не догадаешься… Она возьмет детей на свое попечение, чтобы мы с тобой могли уехать.

– Опять какой‑нибудь трюк?

– Я ее не просила. Она сама.

– Да эти детки съедят ее заживо.

– Они ее обожают. В воскресенье она повезет их поездом в Нью‑Йорк, переночует с ними у одной своей знакомой, а в понедельник поведет их в Рокфеллер‑центр смотреть подъем нового флага с пятьюдесятью звездочками, потом будет парад и… и все прочее.

– Не верю своим ушам.

– Как это мило, правда?

– Очень мило. А мы с тобой убежим в Монток, мышка?

– Я уже звонила туда и просила оставить нам номер.

– Все как в бреду. Меня сейчас разорвет на части. Чувствую, как пухну, пухну.

Я хотел рассказать ей про лавку, но слишком большое количество новостей может вызвать несварение. Лучше подождать и выложить ей все это в Монтоке.

В кухню прошмыгнула Эллен.

– Папа, а розового камешка нет в горке.

– Он у меня. Вот здесь, в кармане. Возьми, положи его на место.

– Ты же не велел выносить его из дому.

– И не велю, под страхом смертной казни.

Она чуть ли не с жадностью вырвала у меня талисман и, держа его обеими руками, понесла в гостиную.

Мэри устремила на меня какой‑то странный хмурый взгляд.

– Зачем ты его брал, Итен?

– На счастье, родная. И подействовало.

 

Глава XVIII

 

Третьего июля, в воскресенье, дождь лил весь день, как и полагалось, и его жирные капли были какие‑то особенно мокрые. Мы пробирались по шоссе в извивающемся, точно червяк, потоке машин, немножко важничая и в то же время чувствуя себя беспомощными и потерянными, словно птицы, выпущенные из клетки на волю и испугавшиеся, когда эта воля вдруг показала им свои зубы. Мэри сидела очень прямо, и от нее пахло только что выглаженным полотном.

– Ты довольна? Тебе весело?

– Я все время прислушиваюсь, как там дети?

– Знаю. Моя тетушка Дебора называла это тоской в веселье. Лети, птица моя! Вот эти оборочки у тебя на плечах – это твои крылья, дурочка.

Она улыбнулась и прижалась ко мне.

– Приятно, а все‑таки я прислушиваюсь – как там дети? Интересно, что они сейчас делают?

– Все что угодно, только не думают о том, что делаем мы.

– Да, верно. Им это не интересно.

– Так давай перещеголяем их. Я увидел твою трирему, о нильская змейка, и понял: наш день настал. Сегодня вечером Октавиан будет просить хлеба у какого‑нибудь греческого пастуха.

– Бог знает что ты болтаешь. Аллен никогда не смотрит, куда идет. Может побежать прямо на красный свет.

– Да, да! А бедная наша хромоножка Эллен. Правда, сердце у нее золотое, и личиком она недурна. Может, кто‑нибудь и полюбит ее, а ногу ей ампутируют.

– Ну, дай мне поволноваться немножко. Мне так лучше.

– Блестяще сформулировано. Ну что ж, давай вдвоем представим себе все ужасы, которые могут случиться.

– Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.

– Понимаю. Но вы сами, ваше высочество, принесли в нашу семью гемофилию. Она передается по женской линии. В результате у нас с вами двое гемофиликов.

– Ты самый нежный отец на свете.

– Виновен я! Таких скотов не сыщешь, брат, нигде.

– Я тебя люблю.

– Вот такие волнения я одобряю. Посмотри направо. Видишь, как песок маленькими твердыми волнами набегает на дорогу из‑под вереска и дрока? Дождевые капли ударяются о землю и отскакивают от нее мельчайшими брызгами, как туман. Мне всегда казалось, что здесь похоже на Дартмур или Эксмур, хотя и то и другое я видел только на картинках. Знаешь, первый девонский человек, вероятно, почувствовал бы себя в этих местах как дома. Интересно, призраки здесь бродят?

– Если не бродят, так ты их вполне заменишь.

– Комплименты хороши, когда они от всего сердца.

