Самосохранение и нравственный долг



 

Мне это нужно. Я должен это иметь — как часто я произношу на одном дыхании эти два предложения, словно второе высказывание просто сильнее подчеркивает то, что сказано в первом, или второе поясняет смысл первого; или во втором высказывании делается очевидный практический вывод из положения вещей, зафиксированного в первом. Это выглядит так, будто «нуждаться в чем-либо» означает «не иметь чего-либо, что нужно иметь», или «утрачивать, лишаться его», т. е. речь идет о депривации. Такая нужда порождает желание иметь недостающее. «Иметь» — это что-то вроде необходимости или принуждения, вызываемого потребностью. «Я должен иметь это»; «это» — нечто, что мне необходимо для полного счастья или для того, чтобы избавиться от нынешнего состояния нужды, которое, как можно предположить, вызывает чувство дискомфорта и неловкости, а следовательно, не дает покоя. Владение — это условие моего самосохранения и даже выживания. Без этого я не могу оставаться тем, что я есть. Моя жизнь будет разбита и станет невыносимой. В самом крайнем случае она вообще не сможет продолжаться. В опасности будет не просто мое благосостояние, а само мое физическое существование.

Именно моя потребность в чем-то, чего мне не хватает, в чем я нуждаюсь для собственного самосохранения или выживания, делает это «что-то» благом. Благо является не чем иным, как обратной стороной потребности. Поскольку я в чем-то нуждаюсь, постольку это «что-то» является благом; нечто является благом, поскольку я нуждаюсь в нем. Это нечто может означать разные вещи: товары, которые можно приобрести в магазине за деньги; тишина ночью на улице иди чистые воздух и вода, чего можно достичь лишь согласованными усилиями многих других людей; безопасность дома и безопасность нахождения в общественных местах, что зависит от действий властей предержащих; любовь другого человека и его желание понять меня и посочувствовать. Иначе говоря, любое «благо», т. е. то, что становится предметом нашего интереса ввиду потребности в нем, всегда ставит нас в отношение к другим людям. Наши потребности не могут быть удовлетворены, если у нас нет доступа к искомым благам, не важно, хотим мы ими владеть или только пользоваться. Но всегда потребность и желание удовлетворить ее вовлекает в круг наших интересов других людей и их действия. Каким бы самодостаточным ни было стремление к самосохранению, оно укрепляет наши связи с другими людьми, делает нас зависимыми от действий других людей и от мотивов их действий.

Эта истина не столь очевидна на первый взгляд. Напротив, собственность в широком смысле понимается как глубоко «частная» вещь — как особое отношение между человеком и предметом, которым он владеет. Когда я говорю «это мое» или «это принадлежит мне», то чаще всего в сознании возникает невидимая связь между мною и, скажем, авторучкой, книгой или столом, принадлежащими мне. Кажется, будто предмет (собственность) каким-то невидимым образом связан со своим собственником; и мы полагаем, что сущность владения заключается именно в этой связи. Если я владею клочком бумаги, на котором пишу эти строчки, то только я и никто другой решаю, что с ним делать. Я могу пользоваться им по своему усмотрению: могу делать на нем записи для будущей книги, написать письмо другу или завернуть в него бутерброд; более того, я могу вообще порвать его, если захочу. (Правда, по отношению к некоторой своей собственности я не могу поступить так по закону; например, я не могу спилить старое дерево в своем саду без разрешения; не могу сжечь свой дом. Но даже тот факт, что требуется специальный закон, запрещающий мне распоряжаться некоторой собственностью таким образом, лишь еще больше подчеркивает общий принцип: именно я, и только я решаю, что будет с вещами, принадлежащими мне.) Однако общепринятое представление о собственности не учитывает, а популярные описания отношений собственности оставляют недосказанным то, что собственность является также (и даже больше, чем что бы то ни было) отношением исключения. Ведь каждый раз, говоря «Это мое», я также имею в виду (хотя и не произношу этого вслух, а зачастую и вообще не думаю об этом), что «это не твое». Собственность никогда не является частным качеством; она всегда есть «вещь» общественная. Собственность подразумевает особое отношение между предметом и его владельцем только потому, что она подразумевает в то же время и особое отношение между владельцем и другими людьми. Владение вещью — это отказ в доступе к ней другим людям.

Собственность устанавливает взаимную зависимость и тем самым тесное отношение между мною и другими, но она не столько связывает (вещи и людей), сколько разъединяет (людей). Факт собственности противопоставляет друг другу, ставит в отношение взаимного антагонизма тех, кто владеет предметом, и тех, кто им не владеет; первые могут пользоваться (и злоупотреблять, если специальный закон этого не запрещает) предметом, тогда как вторым отказано в таком праве. Факт собственности дифференцирует людей (я могу достать деньги из своего кармана, но никому другому этого не позволено). Я могу также (вспомним наше обсуждение власти) сделать отношение между людьми асимметричным: те, кто не имеет доступа к предмету собственности, но хочет им воспользоваться, то должны подчиняться условиям, диктуемым собственником. Таким образом, их потребность, как и желание удовлетворить эту потребность, ставят их в положение зависимости от собственника (т. е. они не могут получить блага, необходимые им для насыщения их потребностей, для их самосохранения как личностей или для продолжения их существования, без тех действий, которые требует от них собственник).

Вопрос о том, как и с какой целью использовать станки, на которых работают рабочие, решает владелец или его уполномоченные. Владелец же, коль скоро он купил (в обмен на зарплату) время своих работников, точно так же считает это время своей собственностью, как и машины или фабричные здания. Тем самым собственник заявляет свое право решать, какую часть этого времени работник может тратить на перекуры, болтовню, чаепитие и т. п. Именно право решать, как использовать, а не само использование как таковое, наиболее ревностно охраняется в качестве той функции, к которой других не допускают. Таким образом, право решать, свобода выбора составляют истинную суть различия между собственниками и не-собственниками. Различие между владением и не-владением является различием между свободой и зависимостью. Владеть вещами значит быть свободным в принятии решения относительно того, что должны делать те, кто ими не владеет, а в конечном счете это и означает — иметь власть над другими людьми. Собственность и власть на практике сливаются воедино. Погоня за собственностью и вожделение власти в таком случае становятся фактически неразличимыми.

Любая собственность разделяет и разъединяет (т. е. исключает не-собственников из числа пользователей чьей-либо собственностью). Но не всегда собственность дает собственнику власть над теми, кто исключен. Собственность дает власть только в том случае, если удовлетворение потребностей исключенных невозможно без использования этих предметов собственности. Собственность на орудия труда, на сырье, нуждающееся в обработке человеческим трудом, на место, где эта обработка может производиться, предоставляет такую власть. (В ранее приведенном примере работникам нужен доступ к станкам, контролируемым владельцем фабрики, чтобы заработать себе на жизнь; они им нужны для самосохранения и даже для выживания. Без такого доступа их навыки и время будут бесполезными, они не смогут ими воспользоваться с выгодой для себя, заработать на жизнь.) Иначе дело обстоит с собственностью на товары, которые потребляются собственником. Если у меня есть автомобиль, видеомагнитофон или стиральная машина, то моя жизнь становится легче и приятнее с ними, чем без них. Они могут также способствовать повышению моего престижа — уважения людей, чье одобрение для меня важно: я могу похвастаться своими новыми приобретениями, чтобы те, кого я хотел бы поразить, стали смотреть на меня снизу вверх. Но это не обязательно дает мне власть над ними, если, конечно, они сами не захотят использовать эти вещи для собственного удовольствия или удобства; тогда я буду ставить условия пользования, которые они должны выполнять. Большинство вещей, которыми мы владеем, не дают нам власти; они дают, тем не менее, независимость от власти других людей (мне не нужно больше соблюдать установленные другими правила пользования этими вещами). Чем больше часть моих потребностей, которые я могу удовлетворить непосредственно сам, не спрашивая на то разрешения у других, тем меньше я должен подчиняться правилам и условиям, устанавливаемым другими. Можно сказать, что собственность — это власть давать право. Она расширяет автономию, свободу действия и выбора. Она делает человека независимым; позволяет ему действовать в соответствии со своими мотивами и преследовать свои личные цели. Собственность и свобода сливаются воедино. Часто задача расширения поля свободы переводится в расширение контроля над вещами — в собственность.

Обе функции — власть над другими и независимость — собственность выполняет лишь постольку, поскольку она разделяет. В самом деле, во всех вариантах и при любых обстоятельствах собственность предполагает дифференциацию и исключение. Как основополагающий принцип собственность означает, что права других людей являются пределами моих собственных прав (и наоборот); что расширение моей свободы потребует ограничения свободы других. Согласно этому принципу возможности всегда сопровождаются некоторыми (пусть частичными и относительными) поражениями в правах других людей. Данный принцип предполагает неустранимый конфликт интересов людей, вовлеченных во взаимодействие в процессе реализации их интересов: то, что выигрывает один, другой теряет. Ситуация напоминает игру с нулевым итогом: ничего нельзя выиграть (как предполагается) ни при одном варианте — ни при разделении, ни при кооперации. В ситуации, когда способность действовать зависит от единоличного контроля над ресурсами, действовать разумно означает следовать предписанию «каждый для себя (сам)». Так нам представляется задача самосохранения; такова логика, которая, видимо, следует из этой задачи и тем самым становится принципом любого разумного действия.

Когда человеческие действия следуют указанному принципу, их взаимодействие приобретает форму конкуренции. Соперниками движет желание исключить своих реальных или потенциальных конкурентов из числа пользователей ресурсов, которые они контролируют, надеются или мечтают контролировать. Блага, за которые борются соперники, воспринимаются ими как ограниченные: они считают, что их недостаточно и потому невозможно удовлетворить всех, следовательно, некоторые из соперников вынуждены будут согласиться на меньшее. Существенным моментом идеи конкуренции и основной особенностью конкурентного действия является то, что некоторых желающих ждет разочарование, поэтому отношения между победителями и побежденными всегда бывают отмечены взаимной неприязнью или враждой. По этой же причине ни одна из завоеванных в конкуренции побед не может считаться надежной, если ее постоянно не защищают от посягательств соперников. Конкурентная борьба никогда не кончается; ее результаты никогда не бывают окончательными и необратимыми. Отсюда можно сделать ряд важных выводов.

Во-первых, всякая конкуренция поддерживает тенденцию к монополии. Победившая сторона стремится обезопасить свои завоевания, отказывая проигравшим в самом праве (или, по крайней мере, в реальной возможности) усомниться в этой победе. Конечной, хотя и иллюзорной, недосягаемой, целью соперников является устранение конкуренции; конкурентным отношениям внутренне свойственна тенденция к самоуничтожению. Сами по себе они ведут к резкой поляризации шансов. Ресурсы будут скапливаться и создавать изобилие на одной стороне взаимоотношения, становясь все более скудными на другой. Очень часто такая поляризация ресурсов дает выигравшей стороне возможность диктовать правила для всех последующих взаимодействий и не дать проигравшим возможности оспорить эти правила. В таком случае выигрыш будет превращен в монополию; монополия же, в свою очередь, позволит выигравшей стороне диктовать условия дальнейшей конкуренции (например, зафиксировать цены на не доступные другим товары) и тем самым получать еще больший выигрыш, увеличивая разрыв между сторонами.

Во-вторых, постоянная поляризация шансов, порождаемая монополией (т. е. ограничениями, налагаемыми конкуренцией), ведет в долгосрочной перспективе к различным взаимодействиям победителей и побежденных. Рано или поздно как победившие, так и побежденные «консолидируются» в «постоянные» классы. Победившие объясняют поражение побежденных их прирожденной неполноценностью. Считается, что побежденные сами виноваты в своем невезении. Их изображают неспособными, порочными, неверными, недальновидными, расточительными, нравственно незрелыми, короче — не обладающими теми качествами, которые необходимы для победы в конкурентной борьбе и которые одновременно являются качествами, заслуживающими уважения. Представленным таким образом побежденным отказывают в легитимности их права на недовольство. Принято считать, что раз их нищета обусловлена их же собственными недостатками, то им некого винить, кроме самих себя, и у них нет никакого права на свою долю пирога, особенно на ту долю, которые получили более удачливые. Принижение и поношение бедных используется как средство защиты привилегий, которыми наслаждаются богатые. Бедные представляются ленивыми, неряшливыми и грязными, скорее развращенными, нежели обделенными (лишенными): с не-сложившимся характером, избегающими тяжелого труда и склонными к преступлениям и нарушениям закона. Считается, что подобно остальным они «сделали себя сами», т. е. сами выбрали свою судьбу. Их нищета обрушилась на них как следствие их особого характера и поведения. Более удачливые им ничего не должны.

Если случается, что богатые делятся своим имуществом с бедными, то это только благодаря доброте богатых, а не потому, что у бедных есть право на эту часть имущества богатых. Точно так же в обществе, где доминируют мужчины, женщин порицают за их подчиненное положение; их согласие выполнять менее престижные и привлекательные функции объясняют «врожденной» неполноценностью — чрезмерной эмоциональностью, недостатком духа соревновательности, меньшим интеллектом или рациональностью.

Порицание проигравших в конкурентной борьбе является одним из наиболее сильных способов заставить замолчать альтернативный мотив человеческого поведения — моральный долг. Нравственные интересы расходятся с интересами наживы по целому ряду существенных параметров. Корыстное действие опирается на эгоизм и жестокость по отношению к потенциальным соперникам. Нравственное же действие требует солидарности, бескорыстной взаимопомощи, желания прийти на выручку, не спрашивая и не ожидая вознаграждения. Нравственное отношение выражается в уважении к нуждам других и зачастую имеет результатом самоограничение и добровольный отказ от личной выгоды. Если в корыстном действии мои потребности (как бы я их ни определил) являются единственным мотивом, то для нравственного действия основным критерием выбора становятся потребности других. В принципе, эгоизм и моральный долг — это две противоположности.

Тот факт, что одной из наиболее характерных черт современности является разделение предприятия и домашнего хозяйства, впервые отметил Макс Вебер. Подобное разделение есть способ предотвратить столкновение двух противоположных критериев действия. Такой результат достигается посредством четкого разграничения двух ситуаций, в которых господствующими являются соответственно соображения выгоды и моральный долг. Занимаясь предпринимательской деятельностью, человек свободен от семейных уз, другими словами, освобожден от груза морального долга, поэтому все внимание может уделить интересу наживы, которой требует успех предпринимательской деятельности. Возвращаясь в семью, можно забыть о холодном деловом расчете и делить блага между членами семьи в соответствии с потребностями каждого. В идеале семейная жизнь (как и жизнь всех коммунальных образований, построенных по образу семьи) должна быть свободна от интересов наживы. И также в идеале на деловую активность не должны влиять мотивы, вызванные нравственным чувством. Дело и нравственность плохо сочетаются. Предпринимательский успех (т. е. успех в конкуренции) зависит от рациональности поведения, что, в свою очередь, означает беспрекословное подчинение поведения соображениям личного интереса. Рациональность означает главенство рассудка, а не сердца. Действие считается рациональным лишь потому, что оно предполагает использование наиболее эффективных средств для достижения поставленной цели с наименьшими издержками.

Выше мы отмечали, что организация (или бюрократия, как ее обычно называют) является попыткой приспособить человеческое действие к идеальным требованиям рациональности. Теперь же мы видим, что такая попытка должна включать в себя более, чем что бы то ни было другое, подавление моральных соображений (т. е. интереса к другому ради него же самого, бескорыстного участия, даже если это идет вразрез с интересом самосохранения). Задача каждого члена организации сводится к простому выбору: подчиниться или не подчиниться приказанию. Она также ограничена лишь малой толикой общих задач, стоящих перед организацией в целом, так что более отдаленные последствия действия не обязательно просматриваются действующим субъектом. Кто-то может совершить поступки, имеющие ужасные последствия, о которых он и не предполагает; может воздействовать на людей, о существовании которых он и не подозревает, и таким образом продолжить вереницу еще более отвратительных и страшных дел, не испытывая при этом никакого нравственного конфликта или угрызений совести (так бывает, например, когда человек зарабатывает на вполне приличную жизнь, трудясь на заводе, выпускающем оружие; на предприятии, которое нещадно загрязняет окружающую среду, или изготавливает потенциально вредные и ядовитые лекарства). Особенно важно отметить то, что организация заменяет нравственную ответственность дисциплиной как постоянным стандартом должного («Я просто выполнял приказ», «Я просто старался хорошо выполнить свою работу» — эти объяснения наиболее распространены и самоочевидны). До тех пор, пока член организации строго соблюдает правила и выполняет приказания начальников, он свободен от нравственных сомнений. Нравственно предосудительное действие, немыслимое при каких-то иных обстоятельствах, вдруг становится возможным и относительно легко выполнимым.

Сила, с какой организация подавляет или замалчивает нравственные ограничения, была убедительно продемонстрирована в знаменитых экспериментах Стэнли Милгрэма, где несколько добровольцев должны были в якобы «научном исследовании» посылать болезненные электрические разряды испытуемым. Большинство добровольцев, будучи уверены в благородности научных целей (которыми они, как обыкновенные люди, могли только восхищаться, а не разбираться в них или судить о них), не думали о своей жестокости, а полагались на общепризнанное и более значимое мнение отвечающих за исследование ученых и доверчиво следовали инструкциям, ничуть не смущаясь воплями своих жертв. То, что в эксперименте проявилось в малом масштабе — лишь в лабораторных условиях, было продемонстрировано в невероятных масштабах практикой геноцида во время и после второй мировой войны. Убийство миллионов евреев под руководством нескольких тысяч высших нацистских лидеров и чиновников было гигантской бюрократической операцией, привлекшей к соучастию в ней миллионы «простых» людей, большинство из которых, по всей вероятности, были прекрасными соседями, любящими супругами, заботливыми родителями. Эти люди вели поезда, увозившие жертвы в газовые камеры; работали на заводах, производивших отравляющие газы или оборудование для крематориев; и еще множеством других способов помогали выполнению общей задачи — уничтожению. У каждого была «своя работа», поглощавшая все их духовные и физические силы. Эти люди могли делать то, что они делали, только по одной причине: они очень смутно представляли себе, если вообще представляли, последствия своих действий, поскольку никогда их не видели; равно, как и те ученые мужи, которые создали умные орудия разрушения, обрушившиеся на вьетнамских крестьян, не видели порождения своего ума в реальном действии. Конечный результат был настолько далек от тех простых задач, которыми они занимались, что связь этих задач с конечным результатом не попадала в поле их зрения или изгонялась из сознания.

