Трагедия русского писателя

Бельмесов

I

— Иван Демьяныч Бельмесов, — представила хозяйка.

Я назвал себя и пожал руку человека неопределенной наружности — сероватого блондина, с усами, прокопченными у верхней губы табачным дымом, и густыми бровями, из-под которых вяло глядели на божий мир сухие, без блеска, глаза, тоже табачного цвета, будто дым от вечной папиросы прокоптил и их. Голова — шишом, покрытая очень редкими толстыми волосами, похожими на пеньки срубленного, но не выкорчеванного леса. Все: и волосы, и лицо, и борода было выжжено, обесцвечено солнцем, не солнцем, а просто сам по себе, человек уж уродился таким тусклым, невыразительным.

Первые слова его, обращенные ко мне, были такие:

— Фу, жара! Вы думаете, я как пишусь?

— Что такое?

— Вы думаете, как писать мою фамилию?

— Да как же: Бельмесов?

— Сколько «с»?

— Я полагаю — одно.

— Нет-с, два. Моя фамилия полуфранцузская. Бельмессов. В переводе — прекрасная обедня.

— Почему же русское окончание?

— Потому что я все-таки русский, как же! Ах, Марья Игнатьевна, — обратился он, всплеснув руками, к хозяйке. — Я сейчас только с дачи, и у нас там, представляете, выпал град величиной с орех. Прямо ужас! Я захватил даже с собой несколько градин, чтобы показать вам. Где бишь они?.. Вот тут в кармане у меня в спичечной коробке. Гм!.. Что бы это значило? Мокрая...

Он вынул из кармана совершенно размокшую спичечную коробку, брезгливо открыл ее и с любопытством заглянул внутрь.

— Кой черт! Куда же они подевались. Я сам положил шесть штук. Гм!.. И в кармане мокро.

— Очень просто, — засмеялась хозяйка. — Ваши градины растаяли. Нельзя же в такую жару безнаказанно протаскать в кармане два часа кусочки льду.

— Ах, как это жалко, — сказал Бельмесов, опечаленный. — А я-то думал вам показать.

Я взглянул на него внимательнее и сказал про себя: «Однакоже, и хороший ты гусь, братец мой. Очень интересно, чем такой дурак может заниматься?» Я спросил по возможности деликатно:

— У вас свое имение? Вы помещик?

— Где там, — махнул он костистой, с ревматическими узлами на пальцах, рукой. — Служу, государь мой. Состою на службе.

Очень у меня чесался язык спросить: «на какой?», но не хотелось быть назойливым.

Я взглянул на часы, попрощался и ушел.

 

II

О Бельмесове я совершенно забыл, но на днях, придя к Марье Игнатьевне, застал его за чаем, окруженного тремя стариками, которым он что-то оживленно рассказывал.

— Франция, Франция! Что мне ваша Франция! Да у нас в России есть такие капиталы, обретаются такие богачи, которые Франции и не снились. Только потому, что мы скромнее, никуда не лезем, ничего не кричим — о нас и не знают. А во Франции этот Ротшильд, что ли, все время на том и стоит, чтоб какую-нибудь штуку позаковыристее выкинуть. Купит тысячу каких-нибудь там белых собак, напишет краской на брюхе у каждой «Вив ля Франс!» да и выпустит на улицу. А парижане и рады. Или яхту купит, приделает к ней колеса, да по Нотр-Даму и катается с неграми. Этак, конечно, всякий обратит внимание... А у нас народ тихий, без выдумки, без скандалу. Хе! Богачи, богачи... Слышал ли, например, кто-нибудь из вас о таком волжском помещике — Щербакине?

— Нет, не слышали, — отозвался один из стариков. — А что?

— Да как же... Расскажу я вам такой случай: еду я пароходом по Волге. Проезжаем мы однажды приблизительно этак по Мамадышскому уезду. Выхожу я утром, умывшись и напившись чаю, на палубу, смотрю на берег, спрашиваю: «Чья земля?» — «Помещика Щербакина». Хорошо-с. Проходит этак часа два. Я уже успел позавтракать. Брожу по палубе, взглянул на берег: «Чья земля?» Отвечают тамошние волжские пассажиры: «Помещика Щербакина». Ого, думаю. Эк тебя разбросало. Сел я обедать, съел, что полагалось, выпил две рюмки водки, пошел для моциону бродить по пароходу. Спрашиваю: «Чья земля?» — «Помещика Щербакина». Что за черт, думаю. Очевидно, миллионер, а я о нем ничего не слышал. Спрашиваю: «Богатый?» — «Нет, — говорят, — так... средней руки». Что вы думаете? И ночью я спрашивал: «Чья земля?» — и на другой день утром — все говорят: «Помещика Щербакина?» И это у них называется «помещик средней руки»... Вот это — края! Какие же у них должны быть «помещики большой руки».

— Что ж, долго еще тянулись «земли помещика Щербакина»?—недоверчиво спросил я.

— Да до самого обеда следующего дня. Тут как раз другой пароход подошел, нас с мели снял, поехали мы — тут скоро щербакинские земли и кончились.

— А вы долго на мели просидели? — спросил рыжий старик.

— Да, сутки с лишним. Чуть не два дня. Волга-то летом в некоторых местах так мелеет, что хоть плачь. Чуть пароход мелко сидит в воде — сразу же и сядет. Которые глубоко сидят в воде, тем легче...

— То есть наоборот, — поправил рыжий.

— Ну, да, то есть наоборот, которые мельче пароходы, тем труднее, а глубокие ничего... Да-с. Вот вам и Ротшильд!

Я встал, отозвал хозяйку в сторону и сказал:

— Ради бога! Откуда у вас появился этот осел?

Марья Игнатьевна немного обиделась.

— Почему же осел? Человек как человек.

— Но ведь у него мозги чугунные.

— Не всем же быть писателями и сочинять рассказы, — сухо заметила она. — Во всяком случае, он приличный человек, хотя звезд с неба и не хватает.

Я пожал плечами, отошел от нее и подошел сейчас же к отбившемуся от компании старичку в вицмундире, с какой-то белой звездой, выглядывавшей из-под лацкана вицмундира.

— Кто такой этот Бельмесов? — нетерпеливо спросил я.

— А как же! У нас же служит.

— Да чем? Что он делает?

— А как же. Инспектором у нас в уездном училища. Где я директором состою. Дока.

— Это он-то дока?

— Он. Вы бы посмотрели, как он на экзаменах учеников спрашивает. Любо-дорого посмотреть. Уж его не надуешь, не проведешь за нос. Ен, как говорится, достанет. Посмотрели бы вы, каким он орлом на экзамене...

