Часть I. Супрематизм как чистое познание 8 страница



Движение человеческое в каждой эпохе сопутствует<ся> своим солнцем. Социализм — солнце всех наций (хотя <и> толкуем по-разному). И потому он не национален [им], и они не должны быть национальны ему, как ни одна планета Солнцу.

Человек вступает в свое единство, беспредметную вненародность, образует целостный технический лик своего совершенства, но это будет только ликом животного. И когда он сделает первый шаг от Социализма как учения животного к <учению> беспредметному, тогда начнется его новый путь к безличью, признаки чего существуют в Социалистическом учении уничтожения наций в единонародный лик. В лике есть начало и конец. В нем — как в предмете — личность как индивидуальность равна предмету, порожденному сознанием, видящему мир как множество ликов-личностей.

Сущность нашей Земли, называемая Человеком (как вывод, поскольку он объявляет себя высшим началом), не имеет в себе, однако, обособленного лика-личности, как только множественное. Она <сущность> — слитность множества, она как возбуждение, в каждом месте разное, но одной сущности. Многолик<ие> народност<и>, как и многоликое животное, идут как ступени к последней вершине, и эта последняя ступень — вненародное бытие. Оно может совершаться либо через вымирание народностей, отсыла<ющих> своих детей в новые центры культуры, либо через экономический вопрос Международности. Многоличие наций <, собранных> через искусственный путь экономических интересов как повода к смешению отосланных детей всех народов, — прочная основа под одно знамя Международного Социализма. Но, прежде чем многоличие наций соберется, необходимо Социализму претерпеть войны среди своего многоличия благодаря национальному и экономическому недомыслу последних <, то есть наций>. И когда Социализм победит свое многоличие, наступит первое единство — экономическое, за ним второе — многоличие наций, рас, классов воплотится в единство, слитность, образует новый вид.

Во всех учениях есть одно стремление привести многоличие к единоличию. Этому учат все, и <все> учения изыскивают пути приведения к единому лику. Все учения добиваются освободить народ от наложенных на него Государственных штанов или клеток, возвратить ему его неделимую первобытность как мир, разрушенный на различия сознанием, <то есть> воплотиться в мировую подлинность.

Социализм должен снять граничность, но это только будет дверью, через которую пройдет многоличие и станет единым предметом. Как целостный лик во имя своего животного практического плана будет Социалистический лик, лик завершения культуры научно-харчевого предметного практического реализма как равенства. Это будет только животное равенство харчевое, он станет перед «Во имя „я есть хочу“»39.

Через эту толщу обжорной культуры харчевоживучести Социализма пробьется человек к свободе, что и должно его разделить или, по крайней мере, <заставить> строго различить в себе два начала, животное и человеческое. Предметная харчевая культура не является его идеалом, в ней он не видит свободы, т. е. беспредметного начета, но через нее думает выйти к ней.

Говоря о свободе, говорю условно о творчестве, существующем вне предметных практических преодолений; в нем их нет, а потому оно беспредметно, не зависимо ни от цели, ни практичности, ни времени, ни пространства. От всего этого зависит вся предметная практическая культура, которая ищет освобождения в беспредметном. В творчестве человеку предстоит освобождение от труда, ремесла, нужды, от предрассудков чего-либо культивировать, преодолевать, любить. Нет границ в свободе творчества, а также и вопросов, хотя само творчество растяжимое тоже понятие. Свобода его может быть только в чистых условиях соединять и разъединять, не предрешая практических нужд; творчество — практическое свободное чистое действие.

Супрематизм будет только первенствующим началом, указующим человеку освобожденное его «ничто» в этом чистом действии соединения, разъединения. И так действительно должно быть, поскольку человек хочет быть человеком, поскольку он хочет освободиться от «что?». В «что?» он видит всю культуру, и из «что?» возникает вся культура; и конечно, иначе быть не может. Перед ним бытие, ему никогда не понятное в своем существе, и потому только возникает «что?» и вся культура заострения ума, постига<ющего> «что». Таковая культура средств для вечно непознаваемого и неразрешимого «что?» была бы не-культурой, — то, что познано, не относится к ней. К культуре относятся только действия в заострении ума как простого постига<юще>го средства, свободного от культурных воздействий явления. Познанное не принадлежит культуре, подлежат ей только средства, разбивающиеся прежде, чем преодолеть вечное «что». Итак, «что?» остается незыблемо нераспыляемым только как средство культуры.