Даже если функционеры какой-то сложной организации и осознавали конечный результат их общего дела, частью которого каждый из них был, то этот результат был так далек от них, что о нем не стоило и беспокоиться. Отдаленность может быть скорее идеальной, духовной, нежели географической. Благодаря вертикальному и горизонтальному разделению труда действия любого индивида, как правило, опосредованы действиями многих других людей: либо его собственная работа не имеет непосредственных последствий, либо она отгораживается от ее конечной, отдаленной цели множеством иных работ, выполняемых другими. Вот почему создается впечатление отсутствия прямой причинной связи между тем, что человек делает, и тем, что происходит с конечными объектами действия. В конце концов, собственный вклад человека меркнет, оказываясь незначительным, и его влияние на конечный результат представляется ему слишком малым, чтобы всерьез считаться нравственной проблемой. «Я ничего дурного не делал, и вы ничего не можете вменить мне в вину» — таково обычное объяснение. Наконец, человек мог делать такие невинные и безвредные вещи, как написание листков, составление отчетов, заполнение документов, включение и выключение машины, смешивавшей ядовитые вещества. Он вряд ли узнавал в обуглившихся телах в какой-то экзотической стране результаты своих действий, свою ответственность.

Крепко закрыть глаза на нравственно ужасающие конечные результаты на первый взгляд невинных дел помогает в дальнейшем известная безличность организационных функций. Существенной характеристикой любой организации является то, что любая роль в ней может быть исполнена любым человеком, обладающим соответствующими навыками. Поэтому можно утверждать, что вклад в решение общей задачи вносит именно роль, а не ее носитель. Если настоящий исполнитель не играет ее, как полагается, то на его место поставят другого, но задача в любом случае будет выполнена. Это утверждение можно развивать и дальше и продолжать настаивать на том, что сама ответственность за претворение общей задачи в жизнь лежит на роли, а не на ее исполнителе, и что роль не следует смешивать с личностью исполнителя. Заметим, что даже преступники — участники геноцида, которые слишком близко находились к стадии убийства, чтобы заявлять о своем неведении относительно реальных последствий своих действий, и те доказывали, что в обстановке бюрократических приказаний и разделения труда нравственные оценки были неуместны. Их собственные чувства не были «ни там, ни здесь», и не имело никакого значения, ненавидели они свои жертвы или сочувствовали им. Задача требовала от них дисциплины, а не эмоций. Как и в других обыденных и организованных взаимодействиях, они имели дело с назначенными им мишенями, а не с собратьями из рода человеческого.

Бюрократия, призванная служить нечеловеческим целям, продемонстрировала свою способность подавлять нравственные мотивации не только среди своих сотрудников, но и далеко за пределами самой бюрократической организации; это удалось ей путем апелляции к чувству самосохранения и тех, кого она намеревалась уничтожить, и тех, кто стал невольным свидетелем этого уничтожения. Бюрократическое управление геноцидом обеспечило, с одной стороны, сотрудничество многих его жертв, а с другой — нравственное безразличие большинства наблюдателей. Будущие жертвы были превращены в «психологических пленников», зачарованных иллюзорными перспективами милостивого обращения с ними в качестве вознаграждения за согласие подыгрывать своим мучителям и способствовать своему закабалению. Вопреки всему они надеялись, будто что-то еще можно спасти, предотвратить какие-то опасности, если только не раздражать своих мучителей, будто сотрудничество с ними будет вознаграждено. В большинстве случаев это был феномен упреждающего согласия: жертвы сами предлагали тот или иной способ ублажить палача, стараясь заранее угадать его намерения и удовлетворить его с особым рвением. Помимо всего прочего, они до последнего момента не осознавали неизбежности своей окончательной участи. Каждый следующий шаг на пути к уничтожению представлялся им хотя и неприятным, но не последним и уж во всяком случае не необратимым; на каждом шагу они сталкивались с четко определенным выбором, у которого было только одно рациональное решение — без вариантов, но и оно лишь приближало их уничтожение. Благодаря этому организаторы геноцида достигали своих целей с наименьшими беспорядками и фактически при отсутствии какого бы то ни было сопротивления; потребовалось совсем мало надзирателей за длинной, послушной колонной, идущей в газовые камеры.

Что же касается сторонних наблюдателей, то их согласие или, по крайней мере, молчание и бездействие обеспечивались пониманием ими слишком высокой цены нравственного поведения и сочувствия жертвам. Выбрать правильное с нравственной точки зрения поведение означало бы навлечь на себя страшную кару, а зачастую подвергнуть риску само свое физическое существование. Когда ставки так высоки, тогда интерес самосохранения отставляет в сторону моральный долг, а моральные соображения, угрызения совести подавляются рациональными доводами: «Помогая жертвам, я подверг бы опасности свою семью и собственную жизнь; в лучшем случае я спас бы одного человека, в случае же неудачи погибло бы десять». Предпочтение отдается подсчетам шансов на выживание, а не нравственному качеству действия.

Мы привели крайние случаи противостояния мотивов самосохранения и морального долга; они были взяты из редко встречающихся ситуаций и, как правило, порицаемых всеми. В более мягкой и потому менее настораживающей форме такое противостояние оказывает воздействие на повседневную человеческую жизнь. В любой организационной среде рациональность действий, провозглашаемая как наиболее эффективное средство самосохранения, по большей части достигается за счет нравственных обязательств. Явное преимущество рационального поведения перед действием, руководствующимся моральным долгом, составляет рецепт правильного выбора, т. е. то, что непосредственно взывает к чувству самосохранения и самопродвижения. Рациональное поведение становится еще более соблазнительным благодаря своей способности удовлетворять желание самовозвеличивания, вызываемое конкуренцией. Мотив самосохранения, выраженный в нулевом варианте исхода конкуренции и оснащенный надежным оружием бюрократической рациональности, превращается в грозного и, наверное, непобедимого соперника нравственности.

Дальнейшему уничтожению моральных обязательств способствует статистическое обращение с людьми просто как с безликими объектами действия, свойственное любой бюрократии. Рассматриваемые как фигуры, или «чистые формы», которые могут быть заполнены любым содержанием, такие человеческие объекты утрачивают индивидуальность и отчуждаются от своего бытия носителей прав человека и моральных обязательств. Вместо этого их относят к некой категории, представители которой полностью определяются соответствующей совокупностью организационных правил и критериев. Их личностная неповторимость, а следовательно, их уникальные, индивидуальные потребности теряют свое значение как ориентиры бюрократического действия. Значение имеет только категория, к которой они официально причислены. Подобная классификация сосредоточивает внимание лишь на избранных атрибутах индивидов, в которых выражается интерес организации, и поощряет пренебрежение всеми остальными их характеристиками, т. е. индивидуальными чертами, делающими индивида моральным субъектом, уникальным и единственным в своем роде человеческим существом.

По сути дела, бюрократия — это не единственный феномен, в котором нравственные мотивы приходятся не ко двору и в котором они приглушаются и подавляются. Весьма сходный результат подавления нравственного чувства можно наблюдать и в ситуации, практически во всех других отношениях диаметрально противоположной холодной расчетливой рациональности бюрократической организации и также практически свободной от соображений наживы и завистливой конкуренции. Такую ситуацию, отличающуюся наиболее эффективной способностью подавлять нравственность, создает толпа.

Замечено, что люди, вынужденные находиться на ограниченном пространстве бок о бок с огромным количеством незнакомых им людей, которых они не встречали раньше при других обстоятельствах и с которыми до этого не взаимодействовали, а в настоящем «объединены» лишь временным, случайным интересом, склонны вести себя так, как они даже не предполагали бы возможным вести себя в «нормальных» условиях. Самое дикое поведение может вдруг обуять толпу подобно пожару в лесу, порыву ветра или распространению заразы. В случайно образовавшейся толпе, например на переполненном народом рынке или в театре, охваченные паникой люди, движимые единственным желанием спастись, могут топтать других людей, толкать их в огонь, обеспечивая себе жизненное пространство и избегая опасности. В другом случае они могут напасть и убить предполагаемого злодея, на которого им указали и объявили источником угрозы. В толпе люди способны на такие действия и поступки, которые не хватит духу совершить ни одному преступнику. Если толпа и может коллективно совершать то, что претит любому ее члену в отдельности, то именно в силу ее безликости. В толпе люди утрачивают свою индивидуальность и «растворяются» в анонимном сборище; в ней они не воспринимаются как субъекты нравственности, как цель морального долга (результат, сходный с дистанцированием, порождаемым бюрократическим разделением труда). Сборище линчевателей или толпа болельщиков освобождают своих членов от моральной ответственности за насильственные действия в отношении других людей, которые обычно могут быть защищены от насилия только моральными ограничителями, если таковые имеются у предполагаемых насильников. В подобных случаях подавление моральных ограничителей является результатом анонимности толпы и фактического отсутствия каких бы то ни было продолжительных связей между ее участниками. Толпа рассеивается так же быстро, как и собирается, и ее коллективное действие, даже координируемое, не воспроизводит и не порождает никакого сколько-нибудь продолжительного взаимодействия. Именно мгновенный и непоследовательный характер действия толпы делает возможным чисто эмоциональное, неконтролируемое, аффективное поведение отдельных ее членов. В какое-то мгновение все тормоза срываются, снимаются все запреты, отменяются все обязательства и все правила нарушаются.

Упорядоченное, бесстрастное поведение в рамках бюрократической организации и необузданные порывы гнева или паники в толпе кажутся полярно противоположными; и все же их воздействия на нравственные чувства и запреты поразительно схожи. Сходные результаты имеют и сходные причины: деперсонализация, «обезличение», уничтожение индивидуальной самостоятельности. И бюрократия, состоящая из ролей, а не из личностей, сводящая людей к ролям или множеству ресурсов или препятствий на пути к достижению цели или решению проблемы, и неуправляемая, возбужденная толпа, состоящая из неразличимых частиц, а не из отдельных индивидов, отличающаяся лишь размером, а не индивидуальными качествами своих членов, по существу являются безликими и анонимными.

Для других человеческих существ люди остаются моральными субъектами до тех пор, пока они признаются именно людьми, т. е. существами, имеющими право на то, чтобы с ними обращались так, как полагается обращаться только с людьми, причем с любым человеком (естественно, речь идет об обращении, предполагающем, что партнеры взаимодействия тоже имеют свои уникальные потребности и что эти потребности столь же ценны и важны, как и твои собственные, и к ним следует относиться с не меньшим вниманием и уважением). Можно даже сказать, что понятия «объект нравственности» и «человек» соотносимы — их содержание совместимо. Как только определенные лица или категории людей лишаются права на нашу моральную ответственность, с ними обращаются как с «недочеловеками», «порочными людьми», «не совсем людьми» или вообще «нелюдями».

Мир (универсум) моральных обязательств (совокупность людей, объединенных моральным долгом) может включать, а может и не включать всех представителей рода человеческого. Многие «примитивные» племена наделяли себя именами, которые просто означали «люди»; человеческий статус других племен, особенно тех, с которыми не установились никакие взаимодействия, кроме редких вспышек враждебности, не признавался. Отказ признать человеческое в чужих племенах продолжал сохраняться и в рабовладельческих обществах, где рабам приписывался статус «говорящих орудий» и на них смотрели только с точки зрения их пригодности для решения предназначенной им задачи. Статус ограниченной человечности на практике означал одно: существенное требование нравственного отношения, т. е. уважения потребностей другого человека, что подразумевает прежде всего признание его целостности и непреходящей ценности его жизни, не было обязательным в отношении к носителям этого статуса. Похоже, что история развивалась как постепенное, но неумолимое наступление идеи гуманизма с ее ярко выраженной тенденцией к распространению универсума обязательств на весь человеческий род.

Однако, как мы видели, этот процесс не был прямолинейным. Наш век прославился появлением весьма влиятельных мировоззрений, призывавших исключить целые категории людей — классы, нации, расы, конфессии — из универсума обязательств. Вместе с тем совершенство бюрократически организованного действия достигло такого уровня, на котором моральный запрет уже не может воспрепятствовать соображениям эффективности. В результате сочетания обоих факторов — возможности подавить нравственную ответственность (что создает бюрократическая технология управления) и существования мировоззрений, готовых и желающих использовать эту возможность, — во многих случаях значительно сократился универсум обязательств. А это, в свою очередь, открыло дорогу таким последствиям, как массовый террор в коммунистических обществах против представителей враждебных классов и их пособников, постоянная дискриминация расовых и этнических меньшинств в странах, которые гордятся своими успехами в области прав человека, множество явных и скрытых систем апартеида и многочисленные случаи геноцида, начиная с убийства армян турками, уничтожения миллионов евреев, цыган и славян нацистской Германией и кончая применением смертоносных газов против курдов, массовыми убийствами в Камбодже. Границы универсума обязательств по сей день остаются спорными. Можно предположить, что развитие бюрократической технологии, имеющее своей задачей подавление моральных мотивов (такое же достижение современного общества, как и распространение морального чувства в отношении всех представителей рода человеческого), сжало эти границы по сравнению с прошлыми временами, во всяком случае если не в теории, то на практике.

Внутри универсума обязательств значение потребностей других людей признается. Общепринято, что потребности других людей являются законным основанием их требований; если же требования не удовлетворяются, то это всегда требует объяснений и в некотором роде извинений. Жизнь другого человека должна быть сохранена любой ценой. Должно быть сделано все возможное, чтобы обеспечить его благополучие, увеличить его жизненные шансы, открыть ему доступ к благам, которыми располагает общество. Его бедность, болезни, беспросветность его повседневной жизни взывают к участию всех остальных членов универсума обязательств. Столкнувшись с таким призывом, мы чувствуем себя обязанными оправдываться — давать убедительное объяснение, почему было так мало сделано, чтобы облегчить их участь, и почему нельзя было сделать больше; мы также чувствуем себя обязанными доказывать, что было сделано все возможное. Подобные объяснения не обязательно должны быть правдивыми. Мы слышим, например, что медицинское обслуживание населения в целом не может быть улучшено потому, что «деньги невозможно истратить до того, как они заработаны». Однако такое объяснение скрывает, что прибыли частной медицины, услугами которой пользуются богатые, расцениваются как «заработанное», тогда как услуги, предоставляемые тем, кто не может прибегнуть к помощи частной медицины, считаются «расходом»; такое объяснение, следовательно, скрывает различия в удовлетворении потребностей, которое зависит от платежеспособности. И все-таки уже сам факт, что объяснение вообще предоставляется и что те, кто его дает, чувствуют себя обязанными это сделать, свидетельствует о признании того, что люди, чьи потребности в лечении игнорируются, остаются внутри универсума обязательств.

Тот факт, что потребности других людей остаются неудовлетворенными, не ощущался бы нами как наша неудача и внутреннее побуждение объяснить ее утратило бы смысл, если бы игнорируемые «другие» были изгнаны из универсума обязательств; или если бы, по крайней мере, было продемонстрировано, что их присутствие в универсуме обязательств сомнительно или «незаслуженно». И это совсем не надуманная ситуация. Она воспроизводится посредством объявления тех, «других», находящимися в недочеловеческом состоянии и затем посредством обвинения их в том, что причиной их неудач является их собственная неспособность действовать «по-человечески». Отсюда — лишь один шаг до заключения, что эти «другие» не могут считаться людьми, поскольку их недостатки неисправимы и ничто не сможет вернуть их к человеческому состоянию. Они, например, навсегда останутся «чуждой расой», которая сможет приспособиться к моральному порядку «коренного населения», поскольку они сами не смогут терпеть этот порядок.

Самосохранение и моральный долг противостоят друг другу. Ни то, ни другое не может претендовать на «большую естественность», лучшую приспособленность к внутренней предрасположенности человеческой природы. Если одно берет верх над другим и становится главенствующим мотивом человеческого действия, то обычно причину дисбаланса можно отыскать в том случае, если удастся дойти до социально определенной ситуации взаимодействия — до способа определения приоритетов. Мотивы нравственности и самосохранения превалируют в зависимости от обстоятельств, над которыми люди, попадающие в них, имеют ограниченный контроль. Было замечено, однако, что сила обстоятельств никогда не бывает абсолютной и выбор между двумя противоположными мотивами остается открытым даже в самых экстремальных условиях. Моральная ответственность человека или отказ от нее не могут быть оправданы в конечном счете ссылками на внешние силы и принуждение.

 

 

Глава 8

Природа и культура

 

Посмотрите на этого коротышку. Бедняга, природа его явно обделила, — говорим мы с жалостью и сочувствием. Мы не виним человека за его невнушительный рост. Нас просто поражает, что он ниже многих людей, которых мы знаем, а именно: ниже «нормального» роста. Но нам и в голову не приходит, что где-то кто-то может сделать человека выше. Насколько нам известно, ростом невозможно манипулировать; рост — это, так сказать, приговор природы, который обжалованию не подлежит. Нет способов отменить или аннулировать его. Нет другого выбора, кроме как принять его и жить с ним по мере сил. «Посмотрите, какой толстяк, — говорим мы уже со смехом. — Должно быть, он обжора или пивная бочка. Стыдно. Он должен что-то делать с собой». В отличие от роста толщина человеческого тела, как нам кажется, находится во власти человека. Ее можно уменьшить или увеличить. В этом нет ничего неизменного. Вес человека может и должен регулироваться, чтобы соответствовать нужному стандарту. Люди сами отвечают за свой вес, у них есть обязательства в этом отношении, и им должно быть стыдно, если они ими пренебрегают.

Чем отличаются друг от друга эти два случая? Почему мы реагируем на них по-разному? Ответ дает нам знание того, что люди могут сделать, и наше убеждение в том, что они должны делать. Во-первых, встает вопрос: что находится «во власти человека», когда он что-либо предпринимает (доступны ли ему существующие знания, навыки, технологии и может ли он их использовать, чтобы преобразовать по своему вкусу тот или иной аспект или фрагмент мира). Во-вторых, вопрос заключается в том, существует ли стандарт, норма, которой это «что-либо» должно соответствовать. Другими словами, есть вещи, которые люди могут изменить, сделать иными, нежели они были раньше. К ним следует относиться иначе, чем к вещам, которые не доступны власти человека. Первые мы называем культурой, вторые — природой. Поэтому если мы представляем себе нечто как относящееся скорее к культуре, нежели к природе, то мы имеем в виду, что данной вещью можно манипулировать и что существует желаемое и «правильное» конечное состояние такой манипуляции.