— Много бы я дал, чтобы посмотреть! — вырвалось у меня.

— В самом деле хотите? Это можно устроить. Завтра у нас как раз экзамены — приходите. Посторонним, правда, нельзя, но мы вас за какого-нибудь почетного попечителя выдадим. Вы же, кстати, и пишите — вам любопытно будет... Среди учеников такие типы встречаются... Умора! Смотрите, только нас не опишите! Хе-хе! Вот вам и адресок. Право, приезжайте завтра. Мы гласности не боимся.

 

III

За длинным столом, покрытым синим сукном, сидело пятеро. Посредине любезный старик с белой звездой, а справа от него торжественный, свеженакрахмаленный Бельмесов, Иван Демьяныч. Я вскользь осмотрел остальных и скромно уселся на стул.

Солнце бегало золотыми зайчиками по столу, по потолку и по круглым стриженым головенкам учеников. В открытое окно заглядывали темно-зеленые ветки старых деревьев и приветливо, одобрительно кивали детям: «Ничего, мол. Все на свете перемелется — мука будет. Бодритесь, детки...»

— Кувшинников, Иван, — сказал Бельмесов. — А подойти к нам сюда, Иван Кувшинников... Вот так. Сколько будет пятью-шесть, Кувшинников, а?

— Тридцать.

— Правильно, молодец. Ну, а сколько будет, если помножить пять деревьев на шесть лошадей?

Мучительная складка перерезала загорелый лоб Кувшинникова Ивана.

— Пять деревьев на шесть лошадей? Тоже тридцать.

— Правильно. Но тридцать — чего?

Молчал Кувшинников.

— Ну, чего же — тридцать? Тридцать деревьев или тридцать лошадей?

У Кувшинникова зашевелились губы, волосы на голове и даже уши тихо затрепетали.

— Тридцать... лошадей.

— А куда же девались деревья? — иронически прищурился Бельмесов. — Нехорошо, тезка, нехорошо... Было всего шесть лошадей, было пять деревьев и вдруг — на тебе! — тридцать лошадей и ни одного дерева... Куда же ты их дел?! С кашей съел или лодку себе из них сделал?

Кто-то на задней парте печально хихикнул. В смехе слышалось тоскливое предчувствие собственной гибели.

Ободренный успехом своей остроты, Иван Демьяныч продолжал:

— Или ты думаешь, что из пяти деревьев выйдут четыре лошади? Ну, хорошо: я тебе дам одно дерево — сделай ты мне из него четыре лошади. Тебе это, очевидно, легко, Кувшинников, Иван, а? Что ж ты молчишь. Иван, а? Печально, печально. Плохо твое дело, Иван. Ступай, брат!

— Я знаю, — тоскливо промямлил Кувшинников. — Я учил.

— Верю, милый. Учил, но как? Плохо учил. Бессмысленно. Без рассуждения. Садись, брат, Иван. Кулебякин, Илья! Ну... ты нам скажешь, что такое дробь?

— Дробью называется часть какого-нибудь числа.

— Да? Ты так думаешь? Ну, а если я набью ружье дробью, это будет часть какого числа?

— То дробь не такая, — улыбнулся бледными губами Кулебякин. — То другая.

— Откуда же ты знаешь, о какой дроби я тебя спросил? Может быть, я тебя о ружейной дроби? Вот если бы ты был, Кулебякин, умнее, ты бы спросил: о какой дроби я хочу знать: о простой или арифметической?.. И на мой утвердительный ответ, что — о последней — ты должен был ответить: «арифметической дробью называется — и так далее»... Ну, теперь скажи ты нам, какие бывают дроби?

— Простые бывают дроби, — вздохнул обескураженный Кулебякин, — а также десятичные.

— А еще? Какая еще бывает дробь, а? Ну, скажи-ка?

— Больше нет, — развел руками Кулебякин, будто искренно сожалея, что не может удовлетворить еще какой-нибудь дробью ненасытного экзаменатора.

— Да? Больше нет? А вот если человек танцует и ногами дробь выделывает, это как же? По-твоему, не дробь? Видишь ли что, мой милый... Ты, может быть, и знаешь арифметику, но русского языка — нашего великого, разнообразного и могучего языка — ты не знаешь. И это нам всем печально. Ступай, брат Кулебякин, и на свободе кое о чем подумай, брат Кулебякин. Лысенко! Вот, ты, Лысенко! Кондратий, скажешь нам, что тебе известно о цепном правиле? Ты знаешь цепное правило?

— Знаю.

— Очень хорошо-с. Ну а цепное исключение тебе известно?

Лысенко метнул в сторону товарищей испуганным глазом и, повесив голову, умолк.

— Ну что же ты, Лысенко? Ведь говорят же: нет правила без исключений. Ну, вот ты мне и ответь: есть в цепном правиле цепное исключение?

 

Стараясь не шуметь, я отодвинул стул, тихонько встал и, сделав общий поклон, направился к выходу.

Любезный директор с белой звездой тоже встал, догнал в передней и сказал, подмигивая на экзаменационную комнату:

— Ну, как?.. Не говорил ли я, что дока. Так и хапает, так и режет. Орел! Да только, жалко, не жилец он у нас... Переводят с повышением в Харьков. А жалко... Я уж не знаю, что мы без него и делать будем?.. Без орла-то!

Белая ворона

 

Он занимался кристаллографией. Ни до него, ни после него я не видел ни одного живого человека, который бы занимался кристаллографией. Поэтому мне трудно судить — имелась ли какая-нибудь внутренняя связь между свойствами его характера и кристаллографией, или свойства эти не находились под влиянием избранной им профессии.

Он был плечистый молодой человек с белокурыми волосами, розовыми полными губами и такими ясными прозрачными глазами, что в них даже неловко было заглядывать: будто подсматриваешь в открытые окна чужой квартиры, в которой все жизненные эмоции происходят при полном освещении.

Его можно было расспрашивать о чем угодно — он не имел ни тайн, ни темных пятен в своей жизни — пятен, которые, как леопардовая шкура, украшают все грешное человечество.

Я считаю его дураком, и поэтому все наше знакомство произошло по-дурацки: сидел я однажды вечером в своей комнате (квартира состояла из ряда комнат, сдаваемых плутоватым хозяином), сидел мирно, занимался, - вдруг слышу за стеной топот ног, какие-то крики, рев и стоны…

Я почувствовал, что за стеной происходит что-то ужасное. Сердце мое дрогнуло, я вскочил, выбежал из комнаты и распахнул соседнюю дверь.