– Сейчас не до этого. Справа должен быть поворот. Смотри, когда будет указатель с надписью «Муркрофт».

И указатель появился. Эта длинная, узкая, точно веретено, оконечность Лонг‑Айленда хороша тем, что почва здесь впитывает в себя дождь и слякоти после этого не бывает.

Нам отвели целый кукольный домик, чистенький, весь в ситчике, с прославленными рекламой супружескими кроватями, пухлыми, точно булочки.

– Это мне не нравится.

– Вот глупый! Они же рядом стоят – дотянуться можно.

– Еще дотягиваться? Это меня не устраивает, непотребная девица!

Обедали мы изысканно – ели мэнские лангусты и пили белое вино – много белого вина, так что у моей Мэри заблестели глаза. А я еще коварно подливал ей коньяку, пока у меня у самого не зашумело в голове. Не я, а она вспомнила номер нашего кукольного домика, и не мне, а ей удалось попасть ключом в замочную скважину. В дальнейшем выпитый коньяк не помешал мне – впрочем, если бы ей не хотелось, ничего бы и не было.

Потом, удовлетворенно потягиваясь, она положила голову мне на правую руку и улыбнулась и негромко протяжно зевнула.

– Тебя что‑то тревожит?

– Глупости какие. Ты не успела заснуть, а уже видишь сны.

– Ты так стараешься, чтобы мне было хорошо. Я не пойму, что с тобой? Тебя что‑то беспокоит.

Странные, прозорливые минуты – первые ступеньки сна.

– Да, беспокоит. Ну, теперь довольна? Ты никому не рассказывай, но небо обрушилось на землю и кусочек его попал мне на хвост.

Она сладко уснула со своей языческой улыбкой на губах. Я высвободил руку, встал и постоял в проходе между кроватями. Дождь кончился, только с крыш все еще капало, и четвертушка луны поблескивала в миллионах капелек. Beaux reves[30], дорогая моя радость. Только смотри, чтобы небо не упало на нас!

Моя постель была прохладна, но чересчур мягкая, и мне было видно, как четкий месяц бежит сквозь тянущиеся к морю облака. Зловеще закричала где‑то выпь. Я скрестил пальцы на обеих руках. Чур меня, хотя бы ненадолго. Двойное чур меня. Ведь на хвост мне упала всего лишь маленькая горошина.

Даже если рассвет пришел в раскатах грома, я ничего этого не слышал. Когда я проснулся, за окном уже золотилось утро, и в нем была бледная зелень папоротника, был темный вереск и красноватая желтизна мокрого песка дюн, а неподалеку, точно листовое серебро, поблескивал Атлантический. Покореженный ствол дуба возле нашего домика приютил у корней лишайник величиной с подушку, весь из ребристых наплывов серовато‑жемчужного цвета. Извилистая, усыпанная гравием тропинка вела по кукольному городку к крытому черепицей бунгало, породившему все эти домики. Там была контора, киоски, где продавались почтовые открытки, сувениры, марки, а также ресторан со столиками, покрытыми скатертями в синюю клетку, за которыми нам, куклам, полагалось обедать.

Управляющий сидел у себя в конторе и проверял какие‑то счета. Я приметил его, когда он записывал нас внизу, – лысоватый, не нуждающийся в ежедневном бритье. Взгляд у него был одновременно и бегающий и пристальный, и, глядя на наши веселые физиономии, он, видимо, надеялся, что мы приехали сюда наслаждаться любовью, и из желания угодить ему я чуть было не написал в регистрационной книге: «Мистер Джон Смит с супругой». Его длинный мясистый нос вынюхивал грех, даже, кажется, высматривал, служа, как у крота, органом зрения.

– С добрым утром, – сказал я.

Он повел в мою сторону носом.

– Как спали?

– Прекрасно. Можно мне отнести жене завтрак в номер?

– Мы подаем только в ресторане. С половины восьмого до половины десятого.

– А если я сам понесу?

– Не полагается.

– Нарушим правила разок. Ведь вы сами понимаете… – Последнюю фразу я добавил только для того, чтобы не обмануть его надежд. Я был вознагражден за это. Глаза у него увлажнились, нос дрогнул.

