АЛТАЙСКОЕ ЛЕТО НИКОЛАЯ РУБЦОВА



 

1

В мае 1966 года Николай Рубцов жил в общежитии Литературного института им. A. M. Горького. Тянуло его тогда к нам, первокурсникам, - видно, потому, что выглядели мы на общем фоне кипучего литературного «муравейника» свежими еще, искренними неподдельно.

Как раз в это время приехала ко мне сестра Валя, привезла с родины чемодан картошки, яиц. Ужаснувшись нашему непрочному быту, она бросилась по магазинам, накупила посуды, продуктов и быстро организовала надежное питание по-домашнему. Счастливые наступили деньки.

Каждый раз, прежде чем сесть за роскошную по нашим тогдашним понятиям трапезу, разыскивали в «сотах» общежития Рубцова. Нравилось Николаю бывать в комнате, где мы жили с Василием Нечунаевым, поэтом из Барнаула. Комната была угловая, с двумя окнами, а потому - светлая, солнечная. С приездом Вали стало в ней еще уютнее, да к тому же еда домашняя появилась. Как положено - и утром, и в обед, и вечером. Насытимся «до упора», что в другие времена редко удавалось, и сидим, бывало, - говорим о том о сем неторопливо, семейно как-то. Рубцов с сестрой моей беседует о сельской жизни, расспрашивает ее о Рязанщине. Вале он очень понравился. «Чувствуешь себя с ним, - говорила она мне, - как с братом. Только не как с тобой, а как со старшим. Добрая у него душа, ласковая какая-то...»

Сидели вот так однажды, и вдруг Николай сказал: «Уехать бы куда-нибудь... Туда, где не был никогда. Надоело все...» Слова эти выражали усталость. Все умолкли. Потом зашумели, стали предлагать - каждый свою родину.

- А езжай-ка ты, Коля, - сказал я, - в мой Сынтул. Это недалеко совсем. Дом там у нас большой, никого не стеснишь. Отдохнешь по-настоящему. Природа отличная - лес рядом...

- А озеро какое! - подхватила Валя. - Купаться будете, рыбу ловить. Лодка на выбор - любой даст. Восемь часов на автобусе - и вы в Сынтуле. Я уж тут загостилась, пора домой, вот и поедем вместе.

- А кто у вас еще там живет? - спросил Николай.

- Мать, сынишка, муж мой... Да не бойтесь вы, ради Бога, никого не стесните, - настаивала Валя.

- Нет, - сказал Рубцов. - Если мать, то я не поеду, она жалеть меня будет.

Сказано это было таким тоном, что настаивать мы больше не решились.

- Тогда езжай ко мне на Алтай, - предложил Василий Нечунаев. - В Барнауле у моей сестры Моти остановишься. Она добрая. Там комнатка после меня пустует. А ребята - писатели наши - на Телецкое озеро тебя отправят. Красота там неописуемая. Давай, соглашайся, чего раздумывать-то!

Николай задумался на минуту и вдруг согласился:

- Еду. Только вот с собой ничего нет, даже белья лишней смены. А командировку я где-нибудь возьму.

- Белье и все прочее - не проблема. Неси свои рубашки, все свое неси - Валя выстирает, отутюжит. А смену белья найдем.

- Несите, несите, я в момент, - засуетилась Валя.

Все необходимое отыскалось очень быстро. Пока Валя стирала, Николай все ходил по комнате и, озорно улыбаясь, читал экспромт:

 

Наше дело верное,

Наши карты - козыри,

Наша смерть, наверное,

На Телецком озере.

 

Так мы проводили его на Алтай. Оттуда он прислал нам с Василием Нечунаевым письмо.

Не так давно - в № 12 «Нашего современника» за 1981 год - оно было опубликовано в числе других писем Николая Рубцова.

Шестнадцать с лишним лет прошло со времени тех решительных беспечальных проводов и двенадцать - с того тяжелого январского дня, когда пришлось навсегда проститься с Николаем Рубцовым среди пустынного холодного поля, которому надлежало стать новым вологодским кладбищем. Но все звучит и звучит в памяти добрый пророческий голос Рубцова, глядят и глядят в самое сердце его спокойные внимательные глаза. И все кажется, что в долгу мы перед ним, хлебнувшим горя и одиночества во много раз больше каждого из нас и ушедшим так рано...

 

2

На одной из улиц в привокзальном районе Барнаула Василий Нечунаев попросил водителя остановить машину. Вышли.

- Вот... - как бы охватывая все вокруг широким жестом, заговорил Василий. - Теперь здесь новые кварталы. А раньше - от села не отличишь: частные дома, огороды, баньки... Улица эта нынче - Молодежная, а тогда была - Радищева. А вот тут, где сейчас детский сад, стоял под номером 161 деревянный домик моей сестры Матрены Марковны. Сюда и приехал Коля Рубцов в то лето...

И вот мы уже в окраинном микрорайоне - в квартире Матрены Марковны Ершовой. С теплотой и болью, как об утраченном родном человеке, вспоминает о Рубцове эта седая усталая женщина.

...Войдя в дом, он задержался у порога в нерешительности, потом поздоровался и заговорил негромко:

- Наверное, вы и есть Матрена Марковна... А меня зовут Николай Рубцов. Я из Москвы, от брата вашего Васи. Он сказал, что вы разрешите мне остановиться у вас на некоторое время. И письмо вот просил передать...

Матрена Марковна засуетилась, предлагая стул, стала расспрашивать о брате - как он там, и сразу же смущенно прервала себя: Господи, ведь человеку надо умыться, поесть с дороги...

Поначалу она растерялась - из самой Москвы приехал, а в доме и обстановка так себе, и еда совсем простецкая, и едят-то с ребятами из общей миски... Но потом присмотрелась - обыкновенный вроде человек. Пиджак поношенный, и туфли, похоже, давно носит, стоптались уже, пора бы и новые. Лысина надо лбом - хлебнул, видать, в жизни, - а глаза добрые, разговор свойский и в то же время культурный. И стесняется.

Слово за слово - и незаметно улетучилась напряженность. Расспрашивает этот Николай просто как-то, неназойливо, и отвечаешь ему, рассказываешь с удовольствием, словно душу облегчаешь. Вроде бы уж и знаешь его давным-давно. Спросила, не пьет ли Василий в Москве вино - сказал, что не пьет, а сам глаза отворачивает. Сразу видно - не умеет кривить душой-то.

И ребята моментально к нему приладились - и Рая, и Вовка. Раньше, бывало, придет кто-нибудь чужой - так они дичатся, стараются на глаза не показываться. А Николай заговорил, расспросил их о том о сем, пошутил раз-другой, а уж болтают с ним вовсю, смеются, как со своим.

Сели за стол - Матрена Марковна поставила перед Николаем отдельную тарелку, но он запротестовал: «Что вы! Что вы! Я с вами из общей буду. Ведь так вкуснее! С детства люблю из общей».

Определили его в той самой комнатке, где до поступления в Литинститут жил Василий. Стены ее сплошь были испещрены нечунаевскими стихами и рисунками. Ни одного из этих четверостиший Матрена Марковна раньше прочитать не могла - слишком уж мудреный был у брата почерк. А тут, перед самым сном, слышит - смеется Николай в комнатушке. Заглянула - а он читает строки на стене. Расшифровал и ей несколько озорных надписей, посмеялись вместе, вспомнили опять о Василии.