Посредине комнаты стоял плечистый молодец, задрапированный красным одеялом с диванной подушкой, нахлобученной на голову, и топал ногами, издавая ревущие звуки, приплясывая и изгибаясь самым странным образом.

При стуке отворенной двери он обернулся ко мне и, сделав таинственное лицо, предостерег:

— Не подходите близко. Оно ко мне привыкло, а вас может испугаться. Оно всю дорогу плакало, а теперь утихло…

И добавил с гордой самонадеянностью:

— Это потому, что я нашел верное средство, как его развлечь. Оно смотрит и молчит.

— Кто «оно»? — испуганно спросил я.

— Оно, ребенок. Я нашел его на улице и притащил домой.

Действительно, на диване, обложенное подушками, лежало крохотное существо и большими остановившимися глазами разглядывало своего увеселителя…

— Что за вздор? Где вы его нашли? Почему вы обыкновенного человеческого ребенка называете «оно»?!

— А я не знаю еще — мальчик оно или девочка. А нашел я его тут в переулке, где ни одной живой души. Орало оно, будто его режут. Я и взял.

— Так вы бы его лучше в полицейский участок доставили.

— Ну, вот! Что он, убил кого, что ли? Прехорошенький ребеночек! А? Вы не находите?

Он с беспокойством любящего отца посмотрел на меня.

В это время ребенок открыл рот и во всю мочь легких заорал.

Его покровитель снова затопал ногами, заплясал, помахивая одеялом и выкидывая самые причудливые коленца.

Наконец, усталый, приостановился и, отдышавшись, спросил:

— Не думаете ли вы, что он голоден? Что «такие» едят?

— Вот «такие»? Я думаю, все их меню заключается в материнском молоке.

— Гм! История. А где его, спрашивается, достать? Молока этого?

Мы недоумевающе посмотрели друг на друга, но наши размышления немедленно же были прерваны стуком в дверь.

Вошла прехорошенькая девушка и, бросив на меня косой взгляд, сказала:

— Алеша, я принесла вам взятую у вас книгу лекций профес… Это еще что такое?

— Ребеночек. На улице нашел. Правда, милый?

Девушка приняла в ребенке деятельное участие: поцеловала его, поправила пеленки и обратила вопросительный взгляд на Алешу.

— Почему он кричит? — строго спросила она.

— Не знаю. Я его ничем не обидел. Вероятно, он голоден.

— Почему же вы ничего не предпринимаете?

— Что же я могу предпринять?! Вот этот господин (он, кажется, понимает толк в этих делах…) советует покормить грудью. Не можем же мы с ним, согласитесь сами…

В это время его взор упал на юную, очевидно, только этой весной расцветшую, грудь девушки, и лицо его озарялось радостью.

— Послушайте, Наташа… Не могли бы вы… А?

— Что такое? — удивленно спросила девушка.

— Не могли бы вы… покормить его грудью? А мы пока вышли бы в соседнюю комнату… Мы не будем смотреть.

Наташа вспыхнула до корней волос и сердито сказала:

— Послушайте… Всяким шуткам есть границы… Я не ожидала от вас…

— Я не понимаю, что тут обидного? — удивился Алеша. — Ребенку нужна женская грудь, я и подумал…

— Вы или дурак, или нахал, — чуть не плача, сказала девушка, отошла к стене и уткнулась лицом в угол.

— Чего она ругается? — изумленно спросил меня Алеша, — Вот вы - человек опытный… Что тут обидного, если девушка покормит…

Я отскочил в другой угол и, пряча лицо в платок, затрясся.

Потом позвал его:

— Пойдите-ка сюда… Скажите, сколько вам лет?

— Двадцать два. А что?

— Чем вы занимаетесь?

— Кристаллографией…

— И вы думаете, что эта девушка может покормить ребенка…

— Да что ж ей… жалко, что ли?

Содрогание моих плеч сделалось до того явным, что юная парочка могла обидеться. Я махнул рукой, выскочил из комнаты, побежал к себе, упал на кровать, уткнул лицо в подушку и поспешно открыл все клапаны своей смешливости. Иначе меня бы разорвало, как детский воздушный шар, к которому приложили горящую папироску…

За стеной был слышен крупный разговор. Потом все утихло, хлопнула дверь, и по коридору раздались шаги двух пар ног.

Очевидно, хозяин и гостья, помирившись, пошли пристраивать куда-нибудь в более надежные руки свое сокровище.

 

* * *

 

Вторично я увидел Алешу недели через две. Он зашел ко мне очень расстроенный.

— Я пришел к вам посоветоваться.

— Что-нибудь случилось? — спросил я, заражаясь его озабоченным видом.

— Да! Скажите, что бы вы сделали, если бы вас поцеловала чужая дама?

— Красивая? — с цинизмом, присушим опытности, спросил я.

— Она красивая, но я не думаю, чтобы это в данном случае играло роль.

— Конечно, это деталь, — сдерживая улыбку, согласился я. — Но в таких делах иногда подобная пустяковая деталь важнее главного!

— Ну-да! А в случае со мной, главное-то и есть самое ужасное. Она оказалась — замужем!

Я присвистнул:

— Значит, вы целовались, а муж увидел?!

— Не то. Во-первых, не «мы целовались», а она меня поцеловала. Во-вторых, муж ничего и не знает.

— Так что же вас тревожит?

— Видите ли… Это в моей жизни первый случай. И я не знаю, как поступить? Жениться на ней — невозможно. Вызвать на дуэль мужа — за что? Чем же он виноват? Ах! Это случилось со мной в первый раз в жизни. Запутано и неприятно. И потом — если она замужем — чего ради ей целоваться с чужими?!

— Алеша!

— Ну?..

— Чем вы занимались всю вашу жизнь?

— Я же говорил вам: кристаллографией.

— Мой вам дружеский совет: займитесь хоть ботаникой… Все-таки, это хоть немного расширит ваш кругозор. А то — кристаллография… она, действительно…

— Вы шутите, а мне вся эта история так неприятна, так неприятна…

— Гм… А с Наташей помирились?

— Да, — пробормотал он, вспыхнув. — Она мне объяснила, и я понял, какой я дурак.

— Алешенька, милый… — завопил я. — Можно вас поцеловать?

Он застенчиво улыбнулся и, вероятно, вспомнив по ассоциации о предприимчивой даме, сказал:

— Вам — можно.

Я поцеловал его, успокоил, как мог, и отпустил с миром. Через несколько дней после этого разговора он робко вошел ко мне, поглядел в угол и осведомился:

— Скажите мне: как на вас действует сирень?

Я уже привык к таинственным извивам его свежей благоухающей мысли. Поэтому, не удивляясь, ответил:

— Я люблю сирень. Это растение из семейства многолетних действует на меня благотворно.