В самом деле, если вы представите себе подобную ситуацию, то само слово «культура» во многом предполагает именно это. Оно оживляет в памяти труд фермера или садовника, который тщательно обустраивает клочки земли, отвоеванные у дикой природы, и культивирует их, отбирает семена для посева и саженцы, удобряет их, прививает растения, придавая им нужный вид, т. е. вид, который он считает соответствующим данным растениям. Но на самом деле фермер и садовник делают больше, чем только это. Они также выпалывают нежелательных гостей, «незваные» растения, которые выросли здесь «по своему усмотрению» и тем самым испортили аккуратную планировку участка, снизили запланированную урожайность поля или повредили эстетическому идеалу сада. Именно подсчет урожайности или идея порядка и красоты разделили все растения на полезные, достойные заботливого ухода, и сорняки, подлежащие выкорчевыванию, потраве или избавлению от них каким-либо другим способом. Именно фермер или садовник составляют картину «порядка вещей», а затем используют свои навыки и орудия для воплощения в жизнь этой картины (заметим, что в большинстве случаев навыки и орудия, которыми они уже обладают, определяют границы воображения фермера или садовника; только такие представления о порядке воспринимаются как вполне реальные при данном уровне развития искусства). К тому же они предлагают и критерии различения порядка и беспорядка, нормы и отклонения от нее.

Работа фермера или садовника является показательным примером культуры, она выступает как деятельность, имеющая цель, причем особого рода цель, а именно: придание определенной части реальности той формы, которая иначе не появилась бы без определенного усилия внедрить ее. Культура занимается тем, что делает вещи отличными от того, чем они были и могли бы быть без нее, и тем, что сохраняет их в этой искусственной форме. Культура занимается также тем, что внедряет и сохраняет порядок и борется против всего, что отклоняется от этого порядка, нарушает его и, с ее точки зрения, выглядит как хаос. Культура вытесняет и замещает «естественный порядок» (т. е. положение вещей, каково оно есть без человеческого вмешательства) искусственным, спланированным. Культура не только внедряет искусственный порядок, но и развивает его. Культура означает предпочтение. Она превозносит один порядок как наилучший, возможно даже — единственно хороший, принижая при этом все другие варианты как неполноценные или в целом беспорядочные.

Граница между природой и культурой зависит, конечно, от имеющихся в нашем распоряжении знаний и навыков, а также от того, существует ли у нас намерение использовать их для достижения целей, не ставившихся ранее. В целом же развитие науки и технологии увеличивает возможности манипуляции считавшимися до сих пор «естественными» явлениями и тем самым расширяет область культуры. Возвращаясь к нашему первому примеру, мы можем надеяться, что технологии и практика генной инженерии, химической промышленности, а также профессионализм медицинских работников когда-нибудь вполне смогут изменять рост человека, поднимая его из естественных рамок на уровень культурного стандарта: рано или поздно технологии манипулирования генами или лекарствами, воздействующими на рост тканей и органов тела, позволят предотвращать уменьшение роста человека ниже желаемого стандарта, который тогда станет нормой. Правильный рост, как и правильный вес, мог бы уже сегодня стать предметом коллективного внимания и личной ответственности.

Давайте, однако, остановимся несколько подробнее на нашем воображаемом примере, поскольку он иллюстрирует еще одну важную черту культуры. Если для регуляции роста будет использоваться генетический контроль, то решать, какого роста быть человеку, будет не он сам, а другие; скажем, это будут родители, которые сами установят, каким быть их отпрыску; или это будет закон, написанный и применяемый государственной властью, которая будет решать, какой рост граждан является правильным; или это будет заключение медицинского специалиста, который порекомендует, что является «нормальным», а что — «ненормальным» размером человеческого тела. То есть, как бы то ни было, но обладатель тела будет вынужден принять заключение других или (как в случае с генной инженерией) его принятие или непринятие просто не будут иметь значения. Культура, демонстрирующая растущую мощь человечества в целом (можно сказать, его растущую независимость, свободу от природы), может проявляться для отдельного человека во многом подобно законам природы, как рок, против которого не взбунтуешься.

Как показывает наш пример, культура — это действительно человеческая активность, но активность, которую одни люди испытывают на других. Как и в случае с садом, в любом культурном процессе роли культурного садовника и окультуриваемых им растений безусловно различаются и не смешиваются. Причиной не-самоочевидности такого разделения в случае с «человеческими растениями» является то, что зачастую неясно, кто «садовник». Власть, стоящая за нормой, которую индивиды вынуждены соблюдать или по образцу которой они сформированы, как правило, размыта и анонимна. Невозможно указать точно, где она находится. Огромная и подавляющая власть, формирующая человеческое тело и сознание, проявляется в форме «общественного мнения», моды, «общепринятого мнения», «мнения экспертов» или даже такого неуловимого образования, как здравый смысл, являющийся общим, но ничьим в отдельности. Может показаться, однако, что существует некая абстрактная, неосязаемая, неопределенная культура сама по себе, которая и заставляет людей делать что-либо, например, красить губы, а не уши, или мочиться в одиночестве, а пить в компании. Культура становится некой иллюзорной «субстанцией»; она кажется прочной, тяжелой, весомой и непоколебимой. С точки зрения, удобной для человека, который считает любое сопротивление господствующим формам жизни рискованным и неблагодарным занятием, она может показаться неотличимой от остальной реальности «вовне». Она не кажется менее «естественной», чем само естество. Конечно, в нем мало искусственного, если искусственность означает быть сделанным людьми и таким образом располагать чьим-то решением или согласием поддержки. Несмотря на свое явно рукотворное происхождение, культура, как и природа, прочно и неприступно возвышается над возможностями индивида. Как и природа, она защищает настоящий порядок вещей. Хотя никто не сомневается в том, что сельское хозяйство или садоводство есть дело рук человеческих, в случае же с «человеческой культурой» подобная истина глубоко упрятана или по меньшей мере скрыта. Но от этого истина не становится меньшей, чем в других случаях.

Как только вы пристальнее посмотрите на «рукотворные элементы» своей жизни, вы, вероятно, заметите, что они входят в вашу жизнь двумя путями; или, говоря иначе, действия, вызванные внедрением и поддержанием искусственного, «рукотворного» порядка, могут быть двух типов. Это действия, направленные, во-первых, на окружение, во вторых, — на индивида. Первые регулируют, упорядочивают ситуацию, обстоятельства, в которых проходят жизненные процессы индивида; вторые формируют мотивы и цели самих жизненных процессов. Первые делают жизненный мир человека менее случайным, более регулярным, таким, что определенное поведение становится более уместным и разумным и, в конце концов, более вероятным, чем какой-либо другой его вид. Вторые делают человека более расположенным к выбору определенных мотивов и целей из огромного множества других, какие только можно представить себе. Заметим, что эти два аналитически различаемых типа не являются взаимоисключающими по своему применению и результатам, как не являются они и не зависящими друг от друга. Мое окружение, как и окружение любого другого индивида, в не меньшей мере состоит и из других индивидов с их мотивами и целями, а следовательно, «нормативная регуляция» индивидуальных мотивов и образцов поведения является важным фактором в общей регулятивное™ и предсказуемости окружения.

Порядок отличается от случайности или хаоса тем, что в упорядоченной ситуации не все может случиться, т. е. не все возможно. Из фактически бесконечного числа всех мыслимых событий может иметь место только ограниченное количество. Различные события обладают разной степенью вероятности: некоторые могут произойти с большей вероятностью, чем другие. Искусственный порядок можно считать прочно установившимся, если то, что было невероятным, трансформировалось в необходимое или неизбежное (как, например, происшествие совершенно невероятного события — встречи яиц и бекона в регулярной утренней процедуре). Установить порядок, следовательно, означает манипуляцию вероятностью событий. Некоторые события, обычно происходившие случайно, делаются более вероятными, «нормальными», тогда как на пути других событий воздвигаются препятствия. Установить порядок — значит выбрать, отобрать, установить предпочтения и приоритеты, оценить. Ценности стоят за любым искусственным порядком и фактически являются его неотъемлемой частью. Никакое описание искусственного порядка не может быть поистине свободным от ценностей. Любой такой порядок представляет собой лишь один из многих способов отклонения вероятностей, которому было отдано предпочтение перед другими. Как только он прочно и надежно устанавливается, мы естественно «забываем» об этой истине и воспринимаем его как единственно возможный.

Теперь нам кажется, что коль скоро возможен только один-единственный порядок, разнообразие беспорядка бесконечно. Специфический, данный порядок воспринимается как синоним порядка как такового; все альтернативы однозначно классифицируются как беспорядок или хаос.

Как человеческие существа мы все заинтересованы в создании и поддержании упорядоченного окружения, и прежде всего потому, что большая часть нашего поведения — заученное поведение. Из наших прошлых действий мы лучше вспоминаем те, которые были успешными — принесли желаемый результат, доставили удовольствие, снискали одобрение и уважение окружающих нас людей. Благодаря драгоценному дару памяти и способности обучения мы можем приобретать еще более эффективные жизненные навыки; мы накапливаем знания, умение, опыт. Но память и обучение приносят благоприятные результаты лишь до тех пор, пока ситуация (контекст) наших действий остается по большей части неизменной. Благодаря постоянству окружающего нас мира наши действия, успешные ранее, могут оставаться таковыми и сегодня, и завтра. Только представьте себе, какая ужасная катастрофа может произойти, если, например, изменить значение цветов светофора, никого не предупредив об этом. В случайно, хаотически меняющемся мире память и научение превратились бы из благословения в проклятье. Научаться, следовать прошлому опыту было бы поистине самоубийственно.

Упорядоченный мир, это регулярное и уютное, вполне предсказуемое окружение, в котором мы проводим большую часть своей жизни, является продуктом культурного замысла и отбора. Хорошо спроектированные и построенные здания существенно сокращают амплитуду колебаний температуры и полностью исключают невыносимые крайности. Разделение улицы на тротуар и проезжую часть значительно уменьшает вероятность смертельного столкновения между пешеходом и средством транспорта. Мост, соединяющий берега реки, уменьшает вероятность промокнуть или утонуть, пересекая реку. Разделение города на кварталы с различными уровнями цен и арендной платы, с различным качеством удобств ограничивает круг людей, которых вы можете встретить как прохожих или соседей. Подразделение поезда или самолета на первый и второй классы с существенно различными ценами на билеты также ограничивает круг возможных попутчиков.

Порядок окружающего нас мира противостоит беспорядочности нашего собственного поведения. В целом мы выбираем различные дороги для прогулки или поездки. На вечеринке с выпивкой мы ведем себя иначе, чем на семинаре в колледже или на деловой встрече. Мы по-разному ведем себя в родительском доме на каникулах и на формальной встрече с людьми, которых мы не знаем. Мы используем разный тон голоса и разные слова в зависимости от того, обращаемся мы к начальнику или болтаем с друзьями. Есть слова, которые мы в одном случае говорим, а в другом — избегаем произносить. Есть вещи, которые мы делаем публично, а есть «частные», которые мы делаем только тогда, когда уверены, что за нами никто не наблюдает. Примечательно, что, выбирая «соответствующее» случаю поведение, мы оказываемся в компании других людей, которые ведут себя точно так же, как и мы; отклонения от того, что вполне очевидно является правилом, случаются крайне редко — как если бы всех нас одинаково дергали за нечто вроде невидимых нитей.

Если я все перепутаю и буду вести себя так, как полагается вести себя в другом контексте, в обстоятельствах, для которых мое поведение явно не подходит, я, по всей вероятности, буду чувствовать себя смущенным или виноватым. Я сожалею о совершенной ошибке, которая может мне дорого стоить: например, я потеряю работу или возможность продвижения по службе, скомпрометирую свою репутацию, неудачно попытаюсь заслужить или потеряю симпатию дорогого мне человека. В других случаях мне может быть стыдно, как если бы я выдал какой-то секрет о своем «истинном Я», который я хотел бы скрыть или даже желал бы, чтобы его не было. В моем чувстве стыда, в отличие от сожаления по поводу ошибки, повлекшей неприятные результаты, нет никакого расчета или чего-то рационального. От этого чувства я освобождаюсь без особых раздумий. Стыд есть автоматическая реакция на перепутывание, смешение того, что должно быть порознь, на нарушение различия, которое должно было соблюдаться и оставаться неприкосновенным. Можно сказать, что стыд является (культурно усвоенной) защитой против таких смешений, против отрицания различий. Его можно воспринимать как способ удерживать наше поведение в правильном (т. е. культурно предписываемом) русле.

Теперь должно быть ясно, что культура — этот труд по наведению искусственного порядка — реализуется главным образом путем проведения различий, отделения, разграничения, сортировки вещей и действий, которые иначе вряд ли были бы разделены. В пустыне, не тронутой человеческой деятельностью и безразличной к человеческим целям, нет ни пограничных столбов, ни заборов, делающих одну полоску земли отличной от другой; одна дюна в точности похожа на другую, свободна от значения «самости», не несет на себе ничего, что отличало бы ее от другой. Незаселенная пустыня кажется бесформенной. В среде, подверженной работе культуры, напротив, однообразная плоская поверхность разделена на области, принимающие одних людей и отталкивающие других, или на полосы, предназначенные только для транспорта и только для пешеходов, т. е. мир приобретает структуру. Люди подразделены на высших и низших, представителей власти и простых людей, тех, кто говорит, и тех, кто слушает и записывает, — и все это вне всякого отношения к «естественным» различиям или сходствам их физического строения или умственной конституции или даже вопреки им. Однообразное течение времени разделяется на время завтрака, перерывов на кофе, обед, вечерний чай или ужин. Похожие или одинаковые по своему «физическому» составу собрания тем не менее в одном случае называются семинаром, в другом — конференцией, в третьем — вечеринкой. Приемы пищи различаются как совершенно разные события — просто чай, ужин у телевизора или трапеза при свечах.

Представляется, что эти и подобные различия проводятся одновременно в двух планах: один план — это «форма мира», в котором имеет место действие; второй — само действие. Части мира различаются между собой, равно как и внутри себя, в зависимости от периодов, различаемых в потоке времени (одно и то же здание может быть школой утром и бальным залом вечером, жилая комната может быть местом занятий днем и спальней ночью — они меняют свое назначение). Точно также дифференцируются и действия. Типы поведения за столом резко различаются в зависимости от того, что на столе и кто за столом. Даже застольные манеры — способ поведения во время еды — различаются в зависимости от того, что она собой представляет — формальную трапезу, обычный семейный ужин или просто дружескую пирушку.

Отметим еще раз, что различение этих двух планов (контекста и действия в нем, внешнего и внутреннего, объективного и субъективного) является продуктом абстракции. Два теоретически разных плана на самом деле неотделимы друг от друга. Не было бы формального обеда, не будь людей, обедающих в формальной манере, или бала, не будь танцующих, как на балу, как не может быть реки без потока или ветра без дуновения. Именно определенные действия преподавателя и студентов делают семинар семинаром. Два теоретически различных плана на практике неразрывно связаны — это, скорее, две стороны медали, чем два разных предмета. Один не может существовать без другого. Они могут появиться и сохраняться только одновременно и вместе. Различия, являющиеся сущностью культурно произведенного порядка, влияют одновременно и параллельно, согласованно, синхронно и на контекст действия, и на само действие. Можно сказать, что противоположности, различаемые во внешнем мире, повторяются в дифференциации поведения действующих; использование же противоположных образцов поведения отражается во внутренних подразделениях окружающего мира. Можно пойти еще дальше и сказать, что дифференциация поведения является сущностью, или смыслом, дифференциации среды, и наоборот.

Эту координацию можно было выразить и по-другому: сказав, например, что культурно организованный социальный мир и поведение культурно обученных индивидов структурированы, т. е. «артикулированы» при помощи противоположностей в отдельные социальные контексты, требующие различной деятельности и различных образцов поведения, пригодных для различающихся между собой социальных контекстов, и что обе артикуляции соответствуют друг другу (или, говоря техническим языком, они «изоморфны»). Всякий раз, когда мы видим противоположность способов поведения (например, приводимое ранее противопоставление формального и неформального поведения), мы можем с уверенностью предположить наличие такой же противоположности (оппозиции) и в контексте социальной реальности, в которой эти способы поведения имеют место, и наоборот.

Механизм, обеспечивающий столь чудесное «совпадение», соответствие между структурами социальной реальности и культурно регулируемым поведением, называется культурным кодом. Как вы уже, наверное, догадались, код — это прежде всего система противоположностей (оппозиций). В самом деле, в этой системе противопоставляются знаки — видимые, слышимые, осязаемые, обоняемые объекты или события вроде огней разного цвета, деталей одежды, надписей, устных утверждений, тона голоса, жестов, выражений лица, запахов и т. д. Они-то и связывают поведение действующих субъектов и социальную форму, поддерживаемую их поведением. Знаки, как правило, содержат два указания одновременно: на намерения, интенции, действующего субъекта и на данный фрагмент социальной реальности, в котором он действует. Ни одно направление не служит простым отражением другого. Ни одно из них не является также первичным или вторичным. Оба они, повторим еще раз, существуют только вместе, будучи укоренены в одной возможности, предоставляемой культурным кодом.

Представьте себе, например, надпись «Вход воспрещен» на двери конторы. Вы, наверное, замечали, что подобная надпись чаще всего появляется только на одной стороне двери, а дверь, на которой она висит, обычно бывает не заперта (если бы дверь невозможно было открыть, то вряд ли такая надпись понадобилась бы вообще). Следовательно, надпись не дает никакой информации об «объективном состоянии двери». Это скорее указание, предназначенное для создания и поддержания ситуации, которая иначе не образовалась бы. Фактически слова «Вход воспрещен» лишь проводят различие между двумя сторонами двери, между двумя типами людей, приближающихся к двери с разных сторон, и двумя типами поведения, которые ожидаются от этих людей и разрешены им. Пространство за обозначенной стороной двери закрыто для тех, кто приближается к двери со стороны надписи, но к людям по другую сторону двери, напротив, этот запрет не относится. Именно данное различие и обозначает знак. Его задачей является установление различий в однообразном пространстве между равно единообразными людьми.

«Человеческая культура» как научение индивидов состоит в том, чтобы наделять знанием о культурном коде: сформировать способность читать знаки, привить навык их отбора и демонстрации. Все должным образом «окультуренные» личности могут безошибочно определять потребности и ожидания, заложенные в ситуации, в которую они вступают, и отвечать на эту ситуацию, выбирая соответствующий образец поведения. И наоборот, все обученные культуре люди способны безошибочно подобрать манеру поведения, которая вызовет тот тип ситуации, который им нужен. Кто «знает» код, тот использует его в двух направлениях одновременно. Светофор на перекрестке дает хорошую иллюстрацию такой двусторонности. Красный свет сообщает водителям, что путь вперед закрыт. Он также заставляет их остановить машину, тем самым действительно закрывая путь вперед для движения по этому направлению и делая истинной информацию, сообщаемую зеленым светом, который открывает дорогу в перпендикулярном направлении.