И подумала она тогда, что Николай ничуть не похож на других друзей Василия - поэтов, которые нередко наведывались к брату в гости. Да и вообще на поэта не похож. Добрый, вежливый и внимательный - совсем простой человек.

Переночевав у Ершовых, Рубцов сказал Матрене Марковне, что ему надо встретиться с барнаульскими писателями, а потом он, возможно, поедет в Горный Алтай.

Ушел, и несколько недель его не было. Появился неожиданно - загорелый и посвежевший, в хорошем настроении. Рассказал, что гостил у поэта Геннадия Володина в предгорном райцентре Красногорское.

Оживленно и радостно сделалось в доме, когда Рубцов снова поселился в нечунаевской комнатушке. На огороде к тому времени начали созревать огурцы и помидоры - хорошее подспорье для стола.

- Вот что, Матрена Марковна, - сказал однажды Николай, - пойду-ка я нарву помидоров и сочиню салат по-ленинградски. Вы такого никогда не ели.

И сделал, да так получилось вкусно, что уничтожен был салат мгновенно, а Рая с Вовкой даже еще захотели. Ели опять же из общей миски, и очень нравилась Николаю такая простота. Помогал он Матрене Марковне и в других делах по дому, и всегда удивлялась она его сноровке, обнаруживающей большой жизненный опыт.

Вечерами вели неторопливые разговоры - вспоминали каждый о своей нелегкой жизни. Матрена Марковна рассказывала, как потеряла во время войны любимого человека, а потом неудачно вышла замуж, намучилась вволю и в конце концов осталась одна с двумя детьми. Открывала наболевшее, и легче становилось на сердце, потому что светилось в мудрых рубцовских глазах родственное понимание и сочувствие.

И Николай, который обычно не любил откровенничать и почти никогда не рассказывал о себе друзьям, на этот раз охотно делился воспоминаниями о своей сиротской жизни с простой, испытавшей немало лишений женщиной. Посчитал ее, видимо, человеком, достойным такого откровения.

Судя по эпизодам, особенно запомнившимся Матрене Марковне из рассказов Рубцова, нелегкие детские годы оставили в его памяти четкий и суровый отпечаток.

Мытарства начались сразу же после того, как лишился отца и матери. Хозяйничала война, и конца ей еще не было видно - на это горькое время и пришлось раннее сиротство Рубцова. Холод и постоянное желание хоть немного поесть - вот что больше всего запомнилось Николаю из той поры. Питался лишь тем, что давали добрые люди. Покормят или сунут горбушку хлеба - хорошо, а нет - так приходилось голодать, нередко по двое суток, потому что сам он просить стеснялся.

Николай вспоминал, как эту стеснительность подметила одна пожилая женщина, частенько подкармливавшая его, бесприютного мальчонку. Она жила в одиночестве и часто ездила в город торговать - то огурцами, то картошкой, то грибами. Дом оставлять было не на кого, и убедившись, что мальчишка не только не возьмет чужого, но и спросить-то совестится, женщина стала доверять ему присматривать за хозяйством. Перед тем как уехать на несколько дней, объясняла, где хранится еда. Но оставшись «за хозяина», маленький Рубцов все равно не мог пересилить стеснительность - старался не прикасаться к припасам, а если и брал, то лишь самую малость, и потому сидел полуголодный. Возвратившись и увидев, что все осталось нетронутым, женщина спрашивала с удивлением, почему ничего не ел, а он смущался и краснел, не зная, что ответить.

Кстати сказать, эта совестливость была у Рубцова, по-видимому, врожденной и сохранилась на всю жизнь. Кто знал его близко, тот наверняка помнит, что и входил он в комнату, и вел себя, и даже ел как-то по-особому стеснительно, словно боялся обременить хозяина, оставить его внакладе.

Рассказывал Николай Матрене Марковне и о периоде, когда довелось ему ухаживать за больным одиноким стариком. Старик этот не мог двигаться и, лежа, объяснял, что и как нужно делать по дому. Коля исправно выполнял все его указания, готовил еду и лекарства и тем самым зарабатывал себе право на житье и пропитание в стариковском доме.

Был в его сиротских скитаниях и такой эпизод. Играл как-то Коля на краю села с другими мальчишками и увидел, как незнакомый мужчина взнуздал пасущуюся неподалеку лошадь и увел ее. Когда начали искать эту лошадь и в селе поднялся переполох, Коля подошел к владельцу коняги и рассказал о виденном. Снарядили погоню и Колю взяли с собой. В нескольких километрах от села конокрада нагнали, а Коля засвидетельствовал, что человек и есть «тот самый». Конокраду ничего не оставалось делать более, как показать в лесу место, где он привязал на время животину.

Потом хозяин взял Колю с собой в райцентр на суд, который должен был наказать конокрада. В пути лошадь неожиданно понесла, и мальчишка, упав, сильно повредил себе ногу. Тогда хозяин приютил Колю у себя на целый месяц - лечил и хорошо кормил.

С особым вниманием вспоминал Рубцов о том, как попал в детдом. Был он к тому времени настолько изголодавшимся и отощавшим, что врач приказал целую неделю кормить его отдельно от других ребят - жидкой пищей и помаленьку, с тем чтобы постепенно приучить организм к нормальному питанию.

Хорошо запомнилась Николаю та огромная детская радость, какую испытал он, сняв с себя грязные дырявые обноски и облачившись в настоящую новую и крепкую одежду и обувь.

Вообще же о детдоме Рубцов рассказывал Матрене Марковне с неизменной теплотой в голосе, словно о родном доме, а о воспитателях и учителях вспоминал как об истинно близких людях. Он говорил, что обязан детскому дому многим, если не всем, и неизвестно, куда привела бы его судьба, не окажись он там, под внимательным и добрым присмотром.

Да, видимо, накрепко врезались в душу Рубцова все тяготы его бесприютного детства, если вспоминал он о них так подетально...

Живя у Ершовых, Николай очень привязался к детям Матрены Марковны, а они - к нему. С младшим, Вовкой, они все чаще уединялись в комнатушке и подолгу вели там сугубо свои, «мужские» разговоры. У Вовки была страсть - делать из проволоки клетки для птиц, и Николай всячески помогал ему - когда советом, а когда и делом.

Однажды произошел такой случай. Заявился неожиданно сосед, мужчина многословный и крикливый, и с порога - громко и грубо - начал обвинять Вовку в том, что тот украл у его сына птичью клетку. Матрена Марковна растерялась перед таким напором, а Вовка, как всегда это бывает с детьми, когда их обижают незаслуженно, отвернулся и горько заплакал.

Николай был в это время в комнатушке и все слышал. В самый критический момент он вышел стремительно, взял со стола хлебную корку и резко протянул ее соседу-горлопану:

- Нате-ка вот, возьмите!

- Что это, зачем?.. - удивленно уставился тот на Рубцова.

- А затем, что вы, наверно, выпили, а закусить забыли. Иначе не врывались бы в чужой дом и не орали так нахально.

- Да я... Да ты мне... - задохнулся от возмущения сосед. - Да кто ты такой есть?