— Если бы не сирень — ничего бы этого не случилось, — опустив глаза вниз, пробормотал он. — Это «многолетнее» растение, как вы называете его — ужасно!

— А что?

— Мы сидели на скамейке в саду. Разговаривали. Я объяснял ей разницу между сталактитом и сталагмитом — да вдруг — поцеловал!!

— Алеша! Опомнитесь! Вы? Поцеловали? Кого?

— Ее. Наташу.

И извиняясь, добавил:

— Очень сирень пахла. Голова кружилась. Не зная свойств этого многолетнего растения — не могу даже разобраться: виноват я или нет… Вот, я и хотел знать ваше мнение?..

— Когда свадьба? — лаконически осведомился я.

— Через месяц. Однако, как вы догадались?!.. Она меня… любит!..

— Да что вы говорите?! Какое совпадение?! А помните, я прошлый раз говорил вам, что ботаника все-таки выше вашей кристаллографии. О зоологии и физиологии я уже не говорю.

— Да… — задумчиво проговорил он, глядя в окно светлым, чистым взглядом. — Если бы не сирень — я бы так никогда и не узнал, что она меня любит.

 

* * *

Он сидел задумчивый, углубленный в свои новые, такие странные и сладкие переживания, а я глядел на него и мысли, — мысли мудрого циника - копошились в моей голове.

— Да, братец… Теперь ты узнаешь жизнь… Узнаешь, как и зачем целуются женщины… Узнаешь на собственных детях, каким способом их кормить, а впоследствии узнаешь, может быть, почему жены целуют не только своих мужей, но и чужих молодых человеков. Мир твоему праху, белая ворона!..

 

 

В ресторане

 

- Фокусы! Это колдовство! - услышал я фразу за соседним столиком.

Произнес ее мрачный человек с черными обмокшими усами и стеклянным недоумевающим взглядом. Черные мокрые усы, волосы, сползшие чуть не на брови, и стеклянный взгляд непоколебимо доказывали, что обладатель перечисленных сокровищ был дурак. Был дурак в прямом и ясном смысле этого слова. Один из его собеседников налил себе пива, потер руки и сказал:

- Не более как ловкость и проворство рук.

- Это колдовство! - упрямо стоял на своем черный, обсасывая свой ус.

Человек, стоявший за проворство рук, сатирически посмотрел на третьего из компании и воскликнул:

- Хорошо! Что здесь нет колдовства, хотите, я докажу?

Черный мрачно улыбнулся.

- Да разве вы, как его... пре-сти-ди-жи-да-тор!

- Вероятно, если я это говорю! Ну, хотите, я предлагаю пари на сто рублей, что отрежу в пять минут все ваши пуговицы и пришью их?

Черный подергал для чего-то жилетную пуговицу и сказал:

- За пять минут? Отрезать и пришить? Это непостижимо!

- Вполне постижимо! Ну, идет - сто рублей?

- Нет, это много! У меня есть только пять.

- Да ведь мне все равно... Можно меньше - хотите три бутылки пива?

Черный ядовито подмигнул.

- Да ведь проиграете?

- Кто, я? Увидим!..

Он протянул руку, пожал худые пальцы черного человека, а третий из компании развел руки.

- Ну, смотрите на часы и следите, чтобы не было больше пяти минут!

Все мы были заинтригованы, и даже сонный лакей, которого послали за тарелкой и острым ножом, расстался со своим оцепенелым видом.

- Раз, два, три! Начинаю!

Человек, объявивший себя фокусником, взял нож, поставил тарелку, срезал в нее все жилетные пуговицы.

- На пиджаке тоже есть?

- Как же! Сзади, на рукавах, около карманов.

Пуговицы со стуком сыпались в тарелку.

- У меня и на брюках есть! - корчась от смеха, говорил черный. - И на ботинках!

- Ладно, ладно! Что же, я хочу у вас зажилить какую-нибудь пуговицу?.. Не беспокойтесь, все будет отрезано!

Так как верхнее платье лишилось сдерживающего элемента, то явилась возможность перейти на нижнее.

Когда осыпались последние пуговицы на брюках, черный злорадно положил ноги на стол.

- На ботинках по восьми пуговиц. Посмотрим, как это вы успеете пришить их обратно?

Фокусник, уже не отвечая, лихорадочно работал своим ножом. Скоро он вытер мокрый лоб и, поставивши на стол тарелку, на которой, подобно неведомым ягодам, лежали разноцветные пуговицы и запонки, проворчал:

- Готово, все!

Лакей восхищенно всплеснул руками:

- 82 штуки. Ловко!

- Теперь пойди принеси мне иголку и ниток! - скомандовал фокусник. -Живо, ну!

Собутыльник их помахал в воздухе часами и неожиданно захлопнул крышку.

- Поздно! Есть! Пять минут прошло. Вы проиграли.

Тот, к кому это относилось, с досадой бросил нож.

- Черт меня возьми! Проиграл!. Ну, нечего делать. Человек! принеси за мой счет этим господам три бутылки пива и, кстати, скажи, сколько с меня следует?

Черный человек побледнел.

- Ку-куда же вы?

Фокусник зевнул.

- На боковую... Спать хочется, как собаке. Намаешься за день...

- А пуговицы... пришить?

- Что? Чего же я их буду пришивать, если проиграл... Не успел, моя вина. Проигрыш поставлен... Всех благ, господа!

Черный человек умоляюще потянулся руками за уходящим, и при этом движении все его одежды упали, как скорлупа с вылупившегося цыпленка. Он стыдливо подтянул обратно брюки и с ужасом заморгал глазами.

- Гос-по-ди! Что же теперь будет?

Что с ним было, я не знаю. Я вышел вместе с третьим из компании, который, вероятно, покинул человека без пуговиц. Не будучи знакомы, мы стали на углу улицы друг против друга и долго без слов хохотали.

Резная работа

 

 

Недавно один петроградский профессор забыл после операции в прямой кишке больного В. трубку (дренаж) в пол-аршина длиной.

 

В операционной кипит работа.

- Зашивайте, - командует профессор. - А где ланцет? Только сейчас тут был.

- Не знаю. Нет ли под столом?

- Нет. Послушайте, не остался ли он там?..

- Где?

- Да там же. Где всегда.

- Ну где же?!!

- Да в полости желудка.

- Здравствуйте! Больного уже зашили, так он тогда только вспомнил. О чем вы раньше думали?!

- Придется расшить.

- Только нам и дела, что зашивать да расшивать. Впереди еще шесть операций. Несите его.

- А ланцет-то?

- Бог с ним, новый купим. Он недорогой.

