Восторжествует дерзкий демагог, льстящий ее настроениям, и будет посрамлен 26 страница



фельдшер или кузнец в этом звании. Лишь бы была соблюдена формальность:

партия отправлена с медицинским работником. Соэтапники, может, угадывали во

мне воспользовавшегося неожиданной лагерной удачей счастливца и, зная

заведомо, что лекарств в моей сумке нет и никакие "освобождения" в пути

недействительны - заставят дошагать до места как миленького, на худой

конец, товарищи полумертвым дотащат, - ко мне не обращались. Да и не было

за двухнедельную дорогу важных случаев - клочки ваты и обрывки бинта для

сбитых ног я раздавал нескупо. А кто и занемог - крепился, стремясь не

отстать от "своих", добраться до места. Установив, что у меня нет ни

валерьянки, ни анисовых капель или других настоек, какие можно бы

реквизировать в пользу охраны, начальник конвоя смотрел на меня как сквозь

стекло. И лишь однажды я попал в переделку.

Фельдшеру этапа на дневках отводилось отдельное помещение. И вот ко

мне в избу зашла деревенская старуха и, жалуясь на колотье в боку и

помрачение в очах, потребовала осмотра и лечения. Надежды на установление

диагноза путем опроса как-то сразу рухнули. Пациентка настаивала на

прослушивании, бралась за крючки кофты, тыкала пальцем куда-то пониже

печенки, предлагая мне там что-то прощупать... Я врал, холодея от мысли,

что посетительница моя впрямь разоблачится. И не было даже трубки

(стетоскопа), чтобы произвести видимость осмотра. Уж не знаю, как мне

удалось выпроводить охочую до лечения старушку - она стала податливее после

того, как я, держа ее за кисть - куда запропастился этот чертов пульс? -

наговорил с три короба о хорошем его наполнении, четком ритме, не по

возрасту сохранившемся сердце и отвалил ей пригоршню порошков Natrum

bicarbonicum [Сода (лат.)]. Вот когда пригодилось знание Мольера!

...Сначала, с непривычки, приходилось тяжело: первые переходы были по

двадцать пять и тридцать верст, когда после тюрем нас от свежего воздуха

качало. Но чекисты свято верят в пользу крутых стартов: сразу "взять в

кулаки", ошеломить теснотой, грязью, угрозами. Словом, выбить из человека

представление о каких-то его мифических правах. Сморенный и одуревший от

жуткой карусели зэк делается шелковым. Потом мы втянулись, отшагивали

легче, да и проходить стали за день по пятнадцати верст. И оставалось

возблагодарить попечительное начальство.

Вообще же конвой нам достался относительно смирный, из новобранцев,

еще не постигших науки настоящего обращения с нашим братом. На второй или

третий день перестали награждать зуботычинами, требовать, чтобы шли рядами,

не заставляли трусить, добиваясь рекордной быстроты перехода.

Удостоверившись через наушников, что никто не замышляет побега, нет опасных

смутьянов, допустили послабления: удлиняли дневки, разрешали уходить

вперед, в деревнях приостанавливаться, чтобы выторговать или выпросить у

опасливо следящих за арестантами жителей картофеля или молока.

Походило ли наше следование по старинному северному тракту, некогда

видевшему кандальников, на те, прежние, корившие бесчеловечное царское

правительство с полотен художников и страниц писателей-народников? Не было

звона цепей и полосатых арестантских курток - видом своим он мало

отличались от глазевших на нас обитателей пустынных городков и немых

деревенских жителей. И оттого, вероятно, не умилялся никто над

"несчастенькими", подавая милостыню и крестясь, как то делали старинные

русские люди, а смотрели насупленно и непроницаемо, без сочувствия, но и

без враждебности.

Враждебность пришла позднее, когда лагерными метастазами пророс весь

Север. Власти, чтобы поощрить население охотиться на беглецов,

распространяли слухи о якобы совершаемых ими грабежах и убийствах, а то и

инсцеяиравали их. Ловля беглых сделалась для колхозников видом отхожего

промысла - премии за "голову" были установлены выше, чем за волков.

От того, чтобы ехать  в телеге, я отказался сразу: достаточно было

истинно в ней нуждающихся - немощных и старых. Я же переживал настроение

вырвавшегося на волю затворника и потому шел не только легко - ходоком я

всегда был хорошим, - но и весело. Окрыляли и выветривали из памяти затхлые

тюремные картинки: наполненный лесными запахами воздух, солнечный свет,

шелест деревьев, живая земля под ногами, первые Мазки осени. И это

целительное и заживляющее воздействие природы, осознанное мною впоследствии

как божественнее начало жизни, я еще неопределенно, без осмысления, стал

постигать именно тогда: вдруг ловил себя на том, что не вижу идущего в трех

шагах вооруженного охранника, забыл про ожидающие меня лагпункты, а

поглощен красотой окрапленных багровыми брызгами зарослей черемухи над

гладью укромного озерка, покрытого желтыми язычками опавших листьев...