– Смущается, что ли?

– Да ведь вы понимаете?

– Не знаю, как повар к этому отнесется.

– Поговорите с ним и намекните, что родился доллар и тянется на цыпочках к вершинам.

Повар оказался греком и счел доллар вещью весьма соблазнительной. Через несколько минут я вышел на дорожку с огромным подносом, покрытым салфеткой, опустил его на деревянную скамью, а сам стал собирать в букетик микроскопические полевые цветочки, чтобы украсить ими королевскую трапезу моей любимой.

Она, может быть, уже не спала, во всяком случае, веки ее приоткрылись, и она сказала:

– Пахнет кофе! О‑о! Какой у меня заботливый муж!.. Да еще цветы! – Милые пустячки, которые никогда не теряют своей прелести.

Мы ели, и пили кофе, и снова пили кофе. Моя Мэри сидела в постели, подложив подушку за спину, и вид у нее был куда более юный и невинный, чем у ее дочери. И мы оба в почтительных тонах говорили о том, как нам хорошо спалось здесь.

Час мой пробил.

– Устройся поудобней. У меня есть новости, они и грустные и радостные.

– Прекрасно! Ты купил океан?

– У Марулло беда.

– Что случилось?

– Много лет назад он приехал в Америку, не имея на то разрешения.

– Ну и что?

– Теперь ему велено уехать.

– Высылают?

– Да.

– Но это ужасно.

– Да, хорошего мало.

– Что же мы будем делать? Что ты будешь делать?

– Кончились наши забавы. Он продал мне лавку вернее, не мне, а тебе. Деньги ведь твои. Ему надо реализовать свое имущество, а я всегда пользовался его благоволением. В сущности говоря, он мне ее почти подарил – всего три тысячи долларов.

– Боже мой! Значит… ты теперь хозяин лавки?

– Да.

– Не продавец? Ты больше не продавец?!

Она уткнулась лицом в подушки и зарыдала. Навзрыд, громко, точно рабыня, с которой сбили ярмо.

Я вышел и сел на кукольное крылечко, дожидаясь, когда она будет готова, и, умывшись, причесав волосы, надев халат, она отворила дверь и позвала меня. Она стала совсем другая и прежней больше никогда не будет. Это и без слов было ясно. Об этом говорила посадка ее головы. Теперь она могла высоко держать голову. Мы снова стали «приличными людьми».

– А мистеру Марулло ничем нельзя помочь?

– Вряд ли.

– Как же это случилось? Кто это обнаружил?

– Не знаю.

– Он хороший человек. Это несправедливо. Как он держится?

– С достоинством. С честью.

Мы гуляли по берегу, как нам мечталось, сидели на песке, подбирали маленькие пестрые раковинки и, конечно, показывали их друг другу, дивились чудесам природы – морю, воздуху, свету, охлажденному ветерком солнцу, точно творец всего этого ожидал наших комплиментов.

Мэри была рассеянна. По‑моему, ей хотелось домой насладиться своим новым положением, увидеть, как женщины будут совсем по‑другому смотреть на нее, услышать новые нотки в приветствиях знакомых на Главной улице. В ней, кажется, уже ничего не осталось от «бедной Мэри Хоули, которой так трудно живется». Она стала миссис Итен Аллен Хоули – навсегда. И я должен сохранить ее такой. Она отбывала этот день, потому что мы решили провести его здесь, потому что за него было заплачено, но, перебирая пальцами ракушки, она уже видела перед собой не их, а те яркие дни, что ожидали нас впереди.

Обедали мы в клетчатой столовой, где манеры моей Мэри, ее уверенность в себе разочаровали господина Крота. Его мясистый нос, который так радостно вздрагивал, учуяв греховную связь, теперь свернулся на сторону. И он совсем в нас разочаровался, когда ему пришлось подойти к нашему столику и сказать, что миссис Хоули требуют к телефону.

– Кто может знать, куда мы поехали?

– Как кто? Марджи, конечно! Мне пришлось ей сказать, ведь с ней дети. Ой! Надеюсь, ничего не… Он же не смотрит, куда идет!