- Я не к тому. Я к тому, что в желудке остался.

- Рассосется. Следующего! Первый раз оперируетесь, больная?

- Нет, господин профессор, я раньше у Дубинина оперировалась.

- Aгa!.. Ложитесь. Накладывайте ей маску. Считайте! Ну? Держите тут, растягивайте. Что за странность! Прощупайте-ка, коллега... Странное затвердение. А ну-ка... Ну вот! Так я и думал... Пенсне! Оригинал этот Дубинин. Отошлите ему, скажите - нашлось.

- А жаль, что не ланцет. Мы бы им вместо пропавшего воспользовались... Зашивайте!

- А где марля? Я катушки что-то не вижу. Куда она закатилась?

- Куда, куда! Старая история. И что это у вас за мания - оставлять у больных внутри всякую дрянь.

- Хорошая дрянь! Марля, батенька, денег стоит.

- Расшивать?

- Ну, из-за катушки... стоит ли?

- А к тому, что марля... в животе...

- Рассосется. Я один раз губку в желудок зашил, и то ничего.

- Рассосалась?

- Нет, но оперированный горчайшим пьяницей сделался.

- Да что вы!

- Натурально! Выпивал он потом, представьте, целую бутылку водки - и

ничего. Все губка впитывала. Но как только живот поясом потуже стянет - так

сразу как сапожник пьян.

- Чудеса!

- Чудесного ничего. Научный факт. В гостях, где выпивка была бесплатная, он выпивал невероятное количество водки и вина и уходил домой совершенно трезвый. Потом, дома уже - потрет руки, скажет: "Ну-ка, рюмочку выпить, что ли!" И даванет себя кулаком в живот. Рюмку из губки выдавит, закусит огурцом, походит - опять: "Ну-ка, говорит, давнем еще рюмочку!.." Через час - лыка не вяжет. Так пил по мере надобности... Совсем как верблюд в пустыне.

- Любопытная исто... Что вы делаете? Что вы только делаете,

поглядите!!!.. Ведь ему гланды нужно вырезать, а вы живот разрезали!!

- Гм... да... Заговорился. Ну все равно, раз разрезал - поглядим: нет ли там чего?..

- Нет?

- Ничего нет. Странно.

- Рассосалось.

- Зашивайте. Ффу! Устал. Закурить, что ли... Где мой портсигар?

- Да тут он был; недавно только держали. Куда он закатился?

- Неужто портсигар зашили?

- Оказия. Что же теперь делать?

- Что, что! Курить смерть как хочется. И потом, вещь серебряная. Расшивайте скорей, пока не рассосался!

- Есть?

- Нет. Пусто, как в кармане банкрота.

- Значит, у кого-нибудь другого зашили. Все оперированные здесь?

- Неужели всех и распарывать?

- Много ли их там - шесть человек! Порите.

- Всех перепороли?

- Всех.

- Странно. А вот тот молодой человек, что в двери выглядывает? Этого,

кажется, пропустили. Эй, вы - как вас? - ложитесь!

- Да я...

- Нечего там - не "да я"... Ложитесь. Маску ему. Считайте.

- Да я...

- Нажимайте маску крепче. Так. Где нож? Спасибо.

- Ну? Есть?

- Нет. Ума не приложу, куда портсигар закатился. Ну, очнулись, молодой человек?

- Да я...

- Что "вы", что "вы"?! Говорите скорей, некогда...

- Да я не за операцией пришел, а от вашей супруги... Со счетом из башмачного магазина.

- Что же вы лезете сюда? Только время отнимаете! Где же счет? Ложитесь,

мы его сейчас извлечем.

- Что вы! Он у меня в кармане...

- Разрезывайте карман! Накладывайте на брюки маску...

- Господин профессор, опомнитесь!.. У меня счет и так вынимается из кармана. Вот, извольте.

- Ага! Извлекли? Зашивайте ему карман.

- Да я...

- Следующий! - бодро кричит профессор. - Очистите стол. Это что тут такое валяется?

- Где?

- Да вот тут, на столе.

- Гм! Чей-то сальник. Откуда он?

- Не знаю.

- Сергей Викторович, не ваш?

- Да почему же мой?! - огрызается ассистент. - Не меня же вы оперировали. Наверное, того больного, у которого камни извлекали.

- Ах ты ж, господи, - вот наказание! Верните его, скажите, пусть захватит.

- Молодой человек! Сальничек обронили...

- Это разве мой?

- Больше ничей, как ваш.

- Так что же я с ним буду делать? Не в руках же его носить... Вы вставьте его обратно!

- Эх, вот возня с этим народом! Ну, ложитесь. Вы уже поролись?

- Нет, я только зашивался.

- Я у вас не забыл своего портсигара?

- Ей-богу, в глаза не видал... Зачем мне...

- Ну, что-то у вас глаза подозрительно бегают. Ложитесь! Маску! Считайте! Нажимайте! Растягивайте!

- Есть?

- Что-то такое нащупывается... Какое-то инородное тело. Дайте нож!

- Ну?

- Постойте... Что это? Нет, это не портсигар.

- Бумажка какая-то... Странно... Э, черт! Видите?

- Ломбардная квитанция!

- Ну конечно: "Подержанный серебряный портсигар с золотыми инициалами М. К." Мой! Вот он куда закатился! Вот тебе и закатился...

- Хе-хе, вот тебе и рассосался.

- Оборотистый молодой человек!

- Одессит, не иначе.

- Вставьте ему его паршивый сальник и гоните вон. Больных больше нет?

- Нет.

- Сюртук мне! Ж-живо! Подайте сюртук.

- Ваш подать?

- А то чей же?

- Тут нет никакого сюртука.

- Чепуха! Тут же был.

- Нет!.. Неужели?..

- Черт возьми, какой неудачный день! Опять сызнова всех больных пороть

придется. Скорее, пока не рассосался! Где фельдшерица?

- Нет ее...

- Только что была тут!

- Не зашили ли давеча ее в одессита?!

- Неужели рассосалась?..

- Ну и денек!..

Страшный мальчик

 

Обращая взор свой к тихим розовым долинам моего детства, я до сих пор испытываю подавленный ужас перед Страшным Мальчиком.

