Но будьте друг ко другу добры, сострадательны, прощайте друг друга, как и Бог во Христе простил вас» (Еф. 4,32). 12 страница



«Наташа сбросила с себя платок, который был накинут на ней, забежала вперёд дядюшки и, подпёрши руки в боки, сделала движенье плечами и стала.

Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала,— эта графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой,— этот дух, откуда взяла она эти приёмы, которые pas de chale давно бы должны были вытеснить? Но дух и приёмы эти были те самые, неподражаемые, неизучаемые, русские, которых и ждал от неё дядюшка. Как только она стала, улыбнулась торжественно, гордо и хитро­-весело, первый страх, который охватил было Николая и всех присутствующих, страх, что она не то сделает, прошёл, и они уже любовались ею.

Она сделала то самое и так точно, так вполне точно это сделала, что Анисья Фёдоровна, которая тотчас подала ей необходимый для её дела платок, сквозь смех прослезилась, глядя на эту тоненькую, грациозную, такую чужую ей, в шелку и в бархате воспитанную графиню, которая умела понять всё то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тётке, и в матери, и во всяком русском человеке» (5,296-297).

Так обнаруживает себя в бессознательном движении (а в этом выражается, как помним, важный принцип мiровидения Толстого) натуральность Наташи, то её качество, которое можно и должно сознавать как неподвижное, то есть неизменное, свойство её жизни. Между Наташей-девочкой, восхищённою глубокою красотою лунной ночи, и Наташею-матерью, «с радостным лицом» показывающей «пелёнку с жёлтым вместо зелёного пятна» (7,301),— нет сущностного различия. Ибо и лунная ночь и пятно на пелёнке суть проявления единой природы. И то и другое— натурально. Радость матери при здоровье ребёнка так же поэтична, как и восторг перед необозримостью, неохватностью ночного мира. Поэзию жёлтого пятна на пелёнке отвергают те, кто пребывает на уровне барыни, уровне фальши и непонимания жизни. «Пятно» отвергается с позиции сентиментального эгоизма, жестокого ко всему, кроме собственных манерных ощущений.

Разумеется, первое слово осуждения «Наташи-самки» (какою неестественные люди увидели её в эпилоге «Войны и мира») раздалось со стороны революционных демократов— с их идеалом эмансипированной женщины. Идеал этот (как нетрудно убедиться, вспомнив семейную жизнь Веры Павловны Лопуховой-Кирсановой) направлен на разрушение самой идеи брака. Наташа же живёт естественной семейной жизнью, подчиняя ей все свои стремления и интересы.

«Предмет, в который погрузилась вполне Наташа,— была семья, то есть муж, которого надо было держать так, чтобы он нераздельно принадлежал ей, дому,— и дети, которых надо было носить, рожать, кормить, воспитывать.

<...> Толки и рассуждения о правах женщин, об отношениях супругов и правах их, хотя и не назывались ещё, как теперь, вопросами, были тогда точно такие же, как и теперь; но эти вопросы не только не интересовали Наташу, но она решительно не понимала их.

<…> Наташе нужен был муж. Муж был дан ей. И муж дал ей семью. И в другом, лучшем муже она не только не видела надобности, но, так как все силы душевные её были устремлены на то, чтобы служить этому мужу и семье, она и не могла себе представить и не видела никакого интереса в представлении о том, что бы было, если б было другое» (7,300-301).

М.М.Бахтин в лекциях, прочитанных в начале 1920-х годов сделал верное замечание, коснувшись внешней перемены в поведении Наташи: «Критика обычно указывает, что изменение Наташи психологически неправдоподобно. Но нам думается, что психологическое правдоподобие здесь как раз выдержано. Путь Наташи— это классический путь почти всех женщин»22.