Назад она вернулась, вся дрожа, как звездочка.

– Ты никогда не догадаешься. Никогда!

– Уже догадался, что случилось что‑то хорошее.

– Она сказала: «Вы слышали новости? Радио слышали?» И я по ее голосу поняла, что новости приятные.

– Да ты скажи, в чем дело, а потом уж будешь о ее голосе.

– Нет, я просто поверить не могу.

– Может, я поверю? Давай попробуем.

– Аллен получил похвальный отзыв.

– Кто? Аллен? Ну, знаешь!

– За конкурсное сочинение… там наприсылали со всей Америки… похвальный отзыв!

– Не может быть!

– Да, да! Всего пять похвальных отзывов… приз – часы и выступление по телевидению. Представляешь себе? У нас в семье знаменитость!

– Нет, не представляю. Значит, его хандра – это одно притворство? Какой актер! Выходит, никто не топтал его бедное верное сердце?

– Перестань насмешничать. Подумай только! Наш сын – один из пяти мальчиков на все Соединенные Штаты получил похвальный отзыв… и по телевидению!

– И часы! А он время умеет узнавать?

– Итен, если ты не перестанешь насмешничать, люди подумают, что ты завидуешь собственному сыну.

– Я просто поражен. Я считал, что у него слог не лучше, чем у генерала Эйзенхауэра. Ведь за Аллена невидимки не пишут.

– Знаю, знаю, Ит. У тебя такая игра – травить их. А на самом деле именно ты их и балуешь. Теперь скажи мне – ты помогал ему писать это сочинение?

– Я? Помогал? Он мне его даже не показывал.

– Ну, слава богу. А то я боялась, что ты станешь задирать нос, потому что сочинение на самом деле твое.

– Нет! Уму непостижимо! Доказывает только, как мало мы знаем собственных детей. А как отнеслась к этому Эллен?

– Себя не помнит от гордости. Марджи так волновалась, что говорить не могла. У него будут брать интервью для газет… и телевидение, он выступит по телевидению! А телевизора у нас нет, и мы даже не сможем посмотреть его. Марджи говорит, чтобы мы пришли к ней. В нашей семье знаменитость! Итен, нужно купить телевизор.

– Купим. Завтра с утра побегу в магазин. Да ведь можно заказать – пришлют.

– Позволить себе такую… Ох, Итен, я забыла, что лавка теперь твоя, совершенно забыла. Нет, ты не понимаешь! Знаменитость!

– Надеюсь, мы сможем жить с ним под одной крышей.

– Дай ему порадоваться. Надо ехать домой. Они возвращаются с поездом семь восемнадцать. Мы должны быть дома, надо же встретить его.

– И испечь пирог.

– Обязательно испеку.

– И развесить гирлянды из гофрированной бумаги.

– Ты это не от зависти?

– Нет. Я потрясен. Гирлянды из гофрированной бумаги – очень красиво. По всему дому.

– Но не снаружи. Это будет уж чересчур. Марджи говорит – может, нам лучше притвориться, будто мы ничего не знаем. Пусть он сам все расскажет.

– Не согласен. Он может обидеться. Выйдет так, будто мы не придаем этому никакого значения. Нет, пусть его ждет парадная встреча – приветственные крики, поздравления и пирог. Вот беда! Все закрыто, а то я купил бы фейерверк.

– А может, где‑нибудь в киосках?

– Да, конечно. По дороге домой. Если еще не все распродано…

Мэри вдруг опустила голову, будто читая молитву.

– Ты – хозяин лавки, Аллен – знаменитость. Кто бы мог подумать, что это все случится сразу? Итен, надо скорей ехать. Мы должны быть дома к их возвращению. Почему ты так странно смотришь?

– Меня вдруг ошеломила мысль – как мало мы знаем о других. Даже под ложечкой засосало. Помню, в детстве, на Рождество, надо бы веселиться, а у меня «съешь перца».

– Что‑о?

– Это я придумал рифму, когда тетушка Дебора говорила, что у меня приступ Weltschmerz’a[31].

– А что это такое?

– Это когда по твоей могиле гуси ходят.