 

Широким полем расстилается умилительное детство — безмятежное купанье с десятком других мальчишек в Хрустальной бухте, шатанье по Историческому бульвару с целым ворохом наворованной сирени под мышкой, бурная радость по поводу какого-нибудь печального события, которое давало возможность пропустить учебный день, «большая перемена» в саду под акациями, змеившими золотисто-зелёные пятна по растрёпанной книжке «Родное Слово» Ушинского, детские тетради, радовавшие взор своей снежной белизной в момент покупки и внушавшие на другой день всем благомыслящим людям отвращение своим грязным пятнистым видом, тетради, в которых по тридцати, сорока раз повторялось с достойным лучшей участи упорством: «Нитка тонка, а Ока широка» или пропагандировалась несложная проповедь альтруизма: «Не кушай, Маша, кашу, оставь кашу Мише», переснимочные картинки на полях географии Смирнова, особый, сладкий сердцу запах непроветренного класса — запах пыли и прокисших чернил, ощущение сухого мела на пальцах после усердных занятий у чёрной доски, возвращение домой под ласковым весенним солнышком, по протоптанным среди густой грязи, полупросохшим, упругим тропинкам, мимо маленьких мирных домиков Ремесленной улицы и, наконец,— среди этой кроткой долины детской жизни, как некий грозный дуб, возвышается крепкий, смахивающий на железный болт кулак, венчающий худую, жилистую, подобно жгуту из проволоки, руку Страшного Мальчика.

Его христианское имя было Иван Аптекарев, уличная кличка сократила его на «Ваньку Аптекарёнка», а я в пугливом, кротком сердце моём окрестил его: Страшный Мальчик.

Действительно, в этом мальчике было что-то страшное: жил он в местах совершенно неисследованных — в нагорной части Цыганской Слободки; носились слухи, что у него были родители, но он, очевидно, держал их в чёрном теле, не считаясь с ними, запугивая их; говорил хриплым голосом, поминутно сплёвывая тонкую, как нитка, слюну сквозь выбитый Хромым Возжонком (легендарная личность!) зуб; одевался же он так шикарно, что никому из нас даже в голову не могло прийти скопировать его туалет: на ногах рыжие, пыльные башмаки с чрезвычайно тупыми носками, голова венчалась фуражкой, измятой, переломленной в неподлежащем месте и с козырьком, треснувшим посредине самым вкусным образом.

Пространство между фуражкой и башмаками заполнялось совершенно выцветшей форменной блузой, которую охватывал широченный кожаный пояс, спускавшийся на два вершка ниже, чем это полагалось природой, а на ногах красовались штаны, столь вздувшиеся на коленках и затрёпанные внизу, что Страшный Мальчик одним видом этих брюк мог навести панику на население.

Психология Страшного Мальчика была проста, но совершенно нам, обыкновенным мальчикам, непонятна. Когда кто-нибудь из нас собирался подраться, он долго примеривался, вычислял шансы, взвешивал и, даже всё взвесив, долго колебался, как Кутузов перед Бородино. А Страшный Мальчик вступал в любую драку просто, без вздохов и приготовлений: увидев не понравившегося ему человека, или двух, или трёх, он крякал, сбрасывал пояс и, замахнувшись правой рукой так далеко, что она чуть его самого не хлопала по спине, бросался в битву.

Знаменитый размах правой руки делал то, что первый противник летел на землю, вздымая облако пыли; удар головой в живот валил второго; третий получал неуловимые, но страшные удары обеими ногами... Если противников было больше, чем три, то четвёртый и пятый летели от снова молниеносно закинутой назад правой руки, от методического удара головой в живот — и так далее.

Если же на него нападали пятнадцать, двадцать человек, то сваленный на землю Страшный Мальчик стоически переносил дождь ударов по мускулистому гибкому телу, стараясь только повёртывать голову с тем расчётом, чтобы приметить, кто в какое место и с какой силой бьёт, дабы в будущем закончить счёты со своими истязателями. Вот что это был за человек — Аптекарёнок. Ну, не прав ли я был, назвав его в сердце своем Страшным Мальчиком?

 

Когда я шёл из училища в предвкушении освежительного купания на «Хрусталке», или бродил с товарищем по Историческому бульвару в поисках ягод шелковицы, или просто бежал неведомо куда по неведомым делам, — всё время налет тайного, неосознанного ужаса теснил моё сердце: сейчас где-то бродит Аптекарёнок в поисках своих жертв... Вдруг он поймает меня и изобьёт меня вконец — «пустит юшку», по его живописному выражению.

Причины для расправы у Страшного Мальчика всегда находились...

Встретив как-то при мне моего друга Сашку Ганнибоцера, Аптекарёнок холодным жестом остановил его и спросил сквозь зубы:

— Ты чего на нашей улице задавался?

Побледнел бедный Ганнибоцер и прошептал безнадёжным тоном:

— Я... не задавался.

— А кто у Снурцына шесть солдатских пуговиц отнял?

— Я не отнял их. Он их проиграл.

— А кто ему по морде дал?

— Так он же не хотел отдавать.

— Мальчиков на нашей улице нельзя бить, — заметил Аптекарёнок и, по своему обыкновению, с быстротой молнии перешёл к подтверждению высказанного положения: со свистом закинул руку за спину, ударил Ганнибоцера в ухо, другой рукой ткнул «под вздох», отчего Ганнибоцер переломился надвое и потерял всякое дыхание, ударом ноги сбил оглушённого, увенчанного синяком Ганнибоцера на землю и, полюбовавшись на дело рук своих, сказал прехладнокровно:

— А ты... — Это относилось ко мне, замершему при виде Страшного Мальчика, как птичка перед пастью змеи. — А ты что? Может, тоже хочешь получить?

— Нет, — пролепетал я, переводя взор с плачущего Ганнибоцера на Аптекарёнка. — За что же... Я ничего.

Загорелый, жилистый, не первой свежести кулак закачался, как маятник, у самого моего глаза.

— Я до тебя давно добираюсь... Ты мне попадёшь под весёлую руку. Я тебе покажу, как с баштана незрелые арбузы воровать!

«Всё знает проклятый мальчишка», — подумал я.

И спросил, осмелев:

— А на что они тебе... Ведь это не твои.

— Ну и дурак. Вы воруете всё незрелые, а какие же мне останутся? Если ещё раз увижу около баштана — лучше бы тебе и на свет не родиться.

Он исчез, а я после этого несколько дней ходил по улице с чувством безоружного охотника, бредущего по тигровой тропинке и ожидающего, что вот-вот зашевелится тростник и огромное полосатое тело мягко и тяжело мелькнет в воздухе. Страшно жить на свете маленькому человеку.

 

* * *

Страшнее всего было, когда Аптекарёнок приходил купаться на камни в Хрустальную бухту.

Ходил он всегда один, несмотря на то что все окружающие мальчики ненавидели его и желали ему зла.

Когда он появлялся на камнях, перепрыгивая со скалы на скалу, как жилистый поджарый волчонок, все невольно притихали и принимали самый невинный вид, чтобы не вызвать каким-нибудь неосторожным жестом или словом его сурового внимания.