Рубцов быстро вернулся в комнату, вынес оттуда командировочное удостоверение столичного журнала и сунул его под нос правдоискателю:

- Вот кто я такой. Устраивает вас?

Изучив удостоверение, громовержец опешил и намного понизил тон:

- Я, конечно, того... Но ведь некому больше. Безотцовщина же. Кто еще-то возьмет?

Тут рассвирепел уже Рубцов.

- Вот оно как! Значит, если у парня нет отца, то и грехи все на него? Ничего подобного! Такие почестней ваших бывают! Я, коли на то пошло, вообще вырос без отца и матери, а так по-свински, как вы, никогда себя не вел! Идите-ка сюда! - потянул он мужчину за рукав. - Идите, идите, не бойтесь! - и показал несколько клеток, сработанных Вовкой. - Скажете, наверно, что он их все украл? Так вот знайте - Вовка сам их делает. И поймите - не нужна ему клетка вашего сына!

Сосед смекнул, что опростоволосился, и, пробурчав несколько невразумительных фраз, позорно убрался восвояси. Матрена Марковна даже прослезилась благодарно - так подействовала на нее решительная рубцовская защита. А сосед, видимо, обдумав все как следует, на другой день приходил извиняться.

С Раей, которой шел тогда шестнадцатый год, Николай любил вечерами бродить по улицам, ничем не отличающимся от сельских. Стемнеет, бывало, станет попрохладнее - и Николай предлагает: «Пойдем, Рая, погуляем?» «Пойдем, дядь Коль!» - охотно соглашается Рая. И идут они медленно по улицам, разговаривая о всяком-разном. Листва в садах шелестит, собаки перелаиваются, плач детский из дома слышен - настоящее село. Ребята - Раины сверстники - сначала вроде бы не придавали значения этим прогулкам, а потом уязвило - ходит Рая с этим приезжим, а на них никакого внимания не обращает. Стали таскаться следом с угрожающим видом, и однажды Рая сказала Рубцову, что его собираются побить. Он долго смеялся и тем же вечером завел с ребятами мирный и шутливый разговор. Сначала шло напряженно, и Рая очень боялась, но постепенно ребята поняли, что человек этот вовсе им не соперник, нашли с ним общий язык и даже подружились.

Нередко по ночам в «келье» у Рубцова горел свет. Матрена Марковна, постучавшись, заглядывала - не надо ли чего? Рубцов сидел и писал. Не желая мешать, она спешила оставить его в покое, но Николай говорил: «Посидите, если не спится. Вы мне нисколько не мешаете». Матрена Марковна соглашалась и молча сидела рядом. Потом Николай отрывался ненадолго, чтобы отдохнуть, и опять отводили душу в беседах.

Много воды утекло с той поры, дети Матрены Марковны давно стали взрослыми людьми, имеют свои семьи, но Рубцова, каждое его слово помнят хорошо, вспоминают о нем как об очень близком человеке.

 

3

Николая Рубцова и его творчество знали в среде алтайских писателей еще до приезда поэта, хотя и печатался он в то время не слишком часто.

Знали потому, что некоторые из барнаульцев встречались с ним раньше. Поэт Леонид Мерзликин, например, учился в Литературном институте в одно время с Николаем и дружил с ним, а поэты Николай Черкасов и Геннадий Панов видели Рубцова и слышали о нем, когда приезжали в Москву и останавливались в литинститутском общежитии. Наведываясь из столицы на родину, рассказывал о Рубцове собратьям по перу и Василий Нечунаев.

Поэтому принят был Николай в Барнауле как свой, со всей дружеской теплотой. Переночевав у Ершовых, он разыскал поэта Станислава Вторушина, адрес которого дал ему в Москве Василий Нечунаев, и вместе поехали в микрорайон Ближние Черемушки к Леониду Мерзликину. Радостной была эта встреча. Сидели всю ночь - вспоминали литинститутское прошлое, читали друг другу стихи, делились творческими планами.

За разговором Николай признался, что очень устал, нервы шалят, и сказал, что хотел бы отдохнуть где-нибудь на природе, посмотреть Горный Алтай. Долго перебирали в памяти разные места - решали, где ему будет лучше, - и наконец остановились на Красногорском - райцентре, расположенном в предгорьях. Туда вскоре и проводили Рубцова.

В Красногорском Николая встретил - и тоже очень радушно - поэт Геннадий Володин, у которого Рубцов и обосновался на довольно длительный срок. Тут, как уже говорилось выше, ему действительно удалось неплохо отдохнуть и многое увидеть. Вместе с Геннадием Володиным и его друзьями Рубцов часто ловил рыбу, купался и загорал, а потом путешествовал по Горному Алтаю. Побывал на реках Катуни и Бие, которые, сливаясь, образуют Обь, ездил в Горно-Алтайск.

Выпивать в этот период ему не хотелось - он писал. По свидетельству Геннадия Володина, стихотворение «Посвящение другу» было написано Рубцовым в Красногорском.

Однако понемногу гористая местность начала надоедать ему, равнинному человеку, и Николай засобирался обратно в Барнаул.

Когда вернулся в краевой центр, продолжились его встречи с писателями. Вскоре, «свалив» в Литинституте сессию, приехал Василий Нечунаев, и они везде стали бывать вместе. Импровизированные поэтические вечера с участием Рубцова «вспыхивали» то в квартире Леонида Мерзликина, то у поэта Владимира Сергеева, который жил в том же подъезде, что и Мерзликин, то приглашали к себе в гости Станислав Вторушин или собственный корреспондент «Известий» по Алтайскому краю Зоя Александрова. Дополняли этот круг поэты Николай Черкасов, Геннадий Панов, Владимир Казаков и Валерий Крючков. Желая познакомиться с Рубцовым и послушать его стихи, приходили журналисты и просто любители поэзии.

Где бы ни появлялся Рубцов, всюду бывал он окружен трогательным вниманием и настоящей дружеской заботой. Стихи его, чуждые формализма, трогали сердца своей волнующей простотой, удивляли глубинной прозрачностью мысли. Некоторых молодых поэтов, склонных к излишним поэтическим выкрутасам, рубцовская лира заставила призадуматься над собственным творчеством, заняться переоценкой мнимых ценностей.

Рубцов же, в свою очередь, был приятно удивлен тем, что в Барнауле знают и читают наизусть многие его стихи, а некоторые из них - те, что сам любил петь (например, «В горнице», «Элегию», «Стукнул по карману - не звенит...»), - поют под гитару, и притом мелодии, придуманные им, ничуть не перевирают.

Барнаульские собратья по перу помогли Рубцову завязать отношения с местной печатью, и вскоре стихи его появились на страницах краевой газеты «Алтайская правда».

Василий Нечунаев вспоминает ту пору как самую тяжелую в своей творческой жизни - мучительно искал тогда себя и свое в поэзии. Сидели как-то с Рубцовым в барнаульском ресторане за бутылкой легкого вина, и Василий, поведав ему обо всех этих муках, сказал с горечью; «Если не выгорит ничего, то обязательно найду в себе мужество бросить писать вообще». Николай встрепенулся и сжал его Руку: «Эх, Вася, как хорошо было бы, если бы все так рассуждали! Но только я думаю, что насчет своего бессилия ты сильно преувеличиваешь. Мне почему-то кажется - ты будешь хороший детский поэт». Так оно впоследствии и вышло.