Код срабатывает, конечно же, только в том случае, если все люди, участвующие в данной ситуации, прошли такое же культурное обучение. Все они должны были научиться читать культурный код и пользоваться им одинаково. В противном случае знаки не будут восприниматься именно как знаки, им не удастся побудить читающего их к объектам или типу поведения, который они замещают; или они будут прочитаны неверно, даже наоборот. Предполагаемой координации не произойдет, поскольку действия различных воспринимающих не будут соответствовать смыслу знаков (только представьте себе, что может случиться на перекрестке, если какой-нибудь водитель неправильно «прочтет» красный свет; или если какие-нибудь водители прикрепят красные подфарники спереди, а фары — сзади). Тот, кто впервые входил в колледж или в контору, ездил на каникулы в отдаленную местность, наверняка познал эту неприятную истину на собственном опыте. Уютное чувство безопасности, ассоциируемое со знакомым окружением, с пребыванием дома, возникает именно из подробного знания применяемого здесь культурного кода, а также из обнадеживающего и обоснованного ожидания, что такое знание есть у всех окружающих.

Знать код — значит понимать значение знаков; а понимание значения знаков, в свою очередь, означает знание того, как вести себя в ситуации, в которой они появляются, или как ими пользоваться, чтобы вызвать подобную ситуацию. Понимать — значит быть способным действовать эффективно и тем самым поддерживать координацию между структурами ситуации и структурами поведения. Понимание означает двойной выбор. Знак указывает индивиду, способному его прочесть, на связь между особого рода окружением и особого рода поведением.

Часто говорят, что понимать знак значит схватывать его значение. Однако было ошибкой думать, что это «схватывание значения» вызывает в сознании какой-то мысленный образ. Мысль (вербальное «раскрытие» содержания знака, нечто вроде «прочтения вслух» знака в вашей голове; например, красный свет означает приказ остановиться) может сопровождать знак или озвучивать его, но это не является ни достаточным, ни необходимым условием понимания. Ухватить значение, как и понять его, означает не более и не менее, чем знать, как продолжать вести себя. Следовательно, значение знака двойственно, поскольку несет в себе различие: одно значение — при наличии знака, другое — при его отсутствии. Иными словами, значение знака соотносится (противостоит) с другими знаками. Значение знака есть различие между ситуацией «здесь и сейчас» и другими ситуациями, которые могли бы быть вместо нее, но не случились; проще говоря, это отличие данной ситуации от всех остальных.

Зачастую (практически во всех случаях, кроме самых примитивных) одного знака недостаточно, чтобы сделать это различие достаточно четким, в конечном счете, сделать его «опорой». Мы можем сказать, что один знак иногда несет недостаточно информации, чтобы обозначить ситуацию, сделать ее предметом внимания всех, в ней участвующих, заставить их выбрать правильное поведение и тем самым засвидетельствовать, что предполагаемая ситуация действительно имеет место. Один знак может быть неверно прочитан, и если такое ошибочное прочтение случается, то уже ничто не может исправить ошибку. Например, знак военной формы сообщает нам вполне недвусмысленно, что этот человек служит в армии; для большинства гражданских лиц этой информации будет вполне достаточно, чтобы «структурировать» контакт. Для других, служащих в армии с ее сложной иерархией власти и разделением обязанностей, информации, заложенной в форме, будет недостаточно (к капралу и к полковнику относятся по-разному). Поэтому на первичный, более общий знак — форму как таковую — «наращивается» другой, указывающий на звание и дополняющий недостающую информацию. Но это не единственная важная информация, которую мы отметили: на военной форме знаки отличия обычно присутствуют в большем количестве, чем это было бы абсолютно необходимо для получения всей информации, требуемой для точного определения ситуации. Капрала от полковника отличают более чем два противоположных знака: разный покрой формы, различный материал, пуговицы из разного металла, на плечах — знаки, резко различающиеся по форме, то же на рукавах. Этот излишек знаков, добавление новых противопоставлений, которые лишь повторяют уже полученную при помощи другого знака информацию, можно описать как избыточность.

Избыточность кажется совершенно необходимой для исправного функционирования любого культурного кода. Это, можно сказать, гарантия от ошибок; приспособление, которое требуется для устранения двусмысленности и неправильности прочтения. Если бы не избыточность, то случайное уничтожение или пропуск одного-единственного знака повлекли бы за собой неверный тип поведения. Чем более важна для общего порядка информация, заложенная в данной противоположности знаков, тем большей избыточности можно ожидать от нее. Но избыточность — это ни в коей мере не расточительность, а напротив, неизбежный фактор в деятельности культуры, производящей порядок. Она уменьшает опасность ошибки, недоразумения и гарантирует точное прочтение значения в соответствии с предполагаемым. Другими словами, она делает возможным использование культурного кода как средства коммуникации, т. е. взаимной координации поведения.

Давайте повторим: смысл имеет противопоставление знаков, а не один знак, взятый в отдельности. А это, в свою очередь, предполагает, что значения, которые должны быть прочитаны и поняты, находятся в системе знаков, т. е. в культурном коде в целом, в проводимых в нем различиях, а не в предполагаемой особой связи между знаком и его референтом, т. е. тем, с чем соотносится его значение. По сути дела, такой особой связи вообще не существует (впечатление, что есть естественная связь между знаком и предметом, который он замещает, само по себе является продуктом культуры, результатом усвоения кода). По отношению к фрагментам мира или к нашим действиям, которые они вызывают, знаки произвольны. Они не мотивированы этими фрагментами, не связаны с ними иначе, как посредством функции обозначения, предписанной знакам культурным кодом. Качество произвольности ставит культурно произведенные знаки (всю сделанную человеком систему обозначений) особняком от чего бы то ни было другого, что можно обнаружить в природе: культурный код поистине не имеет прецедентов.

Говоря о способе получения наших знаний о природных феноменах, мы часто ссылаемся на «знаки», посредством которых природа «сообщает» нам о себе и которые должны быть прочитаны с тем, чтобы извлечь содержащуюся в них информацию. Так, глядя на капли воды, стекающие по оконному стеклу, мы говорим: «Идет дождь», т. е. мы говорим об этих каплях как знаках дождя. Или при виде мокрого тротуара мы делаем вывод, что, должно быть, прошел дождь. Я кладу руку на лоб своего ребенка, замечаю, что он необычно горячий, и говорю: «Он, должно быть, болен, давайте вызовем доктора». Во время прогулки за городом я замечаю на дорожке следы необычной формы и думаю, что этой весной сюда вернулись зайцы, причем в большом количестве. Во всех перечисленных случаях то, что я увидел или почувствовал, дает мне информацию о чем-то, чего я не мог видеть, — это и есть то, что обычно делают знаки. Однако характерной чертой таких знаков, отличающей их от культурных знаков, рассмотренных выше, является то, что они детерминированы, т. е. являются следствиями своих соответствующих причин. Именно эти причины я «считываю» как информацию, содержащуюся в знаках. Дождь струится каплями воды по стеклу и оставляет мокрые тротуары; болезнь изменяет температуру тела и делает лоб горячим; зайцы, перебегающие песчаную дорожку, оставляют следы особой формы. Если я знаю о существовании этих причинных связей, то смогу установить «невидимую» причину по ее видимым следствиям. Чтобы избежать путаницы, наверное, было бы точнее говорить о признаках или симптомах, а не о знаках, ссылаясь на причинно обусловленные (в отличие от произвольных) заключения в наших суждениях (капля является признаком дождя, горячий лоб — симптомом болезни).

В случае же с культурными знаками такой причинной связи не существует. Знаки произвольны или условны (конвенциональны). Дождь не может оставить следов на дорожке, а зайцы не могут заставить воду течь по стеклу: между причиной и следствием существует однозначная связь. Однако многочисленные культурно обусловленные различия могут быть обозначены любым типом знаков любой формы. Между знаками и тем, что они замещают, не существует ни причинной связи, ни сходства. Если внутри данной культуры упор делается на различие полов, то это может быть обозначено бесчисленным количеством способов. Половые различия в манерах (форма одежды, макияж, походка, речь, общий вид) могут радикально меняться с течением времени и от одного места к другому, а различия между мужчиной и женщиной при этом будут сохраняться. То же самое относится к различиям между поколениями (что, как это ни парадоксально, иногда выражается в отрицании одним поколением различий между полами в манере одеваться или причесываться), между формальным и неформальным контекстами, между печальными событиями (например, похоронами) и радостными (например, свадьбой). Культурные знаки свободно изменяют свою видимую форму, но контраст между ними и противоположными им знаками сохраняется и воспроизводится с каждым изменением, так что работа по проведению различий — их единственное назначение — исправно выполняется снова и снова.

Однако произвольность не всегда равнозначна полной свободе выбора. Наиболее свободными являются знаки, выполняющие исключительно культурно-различительную функцию и служащие только одной потребности — в человеческом взаимодействии. Таковы прежде всего знаки языка. Язык — это система знаков, специализирующихся на функции коммуникации. Вот почему в языке (и только в языке) произвольность знаков не имеет ограничений. Голосовые звуки, произносить которые способны все люди, могут модулироваться бесконечным количеством произвольных способов при условии, что их достаточно для составления требуемых противоположностей. Одна и та же противоположность на разных языках может быть сконструирована при помощи пары, различающейся внутри себя, например мальчик и девочка, garcon и fille, Knabe и Madchen.

Но в других знаковых системах свобода (степень допустимой произвольности) не является столь полной. Выполняя коммуникативную функцию, все системы, за исключением языка, тесно связаны также с другими человеческими потребностями и тем самым с другими функциями. Платье, например, изобилует произвольными знаками и тем не менее спасает от превратностей климата, сохраняет тепло тела, предоставляет дополнительную защиту для уязвимых частей кожного покрова и позволяет соблюсти общепринятые правила приличия. Большинство этих функций также культурно регулируются (например, по большей мере дело культуры — определять, какая часть кожного покрова считается «уязвимой» и нуждается в прикрытии; потребность носить обувь, прикрывать грудь, а не ноги, или наоборот — все это культурные результаты), но они служат уже не чисто коммуникативным потребностям; рубашки и брюки прикрывают тело в дополнение к тому, что они обозначают помимо этого. Точно также, сколь многообразны и точны ни были бы обозначенные различия, приписанные разным видам пищи, все же есть пределы материала, в котором могут быть выражены культурные различия, поскольку, учитывая особенности человеческого пищеварения, не все может быть съедобным. Кроме того, чай или обед, формальный или неформальный, должен, помимо обозначения специфического характера события, подразумевать и питательные вещества, т. е. и прием пищи, в конце концов. Если человеческая речь используется исключительно в целях коммуникации, то другие средства коммуникации разделяют свою семиотическую функцию (нести и передавать значение) с удовлетворением других потребностей. Их код как бы вырезан на поверхности других, не в первую очередь коммуникативных, функций.

В своей коммуникативной функции (как осмысленные объекты или события, структурирующие ситуацию, в которой они появляются) знаки всегда произвольны. Любопытно, однако, что «вполне культурным» людям — тем, кто может легко и безошибочно продвигаться в сформированном данным культурным кодом мире, они вовсе не кажутся произвольными. Любой воспитанный в какой-либо языковой среде человек находит нечто вроде естественной, необходимой связи между звучанием слова и объектом, с которым оно соотносится, как если бы названия действительно принадлежали объектам и считались их атрибутами наравне с размером, цветом или упругостью. Произвольный аспект форм, запечатленный в других средствах информации, может в целом не коснуться нашего внимания: одежда для того, чтобы одеваться, еда — чтобы есть, машина — чтобы добираться отсюда туда. Трудно понять, что вдобавок к дифференцирующей информации типа одежда носится, а пища потребляется, они еще проводят различия между людьми, их разными ролями, которые они в данный момент исполняют: трудно понять, что пища и одежда тоже служат созданию и воспроизводству особого, искусственного, «рукотворного» социального порядка. Такая слепота на самом деле является частью культурной игры. Чем меньше мы осознаем не субстантивную (т. е. не соотносимую с очевидным содержанием данной деятельности) упорядочивающую функцию культурно оформленных действий, тем более надежным является порядок, поддерживаемый этими действиями. Культура наиболее действенна тогда, когда она маскируется под природу; когда искусственное оказывается укорененным в самой «природе вещей», необходимой и незаменимой, — в том, что не может изменить никакое человеческое решение. Резкие различия в социальном положении людей (вызванные культурой и поддерживаемые с момента рождения на протяжение всей жизни различиями в одежде, игрушках, играх, компаниях, предпочтениях в проведении досуга и т. п.) становятся поистине прочными и надежными, как только ученики усваивают, что социальное различие полов является чем-то предопределенным, заложенным в физиологическом строении человеческого тела, «естественным» и потому требующим повиновения, внешне выражаемого во всем, что делает человек, будь то манера говорить, походка, словарный запас или манера выражать (или не выражать) свои эмоции. Культурно произведенные социальные различия между мужчинами и женщинами кажутся столь же естественными, сколь и биологическое отличие мужских половых органов от женских и различие их репродуктивных функций.

Культура может вполне успешно выдавать себя за нечто несомненно естественное до тех пор, пока искусственный, конвенциональный характер выдвигаемых ею норм (эти нормы могут отличаться от того, чем они являются на самом деле) не проявится отчетливо. К тому же ее искусственность вряд ли удастся раскрыть, поскольку каждый в обозримом окружении подчинен тому же типу культурного обучения; поскольку все освоили и сохраняют приверженность одним и тем же нормам и ценностям и постоянно демонстрируют эту приверженность, пусть даже бессознательно, своим ежедневным поведением. Другими словами, культура подобна и действует подобно природе до тех пор, пока неизвестны и не проявляются никакие альтернативные конвенции. Однако в нашем, человеческом мире такое едва ли возможно. Как правило, верно обратное. Фактически любой из нас знает, что существует множество различных стилей жизни. Мы видим вокруг себя людей, которые одеваются, говорят, ведут себя не так, как мы, и, очевидно (как мы полагаем), придерживаются других норм, отличных от наших. Поэтому мы вполне осознаем, что любой стиль, образ жизни в конечном счете является вопросом выбора. Есть не один способ быть человеком. Практически все можно делать иначе, чем мы это делаем, т. е. ни один способ не является неизбежным. Даже если каждый из них требует культуры, научения, то не сразу ясно, в каком направлении должно по необходимости проводиться это научение, какой должен быть сделан выбор. Мы знаем, что существуют культуры, а не одна-единственная культура. А если культура мыслится во множественном числе, то она не может восприниматься, как природа. Ни одна культура не может претендовать на безоговорочное подчинение, которого требует природа.

Поскольку культура сосуществует со многими другими способами жизни, она не способна удерживать человеческое поведение и мысли такой же мертвой хваткой, какая была бы возможна, если бы культура была поистине универсальной и свободной от конкуренции. Порядок, которому служит культура (эта конечная «цель» любой культуры), не может быть действительно надежным. Не чувствуем себя надежно и мы, объекты культурного обучения, «культурные» люди. Порядок, скрепляемый нашим культурным обучением, представляется чрезвычайно уязвимым и хрупким. Это лишь один из возможных порядков, и мы не можем быть уверены, что он самый правильный. Мы не можем быть уверены даже в том, что он лучше множества его альтернатив. Мы не знаем, почему мы должны отдавать ему предпочтение перед другими порядками, находящимися в поле нашего зрения. Мы смотрим на образ своей жизни как бы со стороны, как если бы мы были чужими в собственном доме. Мы сомневаемся и задаем вопросы. Нам нужны объяснения и заверения, мы требуем их.

Неопределенность редко когда бывает приятным состоянием, поэтому попытки избежать ее свойственны всем. Принуждение подчиниться нормам, навязываемым культурным обучением, обычно сопровождается попытками дискредитировать, принизить нормы других культур, равно как и их продукты — альтернативные порядки. Другие культуры представляются как проявляющие отсутствие культуры, как «нецивилизованный», грубый, неприятный и жестокий образ жизни, больше напоминающий скотский, чем человеческий. Другие культуры преподносятся как результат вырождения: нездоровое, зачастую патологическое, отклонение от «нормального», разрушение, аномалия. Даже если другие способы жизни признаются как культуры в рамках их порядка целостные и жизнеспособные, то все равно их пытаются представить странными, низшими и смутно опасными: приемлемыми, возможно, для других, менее требовательных людей, но никак не для нас — людей достойных. Подобные реакции являются различными формами ксенофобии (боязни чужих) или гетерофобии (боязни других). Это различные способы защиты того неустойчивого и непостоянного порядка, который поддерживается исключительно общим культурным кодом: воинствующей двусмысленностью.

Можно сказать, что различия между «мы» и «они», «здесь» и «там», «внутри» и «вовне», «родной» и «чужой» являются едва ли не самыми важными различиями, устанавливаемыми и поддерживаемыми культурами. Посредством этих различий они проводят границы территории, над которой провозглашают свое безраздельное право и которую охраняют от какой бы то ни было конкуренции. Культуры склонны быть терпимыми к другим культурам только на расстоянии — только при условии исключения какого бы то ни было обмена или ограничения его строго контролируемой областью и ритуализированной формой (например, торговые сделки с «иностранными» торговцами и владельцами ресторанов; использование иностранцев на подсобной работе, которая предполагает лишь минимум взаимодействия и строго ограничена одной сферой жизни; восхищение «иностранными» продуктами культуры в надежном убежище музея, сцены, экрана или эстрадной площадки; отдых или развлечение — как досуг, отдельный и не смешиваемый с «нормальной» повседневной жизнью).

Описывая иными словами направленность культурной деятельности, можно сказать, что культуры, как правило, стремятся к гегемонии, т. е. к монополии норм и ценностей, на которых воздвигнут их собственный особый порядок. Культуры стремятся также к единообразию в области, подчиненной их гегемонии, и в то же время резко отделяют эту область от остального человеческого мира. Тем самым им внутренне присуще неприятие равенства форм жизни, они отдают предпочтение одному выбору перед остальными возможными. Большей частью культура является обращением в свою веру (миссионерством). Она побуждает своих приверженцев отказаться от старых привычек и убеждений и воспринять вместо них другие. Своим острием она направлена против ереси, рассматриваемой как «инородное влияние». Она уязвима, поскольку представляет внутренний порядок как произвольный, допускающий выбор, и тем самым ослабляет давление господствующих норм, подрывая их монопольную власть. Когда несколько культурных устройств сосуществует без четких разграничительных линий, обозначающих области их влияния (т. е. в условиях культурного плюрализма), тогда насущным становится отношение взаимной терпимости (взаимного признания самоценности другой стороны), однако его не так-то просто достичь.