Если мир как вечное «что?» <и> суть его — наше представление, то не лежит ли победа его в самом нашем представлении? Нельзя ли мир представить так, чтобы суть его была не в «что», а в «ничто»?40

Ничто существует в сознании как бездействие, как пустошь и потому отрицается и даже становится опасным для жизни. В действительности «ничто» не есть пустошь, как только то действие, во что проникнуть не может человеческое «что», что действует, не получая ответа. Сознание его <человека> не может <взаимо>действоеать с неизвестным, тогда он прибегает к условным именам и под именем разумеет то или иное состояние. Маска остается не снята, и подлинное остается скрытым в «ничто». Всякая попытка познать дает одни и те же результаты, и таковое действие, если оно не дало подлинного, может быть отнесено к «Ничто»,

Подлинного нет, оно заменяется представлением, возникает мир как представление, а мир как представление только маска, только бутафория.

Действительность как «что», как «вещь», как «единица», как вещество остается непознаваемым <«что?»>, потому что его никогда не было. Не верим этому обстоятельству и продолжаем развивать и заострять ум, авось его жало расколет это «что?», и глазу нашему представится подлинность мира. На будущее вся надежда, оно заточит наш ум поострее. И, увы, уже не одно будущее было и прошло, и не разбило «что», и не заострило ума. Только больше и больше обогащаемся средствами, только больше и больше хлама, и их считаем культурой нашей. Мир ума или разумного постижения, мир из папье-маше, имитация представляемого. Всякая действительность, вынесенная из природы, — бутафория; яды химические [не] в состоянии разложить «что», [ибо] каждое разложение не что иное, как тоже «что», как будто подлинность мира состоит из одних неделимых «что».

Человек хочет увидеть в «ничто» «что», и так как нельзя в «ничто» увидеть «что», то ответом и является представление.

Не достигая желанного успеха, цель нашего научного любознания остается беспредметной. И, может быть, вся научно-познавательная культура и состоит в том, чтобы через лишнюю попытку разложить неразложимое и доказать лишний раз, что «что» не существует, как только беспредметное «ничто».

Мы жили на беспредметном фундаменте и ничего об этом <не знали,> не подозревали, что крыша нашей жизни вовсе не опирается на фундамент, не знали того, что склады культурных средств науки не что иное, как трупы непознанного «что», и что сама культура — учреждение, дающее имена по календарю неизвестному. Однако действие культуры считаем жизнью, считаем разумными достижениями человеческого ума, крепко обоснованными, наглядно доказанными и существующими реально во многих случаях.

Живописец строит культуру живописной площади холста, будучи уверен, что ценности предметные им в действительности переносятся на холст и что действие жизни передал; <он> совсем позабывал, что холст <его> лишь условие условий, поглощающихся беспредметностью как подлинностью, что в нем исчезло и пространство времени со всем организмом, а стала новая действительность живописная, которая общежитию не видна.

Общежитие обогащается всеми научными, и практическими, и художественными данными, рассматривая их как действительность (подобно живописцу), строит музеи и склады, собирая «негодные средства» на достижение поставленной цели. Собраны огромные библиотеки разных суждений, и в этом его собрании гордость, богатство и культура общежития. Поэтому оно всегда <снова и снова> переоценивает ценности, <потому> что ценность их не подлинн<а>, как <подлинна> приро<да> беспредметная.