А он в три-четыре методических движения сбрасывал блузу, зацепив на ходу и фуражку, потом штаны, стянув заодно с ними и ботинки, и уже красовался перед нами, четко вырисовываясь смуглым, изящным телом спортсмена на фоне южного неба. Хлопал себя по груди и если был в хорошем настроении, то, оглядев взрослого мужчину, затесавшегося каким-нибудь образом в нашу детскую компанию, говорил тоном приказания:

— Братцы! А ну, покажем ему «рака».

В этот момент вся наша ненависть к нему пропадала — так хорошо проклятый Аптекарёнок умел делать «рака».

Столпившиеся, тёмные, поросшие водорослями скалы образовывали небольшое пространство воды, глубокое, как колодец... И вот вся детвора, сгрудившись у самой высокой скалы, вдруг начинала с интересом глядеть вниз, охая и по-театральному всплескивая руками:

— Рак! Рак!

— Смотри, рак! Чёрт знает, какой огромадный! Ну и штука же!

— Вот так рачище!.. Гляди, гляди — аршина полтора будет.

Мужичище — какой-нибудь булочник при пекарне или грузчик в гавани, — конечно, заинтересовывался таким чудом морского дна и неосторожно приближался к краю скалы, заглядывая в таинственную глубь «колодца».

А Аптекарёнок, стоявший на другой, противоположной скале, вдруг отделялся от неё, взлетал аршина на два вверх, сворачивался в воздухе в плотный комок, спрятав голову в колени, обвив плотно руками ноги, и, будто повисев в воздухе полсекунды, обрушивался в самый центр «колодца».

Целый фонтан — нечто вроде смерча — взвивался кверху, и все скалы сверху донизу заливались кипящими потоками воды.

Вся штука заключалась в том, что мы, мальчишки, были голые, а мужик — одетый и после «рака» начинал напоминать вытащенного из воды утопленника.

Как не разбивался Аптекарёнок в этом узком скалистом «колодце», как он ухитрялся поднырнуть в какие-то подводные ворота и выплыть на широкую гладь бухты — мы совершенно недоумевали. Замечено было только, что после «рака» Аптекарёнок становился добрее к нам, не бил нас и не завязывал на мокрых рубашках «сухарей», которые приходилось потом грызть зубами, дрожа голым телом от свежего морского ветерка.

 

* * *

Пятнадцати лет от роду мы все начали «страдать».

Это — совершенно своеобразное выражение, почти не поддающееся объяснению. Оно укоренилось среди всех мальчишек нашего города, переходящих от детства к юности, и самой частой фразой при встрече двух «фрайеров» (тоже южное арго) было:

— Дрястуй, Серёжка. За кем ты стрядаешь?

— За Маней Огнёвой. А ты?

— А я ещё ни за кем.

— Ври больше. Что же ты, дрюгу боишься сказать, что ли ча?

— Да мине Катя Капитанаки очень привлекаеть.

— Врёшь?

— Накарай мине господь.

— Ну, значит, ты за ней стрядаешь.

Уличённый в сердечной слабости, «страдалец за Катей Капитанаки» конфузится и для сокрытия прелестного полудетского смущения загибает трёхэтажное ругательство.

После этого оба друга идут пить бузу за здоровье своих избранниц.

Это было время, когда Страшный Мальчик превратился в Страшного Юношу. Фуражка его по-прежнему вся пестрела противоестественными изломами, пояс спускался чуть не на бедра (необъяснимый шик), а блуза верблюжьим горбом выбивалась сзади из-под пояса (тот же шик); пахло от Юноши табаком довольно едко.

Страшный Юноша, Аптекарёнок, переваливаясь, подошёл ко мне на тихой вечерней улице и спросил своим тихим, полным грозного величия голосом:

— Ты чиво тут делаешь, на нашей улице?

— Гуляю... — ответил я, почтительно пожав протянутую мне в виде особого благоволения руку.

— Чиво ж ты гуляешь?

— Да так себе.

Он помолчал, подозрительно оглядывая меня.

— А ты за кем стрядаешь?

— Да ни за кем.

— Ври!

— Накарай меня госп...

— Ври больше! Ну? Не будешь же ты здря (тоже словечко) шляться по нашей улице. За кем стрядаешь?

И тут сердце моё сладко сжалось, когда я выдал свою сладкую тайну:

— За Кирой Костюковой. Она сейчас после ужина выйдет.

— Ну, это можно.

Он помолчал. В этот тёплый нежный вечер, напоенный грустным запахом акаций, тайна распирала и его мужественное сердце.

Помолчав, спросил:

— А ты знаешь, за кем я стрядаю?

— Нет, Аптекарёнок, — ласково сказал я.

— Кому Аптекарёнок, а тебе дяденька, — полушутливо, полусердито проворчал он. — Я, братец ты мой, стрядаю теперь за Лизой Евангопуло. А раньше я стрядал (произносить «я» вместо «а» — был тоже своего рода шик) за Маруськой Королькевич. Здорово, а? Ну, брат, твоё счастье. Если бы ты что-нибудь думал насчет Лизы Евангопуло, то...

Снова его уже выросший и ещё более окрепший жилистый кулак закачался у моего носа.

— Видал? А так ничего, гуляй. Что ж... всякому стрядать приятно.

Мудрая фраза в применении к сердечному чувству.

 

* * *

12 ноября 1914 года меня пригласили в лазарет прочесть несколько моих рассказов раненым, смертельно скучавшим в мирной лазаретной обстановке.

Только что я вошёл в большую, уставленную кроватями палату, как сзади меня с кровати послышался голос:

— Здравствуй, фрайер. Ты чего задаёшься на макароны?

Родной моему детскому уху тон прозвучал в словах этого бледного, заросшего бородой раненого.

Я с недоумением поглядел на него и спросил:

— Вы это мне?

— Так-то, не узнавать старых друзей? Погоди, попадёшься ты на нашей улице — узнаешь, что такое Ванька Аптекарёнок.

— Аптекарев?!

Страшный Мальчик лежал передо мной, слабо и ласково улыбаясь мне.

Детский страх перед ним на секунду вырос во мне и заставил и меня и его (потом, когда я ему признался в этом) рассмеяться.

— Милый Аптекарёнок? Офицер?

— Да.

— Ранен?

— Да. — И, в свою очередь:

— Писатель?

— Да.

— Не ранен?

— Нет.

— То-то. А помнишь, как я при тебе Сашку Ганнибоцера вздул?

— Ещё бы. А за что ты тогда «до меня добирался»?