 

 

Глава 9

Государство и нация

 

Вам, наверное, приходилось по разным поводам заполнять анкеты, в которых вас просили дать о себе некоторую информацию. Более чем вероятно, что самая первая графа каждой анкеты содержала требование написать свое имя. Речь шла о вашем личном имени (фамилии, которую вы разделяете с другими членами вашей семьи, и других именах, которые даны только вам, чтобы отличить вас от других родственников). Именно это имя должно было отличать вас от остальных заполнителей анкеты, указывать только на вас как на индивида, на уникальную, неповторимую личность, не похожую ни на кого другого. Как только была установлена ваша уникальная идентичность, следовали другие вопросы, цель которых заключалась в том, чтобы, напротив, установить те свойства, которые вы разделяете с другими, т. е. локализовать вас в рамках определенных более широких категорий. Кто бы ни составлял эти анкеты, он, судя по всему, рассчитывал, узнав о вашей принадлежности к некоторым категориям — по полу, возрасту, образованию, профессии, месту жительства, получить информацию относительно таких качеств вашей личности, которые, возможно, имеют определенное значение для предположений о вашем нынешнем состоянии или будущем поведении. Авторы анкеты, конечно, были в основном озабочены той частью вашего поведения, которая соотносится или может соотноситься с целями организации, выпускающей анкету и использующей ваши ответы (например, если это была форма для получения кредитной карты или банковской ссуды, то собиравшаяся информация должна была бы позволить банковскому служащему оценить вашу кредитоспособность и риск, который сопряжен с предоставлением вам ссуды).

Многие анкеты содержат вопрос о вашей национальной принадлежности. Вы можете ответить на него «британец», но можете написать и «англичанин» («валлиец», «шотландец», «еврей» или «грек»). Получается так, что оба ответа правильны, если вопрос касается национальной принадлежности. Но эти ответы относятся к разным вещам. Отвечая «британец», вы указываете, что являетесь «британским подданным», т. е. гражданином государства, называемого Великобританией или Соединенным Королевством. Отвечая «англичанин», вы сообщаете тот факт, что принадлежите к английской нации. Вопрос о национальности делает возможными и приемлемыми оба ответа; это показывает, что на практике оба варианта обозначения нации не различаются достаточно четко и имеют тенденцию к взаимоналожению, а вследствие этого и к тому, что их могут путать. И все же если вы, отвечая на вопрос о национальной принадлежности, пишете «британец», то тем самым вы сообщаете о совершенно ином аспекте вашей идентичности, чем в том случае, если вы пишете «англичанин». Можно спутать государство и нацию, но это совершенно разные вещи, и принадлежность к ним включает вас в разного рода отношения.

Начнем с того, что нет государства без особой территории, удерживаемой воедино некоторым силовым центром. Всякий, постоянно проживающий в той области, на которую распространяется авторитет государства, принадлежит к государству. В данном случае принадлежность к государству имеет значение прежде всего законосообразности. «Власть государства» означает способность провозглашать и вводить в действие «закон страны», т. е. правила, которые должны соблюдаться всеми подданными этой власти (если только само государство не освободит их от этого повиновения) и теми, кто хотя бы чисто физически окажется на территории этого государства. Если законы не соблюдаются, то виновные могут понести наказание. Их принудят повиноваться, хотят они того или нет. По существу государство притязает на исключительное право принуждать с применением физической силы (использовать оружие для защиты закона, лишать свободы посредством заключения в тюрьму нарушителей закона и в крайнем случае убивать Преступника^ если перспектива исправить его ничтожна или нарушение закона признано настолько тяжким, что его нельзя простить или покарать каким-либо менее суровым, нежели смерть, наказанием; если умерщвление совершается по приказу государства (и только тогда), оно может быть разрешено и рассматривается не как убийство, а как наказание, которое само не наказуемо).

Другая сторона государственной монополии на физическое принуждение заключается в том, что любое использование силы, не уполномоченное государством или совершенное кем-либо иным, кроме уполномоченных агентов государства, осуждается как акт насилия (т. е. как «преступление» в отличие от инициированного государством «приведения закона в действие») и, следовательно, влечет за собой уголовное преследование и наказание.

Законы, провозглашаемые и защищаемые государством, определяют обязанности и права подданных государства. Наиболее важной обязанностью является уплата налогов, т. е. отдача части своего дохода государству, которое забирает ее и использует по своему усмотрению. Права могут быть личными (например, защита своей жизни и собственности, если только это не определено иначе решением уполномоченных государственных органов, или право на собственные мнения и верования), политическими (воздействие на состав и политику государственных органов, например, посредством участия в выборах корпуса представителей, которые затем становятся управителями или администраторами государственных институтов) или социальными (гарантии со стороны государства элементарного прожиточного минимума и удовлетворения основных потребностей, которых либо принципиально нельзя достичь в одиночку, либо — усилиями лишь конкретного индивида). Именно сочетание таких прав и обязанностей делает индивида подданным государства. Первое, известное нам о том, что такое быть подданным государства, заключается в следующем: сколь бы неприятным оно ни было для нас, мы должны платить подоходный налог, налог на добавленную стоимость или подушный налог; но со своей стороны мы можем подавать жалобы властям и просить их помощи, когда наносится ущерб нашему телу или имуществу, и требовать возмещения этого ущерба; мы полагаем, что следует винить государственные органы (правительство, парламент, полицию и т. п.) тогда, когда под угрозой какая-либо из наших постоянных потребностей (если загрязняются воздух и вода, отсутствует или недостаточен доступ к здравоохранению или образованию и т. п.).

Тот факт, что подданство государству является сочетанием прав и обязанностей, заставляет нас чувствовать себя одновременно и защищенными, и угнетенными. Мы наслаждаемся относительным спокойствием жизни, которым, как мы знаем, мы обязаны некой наводящей страх силе, которая всегда начеку, готовая выступить против нарушения закона. Мы нисколько не задумываемся над альтернативой. Поскольку государство является единственно законным судьей, отделяющим разрешаемое от неразрешимого, и поскольку введение в действие закона государственными органами есть единственный метод сохранения и упрочения такого разделения, постольку мы полагаем, что если государство уберет свою карающую десницу, то вместо нее воцарится повсеместное насилие и вступит в действие «закон джунглей». Мы полагаем, что обязаны своей безопасностью и душевным покоем государственной власти и что без нее не было бы ни безопасности, ни душевного покоя. Однако во множестве случаев мы сопротивляемся назойливому вмешательству государства в нашу частную жизнь. Нередко нам кажется, что государство навязывает нам слишком много правил, чересчур придирчивых к нашим удобствам; мы чувствуем, что они ограничивают нашу свободу. Если охранительная забота государства позволяет нам что-либо делать, планировать свои действия в уверенности, что планы можно будет беспрепятственно выполнить, то подавляющая функция государства ощущается как лишение возможностей; из-за нее многие планы выглядят нереальными. Таким образом, нам внутренне присуще неоднозначное восприятие государства. Может получиться так, что оно нам и нравится и не нравится одновременно.

А уж то, как эти два чувства уравновешиваются и какое из них преобладает, зависит от обстоятельств. Если я богат и деньги для меня не проблема, то меня прельстила бы перспектива дать своим детям лучшее образование, чем то, которое получает средний гражданин, и поэтому я, наверное, не приветствовал бы тот факт, что государство управляет школами и решает, какие дети (в зависимости от их места проживания) какие школы должны посещать. Если же мой доход более чем скромный, чтобы купить исключительное образование, то я буду склонен приветствовать монополию государства на образование так же, как и на защиту. Поэтому я, вероятно, буду возражать против призывов богатых людей ослабить контроль государства над школами. Я могу предположить, что как только дети богатых и влиятельных людей перейдут в частные школы, так государственное образование, предназначенное теперь только для бедных детей, будет хуже обеспечиваться, чем раньше, и тем самым утратит свои возможности.

Если бы я управлял фабрикой, то я бы, наверное, был доволен тем, что государство сурово ограничивает права моих работников на забастовки. Я счел бы это ограничение проявлением созидающей функции государства, а не подавляющей. Коль скоро такое ограничение касается меня непосредственно, оно увеличивает мою свободу, позволяя мне принимать непопулярные среди моих рабочих меры, делать шаги, на которые рабочие наверняка ответили бы прекращением работы, если бы им это было позволено. Я рассматриваю ограничение права на забастовки как средство, поддерживающее порядок и делающее окружающий меня мир более предсказуемым и доступным контролю; в таком «улучшенном» мире моя свобода маневра увеличивается. И наоборот, если бы я был рабочим этой же фабрики, то ограничение забастовок представлялось бы мне актом подавления моей свободы. Наиболее эффективное средство сопротивления хозяевам теперь мне было бы недоступно. Поскольку мои работодатели вполне осознавали бы эту мою ущербность, постольку они не рассматривали бы возможность возмездия с моей стороны как фактор, ограничивающий их свободу при разработке новых планов: я утратил бы большую часть своей способности торговаться с ними. Я не знал бы, сколько неприятных и губительных для меня решений со стороны работодателей может ожидать меня. В конце концов, мой мир стал бы менее предсказуемым, а я сам пал бы жертвой прихоти других людей. Я менее, чем когда-либо, ощущал бы, что контролирую положение вещей. Другими словами, то действие государства, которое мои работодатели воспринимают как предоставление возможностей, я считаю главным образом подавлением моих возможностей.

Итак, мы видим, что в зависимости от ситуации и от смысла вопроса некоторые люди могут переживать как увеличение своей свободы такие действия государства, которые другими переживаются как стеснение свободы, и, наоборот, чувствовать себя подавленными действиями, воспринимаемыми другими как расширение их возможностей выбора. Однако в целом все заинтересованы в изменении соотношения этих двух функций государства. Все предпочли бы максимально расширить предоставляемые им возможности и сократить до минимума необходимое подавление свобод. Понимание того, что является предоставлением возможностей, а что — подавлением, различно, но желание контролировать или по крайней мере влиять на соотношение этих двух функций одинаково. Чем большая часть нашей жизни зависит от действий государства, тем шире распространено и сильнее это желание.

Желая изменить соотношение между функциями предоставления возможностей и подавления, подданные государства требуют для себя все большего влияния на государственные дела и на законы, провозглашаемые и применяемые государством; они требуют реализации в жизни их гражданских прав. Быть гражданином — значит быть не только подданным (носителем прав и обязанностей, каковые определены государством), но и иметь право голоса в определении государственной политики (т. е. в определении этих прав и обязанностей). Другими словами, быть гражданином — значит иметь возможность влиять на деятельность государства и тем самым участвовать в определении и управлении теми «законом и порядком», которые призвано охранять государство. Чтобы оказывать такое влияние на практике, граждане должны пользоваться определенной автономией, быть не зависимыми от государственного регулирования. Должны существовать пределы государственного вмешательства в действия индивида и его способность действовать. Здесь мы опять сталкиваемся с противоположностью таких функций государства, как предоставление возможностей и подавление. Однако на этот раз данные функции относятся к общей способности влиять на государственную политику и противостоять излишним амбициям государства, как только они возникают. Институт гражданства требует, чтобы государство само было ограничено в его способности ограничивать; чтобы государство ничего не предпринимало для сдерживания способности граждан контролировать, оценивать и влиять на его политику; и чтобы, напротив, государство было обязано оказывать содействие такому контролю и делать его эффективным. Например, гражданскими правами нельзя воспользоваться полностью, если деятельность государства окружена секретностью, если «простым людям» невозможно узнать о намерениях и деяниях своих правителей, если эти люди не имеют доступа к фактам, позволяющим им судить о реальных последствиях действий государства.

Отношения между государством и его подданными зачастую бывают напряженными, поскольку подданные вынуждены бороться за приобретение гражданских прав или за сохранение своего гражданского статуса, которому угрожают растущие амбиции государства. Главное препятствие, с которым они сталкиваются в этой борьбе, можно назвать «комплексом опеки» и «терапевтическим отношением государства». Первый означает тенденцию обращаться с подданными как с несовершеннолетними, неспособными определить, что для них является благом и действительно служит их интересам, и тем самым неправильно понимающими действия государства и принимающими абсолютно неверные решения, которые государство должно исправлять и отлаживать, если не может пресечь их в корне. Второе относится к склонности государственных властей обращаться с подданными так, как врач обращается со своими пациентами, т. е. как с индивидами, обремененными проблемами, которые они не в силах решить сами, без руководства и присмотра экспертов, «внутренними» проблемами тела и души, требующими указаний и присмотра, чтобы пациенты воздействовали на свое тело согласно предписаниям врача.

С точки зрения государства подданные являются прежде всего объектами государственного управления. Их поведение рассматривается как то, что должно строго ограничиваться правами и обязанностями, определенными государством; если государство отрицает такое ограничение, то подданные начинают определять свои действия сами, зачастую к несчастью своих сотоварищей и своему собственному, поскольку преследуют эгоистические цели, делая совместную жизнь неудобной или вообще невозможной. Поведение подданных, как кажется, постоянно нуждается в указаниях и предписаниях. Государство, подобно врачу, призвано поддерживать здоровье подданных и защищать их от болезней. Если же подданные ведут себя не должным образом, то это всегда означает, что (как и в случае с болезнью) что-то не так с самим субъектом. Необходимо раскрыть внутренние, личные причины недуга с тем, чтобы надсмотрщик (государство как врач) мог бы предпринять шаги, ведущие к исцелению. Аналогично отношениям врача и пациента, отношения государства и его подданных асимметричны. Даже если пациенты могут выбирать врачей, то как только врач выбран, пациенту остается лишь слушать и повиноваться. Теперь врач говорит, что делать пациенту, ожидая от него подчинения, а не рассуждений. В конце концов, пациент не знает причин болезни и путей ее излечения или ему недостает силы воли для того, чтобы действовать в соответствии со своими знаниями (в целом врачи, прикрываясь специальными знаниями, следят за тем, чтобы это невежество пациентов и вытекающая из него их зависимость сохранялись). Требуя подчинения и безоговорочного повиновения, врач объясняет, что делает это для блага самого пациента. Государство оправдывает свои притязания на неукоснительное исполнение своих указаний тем же способом. Его власть — это пастырская власть: она применяется «во благо» подданных, нуждающихся в защите против их же собственных дурных наклонностей.

Асимметрия отношений наиболее отчетливо проявляется в потоке информации. Врачи, как известно, требуют от пациентов полного доверия. Они просят больных полностью раскрыться, поведать о каждой детали их жизни, которую врач может счесть относящейся к делу, поделиться самыми потаенными секретами, какими бы интимными они ни были и как бы тщательно ни скрывались от других людей, включая друзей и близких. Однако сами врачи не отвечают пациентам такой же искренностью. Информация о пациентах держится в секрете, как и заключения врачей, складывающиеся на основе полученных от пациента сведений. Врач сам решает, какую информацию следует довести до сведения пациента. Отказ в информации опять же объясняется благом пациента: излишек информации может ему навредить — повергнуть его в состояние депрессии, безнадежности, сделать его безрассудным или непослушным. Такая стратегия секретности практикуется и государством. Оно собирает весьма подробную информацию о своих подданных, государственные институты обрабатывают и хранят ее, в то время как сведения о действиях самого государства расцениваются как «государственная тайна», выдача которой наказуема. Поскольку большинство подданных государства не имеет доступа к таким тайнам, то те немногие, которые его имеют, получают заметное преимущество перед всеми остальными. Свобода государства собирать информацию вкупе с государственной практикой секретности еще больше углубляют асимметрию взаимоотношений. Шансы воздействовать друг на друга разительно неравны.

Таким образом, гражданство также имеет тенденцию сопротивляться устремлениям государства к командным позициям, о чем говорят попытки раскрутить государственную власть в обратном направлении, освободить важные сферы человеческой жизни от государственного контроля и вмешательства и вместо этого подчинить их самоуправлению. Такие попытки развиваются в двух взаимосвязанных, но все же разных направлениях. Одно из них — регионализм, т. е. когда государственная власть является естественным противником местной автономии; фактически это любая промежуточная власть, стоящая между государственными органами и подданными; она противостоит исключительности государственной власти. Специфика местных интересов и проблем преподносится в качестве достаточного основания для самоуправления местными делами; доказывается необходимость местных представительных органов, которые будут ближе к народу и более чувствительны к специфическим местным интересам, более ответственны за их реализацию. Второе направление — экстерриториальность. Государственная власть всегда строится на территориальной основе, все обитатели данной территории, независимо от других их особых характеристик, являются подданными только государственной власти; именно этот принцип здесь и подрывается. В качестве более существенных на первый план выдвигаются другие характеристики, а не место обитания. Раса, национальность, религия, язык могут выступать как более важные характеристики человека, гораздо более весомые для человеческой жизни в целом, нежели совместное проживание. Их право на автономию, на отдельное правление является насущным и направлено против принуждения к единообразию со стороны унитарной территориальной власти.

Даже при самых благоприятных обстоятельствах всегда есть пусть незначительная, но напряженность и недоверие между государством и его подданными. Чтобы обеспечить дисциплину своих подопечных в таких условиях, государство, как и любая власть, добиваясь и требуя дисциплины для упорядочения поведения своих подданных, нуждается в легитимации: ему нужно убедить своих подданных в существовании весьма веских оснований для того, чтобы они подчинялись приказаниям государства, даже если не имеют доступа ко всей его информации; они должны подчиняться его приказаниям просто потому, что они — приказания государства. Основное предназначение легитимации — обеспечить веру подданных в то, что все, исходящее от государства и несущее на себе печать соответствующих властей, заслуживает подчинения, и постоянно поддерживать убеждение в том, что подчиниться должно. Человек должен следовать закону, даже если он не уверен в его разумности, даже если ему не нравится то, что закон требует делать. Человек должен следовать закону просто потому, что он поддерживается легитимной властью, поскольку, как сказано, это «закон страны».

Цель легитимации — создание безоговорочной приверженности государству, которая наилучшим образом обеспечивается, если основывается на чувстве «это моя родина — плохая или хорошая, но моя». А если это моя родина, то я только выиграю от ее богатства и могущества. Поскольку ее богатство и могущество зависят от всеобщего согласия и сотрудничества, от сохранности порядка и мирного сосуществования всех жителей, постольку я должен думать, что этот наш общий дом будет сильнее, если мы все станем действовать согласованно ради того, что служит нашему общему благу. Наши действия должны руководствоваться патриотизмом — любовью к родине, желанием укреплять ее и делать все, чтобы она была сильной и процветающей. Постоянным долгом патриота является дисциплина; на самом деле подчинение государству служит самым ярким признаком патриотизма. Любое сомнение в государственном законе взращивает несогласие, и уже поэтому (независимо от сути дела) оно «непатриотично». Легитимация стремится к поддержанию подчинения посредством рациональных доводов и подсчетов: для всех будет лучше, если все и каждый будут подчиняться. Консенсус и дисциплина делают всех нас богаче. В конце концов, каждому согласованные действия более выгодны, чем раскол, даже если согласие требует от меня подчинения политике, которую я не одобряю.