Собрание живописных проявлений художников великолепно доказывают свою беспредметность. Ведь каждый холст, а также скульптура не дает подлинности, а общежитие считает, что оно собирает в музеи живую психологию, характер людей, портреты их, натюрморты, <оно> полагает, что собирает жизнь в художественной композиции. В этом заблуждении находятся оба, и общежитие, и художник, <они> уверены, что может быть психологический портрет художественный, <что> психология и характер могут быть художественные или нехудожественные, что их художник облекает в художественную форму. Всё это одни действительно «натюрморты», как и вся вообще культура одних «мортов».

Искусство предметных отражений дважды «морт», <поскольку> отражает мертвечину культуры. Сама культура — попытка достижения живого, а Искусство, передавая явь живую, делает мертвое; живое не передашь, не скопируешь, перед ним <Искусством> все то же «что», не отразимое ни через какие культуры живописные41. Все таковые попытки будут лишь негодными средствами, — то, что нужно передать, не передаваемо средствами совершенств. Одно совершенство как будто совершеннее другого, и можно им достигнуть идею, — отсюда и ценности между средствами иные, но в конечном счете <они> также негодны, как и суждения общежития о ценностях. Нет ценностей в том, что мы изучаем и познаем, оно становится ценным, когда применяется к нашему ценному мирозданию. И потому, что существует таковое ценное здание, существует и крах его, аннулируется без-ценностью, возвращается в то, из чего получилось. Так что действительность и жизнь расходятся, жизнь не компетентна в ценностях, ибо таковых нет. Общежитие не компетентно в этом <различии ценностей>, как и никто другой.

Передо мной стоят груды средств как ценные орудия культуры, через которые общежитие думает достигнуть «совершенства культуры» как абсолютной ценности, — не иначе, следовательно, она еще где-то в будущем лежит в совершенном средстве; нельзя потому сказать, что сегодня культура достигла предела. Ожидаем его в будущем, а будущее будет хохотать над нашим недомыслом, как наше сегодня хохочет над прошлым, обличая его в человеческом недомысле, в варварстве и дикости; всё же сегодняшнее, в сотни раз превышающее прошлое примитивное варварство, считаем совершенным варварством <и> культурно оправданными ценными достижениями.

Вся предметная культура — культура варварств эпохи диких восхождений к призраку обманчивому, Богу ценностей. Все общежитие ведут обезумевшие Государственные вожди, жаждущие ценности; <они> уверяют, что кредитка разрумяненная есть истина условий бога ценности. Это тот вексель, по которому оно <общежитие> обязуется выдать золото как абсолютную истину ценностей. Общежитие, верующее в разрумяненную ценность, верит, что скапливает подлинную культуру кредиток.

Таковую кредитку представляет собой и предметная культура Искусства, ибо каждый художник обещает дать реальный портрет как истину, а дает общежитию разрумяненную кредитку. Оно — Искусство и потому уже ценно в ценности воспроизведенной лжи, как оправдывается художник. Оно тоже стало обязательным «хождением» в этой бесконечной лжи вексельного отражения. Убивается или отводится сущность подлинная, которую боится показать и вождь Государственный, и Искусства. Обоим больше нечего показать в Мире, как только беспредметность того, что «ничто» во всем и всё в нем.

Культура предметная практического реализма, культура сытности, — как единая из ценностей ценность. В ней животный план близится к человеку, хочет в нем завершится абсолютно. Сам же человек, конечно, должен чем-либо выделяться над животным планом и строить свой человеческий план вне живота.

В чем же и на чем строиться должен таковой план? Предполагаю, что человеческое отличие от всепоедающего животного должно быть в голоде, голодном действии. Супрематия человека <заключается в этом>, животный экономический план только стадия некоторых <его> функций.

Если существует понятие о преодолении природы, а другое [положение], что природа самопожирающееся существо, в чем и заключается ее сущность, то преодолевать ее должно голодное действие. Если я стану только совершенствовать сытую сторону, приспособляя к этому технику предмета, то я буду стоять в плане самой природы и исполнять функции взаимного пожрания. Стремление к сытности побуждает меня создать предметы, орудия культуры насыщения; сытым могу быть через предмет, орудие. Так и сама природа в чистом понимании общежития пожирает друг друга и создает съедобные предметы, дав им в то же время средства убийства и защиты.