Частые литературные застолья начали, по-видимому, утомлять Рубцова, и его опять потянуло на природу. Василий Нечунаев предложил поехать в гости к своему отцу, в родное село Кислуху, и Николай с радостью согласился.

Ехать туда надо было по Оби на теплоходе, и до пристани решили пройтись пешком. Путь пролегал через район старого базара. Рубцов шел и восхищался - очень понравилась ему эта древняя часть Барнаула, откуда начинался весь город и где жил и работал в свое время изобретатель первого в мире парового двигателя И. И. Ползунов. Проявлялась, вероятно, постоянная тяга Николая к старине, к истории народа. Василий Нечунаев заметил, что Рубцов вообще не мог проходить равнодушно мимо того, что напоминало о далеком прошлом России или хотя бы о временах его детства и юности. Не любил он однообразия современных «коробок». Потому, видно, и прижился так легко в деревянном домике Матрены Марковны Ершовой.

Когда ехали по Оби на теплоходе, Николай внимательно присматривался к проплывающей мимо местности, стараясь найти хоть отдаленное сходство со своей Вологодчиной. Кислуха ему понравилась. Он любил старые села, а она была именно такой. Чутко прислушивался к говору нечунаевских земляков и однажды сказал, что сибирская речь все-таки беднее вологодской. «У нас, - доказывал, - что ни фраза - то байка, бухтина, подковырнут, посмеются обязательно, а тут как-то сурово и сдержанно все...»

Много бродили по окрестностям, ходили в лес за грибами. Природа здесь, по мнению Рубцова, тоже проигрывала по сравнению с вологодской. «Наша как-то мягче и пышней», - говорил Николай, и теплые нотки звучали в его голосе.

Занимались и рыбной ловлей. Ловили ночью под крутым береговым яром. Снасть называлась наметкой и представляла собой длинный шест, на конце которого замысловато крепилась обширная сетка. Это орудие лова вовсе не считалось в те времена браконьерским. Василий забрасывал наметку в воду и, осторожно переступая по песчаному берегу, вел ее некоторое время, а потом вытаскивал. Николай шел рядом, выбирал из сетки добычу и удивлялся простому способу лова, который был ему раньше не знаком, радовался обилию рыбы. Без конца попадались лещи, щуки, чебаки и окуни. «Тут я молчу, - разводил он руками, - насчет рыбы у нас на Вологодчине победнее намного».

Когда возвращались с рыбалки, Василий заметил, что Рубцов довольно сильно прихрамывает, и спросил:

- Что у тебя с ногой?

- Да так... - отмахнулся Николай. - Нарыв какой-то. Чепуха, пройдет.

Придя домой, посмотрели, и Нечунаев ужаснулся: нарыв был большой и опасный, нога покраснела и распухла.

- Как же это ты ходил-то? И молчал все время...

- Да невелика беда, - успокаивал Рубцов. - Заживет до свадьбы.

Наверное, привычка не придавать всевозможным невзгодам большого значения так укоренилась в нем с раннего детства, что этот страшный нарыв казался ему сущим пустяком и не мешал радоваться жизни. Ногу лечили несколько дней, прикладывая подорожник.

Однажды сидели у ворот нечунаевского дома, и Рубцов, увидев тележное колесо, по самую ступицу застрявшее в прибрежной грязи протекающей напротив речки Кислушки, спросил, почему оно оказалось там. Василий объяснил, что старые колеса употребляются у них как подставки для плотиков, с которых берут воду и полощут белье. Спадает вода - и плотик легко можно переставить на другое место - поглубже.

«Здорово придумано», - одобрил Рубцов. Тут же, на берегу, лежала перевернутая кверху днищем лодка, поодаль возились малыши. «Настоящий российский пейзаж...» - со вздохом добавил Николай.

Василий Нечунаев узнал потом эту картину, когда прочитал стихотворение Рубцова «В сибирской деревне».

 

...Случайный гость,

Я здесь ищу жилище

И вот пою

Про уголок Руси,

Где желтый куст

И лодка кверху днищем,

И колесо.

Забытое в грязи...

 

4

Благотворным было для Николая Рубцова то далекое лето. На Алтае ему хорошо писалось. Под впечатлением увиденного и пережитого там он создал стихотворения «Весна на берегу Бии», «В сибирской деревне», «Шумит Катунь», «Сибирь, как будто не Сибирь!..», а возможно, и другие произведения (скорее всего, так оно и было), не затрагивающие прямо алтайскую тему.

Встречая Рубцова в Москве после его возвращения из Барнаула, я видел, что он хорошо отдохнул и душой и телом, ибо выглядел посвежевшим и уравновешенным, был добрым и полным новых надежд...

На Алтае свято хранят память о нем. Каждая новая публикация произведений Рубцова, каждое свежее слово об этом удивительном поэте, появляющееся в печати или звучащее по радио и телевидению, встречаются здесь с особой радостью и неизменно вызывают светлые воспоминания.

По инициативе Василия Нечунаева в Алтайском книжном издательстве вышел небольшой сборничек стихов Рубцова для детей «Первый снег», а в 1978 году, подкрепляя это доброе начинание, издательство выпустило в свет его «Зеленые цветы».

 

 

 

Последняя осень

 

 

О МОСКОВСКОМ КРЕМЛЕ

 

Бессмертное величие Кремля

Невыразимо смертными словами!

В твоей судьбе - о, русская земля! -

В твоей глуши с лесами и холмами,

Где смутной грустью веет старина,

Где было все: смиренье и гордыня -

Навек слышна, навек озарена,

Утверждена московская твердыня!

 

Мрачнее тучи грозный Иоанн

Под ледяными взглядами боярства

Здесь исцелял невзгоды государства,

Скрывая боль своих душевных ран.

И смутно мне далекий слышен звон:

То скорбный он, то гневный и державный!

Бежал отсюда сам Наполеон,

Покрылся снегом путь его бесславный...

 

Да! Он земной! От пушек и ножа

Здесь кровь лилась... Он грозной был твердыней!

Пред ним склонялись мысли и душа,

Как перед славной воинской святыней.

Но как - взгляните - чуден этот вид!

Остановитесь тихо в день воскресный -

Ну не мираж ли сказочно-небесный -

Возник пред вами, реет и горит?

 

И я молюсь - о, русская земля! -

Не на твои забытые иконы,

Молюсь на лик священного Кремля

И на его таинственные звоны...

 

<1968>

 

 

НА НОЧЛЕГЕ

 

Лошадь белая в поле темном.

Воет ветер, бурлит овраг,

Светит лампа в избе укромной,

Освещая осенний мрак.

 

Подмерзая, мерцают лужи...

«Что ж, - подумал, - зайду давай?»

Посмотрел, покурил, послушал

И ответил мне: - Ночевай!

 

И отправился в темный угол,

Долго с лавки смотрел в окно

На поблекшие травы луга...

Хоть бы слово еще одно!

 

Есть у нас старики по селам,

Что утратили будто речь:

Ты с рассказом к нему веселым -

Он без звука к себе на печь.

 

Знаю, завтра разбудит только

Словом будничным, кратким столь.

Я спрошу его: - Надо сколько? -

Он ответит: - Не знаю, сколь!

 

И отправится в тот же угол.

Долго будет смотреть в окно

На поблекшие травы луга...