Однако все подсчеты предполагают и противоположные доводы. Если патриотическое подчинение требуется во имя разума, то вполне можно попробовать подвергнуть эти доводы проверке разума. Можно подсчитать цену подчинения нетерпимой политике по сравнению с выгодой, которую может принести активное противодействие ей. Можно обнаружить или убедить себя в том, что в конечном счете сопротивление менее накладно и требует меньших затрат, нежели подчинение, и что оно покрывает издержки отказа от согласия. Попытки легитимировать потребность в подчинении ссылками на выгоды, приносимые единством, вряд ли когда-либо были вполне последовательны. Именно потому, что легитимация представляет себя как продукт рационального подсчета, и до тех пор, пока она себя так представляет, она уязвима и сомнительна, постоянно нуждается в закреплении и защите.

С другой стороны, приверженность нации свободна от внутренних противоречий, отягощающих дисциплину в отношении государства. Национализм, призывающий к безоговорочной преданности нации и ее благополучию, не нуждается в ссылках на разум и расчет. Он может позволить себе и не обещать выгод или благ за верную службу делу нации. Он взывает к повиновению как к ценности самой по себе и ради самой себя. Принадлежность к нации понимается как судьба, которая сильнее любого человека, как свойство, которое нельзя принимать или устранять по собственной воле. Национализм предполагает, что есть нация, которая дает индивиду его тождественность (идентичность). В отличие от государства нация не является ассоциацией, в которую вступают для того, чтобы способствовать реализации общих интересов. Напротив, именно единство нации, ее общая судьба предшествуют любым соображениям интереса и действительно придают этому интересу значение и вес.

Государство, которое может полностью идентифицировать себя с нацией (что, разумеется, не относится к многонациональной Великобритании), т. е. национальное государство, может использовать потенциал национализма вместо попыток с меньшей надежностью легитимировать себя, ссылаясь на подсчеты выгоды. Национальное государство требует подчинения на том основании, что оно выступает от имени нации, и поэтому дисциплина по отношению к государству, как и подчинение общей национальной судьбе, являются ценностью, которая не служит никакой иной цели, являясь целью себя самой. Неповиновение государству — наказуемое преступление — теперь становится чем-то еще более худшим, нежели нарушение закона: оно превращается в предательство дела нации — в гнусный, безнравственный поступок, лишающий совершивших его достоинства и вытесняющий их из человеческого сообщества. Вероятно, благодаря соображениям легитимации и сохранения единообразия поведения и существует вообще некое взаимное притяжение между государством и нацией. Государство стремится присвоить авторитет нации для укрепления собственных требований дисциплины, а нация стремится оформиться в государство, чтобы завладеть силовым потенциалом государства для поддержки своих притязаний на преданность. И все же не все государства являются национальными, не все нации имеют свои государства.

Что такое нация? Это необычайно трудный вопрос, на который нет ответа, удовлетворяющего всех. Нация не является такой же «реальностью», как государство. Государство — это «реальность» в том смысле, что оно имеет четко очерченные границы как на карте, так и на поверхности земли. Границы охраняются вооруженными силами, поэтому случайное пересечение границы между государствами, въезд и выезд наталкиваются на вполне реальное, ощутимое сопротивление, которое позволяет государству чувствовать себя «реальным». В пределах государства существует совокупность обязывающих законов, которые, опять же, «реальны» в том смысле, что пренебрежение ими, как если бы они не существовали, может «обернуться боком» тому, кто их игнорирует. И наконец, существуют вполне определенная территория и четко определенная верховная власть, делающие государство «реальным» и ясно определенным как жестокая и упрямая вещь, которую никак нельзя игнорировать. Однако этого нельзя сказать о нации. Нация от начала и до конца — воображаемое сообщество; она существует как нечто единое до тех пор, пока ее члены духовно и эмоционально «идентифицируют себя» с коллективным образованием, большинство других членов которого они никогда лично не узнают. Нация становится духовной, ментальной реальностью, поскольку она как таковая воображается. В самом деле, нации обычно занимают некоторую протяженную территорию, которой, как они вполне достоверно утверждают, они придают особую окраску и характер. Но очень редко эта национальная окраска придает территории единообразие, сравнимое с тем, которое навязывается единством «закона страны», устанавливаемого государством. Вряд ли нации могут претендовать на монополию проживания на данной территории. Практически на любой территории живут бок о бок люди, идентифицирующие себя с различными нациями, к преданности которых взывают разного рода национализмы. На многих территориях ни одна нация не может признать себя большинством, но может считаться достаточно господствующей, чтобы определять «национальный характер» страны.

Верно также и то, что нации различаются и объединяются по признаку языка. Но то, что принято называть общим языком и различными диалектами, в большинстве случаев является результатом националистического (и зачастую оспариваемого) решения. Как правило, местные диалекты настолько специфичны по своему словарному запасу, синтаксису и идиоматике, что едва ли могут служить средством взаимопонимания для всех жителей территории, их специфическая идентичность отрицается или активно подавляется; им отказывают в праве быть самостоятельными языками из опасения нарушить национальное единство. И напротив, даже сравнительно незначительные различия в диалектах могут быть преувеличены до такой степени, что диалект возводится в ранг отдельного языка и в ранг специфической особенности отдельной нации (например, различия между норвежским и шведским языками, голландским и фламандским, украинским и русским вряд ли более существенны, чем различия между многими «внутренними» диалектами, которые представляются (если вообще признаются) как разновидности одного национального языка). Кроме того, некоторые группы людей могут признавать и использовать общий язык, но считать себя разными нациями (англоязычные валлийцы или шотландцы, многочисленные англоговорящие в странах бывшего Британского содружества, австрийцы, швейцарцы и сами немцы, говорящие на немецком языке). Или, как, скажем, швейцарцы, они могут затушевывать очевидные различия употребляемых ими языков.

Территория и язык являются недостаточными факторами для того, чтобы признать нацию как «реальность» по одной, но существенной причине: в них можно, так сказать, передвигаться туда и обратно. В принципе можно сменить национальную принадлежность; можно обосноваться среди людей той нации, к которой не принадлежишь; можно овладеть языком другой нации. Если территория поселения (напомним, что эта территория не имеет охраняемых границ) и участие в языковом сообществе (напомним, что человек не обязан пользоваться только определенным национальным языком лишь потому, что другие языки не признаются власть предержащими) были бы единственными определяющими чертами нации, то нация оказалась бы слишком «расплывчатой» и «неопределенной», чтобы претендовать на абсолютную, безоговорочную и исключительную преданность, какой требуют все формы национализма.

Это требование более всего достижимо, если нация трактуется как судьба, а не как выбор, как «факт», настолько глубоко и скрупулезно обоснованный в прошлом, что человеку не под силу изменить его в настоящем; как «реальность», которую можно поправить лишь на страх и риск самого исправляющего. Национализм в целом стремится именно к этому. Его главным инструментом является миф о происхождении нации, который толкует о том, что даже если изначально нация и была созданием культуры, то в ходе истории она стала воистину «естественным» феноменом, запредельным для человеческого контроля. Нынешние представители нации, как утверждается в мифе, связаны воедино общим историческим прошлым. Дух нации — их общее и исключительное достояние. Он объединяет их и в то же время отделяет от всех остальных наций, от всех людей, которые стремятся вступить в их сообщество, не имея права или способности влиться в этот национальный дух, который наследуется коллективно, а не приобретается частным образом.

Поддерживаемая мифом претензия на «естественность» наций, на «предопределенность» и наследуемость национальной принадлежности не может служить источником противоречий в национализме. С одной стороны, утверждается, что нация — это приговор истории, и ее реальность столь же объективна и ощутима, как и реальность любого природного явления. Однако, с другой стороны, нация — сомнительное образование: ее единство и солидарность все время находятся под угрозой, поскольку другие нации пытаются переманивать к себе ее представителей, а также внедрять своих в ее ряды. Нация должна защищать свое существование; сколь бы естественной она ни была, ей трудно выжить, не будучи бдительной и не прилагая для этого усилий. Поэтому национализм обычно требует власти, т. е. права использовать насилие, с тем чтобы обеспечить сохранность и преемственность нации. Лучше всего для этой цели подходит государственная власть. Власть государства, как мы видели, означает монополию на орудия насилия; только государственная власть способна навязать единые правила поведения, принять и обнародовать законы, которым все должны повиноваться. Таким образом, как государству нужен национализм для своей легитимации, так и национализму требуется государство для большей жизнеспособности. Национальное государство является продуктом этой взаимной потребности.

Как только удается отождествить государство с нацией (представив его как орган самоуправления нации), так шансы национализма на успех резко возрастают. Национализму уже больше не надо полагаться лишь на убедительность и последовательность своих аргументов, на желание своих представителей принять их. Теперь в его распоряжении имеется другое, гораздо более действенное средство. Государственная власть означает возможность принудить к исключительному использованию национального языка в государственных учреждениях, судах и представительных органах. Кроме того, она означает возможность мобилизации общественных ресурсов для повышения конкурентоспособности избранной национальной культуры вообще и национальной литературы и искусства в частности. Наконец, она означает контроль над образованием, которое становится одновременно и свободным, и обязательным, так что никто не может быть исключен и не может избежать его влияния. Всеобщее образование позволяет всем проживающим на территории государства усвоить ценности господствующей в государстве нации: сделать их патриотами «от рождения» и таким образом утвердить на практике то, что провозглашалось в теории, а именно — «естественность» национальности.

Совокупное воздействие образования, вездесущего жесткого культурного давления и предписываемых государством правил поведения сопутствует формированию образа жизни, ассоциируемого с «национальной принадлежностью». Эта духовная связь иногда проявляется в осознанном и четко выраженном этноцентризме — убеждении, что моя собственная нация и все относящееся к ней правильно, нравственно одобряемо и прекрасно, своя нация представляется намного выше любой другой, и тому, что хорошо для своей нации, должно отдавать предпочтение перед интересами кого бы то ни было другого. Даже если такая явно этноцентричная, групповая философия особенно и не превозносится, то все же факт остается фактом: вырастая в специфическом, культурно сформированном окружении, люди склонны там и только там чувствовать себя как дома, в безопасности. Условия, в чем-то не соответствующие привычным, обесценивают приобретенные навыки и тем самым вызывают чувство неловкости, смутной озлобленности и даже враждебности, направленной на «чужаков», якобы виновных в этом замешательстве. Манеры чужаков расцениваются как свидетельство их отсталости или высокомерия, а сами чужаки воспринимаются как незваные гости. Хочется отделить их или убрать совсем.

Национализм вдохновляет, инициирует склонность к культурным крестовым походам с намерением изменить образ жизни чужаков, обратить их в свою веру, заставить их подчиниться культурному авторитету господствующей нации. Цель таких крестовых походов — ассимиляция. (Первоначально понятие «ассимиляция» было заимствовано из биологии; для того чтобы прокормить себя, живые организмы ассимилируют элементы окружающей среды, т. е. преобразуют «инородные» вещества в клетки и ткани своих собственных организмов. Тем самым они делают их «схожими» (ассимилированными) с собой; то, что раньше было отличным, становится подобным.) Несомненно, все разновидности национализма подразумевают ассимиляцию, поскольку нация, «естественное единство» которой декларирует национализм, первоначально должна быть образована посредством объединения зачастую безразличного и разнородного населения вокруг мифа и символов национального отличия. Попытки ассимиляции становятся наиболее очевидными, в них наиболее полно проявляются внутренние противоречия тогда, когда торжествующий национализм, достигший государственного господства над определенной территорией, обнаруживает среди обитателей этой территории какие-нибудь «чужеродные» группы. Обычно эти группы либо сами заявляют о своем национальном отличии, либо воспринимаются как отличные и национально чуждые тем населением, которое уже испытало на себе воздействие культурной унификации. В таких случаях ассимиляция часто представляется как миссия обращения, во многом сходная с обращением язычников в истинную веру.

Как это ни парадоксально, но попытки обращения имеют тенденцию к вялости, нерешительности, словно опасаются чрезмерного успеха. Они несут на себе печать внутреннего противоречия, постоянно присутствующего в националистическом мировоззрении. С одной стороны, национализм провозглашает превосходство своей нации, национальной культуры, национального характера. Поэтому считается, что привлекательность нации для окружающих ее народов — это что-то само собой разумеющееся; в самом деле, желание и попытки других присоединиться к славе нации являются свидетельством и еще одним подтверждением провозглашенного превосходства нации. Более того, в случае национального государства это еще и мобилизует общественную поддержку государственной власти и подрывает все другие источники власти, противящиеся навязываемому государством единообразию. С другой стороны, приток в нацию иностранных элементов, особенно когда он облегчается политикой «распростертых объятий», гостеприимством принимающей нации, вызывает сомнение в «естественности» национальной принадлежности и тем самым подтачивает сами основы национального единства. Предполагается, что люди могут менять место пребывания по своей воле. Вчерашние «они» на глазах превращаются в «нас». Это выглядит так, будто национальность — всего лишь дело выбора, результат принятого решения, которое, как и все решения, можно в принципе заменить и даже отменить вовсе. Ассимиляция, если она действенна, четко выявляет сомнительный, произвольный характер нации и национальной принадлежности, т. е. именно то, что национализм пытается скрыть.

Тем самым ассимиляция взращивает озлобленность против тех самых людей, которых культурное завоевание стремилось привлечь и обратить в свою веру. Теперь уже они представляются угрозой порядку и безопасности: они совершили то, что, согласно теории, не должно было бы быть возможным; своими (человеческими) усилиями они добились того, что считалось за пределами человеческой власти и контроля. Они показали, что якобы естественная граница на самом деле является искусственной и, хуже того, пересекаемой. Поэтому-то и трудно согласиться с тем, что их ассимиляция, провозглашенная в качестве цели националистической политики, действительно была успешной и полной. В глазах наиболее подозрительных якобы ассимилированные личности выглядят скорее как оборотни: двуличные, потенциальные предатели, которые лишь притворяются — то ли ради личной наживы или имея в голове еще более низменные цели — теми, кем они на самом деле не являются. И пусть это не покажется парадоксальным, но именно успех ассимиляции подкрепляет мысль о том, что различия как были непреодолимыми, так таковыми и останутся, что «настоящая ассимиляция» фактически невозможна и что создание нации посредством культурного обращения — нежизнеспособный вариант.

В таком случае национализм может отступить на более жесткую и менее уязвимую расистскую линию обороны. В отличие от нации раса воспринимается вполне очевидно и недвусмысленно как естественная вещь, однозначно находящаяся за пределами человеческого влияния и контроля. Понятием «раса» обозначаются такие различия между людьми, о которых нельзя предположить, что они созданы человеком или что они могут быть предметом вмешательства и изменения посредством человеческих усилий. Зачастую понятию расы придается чисто биологический смысл (т. е. оно выражает идею о том, что индивидуальный характер, способности и наклонности тесно связаны с наблюдаемыми, внешними характеристиками вроде формы и размера черепа либо других частей тела или раз и навсегда предопределены качеством генов). В любом случае это понятие относится к наследственным качествам, передаваемым из поколения в поколение в процессе человеческого воспроизводства. Столкнувшись с расой, образование должно отступить. То, что определено природой, не суждено изменить никакому человеческому разумению. В отличие от нации раса не может быть ассимилирована; она может только «испортить» чистоту другой расы и понизить ее качество. Для того чтобы предотвратить это бедствие, чуждые расы надо отделить, изолировать, а лучше всего — убрать на безопасное расстояние, чтобы смешение стало невозможным, и тем самым оградить собственную расу от «порчи».

Ассимиляция кажется прямо противоположной расизму, и тем не менее у них есть общий источник — стремление воздвигнуть границы, присущее националистической тенденции. И ассимиляция, и расизм представляют два полюса этого внутренне противоречивого источника. В зависимости от обстоятельств в качестве средства достижения националистических целей может быть использована та или другая стратегия. В любой националистической кампании постоянно присутствуют обе, ожидая своей очереди. Они, скорее, не исключают друг друга, а взаимно поддерживают и усиливают.

Национализм черпает свои силы из той роли, которую он играет в установлении и поддержании социального порядка, определяемого государственной властью. Он «конфискует» расплывчатую гетерофобию (т. е. неприятие всего иного, о чем мы говорили в главе, посвященной феномену «чужака») и мобилизует ее на службу государству и на поддержку дисциплины, подчиненной власти государства. Тем самым он делает государственную власть более эффективной. В то же время он и сам использует ресурс государственной власти для формирования именно такой социальной реальности, которая создает новые резервы гетерофобии, а тем самым и новые возможности мобилизации. Поскольку государство ревностно охраняет свою монополию на насилие, постольку оно, как правило, запрещает все частные способы сведения счетов, как, например, расовое или этническое насилие. В большинстве случаев оно также осуждает и даже наказывает частные проявления дискриминации. Государство использует национализм, как и другие свои ресурсы, единственно с целью поддержания социального порядка (т. е. того, который определяется, поддерживается и подкрепляется государством) и одновременно пресекает его стихийные, случайные и, следовательно, беспорядочные проявления. Мобилизационный потенциал национализма затем будет задействован в соответствующей государственной политике, увязывая националистические чувства и патриотические наклонности с государственным интересом предпочтительно недорогим, но престижным способом — ценой экономических, спортивных, военных побед, а также посредством ограничивающих иммиграционных законов, принудительной репатриации и других мер, ясно отражающих и определенно усиливающих популярную гетерофобию.

В большей части мира государство и нация исторически слились; государство использовало националистические чувства для укрепления своей власти над обществом и устанавливаемого им порядка, а попытки создания нации обращались к государственной власти для усиления единства, которое было признано естественным и не нуждалось в принудительном навязывании. Заметим, что факт исторического слияния государства и нации еще не является доказательством неизбежности такого слияния. Приверженность этнической группе, родному языку и обычаям не сводима к политической функции, к которой их привел альянс с государственной властью. Союз между государством и нацией никоим образом не предопределен; он является условным, конвенциональным.