Защищая друг друга от взаимного пожрания, природа стремится к уничтожению ненормального положения взаимного пожрания, предупреждая последний технической защитой пожирающихся, устроив орудия так, чтобы они смогли обеспечивать [себя] от поедания <другими>, защищая в то же время голодное состояние, голод каждого.

Усматриваю в этом, что сущность каждого существа беспредметна; беспрерывно строя орудия защиты и убийства, <оно> борется с убийством, защищая голод. [И второе — эта] сущность в голоде, а не <в> чем-либо другом, <что> доказывают ее средства, т. е. цель, назначение, практичность.

Что же нужно отнести к плану сознания человеческого существа, но не природы, которая не может себя поедать? Если бы существо было исключительно в сытности, она бы не строила орудий предохранения, спасающих от пожрания, наоборот, способствовала бы облегчением, сняв все орудия защиты. Огражденность говорит за то, что каждое существо не хочет быть пожрано другим, защищает свой организм, и если бы существо не было разнообразно в своей защите, то, очевидно, ничто друг друга не могло пожрать. Наступило бы голодное состояние.

Движение сознания в смысле пожирания шло через весь животный план вплоть до вершины человеческого плана, который предполагает уничтожить самоедство. Но, достигши <человеческого плана>, у него <сознания> возникли ценности, создавшие новую форму, — самоубийства человеков на том же харчево-экономическом вопросе. Таким образом, ценности сытности, бывшие в животном плане, заключавшиеся в мясе, вышли в новую форму и по-иному вырываемы из жизни, ничуть не изменяясь. Жизнь отнимается для жизни, но жизни уже не самоедства, а вне этого; человек освобождает себя из самопоедания во имя справедливого распределения труда по убийству низшего от себя животного и равнопользы всем42.

Жизнь одного становится харчевым предметом другого. Животные между собой представляют предметы взаимной пищи и борются за свое существование между собой убийством. Люди в культуре своей представляют ту же «борьбу за существование во всех смыслах». Борьба за существование побуждает животное убить другого, то же делают и люди (действие без лозунга и действие под лозунгом «борьба за существование»).

Таковой лозунг просто неприличный лозунг <для человека> как высшего над животным существа, которое хочет победить новым порядком отношений своей культуры, но победить его не может. Трудно, очевидно, человеку выйти из области животного плана, хотя ставит себя всегда выше над животным, позабывая, что вся его культура только другой экономический порядок всех тех же животных лозунгов или действий. А на культуру имеет надежду, что она спасет его от животного начала, но то, в чем видит свое спасение, не уступает животному, даже превышает его в дикости. Человек со всей культурой остается животным в том начале, где существует «борьба за существование». Понимается борьба как простое харчевое дело, чисто животное дело, то, что на человеческом языке называется экономическим вопросом. Борясь за него, человек хочет победить его раз навсегда, чтобы из-за него не происходила борьба за существование. В уничтожении борьбы человек выходит впервые из животного плана «борьбы за существование», борьбы с животным, которое борется с настигающим признаком человека.

Признак человека принадлежит другой культуре, находящейся вне борьбы <из->за харче-экономических дел. Когда спит в нем животное, поднимаются все дела человека, но горе ему, когда оно просыпается. Подымая знамя харчей, оно разрушит всю культуру, чтобы пожрать все, насытив себя. Как зверь, просыпаясь в голоде, разрушает организм другого животного, так человек разрушает тело культуры, чтобы достать мясо и кровь. И тогда знамя, поднятое за образ человеческий, гибнет, тогда когда человеческий план должен быть выше всего предметного или животного харчевого.

Как будто все системы движения человека идут во имя культуры совершенств, которые в свою очередь не что иное, как совершенства технического экономического харчевого порядка (даже учение Социализма не больше, как экономический харчевой столп или харчевая печка практического реализма).