Хоть бы слово еще одно!..

 

Ночеваю! Глухим покоем

Сумрак душу врачует мне,

Только маятник с тихим боем

Все качается на стене.

 

Только изредка над паромной

Над рекою, где бакен желт,

Лошадь белая в поле темном

Вскинет голову и заржет...

 

<1968>

 

 

НА АВТОТРАССЕ

 

Какая зловещая трасса!

Какая суровая быль!

Шоферы высокого класса

Газуют сквозь ветер и пыль.

 

Газуют во мраке таежном

По рытвинам в грозной ночи...

- Эй! Где тут начальник дорожный?

- Лежит у себя на печи...

 

Шоферы уносятся с матом,

Начальству от них не уйти!

Но словно с беспомощным братом

Со мной обошлись по пути.

 

Я шел, свои ноги калеча,

Глаза свои мучая тьмой...

- Куда ты?

- В деревню Предтеча.

- Откуда?

- Из Тотьмы самой...

 

За мною захлопнулась дверца,

И было всю ночь напролет

Так жутко и радостно сердцу,

Что все мы несемся вперед,

 

Что все мы почти над кюветом

Несемся куда-то стрелой,

И есть соответствие в этом

С характером жизни самой!

 

<1968>

 

 

В ПУСТЫНЕ

 

Сотни лет,

Пролетевших без вести.

Сотни лет,

Сверхъестественно злой,

Как задуманный

Кем-то для мести,

Сотни лет

Над пустынями зной!

 

Шли с проклятьями

Все караваны...

Кто ж любил вас?

И кто вас ласкал?

Кто жалел

Погребенные страны

Меж песков

И обрушенных скал?

 

Хриплым криком

Тревожа гробницы,

Поднимаются,

Словно кресты,

Фантастически мрачные

Птицы,

Одинокие птицы пустынь...

 

Но и в мертвых

Песках без движенья,

Как под гнетом

Неведомых дум,

Зреет жгучая

Жажда сраженья,

В каждом шорохе

Зреет самум!..

 

<1968>

 

 

ВОЛНУЕТСЯ ЮЖНОЕ МОРЕ

 

Волнуется южное море.

Склоняясь, шумят кипарисы.

Я видел усталость и горе

В глазах постаревшей актрисы.

 

Я видел, как ходят матросы

С тоскою в глазах на закате,

Когда задыхаются розы

В бредовом своем аромате.

 

А ночью под аспидным небом

В томительных сумерках юга

Груженные спиртом и хлебом

Суда окликают друг друга.

 

И я, увозимый баржою

Все дальше за южною кромкой,

Всему откликаюсь душою

Спокойно уже и негромко.

 

 

ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ

 

Его увидев, люди ликовали,

Но он-то знал, как был он одинок.

Он оглядел собравшихся в подвале,

Хотел подняться, выйти... и не смог!

 

И понял он, что вот слабеет воля,

А где покой среди больших дорог?!

Что есть друзья в тиши родного поля,

Но он от них отчаянно далек!

 

И в первый раз поник Сергей Есенин,

Как никогда, среди унылых стен...

Он жил тогда в предчувствии осеннем

Уж далеко не лучших перемен.

 

<1968>

 

 

В ГЛУШИ

 

Когда душе моей

Сойдет успокоенье

С высоких, после гроз,

Немеркнущих небес,

Когда душе моей

Внушая поклоненье,

Идут стада дремать

Под ивовый навес,

Когда душе моей

Земная веет святость

И полная река

Несет небесный свет, -

Мне грустно оттого,

Что знаю эту радость

Лишь только я один:

Друзей со мною нет...

 

<1967>

 

 

ВО ВРЕМЯ ГРОЗЫ

 

Внезапно небо прорвалось

С холодным пламенем и громом!

И ветер начал вкривь и вкось

Качать сады за нашим домом.

 

Завеса мутного дождя

Заволокла лесные дали.

Кромсая мрак и бороздя,

На землю молнии слетали!

 

И туча шла гора горой!

Кричал пастух, металось стадо,

И только церковь под грозой

Молчала набожно и свято.

 

Молчал, задумавшись, и я,

Привычным взглядом созерцая

Зловещий праздник бытия,

Смятенный вид родного края.

 

И все раскалывалась высь,

Плач раздавался колыбельный,

И стрелы молний все неслись

В простор тревожный, беспредельный...

 

<1968>

 

 

У РАЗМЫТОЙ ДОРОГИ...

 

Грустные мысли наводит порывистый ветер,

Грустно стоять одному у размытой дороги,

Кто-то в телеге по ельнику едет и едет -

Позднее время - спешат запоздалые дроги.

Плачет звезда, холодея, над крышей сарая...

Вспомни - о родина! - праздник на этой дороге!

Шумной гурьбой под луной мы катались играя,

Снег освещенный летел вороному под ноги.

Бег все быстрее... Вот вырвались в белое поле.

В чистых снегах ледяные полынные воды.

Мчимся стрелой... Приближаемся к праздничной школе...

Славное время! Души моей лучшие годы.

Скачут ли свадьбы в глуши потрясенного бора,

Мчатся ли птицы, поднявшие крик над селеньем,

Льется ли чудное пение детского хора, -

О, моя жизнь! На душе не проходит волненье...

Нет, не кляну я мелькнувшую мимо удачу,

Нет, не жалею, что скоро пройдут пароходы.

Что ж я стою у размытой дороги и плачу?

Плачу о том, что прошли мои лучшие годы...

 

<1968>

 

 

ПЕСНЯ

 

Отцветет да поспеет

На болоте морошка, -

Вот и кончилось лето, мой друг!

И опять он мелькает,

Листопад за окошком,

Тучи темные вьются вокруг...

 

Заскрипели ворота,

Потемнели избушки,

Закачалась над омутом ель,

Слышен жалобный голос

Одинокой кукушки,

И не спит по ночам коростель.

 

Над притихшей деревней

Скоро, скоро подружки

В облаках полетят с ветерком,

Выходя на дорогу,

Будут плакать старушки

И махать самолету платком.

 

Ах, я тоже желаю

На просторы вселенной!

Ах, я тоже на небо хочу!

Но в краю незнакомом

Будет грусть неизменной

По родному в окошке лучу.

 

Жаль мне доброе поле,

Жаль простую избушку,

Жаль над омутом старую ель...

Что ж так жалобно плачет

На болоте кукушка?

Что ж не спит по ночам коростель?

 

<1968>

 

 

ПОСЛЕДНИЙ ПАРОХОД

 

Памяти А. Яшина

 

...Мы сразу стали тише и взрослей.

Одно поют своим согласным хором

И темный лес, и стаи журавлей

Над тем Бобришным дремлющим угором...

 

В леса глухие, в самый древний град

Плыл пароход, разбрызгивая воду, -

Скажите мне, кто был тогда не рад?

Смеясь, ходили мы по пароходу.

А он, большой, на борт облокотясь, -

Он, написавший столько мудрых книжек, -

Смотрел туда, где свет зари и грязь

Меж потонувших в зелени домишек.

И нас, пестрея, радовала вязь

Густых ветвей, заборов и домишек,

Но он, глазами грустными смеясь,

Порой смотрел на нас, как на мальчишек...