 

 

Глава 10

Порядок и хаос

 

Интересно, хватало ли у вас когда-нибудь терпения в кинотеатре оставаться в кресле после того, как уже промелькнули последние кадры фильма и пошли титры. Если да, то вы наверняка были поражены нескончаемым списком имен людей, или просто функций, которые создатели фильма сочли нужным упомянуть. Вы несомненно узнали бы из этого списка, что число людей, работавших за кадром, во много раз больше, чем тех, чьи лица вы увидели в фильме. Имен невидимых помощников гораздо больше, чем актеров. Более того, некоторые аспекты этого коллективного предприятия обозначались названиями фирм, а каждая такая фирма использует труд гораздо большего числа людей, чем можно упомянуть в каком-либо списке. И это еще не все. Некоторые люди, работа которых была необходима и без которых вы не смогли бы увидеть фильм, вообще не были упомянуты. Например, компания, позаботившаяся об озвучивании ролей, была упомянута, а компания, поставившая оборудование для озвучивания, — нет, как и компания, обеспечившая комплектующими другую компанию, производящую оборудование; не были упомянуты и фабрики, произведшие сырье для изготовления этих комплектующих, равно как и бесчисленное множество людей, чей труд был необходим для того, чтобы те, кто производит сырье или комплектующие, были накормлены, одеты, здоровы, обеспечены жильем, чтобы они приобрели навыки, необходимые для их работы…

Назвать или хотя бы косвенно упомянуть всех их — дело совершенно немыслимое. Поэтому кто-то должен решить, где прервать список упоминаний; и каким бы это решение ни было, оно в любом случае было бы произвольным. Черту можно было бы подвести в любом другом месте и с той же легкостью (при наличии простейшего обоснования или вовсе без оного). Любая черта, сколь бы тщательно ни выбиралось место для нее, всегда будет вынужденной, случайной, вероятностной и по этой причине всегда будет предметом споров. Спор, каким бы горячим он ни был, останется незавершенным в силу того очевидного факта, что никакая граница, сколь бы скрупулезно ее ни проводили, не отражает «объективной истины» (объективно существующих разделений, которые она предполагает отразить). Ни одно собрание людей, ограниченное этой чертой, не может считаться вполне самодостаточным, в данном случае — достаточным для производства фильма; сама по себе его «реальность» как полного, замкнутого коллектива является результатом ограничивающего действия. Совокупность людей, задействованных в производстве одного-единственного фильма, практически не имеет границ (точнее, она не имела бы границ, если бы не факт произвольного подведения черты). Для того чтобы еще больше усложнить задачу проведения границ, заметим: вообще невозможно четко отделить все то, что эти люди сделали для фильма, от остальной их жизни; их вклад в производство фильма — лишь один из аспектов их жизнедеятельности, в которой есть и другие интересы, очень слабо соотносящиеся, если вообще соотносящиеся, с той ролью, которую они сыграли в производстве фильма. Принимая решение, где прекратить список выражения признательности, некто делает искусственное разделение в двух смыслах. С огромной массы взаимопересекающихся жизней взаимозависимых индивидов был сделан тонкий срез, который, поскольку он был отделен от остального, казалось, имеет «свою собственную реальность»: с одной стороны, он представлялся самодостаточным, а с другой — внутренне скрепленным общей целью и функцией. Однако на самом деле все обстоит не так.

Дело в том, что все якобы независимые и автономные образования, все на первый взгляд «самоуправляющиеся», жизнеспособные подразделения человеческого мира имеют сомнительную и уязвимую природу: все они являются результатом отчаянных попыток обособить четко обозначенные, управляемые маленькие мирки, выделить их из несвязной и не имеющей границ, протяженной и нераздельной реальности. В случае с титрами в конце фильма операция такого обособления не имела особо значимых последствий. В худшем случае она могла привести к тяжбе, если бы не упомянутые помощники захотели потребовать восстановления справедливости, публичного подтверждения значимости их услуг. Но этот случай дает нам пример гораздо более серьезного затруднения, известного своими отнюдь не безобидными проявлениями. Представьте себе попытки провести четкие государственные границы, которые вобьют клин между людьми, имеющими тесные экономические и культурные связи, а людей, до этого имевших мало общего, поместят в одинаковые условия. Или представьте себе меры, предпринимаемые для сохранения брака, но упускающие из виду все многообразие взаимозависимостей, в которых участвуют оба партнера и в которых семейные отношения — лишь одни из многих, причем не независимые и даже не основные.

Как можно предположить, такие попытки прочертить, установить и охранять искусственные границы становятся предметом все возрастающего интереса (пока в конце концов не превратятся в навязчивую идею) по мере того, как «естественные», т. е. прочно установленные, крепкие и не поддающиеся изменениям, различия и расстояния стираются и исчезают, и человеческие жизни (даже те, что находятся на огромном географическом или духовном расстоянии друг от друга) оказываются связанными между собой еще прочнее. Чем менее «естественна» граница, тем чудовищнее ее давление на сложную реальность, тем большего внимания и осмысленных усилий требует ее охрана, тем чаще она вынуждает прибегать к насилию и принуждению. Самыми спокойными и менее всего охраняемыми государственными границами являются те, которые совпадают с территориальными пределами поселения внутренне единого и «обращенного вовнутрь» населения. Государственные границы, проводимые через области частого и интенсивного экономического и культурного взаимообмена, нередко служат предметом споров и даже вооруженной борьбы. Возьмем другой пример: как только сексуальные взаимоотношения начинают все больше отделяться от эротической любви и от устойчивых, многосторонних взаимоотношений сожительства, к которым они «естественно» принадлежали, так сразу они становятся предметом растущего беспокойства, требующим особой изобретательности и психологического напряжения, вдруг оборачивающегося насилием.

Можно сказать, что значение разделения, принудительности, с которой оно проводится и защищается, растет вместе с его хрупкостью и степенью ущерба, который оно наносит сложной человеческой реальности. Когда убеждаются в том, что разделение вряд ли примут на веру, за него сражаются изо всех сил; эта борьба за непроницаемость границ становится тем более угрожающей, чем менее она способна достичь своей цели.

Такую ситуацию многие считают наиболее отличительной чертой современного общества — общества, которое установилось в нашей части мира около трех столетий назад и в котором мы живем по сей день. В условиях, предшествовавших этому периоду (о которых часто говорят как о «до-современных»), сохранение различий и разграничений между разными категориями людей привлекало меньше внимания и вызывало меньше активности, чем сегодня, именно потому, что различия воспринимались как естественные, не зависящие от осознанных усилий со стороны человека. Они казались самоочевидными, вечными и неизменными, не поддающимися человеческому воздействию, а уже тем более не казались сотворенными человеком. Наоборот, они воспринимались как часть «божественного Космоса», где все и вся имело свое место и было обречено оставаться там всегда. Благородный человек был благородным по рождению, и ничто из того, что он делал, не могло лишить его этого качества или сделать его чем-то иным. То же относилось и к крепостным и большей части горожан (единственной лазейкой сквозь непроницаемые границы были война и религиозная деятельность; это обстоятельство обусловило пристальное внимание к профессиям священнослужителя и солдата, а также к построению, защите и развитию церковной и военной иерархий). И в самом деле казалось, что человеческая жизнь основательно обустроена, как и все остальное в мире, поэтому считалось, что нет причин различать «природу» и «культуру», «человеческие» и «естественные» законы, природный и человеческий порядок. Оба казались высеченными из единого прочного, нерушимого монолита.

Примерно к концу XVI в. в Западной Европе эта гармоничная и целостная картина мира начала рушиться (в Англии данный процесс пришелся на период после правления Елизаветы I). Поскольку число людей, не вписывавшихся четко ни в одну из установленных ячеек «божественной цепочки бытия» (а следовательно, и объем тех усилий, которые предпринимались, чтобы отнести их к строго определенным, тщательно соблюдаемым позициям), резко возрастало, постольку, естественно, ускорились темпы законодательной деятельности, в частности были приняты кодексы, регулирующие даже те сферы жизни, которые с незапамятных времен были предоставлены себе самим; кроме того, были созданы специальные органы для надзора, присмотра и защиты правил, для предупреждения нарушений и обезвреживания преступников. Социальные различия и неравенство стали предметом анализа, преднамеренного планирования и целеполагания и, наконец, осознанных, организованных и специализированных усилий. Постепенно становилось очевидным, что в отличие от леса, моря или поля социальный порядок является результатом человеческой деятельности, что он не может долго существовать, если его постоянно не поддерживать мерами, которые могут быть и должны быть спланированы и предприняты только людьми. Различия между людьми уже не рассматривались как «естественные». Коль скоро они — результат человеческой деятельности, то их можно улучшать или ухудшать. И что бы там ни было, они были и будут произвольными и искусственными. Таким образом, человеческий порядок стал восприниматься как предмет искусства, познания и технологии.

Это новое видение резко разделило природу и общество. Можно сказать, что природа и общество были «открыты» одновременно. В действительности же, если что-то и было открыто, то вовсе не природа или общество, а именно различие между ними, особенно различие между практикой, сопряженной с обществом, и практикой, связанной с природой. По мере того как условия человеческого существования все больше закреплялись законодательно и становились продуктом управления и обдуманной манипуляции, «природе» все более отводилась роль огромного хранилища, которое вмещало в себя все то, что еще не успели или не намеревались подчинить себе человеческие силы; иными словами, под «природой» подразумевалось все, что управлялось согласно собственной логике и что люди оставили на произвол судьбы. Философы заговорили о «законах природы» по аналогии с законами, которые оглашали короли или парламенты, хотя и отличали первые от последних. «Естественные законы» рассматривались как подобные законам королей (т. е. они столь же обязательны и чреваты карательными санкциями), но, в отличие от королевских указов, у них не было вполне определенного автора (т. е. их сила была сверхчеловеческой независимо от того, были они установлены Божьей волей для непостижимой цели или они причинно обусловлены, с абсолютной необходимостью детерминированы непосредственно тем порядком, который господствует во вселенной).

Идея порядка как регулярной последовательности событий, как гармоничного сочетания хорошо прилаженных частей, как ситуации, в которой все остается таким, каким и должно быть, появилась не в современную эпоху. Определенно современными являются интерес к порядку, понимание необходимости что-то делать для этого, страх перед тем, что если это «что-то» не будет сделано, порядок рассыплется в прах, превратится в хаос. (При этом под хаосом имеется в виду неудачная попытка упорядочить вещи; таким образом, положение дел, отличное от предполагаемого и устанавливаемого порядка, представляется не как другой порядок, а как отсутствие какого бы то ни было порядка вообще. Таким беспорядочным его делает неспособность наблюдателя контролировать поток событий, получать требуемую реакцию среды, предотвращать, устранять нежелательные или незапланированные ситуации, происшествия, короче говоря — неопределенность.) В современном обществе только чуткое отношение к человеческим делам может занять прочное место между порядком и хаосом.

И все же, как мы видели, границы любого участка в сети взаимозависимостей, любого составного, но отдельного действия, отсеченного от универсума жизнедеятельности, являются произвольными и потому прозрачными, легко проницаемыми и спорными. Управление порядком (всегда частичным) является тем самым неполным, далеко не совершенным и вынужденным постоянно оставаться именно таковым. Существует много внешних зависимостей, не объяснимых человеческими целями и устремлениями, которые сметают искусственно проведенные границы и вмешиваются в планы любых правителей. Спланированный и управляемый участок оказывается не более чем замком на песке, шалашом, продуваемым всеми ветрами, или, еще точнее, водоворотом в бурной реке, который, сохраняя свою форму, постоянно меняет свое содержание.

В лучшем случае мы можем говорить лишь об островках порядка (непостоянных и хрупких), разбросанных в огромном море хаоса (т. е. незапланированного и неоформленного потока событий). Самое большее, чего могут достичь попытки устройства порядка, — это относительно автономные субтотальности (отмеченные несколько большим перевесом центростремительных сил над центробежными, несколько большей интенсивностью внутренних связей и несколько меньшей значимостью внешних ограничений). Преимущество внутренней стойкости над внешними потрясениями всегда относительно и никогда не бывает абсолютным. А это значит, что победа порядка над хаосом никогда не бывает полной или окончательной. Борьба никогда не прекращается, поскольку ее предполагаемая цель в принципе не достижима.

Говоря это, мы делаем не более того, что выводим общие заключения из наблюдений некоторых случаев, рассмотренных в предыдущих главах. Вспомним то затруднение, с которым сталкиваются попытки втиснуть всех людей, попадающих в орбиту территориального образования или организации, в рамки строго разграниченных категорий, классифицировать их либо как «мы», либо как «они», как своих или чужих, как врагов или друзей. Мы видели также, что самые искренние попытки добиться ясности в этих разграничениях заканчиваются неудачей, поскольку всегда остается довольно большое число людей, которые находятся и не внутри, и не снаружи, т. е. чужаки, чье присутствие меняет всю картину и лишает ясности поведенческие ориентиры. Именно потому, что ни одна дихотомия, т. е. двусторонняя классификация, не соответствует сложности человеческих ситуаций, сама попытка навязать такие «пары» бесконечно многообразной реальности несет в себе изрядную долю двусмысленности — она-то и сохраняет опасность хаоса и постоянно отодвигает завершение задуманного порядка. Или вспомним затруднения, с которыми сталкивается любая бюрократическая организация, когда пытается подчинить поведение своих членов одной-единственной, определенной начальством цели и вычеркнуть все остальные мотивы и желания, какие только они смогут принести из других группировок, где они проводят свою жизнь помимо организации; или вспомним безнадежное стремление свести все человеческие отношения внутри самой организации к ситуациям обмена, способствующим достижению организационной задачи, и не позволять личным амбициям, ревности, симпатиям, дружелюбию или нравственным порывам нарушать исключительную концентрацию на одной-единственной цели, спускаемой с вершин бюрократической иерархии. Как мы видели, даже самые энергичные попытки в этом отношении не могут не закончиться неудачей — не могут воплотить в жизнь этот яркий, гармоничный образ, изначально закладывавшийся в организационную структуру. Отсюда и постоянные жалобы на ненадежность, двурушничество, неподчинение, предательство.

Попытки сконструировать искусственный порядок в соответствии с идеальной целью обречены на провал. Они всегда оставляют в воображении островки относительной автономии и в то же время преобразуют территорию, смежную с искусственно выделенными островками, в серое пространство двойственности, амбивалентности. По этой причине такие попытки должны постоянно возобновляться и вряд ли когда-нибудь прекращаться. Амбивалентность (как сущность беспорядка, хаоса) есть неизбежный результат всех без исключения классификаций, т. е. обращения с объектами реальности так, словно они и в самом деле отделены друг от друга и дискретны, будто они не выходят ни за какие рамки и, наконец, принадлежат только к одному подразделению. Амбивалентность проистекает из предположения, что люди, наделенные множеством качеств, могут быть четко разделены на тех, кто внутри, и тех, кто снаружи, на полезных и вредных, соответствующих и несоответствующих или что они, по меньшей мере, должны быть подразделены. Любая дихотомия как противопоставление неизбежно порождает амбивалентность; или, говоря иначе, не было бы амбивалентности, если бы не дихотомическое представление, по необходимости связанное со всяким стремлением к порядку.

Дихотомичное представление по принципу «либо — либо» само по себе является продуктом стремления к относительно автономному замкнутому пространству, над которым может осуществляться тотальный и вездесущий контроль. Поскольку любая власть имеет свои пределы, поскольку контроль над вселенной в целом не в человеческих силах и ускользает даже от самых дерзких человеческих устремлений, постольку установление порядка на практике всегда означает обособление сферы порядка от беспорядочного окружения, от «естества», проведение границы вокруг островка порядка в безбрежном море хаоса. Весь вопрос в том, как обеспечить это обособление, как построить тот забор или прочную плотину, которая предохранила бы остров от затопления морем, как остановить поток неопределенности. Установление порядка требует искусства ведения войны против неопределенности. Установить порядок — значит пойти войной на двусмысленность.

На любом относительно автономном островке порядка следят за тем, чтобы все делалось однозначно (т. е. поддерживают такую ситуацию, когда каждое название соотносится со строго определенным типом объектов, а каждый объект имеет название, сразу узнаваемое и не смешиваемое ни с чем). Для этого надо, конечно, чтобы все другие значения, «другие способности», незапланированные признаки, вещи и слова были запрещены, подавлены, объявлены неуместными или оставлены вне поля зрения. Для того чтобы достичь этой двойной цели, критерии классификации должны быть такими, чтобы можно было контролировать их и принимать решения на их счет из единственного места — из которого правят и дают распоряжения (заметим, что монополия правителей, т. е. их исключительное право решать, где проводить границу между внутренним и внешним, единственно их компетенция определять все, что подлежит их усмотрению, эта монополия является необходимой предпосылкой поддержания порядка и предотвращения неопределенности; возможно, она служит и их мотивом). Критерии, исключающие такой централизованный контроль, объявляются незаконными, предпринимаются попытки устранить их из практики, нивелировать или каким-либо другим способом нейтрализовать действие. Неопределенность — это враг, против которого хороши все средства принуждения и символического насилия. Вспомним борьбу, которую ведут блюстители любой ортодоксии против еретиков и диссидентов! Вспомним и то, что эта борьба намного более жестока и беспощадна, чем борьба с объявленными врагами — язычниками или неверными!

На карте проводится воображаемая линия. Затем ее называют «государственным рубежом». Вдоль него ставят вооруженных людей для предотвращения «незаконного» пересечения его. Эти вооруженные люди одеты в униформу, благодаря которой любой может признать в них уполномоченных лиц, т. е. тех, кто имеет право решать, кому позволено, а кому не позволено пересекать рубеж. Однако отнюдь не эти люди являются настоящими стражами. Они действуют как посредники, как представители другой власти, находящейся где-то в столице страны, границы которой они охраняют. Именно эта власть и решает, кто имеет право пересекать границу, а кого следует задержать и отправить обратно. Эта власть выдает паспорта лицам первой категории и составляет черные списки неблагонадежных из лиц второй категории. Эта власть поступает так, как поступают все власти: она пытается аккуратно разделить на две взаимоисключающие группы огромное количество людей, чьи личностные характеристики никоим образом не исключают друг друга и чьи различия (равно как и сходства) разнообразны до бесконечности. Благодаря неусыпной бдительности этих властей и множества посредников, выполняющих их волю, поддерживается сомнительное тождество государства как сообщества людей, объединенных одним качеством — «подданные государства». Человек либо принадлежит, либо не принадлежит к этому сообществу, третьего не дано, — никакого промежуточного статуса, никакой двусмысленности.