У Толстого нежелание иметь детей ради жизни «для общества» высказывает Вера, жена Берга,— и не сознательно ли выбрано ей такое её имя? Для Веры Павловны у Чернышевского, также великой ревнительницы общественных интересов, большая, нежели в любви к ребёнку и заботе о нём (а это порою требует внимания и к пятну на пелёнке), большая поэзия заключена в комфортной мягкой постельке, где можно нежиться, поджидая мужа со службы, в процедуре принятия ванны и в сюсюканье («миленький, миленький»). Как ни называй этот эгоизм— разумным или каким иным— он эгоизмом же и останется. Тут выбирается, что приятнее и легче, что не требует душевных затрат. Для Толстого, повторимся, подобное существование есть пребывание на уровне барыни, оно разрушает жизнь.

Внешний парадокс в том, что и Наташа руководствуется интересами «наивного эгоизма» (как определил то сам Толстой). Писатель вообще видит в следовании естественныминтересам— истинное движущее начало жизни, истории.

«В то время как Россия была до половины завоёвана, и жители Москвы бежали в дальние губернии, и ополченье за ополченьем поднималось на защиту отечества, невольно представляется нам, не жившим в то время, что все русские люди от мала до велика были заняты только тем, чтобы жертвовать собою, спасать отечество или плакать над его погибелью. Рассказы, описания того времени все без исключения говорят только о самопожертвовании, любви к отечеству, отчаянье, горе и геройстве русских. В действительности же это так не было. Нам кажется это так только потому, что мы видим из прошедшего один общий исторический интерес того времени и не видим всех тех личных, человеческих интересов, которые были у людей того времени. А между тем в действительности те личные интересы настоящего до такой степени значительнее общих интересов, что из-за них никогда не чувствуется (вовсе не заметен даже) интерес общий. Большая часть людей того времени не обращали никакого внимания на общий ход дел, а руководились только личными интересами настоящего. И эти-то люди были самыми полезными деятелями того времени» (7,18-19).

Есть ли разница между разумным эгоизмом Веры Павловны и наивным эгоизмом Наташи? Не одна ли природа у них? и не выше ли эгоизм разумный, поскольку он связан порою с некими идеями самоограничения человека ради общественного блага, тогда как для наивного эгоизма, идеализированного Толстым, идея самоограничения есть ложная идея? Нет. Разумный эгоизм основан на личной корысти, становится неким камуфляжем собственных интересов. Это эгоизм уровня барыни, скажем ещё раз. Наивный же эгоизм, по Толстому, есть отстаивание подлинных ценностей, обретаемых человеком на уровне мужика. Самопожертвование, понимаемое как пренебрежение этими ценностями ради фальшивых ценностей нижнего уровня, должно быть, разумеется, отвергнуто. Но не самопожертвование вообще.

Наивный эгоизм есть приверженность народному мiрочувствию, ценностям уровня народной роевой жизни. Этот эгоизм вовсе не отвергает самопожертвования, но ощущает это внутреннее движение иначе: как отвержение всего, что противоречит правде народной жизни. Так жертвуют собою, не сознавая своего героизма, простые солдаты.

Ярчайшим символом наивного самопожертвования становится знаменитый эпизод, в котором Наташа требует при отъезде из Москвы отдать все подводы под раненых, отказаться от разумной эгоистической мысли о собственном имущественном положении.

Для Наташи изначально нет выбора: спасать человеческие жизни, не имея в том никакой выгоды, или имущество, что вполне важно при дальнейшем устроении собственного быта,— на уровне народной правды ценность жизни несопоставима с ценностью иною. Наташа и здесь «не удостоивает быть умной». И её поступок— деяние подлинной исторической значимости. Так, по Толстому, именно вершится история.

Наивный эгоизм Наташи есть отстаивание того, без чего жизнь невозможна: будь то семейное благополучие и здоровье детей или сохранение жизни чужих, вовсе незнакомых ей людей.

Гораздо после Толстой выразит эту мысль в виде духовного закона бытия: «Жить по-Божьи— значит жить для блага себя, не отделённого от других существ»23. В своё время мы ещё вернёмся к осмыслению этого.