– Ах, вот что! Нет, боже избави. Ведь такого дня у нас за всю нашу жизнь не было. Если мы не отметим его как следует, это будет свинство с нашей стороны. Теперь улыбнись и, пожалуйста, не ешь перца. А это смешно. Съешь перца. Поди расплатись. Я буду укладываться.

Я заплатил по счету из тех самых денег, которые были сложены в тугой квадратик, и спросил господина Крота:

– У вас в киоске не осталось шутих?

– Кажется, есть. Посмотрю… Вот, пожалуйста. Сколько вам?

– Все, сколько есть, – сказал я. – Наш сын стал знаменитостью.

– Да? Как это понимать?

– Только в одном определенном смысле.

– Вроде Дика Кларка?[32]

– Или Чессмена.[33]

– Вы шутите.

– Он выступит по телевидению.

– По какой станции? Когда?

– Я еще сам не знаю.

– Обязательно послежу. Как его зовут?

– Так же, как меня. Итен Аллен Хоули. Мы его зовем Аллен.

– Для нас это большая честь, что вы и миссис Аллен были у нас.

– Миссис Хоули.

– Да, простите. Надеюсь, вы к нам еще приедете. Здесь перебывало много всяких знаменитостей. Ищут у нас… гм!.. тишины.

Когда мы ехали по золотой дороге домой, медленно двигаясь в переливчатом, извивающемся, как змея, потоке машин, Мэри сидела прямая, гордая.

– Я купил целую коробку шутих. Больше сотни.

– Вот теперь я тебя узнаю, милый. Интересно, Бейкеры вернулись или нет?

 

Глава XIX

 

Мой сын держался самым достойным образом. Он не казнил, а миловал нас, у него не было никаких намерений мстить. Награды и почести, а также наши поздравления он принял как нечто должное, не выказав ни тщеславия, ни чрезмерной скромности. Потом, не дождавшись, когда моя сотня шутих догорит до черноты, подошел к своему креслу в гостиной и включил свой приемник. Было ясно, что все наши прегрешения прощены. Я впервые видел, чтобы мальчик его лет с таким тактом принимал обрушившуюся на него славу.

Это был поистине вечер чудес. Если Аллен поразил меня своим неожиданным вознесением на небеса, то не меньше поразила меня Эллен! На основе многолетнего пристального наблюдения я ожидал, что мисс Эллен будет кипеть и бушевать от зависти и подыскивать способы как‑нибудь умалить величие брата. Но она обманула меня. Она взяла на себя прославление Аллена. Это она, Эллен, рассказала, как они, проведя упоительный вечер в городе, сидели потом в обставленной с большим вкусом квартире на Шестьдесят седьмой улице и от нечего делать слушали последние известия по телевизору, и вдруг диктор объявил о триумфе Аллена. Это она, Эллен, поведала нам, кто что тогда сказал, и какой у кого был вид, и как они чуть в обморок не упали. Аллен сидел в сторонке и спокойно слушал рассказ сестры о том, что вместе с четырьмя остальными лауреатами он выступит по телевидению и на глазах у миллионов зрителей и слушателей прочтет свое сочинение. В паузах раздавались счастливые охи и ахи Мэри. Я взглянул на Марджи Янг‑Хант. Она казалась непроницаемой, как тогда, во время гаданья. И сумрачная тишина вползла к нам в гостиную.

– Ничего не попишешь, – сказал я. – Тут требуется крем‑сода со льда на всю компанию.

– Эллен принесет. Где Эллен? Опять она исчезла, как молодой месяц.

Марджи Янг‑Хант, явно нервничая, встала с кресла.

– У вас семейное торжество. Я уйду.

– Марджи! Вы тоже в нем участвуете. Куда девалась Эллен?

– Мэри, не заставляйте меня признаваться, что я немножко выдохлась.

– Ну понятно, дорогая. Как это я забыла! А мы так хорошо отдохнули! И все благодаря вам.

– Я сама очень довольна. И рада, что все так получилось.

Ей хотелось уйти, и как можно скорее. Она выслушала благодарность от нас и от Аллена и убежала.