Своего отца-командира мы видели только по утрам, при отправке. Он

обычно уезжал вперед на своем воеводском коне или, наоборот, застревал в

приглянувшейся ему деревне и потом, обгоняя нас, рысил мимо растянувшейся

на версту партии и начальственно на нас покрикивал, недосягаемый для

летевших ему вдогонку острот по поводу посадки - он сидел в седле воистину

как собака на заборе - и бабьих утех. Осведомленные блатари произвели его в

лютые бабники, причем уверяли, что благосклонность сельских обольстительниц

он приобретает за счет нашего кровного дорожного доввль-ствия. Солдаты,

завидев его, начинали усердствовать, но едва он скрывался за деревьями,

рвение их ослабевало и они оставляли нас в покое.

Мы прошли Сольвычегодск, потом миновали Яренск, напоминавшие о

старых-старых страницах истории России, заполненных легендами о творимых

некогда бесчинствах и насилиях. В вотчинах Строгановых царили каторжные

порядки. На соляных промыслах гибли обманутые мужики. В век фаворитов

всесильные временщики ссылали на Вычегду и Яренгу своих соперников. Где-то

тут могилы незадачливых брауншвейгских и шлезвиг-голштинских пришельцев, на

свою беду, породнившихся с наследниками русского престола. "Слово и дело",

тайная канцелярия, бироновщина, Шешковский... Россия под знаком произвола!

Экая невинная кустарщина, скажем мы, умудренные славным опытом своего

столетия...

Годы моей юности и учения были заполнены чтением исторических

повестей: темной жутью веяло от описаний дворцовых соперничеств и интриг,

кончавшихся заточением в казематы крепостей и монастырские башни, от

рассказов о допросах со щипцами и дыбой, плахой и колесованием. В начале

двадцатого века все это не могло не представляться просвещенному юноше

давнишним, навсегда изжитым варварством. Как в его время, так и на памяти

отцов в России  уже нельзя было никого судить без улик и осудить без

доказанной вины. Иначе суд оправдывал! Последовательно и успешно

вытравлялись последние пережитки старых нравов, и самые заматерелые

угрюм-бурчеевы уже не решались воспользоваться своим шатким правом решать

дела в "административном порядке".

Вплоть до семнадцатого года были все основания считать российских

подданных огражденными от произвола власти земскими учреждениями,

гласностью и независимым судом. Нельзя было безнаказанно посягнуть на их

жизнь, достоинство и положение. И несомненно, справедливо исходить именно

из этой достигнутой - : точнее, отвоеванной - степени свободы, безопасности

общественной и частной жизни при оценке всего последующего периода развития

порядков под большевиками. Пишу об этом потому, что ныне на Западе уж очень

громко заявляют о себе "знатоки" русской истории, основывающие свои выводы

на облыжном утверждении о будто существовавшем у нас до революции произволе

и беззаконии, возведенном в государственную политику. Дело не только в том,

что жестокие расправы с целыми народами, сословиями и группами жителей

превзошли по размаху кровавые тризны Ивана Грозного, казни стрельцов или

подавления восстаний, превзошли все, что когда-либо вытерпели русские от

своих правителей, - но и в утвердившемся в стране бесправии, в ставшем для

советских граждан нормой и законом непризнании их прав, достоинства и

независимости...

Вряд ли вид старых, добротных деревянных домов Яренска, говоривший о

прочных устоях и обособленности неприветливого для пришельцев уклада жизни,

вызвал во мне именно такой ход мыслей. Но какие-то исторические

реминисценции и сопоставления напрашивались, несомненно, и тогда. Годы

заключения, отстранив от активной жизни, невольно приучили предаваться

всяким размышлениям.

Общие приметы лагпункта в Усть-Выми смешались с обликом других зон и

городков, составлявших систему Ухтинских лагерей. Частокол с приземистыми

вышками, дрянной постройки низенькие бараки, грязь, клопы и особая скудость

условий. В баньке не хватало на всех воды, имелось всего три шайки; голые

нары из жердняка без клока сена или соломы... Черпак баланды выливай хоть в

шапку, если нет своей посуды... Но это уже ячейка лагерного хозяйства,

которому лишь бы поскорее перемолоть полки арестантов - работы развернуты

широким фронтом, и потому давай, давай побольше народу, да поскорее! Едва

привели и пересчитали, уже начинают  выкликать на внутренний этап: ГУЛАГ

взял подряд на строительство железной дороги и поклялся любимому вождю

сдать ее досрочно. А потому - дух из зэков вон! - пусть вкалывают...