 

В леса глухие, в самый древний град

Плыл пароход, разбрызгивая воду, -

Скажите, кто вернулся бы назад?

Смеясь, ходили мы по пароходу.

А он, больной, скрывая свой недуг, -

Он, написавший столько мудрых книжек, -

На целый день расстраивался вдруг

Из-за каких-то мелких окунишек.

 

мы, сосредоточась, чуть заря,

Из водных трав таскали окунишек,

Но он, всерьез о чем-то говоря,

Порой смотрел на нас, как на мальчишек...

В леса глухие, в самый древний град

Плыл пароход, встречаемый народом...

Скажите мне, кто в этом виноват,

Что пароход, где смех царил и лад,

Стал для него последним пароходом?

Что вдруг мы стали тише и взрослей,

Что грустно так поют суровым хором

И темный лес, и стаи журавлей

Над беспробудно дремлющим угором...

 

<1968>

 

 

ОСЕННИЙ ЭТЮД

 

Утром проснешься на чердаке,

Выглянешь - ветры свистят!

Быстрые волны бегут по реке,

Мокнет, качается сад.

 

С гробом телегу ужасно трясет

В поле меж голых ракит. -

Бабушка дедушку в ямку везет, -

Девочке мать говорит...

 

Ты не печалься! Послушай дожди

С яростным ветром и тьмой,

Это цветочки еще - подожди! -

То, что сейчас за стеной.

 

Будет еще не такой у ворот

Ветер, скрипенье и стук.

Бабушка дедушку в ямку везет,

Птицы летят на юг...

 

 

ЛИСТЬЯ ОСЕННИЕ

 

Листья осенние

Где-то во мгле мирозданья

Видели, бедные,

Сон золотой увяданья,

Видели, сонные,

Как, натянувши поводья,

Всадник мрачнел,

Объезжая родные угодья,

Как, встрепенувшись,

Веселью он вновь предавался, -

Выстрел беспечный

В дремотных лесах раздавался!..

Ночью, как встарь,

Не слыхать говорливой гармошки,

Словно как в космосе,

Глухо в раскрытом окошке,

Глухо настолько,

Что слышно бывает, как глухо...

Это и нужно

В моем состоянии духа!

К печке остывшей

Подброшу поленьев беремя,

Сладко в избе

Коротать одиночества время,

В пору полночную

В местности этой невзрачной

Сладко мне спится

На сене под крышей чердачной,

Сладко, вдыхая

Ромашковый запах ночлега,

Зябнуть порою

В предчувствии близкого снега...

Вдруг, пробудясь,

По лесам зароптали березы,

Словно сквозь дрему

Расслышали чьи-то угрозы,

Словно почуяли

Гибель живые созданья...

Вон он и кончился,

Сон золотой увяданья.

 

<1969>

 

 

ДО КОНЦА

 

До конца,

До тихого креста

Пусть душа

Останется чиста!

 

Перед этой

Желтой, захолустной

Стороной березовой

Моей,

Перед жнивой

Пасмурной и грустной

В дни осенних

Горестных дождей,

Перед этим

Строгим сельсоветом,

Перед этим

Стадом у моста,

Перед всем

Старинным белым светом

Я клянусь:

Душа моя чиста.

 

Пусть она

Останется чиста

До конца,

До смертного креста!

 

<1969>

 

 

ПОЭЗИЯ

 

Теперь она, как в дымке, островками

Глядит на нас, покорная судьбе, -

Мелькнет порой лугами, ветряками -

И вновь закрыта дымными веками...

Но тем сильней влечет она к себе!

 

Мелькнет покоя сельского страница,

И вместе с чувством древности земли

Такая радость на душе струится,

Как будто вновь поет на поле жница,

И дни рекой зеркальной потекли...

 

Снега, снега... За линией железной

Укромный, чистый вижу уголок.

Пусть век простит мне ропот бесполезный,

Но я молю, чтоб этот вид безвестный

Хотя б вокзальный дым не заволок!

 

Пусть шепчет бор, серебряно-янтарный,

Что это здесь при звоне бубенцов

Расцвел душою Пушкин легендарный,

И снова мир дивился благодарный:

Пришел отсюда сказочный Кольцов!

 

Железный путь зовет меня гудками,

И я бегу... Но мне не по себе,

Когда она за дымными веками

Избой в снегах, лугами, ветряками

Мелькнет порой, покорная судьбе...

 

<1969>

 

 

* * *

По холодной осенней реке

Пароход последний плывет, -

Скоро, скоро в глухом городке

Зазимует районный флот.

 

Я уйду по знакомой тропе

Над родной ледоносной рекой

И в заснеженной русской избе

Зазимую с веселой вдовой.

 

Зазимую без всяких забот,

Как зимует у пристани флот...

 

<1969>

 

 

ВЕЧЕРНИЕ СТИХИ

 

Когда в окно осенний ветер свищет

И вносит в жизнь смятенье и тоску, -

Не усидеть мне в собственном жилище,

Где в час такой меня никто не ищет, -

Я уплыву за Вологду-реку!

 

Перевезет меня дощатый катер

С таким родным на мачте огоньком!

Перевезет меня к блондинке Кате,

С которой я, пожалуй что некстати,

Там много лет - не больше чем знаком.

 

Она спокойно служит в ресторане,

В котором дело так заведено,

Что на окне стоят цветы герани,

И редко здесь бывает голос брани,

И подают кадуйское вино.

 

В том ресторане мглисто и уютно,

Он на волнах качается чуть-чуть,

Пускай сосед поглядывает мутно

И задает вопросы поминутно, -

Что ж из того? Здесь можно отдохнуть!

 

Сижу себе, разглядываю спину

Кого-то уходящего в плаще,

Хочу запеть про тонкую рябину,

Или про чью-то горькую чужбину,

Или о чем-то русском вообще.

 

Вникаю в мудрость древних изречений

О сложном смысле жизни на земле.

Я не боюсь осенних помрачений!

Я полюбил ненастный шум вечерний,

Огни в реке и Вологду во мгле.

 

Смотрю в окно и вслушиваюсь в звуки,

Но вот, явившись в светлой полосе,

Идут к столу, протягивают руки

Бог весть откуда взявшиеся други,

- Скучаешь?

- Нет! Присаживайтесь все.

 

Вдоль по мосткам несется листьев ворох, -

Видать в окно - и слышен ветра стон,

И слышен волн печальный шум и шорох,

И, как живые, в наших разговорах

Есенин, Пушкин, Лермонтов, Вийон.

 

Когда опять на мокрый дикий ветер

Выходим мы, подняв воротники,

Каким-то грустным таинством на свете

У темных волн, в фонарном тусклом свете

Пройдет прощанье наше у реки.

 

И снова я подумаю о Кате,

О том, что ближе буду с ней знаком,

О том, что это будет очень кстати,

И вновь домой меня увозит катер

С таким родным на мачте огоньком...

 

<1969>

 

 

НАСТУПЛЕНИЕ НОЧИ

 

Когда заря

Смеркается и брезжит,

Как будто тонет

В омутной ночи

И в гробовом

Затишье побережий

Скользят ее

Последние лучи,

Мне жаль ее...

Вот-вот... еще немножко...

 

И, поднимаясь

В гаснущей дали,

Весь ужас ночи

Прямо за окошком

Как будто встанет

Вдруг из-под земли!