Мэри проговорила вполголоса:

– Мы ничего не сказали Марджи про лавку.

– Ладно, ладно. Зачем обкрадывать Его Румяное Сиятельство? Сегодня он на первом месте. Куда девалась Эллен?

– Она пошла спать, – сказала Мэри. – Это очень тактично с твоей стороны, ты прав, милый. Аллен, сегодня у тебя столько волнений. Пойди ляг.

– Нет, я еще посижу здесь немножко, – милостиво сказал Аллен.

– Но тебе надо отдохнуть.

– Я и так отдыхаю.

Мэри взглянула на меня, ища поддержки.

– Крепись, крепись, час испытанья пробил! Отлупить его? Или же дадим ему возможность восторжествовать и над нами?

– Да ведь он ребенок. Ему надо отдохнуть.

– Ему многое что надо, только не отдых.

– Всем известно, что детям необходим хороший отдых.

– То, что всем известно, большей частью неправильно. Ты когда‑нибудь слышала, чтобы дети умирали от переутомления? Нет! Но со взрослыми это случается. Дети народ хитрый. Когда отдых им необходим, тогда они и отдыхают.

– Но уже первый час ночи.

– Правильно, дорогая, и завтра он будет дрыхнуть до двенадцати, а мы с тобой встанем в шесть.

– Что же, ты уйдешь и оставишь его здесь?

– Ему надо отомстить нам за то, что мы произвели его на свет.

– Не понимаю, что ты там несешь. Отомстить?

– Давай заключим пари, а то ты уже сердишься.

– Да, сержусь. Потому что ты говоришь глупости.

– Если через полчаса после того, как мы с тобой ляжем спать, он не проберется тайком к себе в гнездышко, я обязуюсь заплатить тебе сорок семь миллионов восемьсот двадцать шесть долларов и восемьдесят центов.

И, представьте себе, я проиграл, придется мне платить. Ступеньки скрипнули под ногами нашей знаменитости через тридцать пять минут после того, как мы попрощались с ним на ночь.

– Ненавижу, когда ты оказываешься прав, – сказала моя Мэри. Она собиралась всю ночь не спать, прислушиваясь.

– Да я и не был прав, дорогая. Я ошибся на пять минут. Но я помню себя в его возрасте.

Она тут же заснула. Она не слышала, как Эллен осторожно спустилась по лестнице, а я слышал. Я лежал и всматривался в красные пятнышки, плавающие в темноте. Но я не пошел за ней, так как услышал легкое звяканье медного ключа в замке горки и понял, что моя дочь заряжает свою батарею.

Красные пятнышки что‑то уж очень разыгрались. Они шныряли из стороны в сторону и, когда я пытался сосредоточиться на них, исчезали без следа. Старый шкипер избегал меня. Он не являлся мне, с тех пор как… да, с самой Пасхи. Он не то что тетушка Гарриэт – «иже еси на небесех», – Старый шкипер никогда не является мне, если я не в ладах с самим собой. Это служит своего рода мерилом моих взаимоотношений с собственной персоной.

В ту ночь я силой заставил его прийти. Я лег на самый краешек кровати и вытянулся во весь рост. Я напряг все мускулы, особенно мускулы шеи и подбородка, крепко сжал кулаки, вдавил их в живот, и он пришел – я увидел холодные маленькие глазки, седые торчащие усы и наклон плеч вперед, свидетельствующий о том, что когда‑то он был очень сильным и нередко пускал в ход свою силу. Я даже заставил его надеть синюю фуражку с маленьким лакированным козырьком и золотой буквой «X», составленной из двух якорей, – фуражку, которую он почти никогда не носил. Старик сопротивлялся, но я силой привел его и усадил на полуразрушенный парапет у Старой гавани возле Убежища. Я велел ему сесть на груду балластных камней и положил его руки на набалдашник нарваловой трости. Этой тростью можно было сбить с ног слона.

– Мне нужно возненавидеть что‑то. Жалеть и понимать – это все ерунда. Я хочу возненавидеть, чтобы избавиться от того, что меня жжет.


Дата добавления: 2015-12-17; просмотров: 1; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!