Меня, уже лишенного сумки с красным крестом, а с нею и вкушенных

благодаря ей привилегий (эх, ночевки в тихой и чистой избе с мирным

тиканием ходиков и оттаявшими после первого знакомства хозяевами!), вместе

с моими соэтапниками погнали, даже не дав домыться в бане, на пристань, где

втиснули в и без того перенаселенную баржу, вдобавок груженную железом,

которое мы же и перетаскали на своих плечах. Плавание по Выми не оставило

особых впечатлений. Уже через день ли, два выгрузили нас в Княж-погосте -

лагпункте, ставшем штабом строительства железной дороги.

Но я и тут не задержался. По каким-то соображениям меня увезли дальше,

в составе небольшой группы заключенных. Выяснилось, что всех нас роднит

общий признак - первая категория, из чего можно было заключить, что нас

вряд ли ожидают конторские столы или даже мирная пилка дров на хоздворе.

Все же меня успели несколько раз сгонять на строящуюся трассу, и я

даже удостоился лицезреть высочайшее начальство Ухтинского лагеря. Был тут

и знаменитый Мороз, заявлявший, что ему не нужны ни машины, ни лошади:

дайте побольше з/к з/к - и он построит железную дорогу не только до

Воркуты, а и через Северный полюс. Деятель этот был готов мостить болота

заключенными, бросал их запросто работать в стылую зимнюю тайгу без палаток

- у костра погреются! - без котлов для варки пищи - обойдутся без горячего!

Но так как никто с него не спрашивал за "потери в живой силе", то и

пользовался он до поры до времени славой энергичного, инициативного

деятеля, заслуживающего чинов и наград.

Я видел Мороза возле локомотива - первенца будущего движения, только

что НА РУКАХ выгруженного с понтона. Мороз витийствовал перед свитой -

необходимо, мол, срочно, развести пары, чтобы тотчас - до прокладки

рельсов] - огласить окрестности паровозным гудком.

- Вы понимаете, какое это имеет значение? Какой эффект! Как это

поднимет дух строителей! Они будут рвать все нормы! Откажутся отдыхать...

гордиться станут: первыми разбудили тайгу... от векового сна. Можно будет

рапортовать в Москву, доложить товарищу Сталину: сон северной глухомани

нарушен... раздался исторический сталинский гудок...

Окружавшие оратора чины внимали. Тут же было отдано распоряжение:

натаскать воды в котел и разжечь топку!

 

x x x

 

 

- Самое трудное дело в землянке - высушить намокшие за день в лесу

одежду, рукавицы, портянки. Возле железной бочки, обращенной в печь, тесно.

Надо уметь захватить место и его сохранить. Кроме того, металлические

стенки нагреваются добела, и близко развешанное тряпье того и гляди сгорит,

а если развесить подальше - рискуешь к подъему найти свои шмотки сырыми. А

как в мороз идти на заснеженную лесосеку, да еще в особенно тяжкий темный

предрассветный час, в сыром ватнике и влажных рукавицах, сразу

затвердевающих?

Про это и помыслить нельзя без содрогания, если даже Лежишь, как я

сейчас, в несусветной жаре, на верхнем ярусе нар, настланных из неокоренных

жердей. Тут бывает как возле паровозной топки. От расшурованных в

объемистом чреве бочки смолянистых кряжей железо накаляется, как в горне, и

обжигающий жар проникает в далекие и темные закоулки землянки; впору

лежать, как на полке в бане, нагишом. Поэтому новички норовят заполучить

себе место внизу и подальше от очага.

Но я старожил. Давно кочую по лесным лагпунктам и потому знаю, что

усердно топят только короткое время, пока вваливаются с мороза в землянку,

ужинают и разбираются. Потом все полягут спать, никому неохота встать и

подложить в гаснущую топку дров, да их частенько и не хватает на всю ночь.

А с дневального чего спросишь? Больной, обколоченный старик... Пошлет тебя

подальше, натянет и обладит вокруг себя неописуемое тряпье, из какого

сооружено его ложе, и снова захрапит. Едва огонь ослабеет, как мороз через

тысячу щелей и дыр начинает проникать в землянку: она слеплена из жердей,

крыша из лапника, прижатого к обрешетке комьями мерзлой земли. Потому я и

выбрал себе место наверху и поближе к печке: тепло держится тут дольше. Да

и сподручнее следить отсюда за своим добром: прозеваешь - и спрашивать

будет не с кого. И ступай, пожалуй, на целый день в лес в котах из

автомобильных покрышек на босу ногу! У меня завелись суконные подвертки,

вырезанные из полы старой шинели, доставшейся от задавленного деревом при

валке товарища, и я поневоле над ними трясусь.