Один и тот же образец повторяется до бесконечности. Когда вы видите вооруженных людей в униформе и на страже, то это задействован именно такой образец. Иногда, чтобы быть принятым внутри, вы должны показать удостоверение личности, которое отличает вас, скажем, известного и надежного болельщика этой футбольной команды, от всех не удостоверенных участников игры; или показать приглашение, подтверждающее то, что хозяева хотят видеть вас в качестве гостя на своем вечере; или членский билет, определяющий вас как «одного из нас», т. е. членов клуба; или студенческий билет, подтверждающий ваше право на чтение книг в университетской библиотеке в отличие от мошенника или случайного посетителя, просто пришедшего взглянуть на интересные книги… Если вы не сможете предъявить такой билет, паспорт, приглашение и т. п., то вас, по всей вероятности, выставят за дверь. Если же вам каким-либо образом удастся проникнуть внутрь, но вас обнаружат, то в лучшем случае попросят удалиться. Пространство было зарезервировано для особого рода людей, которые следуют одним и тем же правилам, соблюдают одну и ту же дисциплину и подчиняются одной и той же власти. Ваше непрошенное присутствие подрывает ее устои. Относительная автономность образования, контролируемого этой властью, может быть принижена и извращена не поддающейся «приручению» двусмысленностью, если эту автономность отдать на произвол тех сил и влияний, которые делают взаимодействия случайными и потому далекими от регулярности и порядка. Вообще государство или какие-либо другие организации могут поддерживать и защищать свой особый, всегда непрочный, порядок (а тем самым и свое тождество, относительную автономию) в течение лишь некоторого, строго определенного времени — до тех пор, пока стражи остаются на местах, пока некоторые люди или их некоторые личностные характеристики надежно упрятаны за охраняемыми воротами.

Закрыть эти ворота физически или закрыть физические границы не просто, хотя, по крайней мере технически, — дело вполне ясное. А вот раскалывание человеческой личности на части, допустимые и не допустимые внутри границ, ограничение коммуникаций — задачи куда более сложные. Добиться преданности организации (означающей отказ или подавление всех остальных привязанностей) весьма трудно, обычно это требует самых изощренных уловок. От сотрудников фирмы или компании могут потребовать отказаться от членства в профсоюзах или политических движениях; им могут запретить обсуждать дела организации с людьми, которые к ней не принадлежат (если же сотрудники нарушат это правило, то, сравнив суждения и мнения этих «посторонних» с официальным мнением начальства, могут обнаружить, что последнее не столь уж безупречно, как им внушают). Вспомните пресловутый «Акт об официальных секретах», запрещающий государственным служащим обнародовать информацию о деятельности и намерениях государственных органов, даже если популяризация этой информации отвечает общественным интересам, т. е., по определению, интересам тех людей, которые не состоят на государственной службе. Именно потому, что организации стремятся затормозить поток информации, единство личности и личных связей, простирающихся за искусственные границы, представляется как опасная неопределенность, а поэтому, с точки зрения организации и ее начальников, становится самой опасной угрозой порядку. Охрана секретов порождает шпионов и предателей или, скорее, она обозначает, квалифицирует некоторые в других отношениях невинные и «естественные» человеческие действия как предательские и подрывные.

Сфера неопределенности, неизбежно окружающая все искусственно проведенные границы, и стратегии, разработанные для ее искоренения или подавления, не являются единственным следствием территориальной или функциональной (всегда относительной и непрочной) автономии. Естественная сеть связей и зависимостей разрывается на части, общение через искусственно воздвигнутые границы сводится на нет, и в результате проведение границ оборачивается многочисленными побочными последствиями, которых никто не предвидел, не просчитывал и не желал. То, что кажется правильным, рациональным решением проблемы с точки зрения одного относительно автономного образования, само по себе становится проблемой для другого образования. А поскольку эти образования, вопреки их собственным представлениям, тесно взаимосвязаны, постольку задача разрешения проблемы ложится в первую очередь непосредственно на самого действующего субъекта. Его деятельность ведет к незапланированным и непредсказуемым сдвигам в общей ситуации, которые делают последующее решение начальной проблемы более затратным, чем предполагалось, или даже вовсе невозможным. Самым ярким примером таких побочных эффектов является нарушение экологического и климатического баланса на планете, которое угрожает, как опасаются, существованию всех стран и народов независимо от их удаленности от ограниченной территории, охватываемой деятельностью и замыслами тех, кто принимает решения. Природные ресурсы земли истощаются, делая проблемы еще более тяжелыми, а их разрешение — все более сложным. Промышленные предприятия загрязняют воздух и воду, создавая множество невероятных осложнений для тех, кто отвечает за здоровье людей и развитие городов. Пытаясь сделать свое производство более эффективным, компании значительно рациональнее используют рабочую силу, а в результате, избавляясь от излишка рабочих, они прибавляют к упомянутым проблемам хроническую безработицу, нищету и заброшенные районы. Огромное увеличение числа частных автомобилей, шоссе, аэропортов и самолетов, казавшееся решением проблемы мобильности и передвижения, имеет следствием автомобильные пробки, загрязнение воздуха, шум; оно ведет к такой централизации культурной жизни и услуг в одних местах, что необитаемыми становятся целые локальные поселения в других — там разрушаются целые населенные районы. Перемещение теперь становится более необходимым (место работы, как правило, достаточно отдалено от места проживания) или более притягательным («убежать от всего этого» хотя бы на несколько выходных дней), чем когда-либо раньше, и в то же время — более трудным и изматывающим. В общем и целом автомобили и самолеты неожиданно усилили и обострили ту самую проблему, которую они были призваны решить, а обострив ее, они ни на йоту не приблизили ее решение. Как бы там ни было, но они ограничили коллективную свободу, которую обещали расширить.

Такая тупиковая ситуация кажется всеобщей, и из нее нет очевидного выхода. Она заложена в самой относительности автономии любого образования, искусственно вырванного из единого целого, связующего всех людей с обитаемым миром. Автономия в лучшем случае может быть частичной, в худшем — просто воображаемой: зачастую автономия мерещится только потому, что мы слепы или добровольно закрываем глаза (это меня не касается; это не мое дело; разве я сторож брату моему? всяк сам за себя и к черту отстающих) на разнообразные и далеко идущие связи между всеми действующими субъектами и между всеми их действиями. Число факторов, принимаемых во внимание при планировании и осуществлении решения каждой проблемы, всегда меньше, чем сумма факторов, влияющих на ту ситуацию, которая породила эту проблему, или зависящих от нее. Можно даже сказать, что власть как способность устраивать, воплощать и поддерживать порядок заключается именно в умении отодвигать в сторону, не принимать во внимание многие факторы, которые, если их проигнорировать, могут сделать порядок невозможным. Обладать властью — значит, помимо всего прочего, решать, что важно, а что не важно; что пригодится в борьбе за порядок, а что не представляет интереса. Сложность, однако, состоит в том, что это еще не означает устранения таких «неуместных» факторов из реальной жизни.

Поскольку приписывание, определение соответствия и несоответствия чего-то чему-то всегда условно, контингентно (т. е. не существует какого-то исчерпывающего основания для проведения границы соответствия; ее можно провести по-разному), постольку решение может горячо оспариваться, что зачастую и происходит. История изобилует примерами подобных споров. На пороге Нового времени, эпохи модернизации одно из наиболее ожесточенных сражений разгорелось вокруг перехода от патронажа к тому, о чем сокрушались некоторые мыслители того времени и против чего выступали некоторые движения протеста тех лет, — к денежным отношениям. Столкнувшись с бессердечным равнодушием владельцев фабрик к судьбам «рабочих рук фабрики» (само название, которое дали тогда рабочим, содержало в себе намек на то, что именно их руки, и только руки, интересовали владельцев), критики нарождавшейся фабричной системы вспоминали практику ремесленных мастерских и даже сельских мануфактур, которые работали как «одна большая семья», снизу доверху. Хозяин мастерской и сельский сквайр могли быть безжалостными и деспотичными, нещадно эксплуатировать усердный труд своих рабочих, но и рабочие были вправе ожидать от них заботы о своих нуждах и надеяться, что в тяжелый час они выручат их из беды. Рабочие могли надеяться, что им будет обеспечена крыша над головой, помощь в случае болезни или стихийного бедствия и даже некоторое пособие по старости или инвалидности. В явном противоречии с этими старыми обычаями владельцы фабрик ни одно из подобных ожиданий не рассматривали как законное. Они платили своим работникам за труд, выполняемый на фабрике в определенное время, а остальное, как они полагали, — это личное дело каждого рабочего. Критики такой системы и защитники фабричных рабочих возмущались подобным «умыванием рук». Они отмечали, что рутинная, отупляющая, изматывающая работа изо дня в день истощает рабочих физически и опустошает духовно, тем самым глубоко воздействуя на личность рабочих и их семьи, за которые хозяева фабрик снимают с себя всякую ответственность. Кроме того, они подчеркивали, что когда заводские рабочие выбираются из этой молотилки фабричного режима, они превращаются в «человеческие отходы» (и подобно другим частям фабричного продукта из разряда отходов, они рассматриваются как бесполезные с точки зрения производственного плана, как неизбежная составная конечного продукта, которую из-за невозможности дальнейшего прибыльного использования оставляют вне поля зрения, обходят заботами и, в конце концов, просто выбрасывают вон). Критики также указывали, что отношения между владельцами фабрик и фабричными рабочими в действительности не ограничиваются просто обменом труда на заработную плату: труд не может быть отсечен и изолирован от личности работника так же, как сумма наличных отсекается от личности хозяина. «Отдать свой труд» означает подчинить всю личность, тело и душу, задаче, поставленной хозяином, и напряженному ритму, задаваемому хозяином. Хотя хозяева, полностью сконцентрировавшие свое внимание на «полезном продукте», вряд ли захотят признать это, от работника в обмен на заработную плату тем не менее действительно требуют отдать всю его личность и свободу. Власть владельцев фабрик над наемными работниками выражалась именно в том, что им сходила с рук эта асимметрия якобы равноценного эквивалентного обмена. Наниматели определяли смысл найма и оставляли за собой право решать, что касается рабочих, а что — нет, т. е. то самое право, в котором они отказывают нанимаемым. Естественно, что борьба рабочих за лучшие условия труда и право голоса в управлении производственным процессом, в определении их собственных ролей и обязанностей в нем должна была превратиться в борьбу против права нанимателей определять границы и содержание порядка, устанавливаемого на фабрике.

Конфликт между рабочими и владельцами фабрик по поводу определения границ фабричной системы — это только один пример противостояния, которое с необходимостью вызывают все определения порядка. Поскольку любое определение контингентно и в конечном счете опирается на чью-либо власть установить его, оно в принципе остается спорным, и действительно, его стремятся оспаривать те, кто пал жертвой его следствий. Время от времени вы слышите горячие споры о том, кто должен расплачиваться, например, за загрязненные запасы питьевой воды, выбросы токсичных веществ или за ущерб, нанесенный ландшафту новой шахтой или железнодорожной магистралью. В принципе такого рода споры могут продолжаться вечно, поскольку не имеют объективного, беспристрастного решения и разрешаются исключительно посредством борьбы властей. Чьи-то отбросы могут вполне стать важным элементом чьих-то жизненных условий. Предмет спора выглядит по-разному в зависимости от того, какое относительно автономное образование выступает точкой отсчета, а его значение полностью зависит от того, какое место оно занимает в данном автономном порядке. Сталкиваясь с множеством зачастую противоположных влияний, предмет спора может приобретать форму, не предвиденную никем заранее и не приемлемую ни для кого.

Под воздействием множества частичных порядков он никем не воспринимается как «мое дело».

В современную эпоху эта проблема все более обостряется, поскольку сила технических инструментов человеческой деятельности значительно выросла, а вместе с ней возросли и последствия их применения. Любой островок порядка становится все более отлаженным, рационализированным, лучше управляемым и более эффективным в своих функциях, но множество таких усовершенствованных частичных порядков имеют результатом общий хаос. Спланированные, целенаправленные, рационально выстроенные и находящиеся под строгим присмотром действия отзываются дальним эхом непредсказуемых, неконтролируемых катастроф. Представьте себе весь ужас предсказываемого парникового эффекта — этого никем не предполагавшегося конечного продукта бесчисленных попыток добыть как можно больше энергии ради большей эффективности и роста производства (каждая такая попытка была прекрасно научно обоснована с точки зрения насущных задач); или представьте себе еще трудно вообразимые последствия попадания в окружающую среду новых генетически выведенных видов живых организмов, из которых каждый в отдельности прекрасно служит своим специфическим целям, но в совокупности они способны изменить экологическое равновесие таким образом, что никто не в силах себе представить будущий кошмар. В конце концов любой выброс в атмосферу токсичных веществ является лишь побочным результатом вполне разумного и честного стремления наиболее рационально (наиболее продуктивно и с меньшими издержками) разрешить специфическую задачу, стоящую перед той или иной относительно автономной организацией. Каждый вновь созданный вирус или бактерия имеет вполне определенную цель и конкретное назначение, например уничтожение особо вредного паразита, который угрожает прибылям фермеров, выращивающих пшеницу или ячмень. Манипуляции с человеческими генами, если это когда-нибудь будет разрешено, точно так же будут нацелены на подобные, очевидно предпочтительные, сиюминутные цели, скажем, на предотвращение последствий или предрасположенности к какой-либо специфической болезни. Во всех этих случаях, однако, изменения ситуации, находящейся «в фокусе» внимания, не могут не повлиять на множество других вещей, остающихся вне этого «фокуса»; эти незапланированные и непредвиденные влияния могут оказаться гораздо более разрушительными, чем изначальная, досадная в прошлом, но уже решенная проблема. Искусственные удобрения, используемые для увеличения урожайности, весьма наглядно представляют эту ситуацию. Брошенные в землю нитраты достигают ожидаемого от них результата — увеличивают урожай. Но дожди смывают добрую половину удобрений в грунтовые воды, создавая тем самым новую, не менее насущную проблему очистки водохранилищ с тем, чтобы вода стала пригодной к употреблению. Новая проблема требует строительства очистных сооружений, в которых наверняка будут использованы новые химические реакции для нейтрализации последствий предыдущих. Рано или поздно обнаружится, что эти новые химические процессы также имеют своими последствиями загрязнения: они создают богатую питательную среду для ядовитых водорослей, которые теперь заполняют водохранилища.

Таким образом, борьба против хаоса продолжается, и конца ей не видно. Но все больше хаос, который должен быть завоеван и покорен, становится результатом целенаправленной, упорядочивающей человеческой деятельности, поскольку решение одних проблем ведет к созданию новых, а каждая новая проблема не может быть разрешена старым способом, т. е. формированием команды, ответственной за поиск и обнаружение наиболее короткого, самого дешевого и «самого разумного» пути решения насущной проблемы. Чем больше других факторов не принимается при этом в расчет, тем более простыми, дешевыми и рациональными выглядят предлагаемые рекомендации.

Подводя итог сказанному, можно заключить: стремление заменить хаос порядком, подчинить доступную нам часть мира правилам, сделать ее предсказуемой и контролируемой вынуждено оставаться незавершенным, потому что само это стремление как таковое является главным препятствием на пути к собственному успеху, поскольку большинство неупорядоченных явлений (нарушающих правила, непредсказуемых и неконтролируемых) суть следствия именно таких узко ориентированных, направленных на решение одной-единственной проблемы действий. Каждая новая попытка упорядочить какую-то часть человеческого мира и сферу человеческой деятельности создает новые проблемы, даже если она и разрешает старые. Каждая такая попытка порождает новые виды неопределенности и тем самым делает необходимыми последующие попытки — с тем же результатом.

Иначе говоря, сам успех современного поиска искусственного порядка является причиной его самых глубоких и настораживающих недугов. Раскалывание неуправляемой целостности человеческой ситуации на множество мелких, непосредственных задач, которые из-за своей малости и ограниченности во времени могут быть отслежены и управляемы, сделало человеческие действия более эффективными, чем когда-либо прежде. Чем более точной, ограниченной и ясно определенной является текущая задача, тем лучше она может быть выполнена. В самом деле, специфически современный способ ведения дел поразительно превосходит любой другой способ, пока он рассматривается в понятиях ценности, соотнесенной с денежным эквивалентом (т. е. в понятиях непосредственного результата, достигаемого при данных издержках). Именно это имеется в виду, когда описывают современный способ действия как рациональный, т. е. продиктованный инструментальным разумом, который соизмеряет фактический результат с предполагавшейся целью и рассчитывает затраты ресурсов и труда. Но все дело в том, что не все издержки учитываются в этих расчетах, а лишь те, что созданы самими действующими субъектами; не все результаты попадают в поле зрения: учитываются те из них, которые соответствуют поставленной задаче, определенной действующими субъектами или для них. Если бы все потери и выигрыши были приняты в расчет (если вообще подобное невероятно претенциозное предприятие можно было бы себе представить), то превосходство современного способа ведения дел выглядело бы менее впечатляющим. Могло вполне оказаться, что конечный результат множества частичных и отдельных рациональных действий является не чем иным, как иррациональностью. А наиболее показательные достижения в разрешении проблем вовсе не уменьшают, а наоборот, увеличивают общее число проблем, требующих решения. Это, наверное, наиболее досадное, но неизбежное внутреннее противоречие стремления к порядку и борьбы против неопределенности, которое составляет отличительную особенность современного общества.

Мы все приучены представлять себе нашу жизнь как совокупность задач, которые нужно выполнить, и проблем, которые нужно разрешить. Мы привыкли думать, что если проблема обнаружена, то задача заключается в том, чтобы точно определить ее и найти способ, как с ней справиться (наша первая реакция на плохое настроение, грусть или подавленность — это вопрос «В чем проблема?», а затем поиск эксперта, который может посоветовать, что с ней делать). Мы полагаем, что как только это сделано, следующим шагом на пути избавления от досаждающей проблемы является отыскание необходимых соответствующих ресурсов и старательное выполнение поставленной задачи. Если же из этого ничего не получается и проблема не исчезает, то мы виним себя в невежестве, нерадении, неспособности (если продолжаем пребывать в плохом настроении, то объясняем его либо собственным неумением справиться с ним, либо неверно установленной причиной такого настроения — мы неправильно истолковали «проблему»), Но никакое разочарование или подавленность не могут подорвать нашу уверенность в том, что любая ситуация, сколь бы ни была она сложна, может быть разъята на конечное число проблем, и с любой из этих проблем можно справиться (сделать ее безвредной или устранить) при наличии должного знания, умения и усилия. Короче говоря, мы уверены, что всю жизнь можно разъять на отдельные проблемы, каждая проблема имеет свое решение, а каждое решение имеет специфический инструмент и метод — их только надо найти.

Эта уверенность делает нас ответственными как за очевидные достижения современности, так и за накопленные тревоги современного общества, которое теперь начинает подсчитывать общую цену научного и технологического прогресса, столкнувшись с опасностями и тупиками, неизбежно сопутствующими этим достижениям. Как мы вкратце рассмотрим далее, эта внутренне присущая современному состоянию неопределенность находит свое точное выражение в том, как мы планируем и ведем свою жизнь.

 

 

Глава 11


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 187; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!