— А за арбузы с баштана. Вы их воровали, и это было нехорошо.

— Почему?

— Потому что мне самому хотелось воровать.

— Правильно. А страшная у тебя была рука, нечто вроде железного молотка. Воображаю, какая она теперь...

— Да, брат, — усмехнулся он. — И вообразить не можешь.

— А что?

— Да вот, гляди.

И показал из-под одеяла короткий обрубок.

— Где это тебя так?

— Батарею брали. Их было человек пятьдесят. А нас, этого... Меньше.

Я вспомнил, как он с опущенной головой и закинутой назад рукой слепо бросался на пятерых, — и промолчал. Бедный Страшный Мальчик!

 

* * *

Когда я уходил, он, пригнув мою голову к своей, поцеловал меня и шепнул на ухо:

— За кем теперь стрядаешь?

И такая жалость по ушедшем сладком детстве, по книжке «Родное Слово» Ушинского, по «большой перемене» в саду под акациями, по украденным пучкам сирени, — такая жалость затопила наши души, что мы чуть не заплакали.

Трагедия русского писателя

Меня часто спрашивают:

— Почему вы торчите в Константинополе? Почему не уезжаете в Париж?

— Боюсь, — робко шепчу я.

— Вот чудак, чего же вы боитесь?

— Я — писатель. И потому боюсь оторваться от родной территории, боюсь потерять связь с родным языком.

— Эва, да какая же эта родная территория — Константинополь!

— Помилуйте, никакой разницы. Проходишь мимо автомобиля — шофер кричит: «Пожалуйте, господин». Цветы тебе предлагают, говорят: «Не купите ли цветочков?» Рядом: «Пончики замечательные». В ресторан зашел — со швейцаром о Достоевском поговорил, в шантан пойдешь — слышишь:

 

Матреха, брось свои замашки,

Скорей тангу со мной танцуй...

 

Подлинно черноземная Россия.

— Так вы думаете, что в Париже разучитесь писать по-русски?

— Тому есть примеры, — печально улыбнулся я.

— А именно?

Не отнекиваясь, не ломаясь, я тут же рассказал одну грустную историю.

 

О русском писателе

Русский пароход покидал русские берега, отправляясь за границу. Опершись о борт, стоял русский писатель рядом со своей женой и тихо говорил:

— Прощай, моя бедная, истерзанная родина. Уже на горизонте маячит Эйфелева башня, Нотр Дам, Итальянский бульвар, но еще не скрылась из глаз моих ты, моя старая, добрая, так любимая мной Россия. И на чужбине я буду помнить твои маленькие церковки и зеленые монастыри, буду помнить тебя, холодный красавец Петербург, твои улицы, дома, буду помнить «Медведя» на Конюшенной, где так хорошо было запить расстегай рюмкой рябиновой. На всю жизнь врежешься ты в мозг мой — моя смешная, нелепая, бесконечно любимая Россия!

Жена стояла тут же — слушала эти писательские слова — и плакала.

Прошел год.

У русского писателя была уже квартирка на бульваре Гренелль и служба на улице Марбеф; многие шоферы такси уже кивали ему головой, как старому знакомому, уже у него было свое излюбленное кафе на улице Пигаль и кабачок на улице Сен-Мишель, где он облюбовал рагу из кролика и совсем недурное «ординер» [1].

Пришел он однажды домой после кролика, после «ординера», сел за письменный стол, подумал и, тряхнув головой, решил написать рассказ о своей дорогой родине.

— Что ты хочешь делать? — спросила жена.

— Хочу рассказ писать.

— О чем?

— О России.

— О че-о-ем?

— Господи боже ты мой, глуха ты, что ли? О Рос-сии-иии.

— Кальмэ ву, же ву при [2]. Что же ты можешь писать о России?

— Мало ли что. Начну так: «Шел унылый, скучный дождь, который только и может идти в Петербурге. Высокий молодой человек шагал по пустынной в это время дня Дерибасовской...»

— Постой, разве такая улица есть в Петербурге?

— А черт его знает! Знакомое словцо. Впрочем, поставлю для верности — Невскую улицу. Итак: «Высокий молодой человек шагал по Невской улице, свернул на Конюшенную и вошел, потирая руки, к «Медведю». — Что, холодно вам? — спросил метрдотель, подавая карточку. — О да, — возразил молодой сей господин. — Я есть большой замерзавец на свой хрупкий организм».

— Послушай, — робко возразила жена, — разве есть такое слово «замерзавец»?

— Ну да. Человек, который быстро замерзает, суть замерзавец. Пишу дальше: «— Очень вас прошу, — сказал этот молодой господин, — подайте мне один застегай с немножечком пуассон фрэ [3] и одну рюмку рабиновку».

— Кто такое рабиновка?

— Это такое... дю водка.

— А по-моему, это еврейская фамилия: Рабиновка — жена Рабиновича.

— Ты так думаешь?.. Гм... Как трудно писать по-русски!

И принялся грызть перо.

Грыз до утра.

И еще год пронесся над писателем и его женой.

Писатель пополнел, округлился, завел свой автомобиль — вообще, та вечерняя газета, где он вел парижскую хронику, щедро оплачивала его — «се селебр рюсс» [4].

Однажды он возвращался вечером из ресторана, где оркестр ни с того ни с сего сыграл «Боже, царя храни».

Знакомая мелодия навеяла целый ряд мыслей о России.

«О, нотр повр Рюсси [5], — печально думал он. — Когда я приходить домой, я что-нибудь будить писать о наша славненькая матучка Руссии».

Пришел. Сел. Написал.

«Была большая дождика. Погода был то, это называй веритабль петербуржьен [6]. Один молодой господин ходил по одна улица по имени сей улица Крещиатик. Ему очень хотелось манжэ [7]. Он, заходишь на Конюшню, сесть на Медведя и поехать в ресторан где скажишь: — Гарсон [8], рабинович и одна застегайчик с ухами».

Я кончил.

Мой собеседник сидел, совсем раздавленный этой тяжелой историей.

Оборванный господин в красной феске подошел к нам и хрипло сказал:

— А что, ребятежь, нет ли у кого прикурить цигарки?

— Да, — ухмыльнулся мой собеседник, — трудно вам уехать из русского города.

 

[1] Дежурное блюдо. (Прим. ред.) [2] Успокойся, пожалуйста. [3] Свежая рыба.

[4] Этого знаменитого русского. [5] О, наша бедная Россия. (Прим. ред.)

[6] Настоящая петербургская. [7] Есть. [8] Эй, человек.


Дата добавления: 2016-01-05; просмотров: 12; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:




Мы поможем в написании ваших работ!