Контрастно сопоставляет автор в эпизоде с ранеными самопожертвование Наташи и черствый эгоизм Берга, не способного ощутить величие момента и суетно заботящегося об имущественных делах: узнавшего о продаже «шифоньерочки» и хлопочущего о её приобретении, благо дёшево заплатить можно. Берг— рациональный эгоист; и ему в действиях подобны все, находящиеся на низшем уровне— князь Василий, Борис Друбецкой, Наполеон, Анатоль, Элен, император Александр и прочие иные.

Пребывая на уровне бессознательного ощущения истины жизни, Наташа способна прозреть суть характеров и взаимоотношений между людьми. Так, без усилий с её стороны, ей сразу открывается натура Долохова: «Долохов <...> понравился всем в доме, исключая Наташи. Она настаивала на том, что он злой человек, что в дуэли с Безуховым Пьер был прав, а Долохов виноват, что он неприятен и неестествен.

— Нечего мне понимать!— с упорным своевольством кричала Наташа,— он злой и без чувств. <...> Не умею, как тебе сказать; у него всё назначено, а я этого не люблю» (5,52).

Она же ясно видит, ещё не обладая никаким житейским опытом, невозможность брака между Николаем и Соней— и оказывается истинным пророком: «Знаешь, Николенька, не сердись; но я знаю, что ты на ней не женишься. Я знаю, Бог знает отчего, я знаю верно, что ты не женишься» (5,55).

Наташе присуще также особое свойство: она способна возрождать к жизни, ощущению счастья находящихся в кризисном отчаянии, в момент внутренней потерянности. Так, Николай Ростов после катастрофического своего проигрыша Долохову, готовый едва ли не пулю в лоб пустить, слушает пение Наташи и вдруг сознаёт, что вопреки всему можно быть счастливым. Андрей Болконский ощущает полноту жизненных сил и стремлений после встречи с Наташей в Отрадном, случайно ставши свидетелем её переживания красоты весенней ночи. Ему же наивная естественность Наташи на первом её бале раскрывает глаза на фальшь и актёрство Сперанского. Наташа же возвращает ему понимание жизни и любви, когда самоотверженно посвящает себя уходу за ним. В самые трудные минуты Наташа оказывается рядом с матерью, вытаскивая ту из отчаянного горя после известия о гибели Пети. Именно в восприятии его Наташею Пьер обретает силы к внутреннему совершенствованию:

«После семи лет супружества Пьер чувствовал радостное, твёрдое сознание того, что он не дурной человек, и чувствовал он это потому, что он видел себя отражённым в своей жене. В себе он чувствовал всё хорошее и дурное смешанным и затемнявшим одно другое. Но на жене его отражалось только то, что было истинно хорошо: всё не совсем хорошее было откинуто. И отражение это произошло не путём логической мысли, а другим— таинственным, непосредственным отражением» (7,302).

Не путём логической мысли, а таинственным отражением... Эти слова— ключ ко всему воздействию Наташи на окружающий мир. Не нашим умом... Ни в одном из эпизодов, в которых сказывается влияние Наташи на окружающих, она не то что не делает это сознательно, но даже и не подозревает о том в большей части.

Противоречивость толстовского видения мipa обнаружила себя в истории прельщённости Наташи Анатолем Курагиным.

Проблема пола, всегда тягостная для Толстого, впервые обозначилась в повести «Семейное счастие» (1859). Пол, sex — как нечто тёмное и способное разрушить душевное счастье человека в неодолимом тяготении к телесному наслаждению— мучит писателя и эта мука передаётся его героям. При этом сам вектор осмысления автором проблемы эротической жизни человека проявляется вполне отчётливо, если сопоставить судьбы героинь тех произведений, где эротические переживания завладевают их существом на какой-то момент почти безраздельно. Если героиня «Семейного счастия» находит в себе силы превозмочь соблазн и обрести обновлённую основу для семейной жизни, то Наташе Ростовой для того потребовалось стороннее вмешательство; Анна Каренина противиться власти пола оказалась не в силах и обречена на гибель; героиня «Крейцеровой сонаты» (1889) предаётся уже не эротическому искушению, но утончённому, не менее гибельному разврату.