Не будет ли во всех совершенствах признаков, что животное не только <не> исчезает, но развивает свою сущность? Ему надоело жевать, перерабатыватъ пищу в необходимый продукт, и оно задумало устраивать мельницы, фабрики, заводы, железные дороги, оно совершенствует себя и порождает профессионализм как отдельн<ые> механические части целого организма, во всей своей животной ширине. Не потому ли оно избрало за эмблему молот и серп и другие эмблемы науки и даже Искусства как некие средства, помогающие осуществить царство молота и серпа, харчевого царства людей? Не будет ли Социализм в этом случае учением животным, поскольку он стремится осуществить царство харчевое молота и серпа, т. е. такое царство, где серп для того, чтобы сделать молот, и молот для того, чтобы сделать серп? И постольку он (Социализм) человеческий, поскольку думает достигнуть иной вершины, беспредметности как высшей своей предельности, и не наступит ли только тогда величайшая борьба разума как бытия с безумием-небытием как истиной человека.

Как чистыми науками и действием направляет бытие сознание? И если возможно, чтобы разум направил сознание к без-умию, за пределы сознания, тогда действительно бытие направляет сознание.

Бытие человека действует в разуме и имеет отдельную цель технического совершенства, обусловленного целью предметной харчевой жизни. Очевидно, что изменить себя оно может только в сторону последнего разумного действия, но не беспредметного заумного. Зубы бытия могут направить сознание в сторону создания ножей, серпов; серп-бытие направит сознание в сторону жатвенной машины и т. д. К этому направляется техническое бытие животного; возникло же оно от того, что «захотело есть», и потому бегу туда, где возможно обеспечить себя материальными благами, но чтобы мне не бегать, то я построю все для этого нужные технические средства, перебрасывающие пищу в готовом продукте. В этом все благо и совершенство.

Вся, таким образом, техническая культура результат того же «Я есть хочу». Это не предрассудок, а подлинность. Факт ясен даже без «научного обоснования», поэтому всякая мысль, отвлекающая от подлинности, должна быть изгнана, ибо прежде всего я должен обеспечить животное. И все науки тоже должны быть изгнаны, раз они не сводятся к этому животному, за исключением наук экономических технических; в них та подлинность, через которую человек достигнет скорейшего удовлетворения голода (в чем истина истин). Из этого закона должны исходить все науки и все строительство, и только к этому должен ученый и художник сводить вопросы свои как подлинному полезному действию.

Все остальное отвлечение — абстракция, борьба против отвлечения абстрактного беспредметного, животная борьба животных, но не людей. Наглядное действие и причина действия должна быть видна и ясна не иначе как полезная цель, но не как отвлеченная игра. «Я есть хочу» — и к удовлетворению этого вопроса должны встать все силы. Это не отвлечение, а конкретное, однако чтобы достигнуть скорее абсолютного конкретного, человек изобретет множество средств, и главным из них есть экономия, экономию взял за основу всего.

Человек неизбежно должен быстрее двигаться по кратчайшему времени, но куда? Конечно, к осуществлению и достижению предметных практических точек. Экономия — закон конкретных идей, абстракция как беспредметность вне этого, ибо она чистое действие природы, которая абстрактна; если экономия не окажется очередной ошибкой, то, конечно, человек должен достигнуть блага абсолютного конкретного, но если же оно стоит в ряду всех «предрассудков», то тогда разум животного должен убедиться в абсурдности последней своей выдумки.

Абсурд экономических основ уже в том, что через экономию хочется победить время, пространство, в действительности не существующих в мировой подлинности. Побеждается то, что не существует.

Но животные признаки технической практической культуры не только <не> притупились или исчезли, но развили свое совершенство, почти превратились в проволочные совершенства, зубы в пушки и пулеметы, уничтожающие сразу тысячи жертв. Таким образом, нога животного все больше и больше бронируется и крепче стоит на груди человеческого существа, и человеческому сознанию трудно подняться и осознать самого себя и увидеть свой человеческий признак. Его сознание находится во власти предметного бытия зверя, оно определяет и направляет действие в ту сторону — вытекающую из причины «я есть хочу». Сознание человека находится в надежде, что наступит предел предметности, что аппетит зверя будет ограничен и что новое человеческое бытие действительно увидит свое царство, царство бесцельных состояний, царство небывалого беспредметного действия43.