В моем представлении поморозиться - последнее дело, хотя немало народу

мечтает попасть в стационар с обмороженными пальцами. Даже видит в этом

великую удачу. "Уроки", правда, сумасшедшие, за невыполнение грозят тяжкие

кары, но превратиться в этой обстановке в инвалида - уж лучше сразу, как

поступают некоторые, незаметно отстать от партии и удавиться на суку или

попросту лечь на снег в исподнем... Вопреки здравому смыслу и опыту я вбил

себе в голову, что должен непременно выйти из лагеря, пусть нет воли и за

зоной. Ни за что не хочу протянуть ноги за колючей проволокой. Умереть

хочется так, чтобы в последний хмурый час склонилось над тобой дружеское

лицо, а не стояли бы у смертного одра шакалы, караулящие, когда можно будет

воспользоваться недоеденной пайкой или завладеть теплыми портянками, чтобы

твой труп не сбросили в безымянную яму... Вернее всего, к тому неизвестному

дню не останется дружественных лиц, а "бесчувственному телу равно повсюду

истлевать", так что резоны, какими я себя убеждаю not to flinch - не

дрогнуть, стоять твердо, - вовсе неосновательны. Но пока что я вот так -

сопротивляюсь...

Из-за низкой крыши ложе себе я стелю, ползая на четвереньках.

Изголовье приходится улаживать, отступя возможно дальше от свеса крыши:

мохнатые и колющие еловые ветви в этом месте закуржавели, как в лесу.

Никакое тепло сюда не доходит.

Подушкой служат ботинки и холщовая сумка с моим имуществом - там миска

с ложкой, рваная сорочка, лысая зубная щетка, раздавленная мыльница с

обмылком, обломок гребня, чехол из-под бритвы, еще какой-то вздор. Сам не

знаю, почему я всего этого не выбрасываю, а таскаю за собой, слежу, чтобы

не украли, волнуюсь при шмонах - не отобрали бы. Но есть в сумке и нечто

для меня ценное - очки. Я близорук и без них не обхожусь.

Нары я застилаю своими ватными брюками, накрываюсь гимнастеркой и

бушлатом. Все это очень заношенное, задубевшее от пота и грязи, всегда чуть

влажное. Спасение в том, что спать приходится вповалку. Днем мы между собой

если не враги, то ощетинившиеся конкуренты: жизненных благ отпущено на всех

так мало, что за них поневоле бьются. Чтобы мало-мальски полегчало, надо

добиться расположения начальства, а единственный путь к нему - наушничать и

доносить на соседа. И сторожит всех дьявольская ловушка - соблазн пролезть

в надсмотрщики... Но по ночам холод заставляет искать соседа, прижиматься к

нему ближе, а когда уж очень невтерпеж - накрываться с головой вдвоем одним

бушлатом, чтобы надышать потеплее. Тяжел и удушлив дух под таким накрытием.

Засыпаешь одурманенным.

С какой брезгливостью вспоминалось зловонное тряпье, каким я накрывал

тогдг лицо - кажется, ни за что в мире не прикоснулся бы теперь к этой

засаленной рвани! Впрочем, зарекаться ни от чего нельзя: это я хорошо

усвоил.

Желанный сон-забытье не всегда приходит сразу: как ни дороги короткие

часы отдыха, как ни велика усталость - а может, именно из-за нее, -

посещает бессонница. Это очень тягостные часы. Пока тепло - свербит давно

немытое тело. Жерди словно обретают твердые шипы. Но печка скоро остывает,

и отовсюду проникают ручейки холода. Мороз находит изъяны в коконе, каким я

ухитрился от него отгородиться. Одежонки куцые: начнешь подтыкать полу под

один бок, откроешь другой, так что лучше не шевелиться и терпеть, пока

хватает мочи. Лежу и тщетно призываю сон.

Мысли в голове засели тягучие, унылые. Я думаю, что опустился, отупел,

и не на что надеяться впереди. Второй год не выхожу из зырянских лесов,

меня перебрасывают с одного лагпункта на другой, но в том же роковом звании

лесоруба. ГУЛАГ торгует з/к з/к направо и налево, поставляет их заводам и

рыбным промыслам, во всякие конструкторские бюро, в ветлечебницы, даже в

театры и рестораны. Есть ловкачи и балетмейстеры, прислуживающие в

столовых, торгующие в магазинах, командируемые по городам, счастливчики,

попадающие в дворники, кучера, холуи к начальству... Они все живут в тепле,

ходят в баню, сыты, спят под одеялом. Но у них - специальность, а у меня

"лошадиная" категория: при заключении контрактов с клиентами особо

оговаривается, сколько будет поставлено человек (душ, голов) первой

категории. Остальные - как принудительный ассортимент при покупке

дефицитного товара. Лингвисты, преподаватели иностранных языков, нужные не

более упраздненных денег... Темна ночь, и нет просвета.

Но вот становится нестерпимой вонь под телогрейкой, сбилась обернутая

вокруг ног гимнастерка, и мне приходится открыть лицо и приподняться. Надо


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 486; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!