Грубо эротическая природа общения Наташи и Анатоля— несомненна. «...Глядя ему в глаза, она со страхом чувствовала, что между им и ею совсем нет той преграды стыдливости, которую всегда она чувствовала между собой и другими мужчинами. Она, сама не зная как, через пять минут чувствовала себя страшно близкой к этому человеку. Когда она отворачивалась, она боялась, как бы он сзади не взял её за голую руку, не поцеловал бы её в шею. Они говорили о самых простых вещах, а она чувствовала, что они близки, как она никогда не была с мужчиной. <...> Она с ужасом чувствовала, что между ним и ею нет никакой преграды» (5,366-367).

Так ведь это тоже натура. Следуя логике своих рассуждений, ещё Руссо должен бы был оправдать любые отступления от общесложившейся морали— ему не хватило на то мужества и за него это сделал маркиз де Сад. Как Толстой выходит из этого неизбежного противоречия? Он объявляет грубо-эротические нарушения морали принадлежностью уровня фальши и лицемерия, уровня барыни. Последовательно и окончательно он проводит эту мысль в «Крейцеровой сонате», но и в «Войне и мире» ощутима та же оценка.

Наташа поддаётся соблазну во время театрального спектакля, так очуждённо описанного Толстым,— после того, как её душа обволакивается фальшивым восприятием действительности, воспринятым ею от фальшивых же людей, заполнивших театр. Поначалу, после бытности в деревне, она воспринимает всё, что для окружающего салонного общества является привычным и естественным, воспринимает как нечто странное и ложное.

«После деревни и в том серьёзном настроении, в котором находилась Наташа, всё это было дико и удивительно ей. <...> Всё это было так вычурно фальшиво и ненатурально, что ей становилось то совестно за актёров, то смешно за них. Она оглядывалась вокруг себя, на лица зрителей, отыскивая в них то чувство насмешки и недоумения, которое было в ней; но все лица были внимательны к тому, что происходило на сцене, и выражали притворное, как казалось Наташе, восхищение. «Должно быть, это так надобно!»— думала Наташа. Она попеременно оглядывалась то на эти ряды припомаженных голов в партере, то на оголённых женщин в ложах, в особенности на свою соседку Элен, которая, совершенно раздетая, с тихой и спокойной улыбкой, не спуская глаз, смотрела на сцену...» (5,361). Однако никто не замечает этой фальши— и Наташа поддаётся всеобщему обману. «Наташа уже не находила этого странным. Она с удовольствием, радостно улыбаясь, смотрела вокруг себя» (5,365). Именно в таком состоянии Наташа оказалась беззащитной перед Анатолем.

Но её инстинктивное ощущение правды жестоко откровенно: «...инстинкт говорил ей, что вся прежняя чистота любви её к князю Андрею погибла» (5,369).

Что становится преградою между нею и князем Андреем? Безнравственность её новых ощущений?

Но что есть нравственность?

Для христианина этого вопроса не существует: христианская этика опирается на слово Божие. Христианские моральные законы абсолютны и неизменны.

На что опираются поведенческие нормы при натуральности критериев бытия? Идеологи Просвещения постоянно противопоставляли «неестественность» христианской морали— требованиям природы человека. Достаточно вспомнить Вольтера с его «Простодушным». Последовательнее и жёстче прочих о том же постоянно твердил, повторимся, маркиз де Сад. Но ещё раз вспомним: недаром же и Толстой в «Трёх смертях» выводил тип поведения мужика за рамки христианских установлений. Если всё это верно, то Анатоль Курагин не может быть признан существом безнравственным, поскольку он следует естественности своих натуральных стремлений (как и Наташа, заметим). И вообще: эгоизм Анатоля или Берга не менее наивен и натурален, нежели мужицкий, ибо соответствует их природе, так же как и мораль «дурацкой породы ростовской» сообразовывается с этой самой «породой».