Культура человека разбилась на два плана, животную, сытную <жизнь> и на голодную. Техника разбилась по двум движениям предметного изобретения, обеспечивающего харчевые надобности практического реализма и технику беспредметную, абстрактную.

Вопрос теперь в том, что будет главой всего движения. До сих пор руководит всем первое и всю жизнь направляет по своему плану. Животное <начало> превышает человеческое, у <животного> харчевое благо — первое, другого оно не знает. Человек же пытается построить что-то другое, большее, чем харчевой реализм, но все попытки остаются тщетны.

Так, например, он создал Религию, построил церковь для высших целей духовного действия, поставив границу между собой и животным, между харчью и духом. В нем проснулся дух иного порядка, нежели порядок телесный, порядок голодный.

Все это указывает, что он в себе имеет нечто другое, в нем существует большее, чем стремление к сытности, в нем просыпается дух, <не> живущий ни хлебом, ни мясом, ни всей предметной техникой совершенств; <человек> хочет жить помимо всей практической экономической стороны, став<я> ее на низшую ступень.

Но и тут не ускользнул от предметности и духовной практичности полезного, и в храме духовного религиозного действия поставил «цель», и этого уже достаточно, чтобы возникла вся практическая экономическая целесообразная жизнь, хотя бы и духовная религиозная.

Так и в этом не понял человек своего существа, безусловно, большего, чем животное. Не может познать его <существа> иначе, как стремящимся к какой-то цели прежде познания ее. Бог не есть точка, к которой можно стремиться, ибо Бог не имеет места, — но не видят другого бытия, как <только> целевого. И потому что бы и где бы <человек> ни строил, строит бытие целевое, устанавливает точку, и потому бытие и направляет его сознание только в эту сторону, в которой он установил свою точку.

Конечно, цели духовные, Религиозные, как и цели харчевые, в конце концов идут к тому небу духовному, где не будет харчевой заботы. В этом сущность человека, освобожденного от зверя. Туда идет, где не будет больше точек «куда».

Кроме Религии есть еще второй или третий план построения бытия — Искусство (если исключить красоту, то оно чисто духовное), в котором должно быть бытие в неограниченной свободе творчества, сущность которого тоже выше животного технического харчевого реализма. Но и в случае <Искусства> оно поставило себе цель (не познав своей сущности) — бытие жизни, художественную ценность ее в себе. Так что и в этом случае оно тоже предметно, заверша<я> собой купол всей предметной культуры.

Животное разделилось на три пути, его разделил человек, который и хочет выйти из скорлупы животного44.

Мыслю, что животное состояние исключительно техническое, т. е. аппарат только пожирающий, что в нем нет человеческих больше признаков, а если и существуют, то в зародыше, и, во всяком случае, нет Искусства и нет Религии. Мы видим в нем механическую работу пожрания, и от нас скрыта вся мыслительная работа его миросозерцания.

Во многих случаях художник-живописец зачастую описывает луга и стада, во всем этом он находит гармонию художественных связей, следовательно, находит признаки Искусства. Таким образом, животное в целом своем создано из признаков, развитых в сильнейшей мере у человека. Также, подобно цветам в лугах, человек расцвечивает себя цветными лоскутами, украшает себя и стремится рисунком и живописным цветным пятном выделить себя из общей массы. Так что все <человеческие> признаки, рассматривая их с точки художественной красоты, существуют в мире птиц, животных и насекомых. Конечно, последние возможно оспаривать тем, что вся раскраска этого мира имеет, может быть, причину исключительно техническую как защитную. Но, может быть, и все человеческое Искусство тоже имеет таковой же смысл в техническом приложении и исключает это положение только в своей чистой беспредметности, т. е. в человеческом плане (где оно исключает и себя как Искусство как предметность).