 

И так тревожно

В час перед набегом

Кромешной тьмы

Без жизни и следа,

Как будто солнце

Красное над снегом,

Огромное,

Погасло навсегда...

 

<1969>

 

 

ПРОЩАЛЬНОЕ

 

Печальная Вологда

                           дремлет

На темной печальной земле,

И люди окраины древней

Тревожно проходят во мгле.

 

Родимая! Что еще будет

Со мною? Родная заря

Уж завтра меня не разбудит,

Играя в окне и горя.

 

Замолкли веселые трубы

И танцы на всем этаже,

И дверь опустевшего клуба

Печально закрылась уже.

 

Родимая! Что еще будет

Со мною? Родная заря

Уж завтра меня не разбудит,

Играя в окне и горя.

 

И сдержанный говор печален

На темном печальном крыльце.

Все было веселым вначале,

Все стало печальным в конце.

 

На темном разъезде разлуки

И в темном прощальном авто

Я слышу печальные звуки,

Которых не слышит никто...

 

 

ПОЕЗД

 

Поезд мчался с грохотом и воем,

Поезд мчался с лязганьем и свистом,

И ему навстречу желтым роем

Пронеслись огни в просторе мглистом.

Поезд мчался с полным напряженьем

Мощных сил, уму непостижимых,

Перед самым, может быть, крушеньем

Посреди миров несокрушимых.

Поезд мчался с прежним напряженьем

Где-то в самых дебрях мирозданья,

Перед самым, может быть, крушеньем,

Посреди явлений без названья...

Вот он, глазом огненным сверкая,

Вылетает... Дай дорогу, пеший!

На разъезде где-то, у сарая,

Подхватил меня, понес меня, как леший!

Вместе с ним и я в просторе мглистом

Уж не смею мыслить о покое, -

Мчусь куда-то с лязганьем и свистом,

Мчусь куда-то с грохотом и воем,

Мчусь куда-то с полным напряженьем

Я, как есть, загадка мирозданья.

Перед самым, может быть, крушеньем

Я кричу кому-то: «До свиданья!..»

Но довольно! Быстрое движенье

Все смелее в мире год от году,

И какое может быть крушенье,

Если столько в поезде народу?

 

<1969>

 

 

ЗИМНЯЯ НОЧЬ

 

Кто-то стонет на темном кладбище,

Кто-то глухо стучится ко мне,

Кто-то пристально смотрит в жилище,

Показавшись в полночном окне.

 

В эту пору с дороги буранной

Заявился ко мне на ночлег

Непонятный какой-то и странный

Из чужой стороны человек.

 

И старуха метель не случайно,

Как дитя, голосит за углом,

Есть какая-то жуткая тайна

В этом жалобном плаче ночном.

 

Обветшалые гнутся стропила,

И по лестнице шаткой во мрак,

Чтоб нечистую выпугнуть силу,

С фонарем я иду на чердак.

 

По углам разбегаются тени...

- Кто тут?.. - Глухо. Ни звука в ответ.

Подо мной, как живые, ступени

Так и ходят... Спасения нет!

 

Кто-то стонет всю ночь на кладбище,

Кто-то гибнет в буране - невмочь,

И мерещится мне, что в жилище

Кто-то пристально смотрит всю ночь...

 

<1969>

 

 

ГОЛОЛЕДИЦА

 

В черной бездне

Большая Медведица

Так сверкает! Отрадно взглянуть.

В звездном свете блестя, гололедица

На земле обозначила путь...

Сколько мысли,

И чувства, и грации

Нам являет заснеженный сад!

В том саду ледяные акации

Под окном освещенным горят.

Вихревыми, холодными струями

Ветер движется, ходит вокруг,

А в саду говорят поцелуями

И пожатием пламенных рук.

Заставать будет зоренька макова

Эти встречи - и слезы, и смех...

Красота не у всех одинакова,

Одинакова юность у всех!

Только мне, кто любил,

Тот не встретится,

Я не знаю, куда повернуть,

В тусклом свете блестя, гололедица

Предо мной обозначила путь...

 

<1969>

 

 

ВЫПАЛ СНЕГ

 

Выпал снег -

               и все забылось,

Чем душа была полна!

Сердце проще вдруг забилось,

Словно выпил я вина.

 

Вдоль по улице по узкой

Чистый мчится ветерок.

Красотою древнерусской

Обновился городок.

 

Снег летит на храм Софии,

На детей, а их не счесть.

Снег летит по всей России,

Словно радостная весть.

 

Снег летит - гляди и слушай!

Так вот, просто и хитро,

Жизнь порой врачует душу...

Ну и ладно! И добро.

 

<1969>

 

 

НОЧНОЕ ОЩУЩЕНИЕ

 

Когда стою во мгле,

Душе покоя нет, -

И омуты страшней,

И резче дух болотный,

Миры глядят с небес,

Свой излучая свет,

Свой открывая лик,

Прекрасный, но холодный.

 

И гор передо мной

Вдруг возникает цепь,

Как сумрачная цепь

Загадок и вопросов, -

С тревогою в душе,

С раздумьем на лице,

Я чуток, как поэт,

Бессилен, как философ.

 

Вот коростеля крик

Послышался опять...

Зачем стою во мгле?

Зачем не сплю в постели?

Скорее спать!

Ночами надо спать?

Настойчиво кричат

Об этом коростели...

 

<1969>

 

 

ДАЛЕКОЕ

 

Лети, мой отчаянный парус!

Не знаю, насколько смогу,

Чтоб даже тяжелая старость

Меня не согнула в дугу!

 

Но выплывут, словно из дыма,

И станут родней и больней

Стрелой пролетевшие мимо

Картины отроческих дней...

 

Запомнил я снег и салазки,

Метельные взрывы снегов,

Запомнил скандальные пляски

Нарядных больших мужиков,

Запомнил суслоны пшеницы,

Запомнил, как чахла заря

И грустные, грустные птицы

Кричали в конце сентября.

 

А сколько друзей настоящих,

А сколько там было чудес,

Лишь помнят сосновые чащи

Да темный еловый лес!..

 

<1970>

 

 

ПРИВЕТ, РОССИЯ...

 

Привет, Россия - родина моя!

Как под твоей мне радостно листвою!

И пенья нет, но ясно слышу я

Незримых певчих пенье хоровое...

 

Как будто ветер гнал меня по ней,

По всей земле - по селам и столицам!

Я сильный был, но ветер был сильней,

И я нигде не мог остановиться.

 

Привет, Россия - родина моя!

Сильнее бурь, сильнее всякой воли

Любовь к твоим овинам у жнивья,

Любовь к тебе, изба в лазурном поле.

 

За все хоромы я не отдаю

Свой низкий дом с крапивой под оконцем.

Как миротворно в горницу мою

По вечерам закатывалось солнце!

 

Как весь простор, небесный и земной,

Дышал в оконце счастьем и покоем,

И достославной веял стариной,

И ликовал под ливнями и зноем!..

 

<1969>

 

 

ИВА

 

Зачем ты, ива, вырастаешь

Над судоходного рекой

И волны мутные ласкаешь,

Как будто нужен им покой?

 

Преград не зная и обходов,

Бездумно жизнь твою губя,

От проходящих пароходов

Несутся волны на тебя!