Почему критерии натуры Наташи безусловнее критериев натуры Анатоля или Бориса Друбецкого? Тем более что и нравственная система Наташи даёт сбои. На неё влияет фальшь пребывающих на уровне барыни ? Так ведь и на нём стремления по-своему натуральны: природа многолика и разнообразна. И само установление каких бы то ни было уровней— бессмысленно.

Итак: мысль движется и движется по одному и тому же кругу, и не может не возвращаться к повторению одних и тех же недоумений— ибо сама натуральная мораль весьма релятивна. «Совесть без Бога <...> может заблудиться до самого безнравственного»,— недаром же предупреждал Достоевский. Вне христианства всё спорно, непостоянно и непоследовательно.

Толстой, как и Руссо, помышлял об «обновлённом христианстве», и оба они выводили тем свою нравственную систему за рамки христианства, и были обречены на это: никакого «обновлённого» учения Христа быть не может: не человеку же, пусть и семи пядей во лбу, подновлять слово Божие.

Если следовать одним натуральным нормам, то человек неизбежно превратится в функцию своих естественных отправлений, и Толстой сам же и показал это: в итоговой судьбе старой графини, матери Наташи:

«Она ела, пила, спала, бодрствовала, но она не жила. Жизнь не давала ей никаких впечатлений. <...> Ей надо было покушать, поспать, подумать, поговорить, поплакать, поработать, посердиться и т.д. только потому, что у ней был желудок, был мозг, были мускулы, нервы и печень. Всё это она делала, не вызываемая чем-нибудь внешним, не так, как делают это люди во всей силе жизни, когда из-за цели, к которой они стремятся, не заметна другая цель— приложения своих сил. Она говорила только потому, что ей физически надо было поработать лёгкими и языком. Она плакала, как ребёнок, потому что ей надо было просморкаться и т.д. То, что для людей в полной силе представляется целью, для неё был, очевидно, предлог» (7,309-310).

Если вчитаться, то нетрудно заметить, что, по Толстому, и «люди во всей силе жизни» также не имеют иной цели, кроме «приложения своих сил»,— и лишь обманываются  существованием каких-то иных целей. Истинная цель  бессознательна, сознательные же стремления—  один самообман.

Наташу удерживает от этого всё же заложенная в ней, в её натуре— тяга к духовной жизни. Это влечение помогает ей истинно одолеть то тягостнейшее состояние, какому она  оказывается подвержена после истории с Анатолем.  Наташа решается говеть— радостно .

«В церкви всегда было мало народа; Наташа с Беловой становилась на привычное место перед иконой Божией Maтери,  вделанной в зад левого клироса, и новое для Наташи чувство смирения перед великим, непостижимым, охватывало её, когда она в этот непривычный час утра, глядя на чёрный лик Божией Матери, освещённый и свечами, горевшими перед ним, и светом утра, падавшим из окна, слушала звуки службы, за которыми она старалась следить, понимая их. Когда она понимала их, её личное чувство с своими оттенками присоединялось к её молитве; когда она не понимала, ей ещё сладостнее было думать, что желание понимать всё есть гордость, что понимать всего нельзя, что надо только верить и отдаваться Богу, Который в эти минуты— она чувствовала— управлял её душою. Она крестилась, кланялась и, когда не понимала, то только, ужасаясь перед своею мерзостью, просила Бога простить её за всё, за всё, и помиловать. Молитвы, которым она больше всего отдавалась, были молитвы раскаяния. Возвращаясь домой в ранний час утра, когда встречались только каменщики, идущие на работу, дворники, выметавшие улицу, и в домах ещё все спали, Наташа испытывала новое для неё чувство возможности исправления себя от своих пороков и возможности новой, чистой жизни и счастия.

В продолжение всей недели, в которую она вела эту жизнь, чувство это росло с каждым днём. И счастье приобщиться или сообщиться, как, радостно играя этим словом, говорила ей Аграфена Ивановна, представлялось ей столь великим, что ей казалось, что она не доживёт до этого блаженного воскресенья.


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 47; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!