Итак, поскольку неизвестно мне существование каких-либо других признаков в природных проявлениях, кроме технических, органических и механических45, и поскольку человеческое находит в себе «отличие», постольку человек состоит в плане животном.

Попытку выделить человека из животного плана через установление Религиозного и плана Искусства можно считать неудавшейся попыткой, неудавшейся потому, что во всех случаях <очевидно> предметное установление практической цели сознательного абсурда.

Итак, с большой яростью движется предметный мир животного, давит всеми своими доказательствами необходимости пожрания, а где не может доказать преимущества последнего, там ставит вооружение и движет сознание исключительно в сторону предметного бытия, побуждая сознание доказательством достижения завершенности предметной жизни. А тогда <после достижения> возможно заняться свободной стороной, т. е. тою отвлеченной работой, которую мешает осуществить (животное).

Под этой другой работой нужно разуметь Искусство, но и последнее не спасется от целесообразной связи «нужной жизни».

И действительно, что возможно противопоставить такому здравому доказательству завершения одного и начала второго плана? Возможно <только> верить или не верить. И вот люди разделились. Один человек не поверил в благо материальное, <не поверил> предметнику, поверил духу беспредметному; другой поверил в предметное; и создали <они> две жизни, нужную и ненужную. Уверовавший в духа должен был бы умереть с голоду, остаться без всяких харчевых технических совершенств, второй должен жить в полном благе харчевом. На деле же оба стали в совершенстве своем и достигли величия в своем учении, но ни один из них не был сыт одной пищей духа или материала, как только соединяя оба понятия в одно; творили одну пищу, иначе не могли создать пищу. Кто родился в вере в духа и тот, кто в вере в предмет, не имеют разниц между собой, так как у обоих одна цель в благе — Боге или совершенстве предмета. Так же и тот не имеет различия от них, кто рожден в Искусстве.

Триединый предметный путь стремится сделать различия между собой, а в действительности строит тройственное совершенство предметного единства.

Перед тремя стоит холст, на котором трое хотят установить конкретный предмет, из образа перейти в действительность. Но все трое равняются одному живописцу, <который,> стремя<сь> достигнуть на холсте предметную действительность, получает образ. Искусство его остается бессильным, предмет исчезает в беспредметном холсте, где только может быть образ представлен. Так в действительности и вся попытка создания и утверждения предмета в конкретном реальном остается вне реализации, что и доказано живописью.

Возможно предположение, что во всех трех случаях нет попытки достигнуть реализации совершенства, что в них существуют другие задачи. Но тогда нужно это ясно установить и выделить задачи (если таковые существуют), как устанавливается в живописном Искусстве момент, когда предметная литературность исчезает, когда живописца не интересует ни поэзия предмета, ни его художественность, ни моральная <сторона>, ни история, ни психология, ни портрет, когда он вступает в действие беспредметное и не знает ни о убытке, ни о пользе, смысле и цели.

В истории живописи уже существуют живописные доказательства последнего, и История предметной живописи отмечает, что живопись вышла в своем осознании к сущности, придя к беспредметному. Конечно, не все живописцы уясняют себе живописную сущность, несмотря на указание кубизма, где ясно произошло растворение предмета как целого тройственного единства в единое живописное различие.

Живопись пришла к живописному пределу, по-за которым наступает беспредметность. Усилия предметные остались тщетны. Нельзя <ли> предположить, что и с последними <теми, кто уверовал в дух, и теми, кто уверовал в предмет,> случится та же история, перед ними будет тот же холст, в котором нельзя реализовать предметного мира? Попытки преодолеть предмет во всех трех путях останутся тщетными, нельзя всего домыслить до конца, нельзя найти предмета, победить же предмет можно, — когда будет побеждено недомыслие, но, может быть, и не в этом преодолении лежит задача, возможно, что всякое изобретение вовсе не предметное разрешение практического реализма, что оно не что иное, как только страница начерченного познания.


Дата добавления: 2016-01-05; просмотров: 81; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!