 

А есть укромный край природы,

Где под церковного горой

В тени мерцающие воды

С твоей ласкаются сестрой...

 

<1969>

 

 

ПОДОРОЖНИКИ

 

Топ да топ от кустика до кустика -

Неплохая в жизни полоса.

Пролегла дороженька до Устюга

Через город Тотьму и леса.

 

Приуныли нынче подорожники,

Потому что, плача и смеясь,

Все прошли бродяги и острожники -

Грузовик разбрызгивает грязь.

 

Приуныли в поле колокольчики.

Для людей мечтают позвенеть,

Но цветов певучие бутончики

Разве что послушает медведь.

 

Разве что от кустика до кустика

По следам давно усопших душ

Я пойду, чтоб думами до Устюга

Погружаться в сказочную глушь.

 

Где мое приветили рождение

И трава молочная, и мед,

Мне приятно даже мух гудение,

Муха - это тоже самолет.

 

Всю пройду дороженьку до Устюга

Через город Тотьму и леса,

Топ да топ от кустика до кустика -

Неплохая в жизни полоса!

 

<1969>

 

 

ВОЛОГОДСКИЙ ПЕЙЗАЖ

 

Живу вблизи пустого храма,

На крутизне береговой,

И городская панорама

Открыта вся передо мной.

Пейзаж, меняющий обличье,

Мне виден весь со стороны

Во всем таинственном величье

Своей глубокой старины.

 

Там, за рекою, свалка бревен,

Подъемный кран, гора песка,

И торопливо - час не ровен! -

Полощут женщины с мостка

Свое белье - полны до края

Корзины этого добра,

А мимо, волны нагоняя,

Летят и воют катера.

 

Сады. Желтеющие зданья

Меж зеленеющих садов

И темный, будто из преданья,

Квартал дряхлеющих дворов,

Архитектурный чей-то опус,

Среди квартала... Дым густой...

И третий, кажется, автобус

Бежит по линии шестой.

 

Где строят мост, где роют яму,

Везде при этом крик ворон,

И обрывает панораму

Невозмутимый небосклон.

Кончаясь лишь на этом склоне,

Видны повсюду тополя,

И там, светясь, в тумане тонет

Глава безмолвного кремля...

 

<1969>

 

 

ТОТ ГОРОД ЗЕЛЕНЫЙ...

 

Тот город зеленый и тихий

Отрадно заброшен и глух.

Достойно, без лишней шумихи,

Поет, как в деревне, петух

На площади главной... Повозка

Порой громыхнет через мост,

А там, где овраг и березка,

Столпился народ у киоска

И тянет из ковшика морс,

И мухи летают в крапиве,

Блаженствуя в летнем тепле...

Ну что там отрадней, счастливей

Бывает еще на земле?

Взгляну я во дворик зеленый -

И сразу порадуют взор

Земные друг другу поклоны

Людей, выходящих во двор.

Сорву я цветок маттиолы

И вдруг заволнуюсь всерьез:

И юность, и плач радиолы

Я вспомню, и полные слез

Глаза моей девочки нежной

Во мгле, когда гаснут огни...

Как я целовал их поспешно!

Как после страдал безутешно!

Как верил я в лучшие дни!

Ну что ж? Моя грустная лира,

Я тоже простой человек, -

Сей образ прекрасного мира

Мы тоже оставим навек.

Но вечно пусть будет все это,

Что свято я в жизни любил:

Тот город, и юность, и лето,

И небо с блуждающим светом

Неясных небесных светил...

 

<1969>

 

 

ЦВЕТОК И НИВА

 

Цветы! Увядшие цветы!

Как вас водой болотной хлещет,

Так с бесприютной высоты

На нас водой холодной плещет.

А ты? По-прежнему горда?

Или из праздничного зала

На крыльях в прошлые года

Твоя душа летать устала?

И неужели, отлюбя,

Уж не волнуешься, как прежде, -

Бежишь домой, а на тебя

Водой холодной с неба плещет?

Сырое небо, не плещи

Своей водою бесприютной!

И ты, сорока, не трещи

О нашей радости минутной!

Взойдет любовь на вечный срок,

Душа не станет сиротлива.

Неувядаемый цветок!

Неувядаемая нива!

 

<1969>

 

 

У ЦЕРКОВНЫХ БЕРЕЗ

 

Доносились гудки

                        с отдаленной пристани.

Замутило дождями

Неба холодную просинь,

Мотыльки над водою,

                            усыпанной желтыми листьями,

Не мелькали уже - надвигалась осень...

Было тихо, и вдруг

                        будто где-то заплакали, -

Это ветер и сад.

Это ветер гонялся за листьями,

Городок засыпал,

                      и мигали бакены

Так печально в ту ночь у пристани.

У церковных берез,

                          почерневших от древности,

Мы прощались,

                   и пусть,

                              опьяняясь чинариком,

Кто-то в сумраке,

                     злой от обиды и ревности,

Все мешал нам тогда одиноким фонариком.

Пароход загудел,

                      возвещая отплытие вдаль!

Вновь прощались с тобой

У какой-то кирпичной оградины,

Не забыть, как матрос,

                               увеличивший нашу печаль,

- Проходите! - сказал.

- Проходите скорее, граждане! -

Я прошел. И тотчас

                           всколыхнувши затопленный плес,

Пароход зашумел,

Напрягаясь, захлопал колесами...

Сколько лет пронеслось!

Сколько вьюг отсвистело и гроз!

Как ты, милая, там, за березами?

 

<1969>

 

 

НОЧНОЕ

 

Если б мои не болели мозги,

Я бы заснуть не прочь.

Рад, что в окошке не видно ни зги, -

Ночь, черная ночь!

В горьких невзгодах прошедшего дня

Было порой невмочь.

Только одна и утешит меня -

Ночь, черная ночь!

Грустному другу в чужой стороне

Словом спешил я помочь.

Пусть хоть немного поможет и мне

Ночь, черная ночь!

Резким, свистящим своим помелом

Вьюга гнала меня прочь.

Дай под твоим я погреюсь крылом,

Ночь, черная ночь!

 

 

УГРЮМОЕ

 

Я вспомнил

             угрюмые волны,

Летящие мимо и прочь!

Я вспомнил угрюмые молы,

Я вспомнил угрюмую ночь.

Я вспомнил угрюмую птицу,

Взлетевшую

              жертву стеречь.

Я вспомнил угрюмые лица,

Я вспомнил угрюмую речь.

Я вспомнил угрюмые думы,

Забытые мною уже...

И стало угрюмо, угрюмо

И как-то спокойно душе.

 

 

БЕССОННИЦА

 

Окно, светящееся чуть.

И редкий звук с ночного омута.

Вот есть возможность отдохнуть...

Но как пустынна эта комната!

 

Мне странно кажется, что я

Среди отжившего, минувшего,

Как бы в каюте корабля,

Бог весть когда и затонувшего,

 

Что не под этим ли окном,

Под запыленною картиною

Меня навек затянет сном,

Как будто илом или тиною.

 

За мыслью мысль - какой-то бред,

За тенью тень - воспоминания,

Реальный звук, реальный свет

С трудом доходят до сознания.

 

И так раздумаешься вдруг,

И так всему придашь значение,

Что вместо радости - испуг,

А вместо отдыха - мучение...

 

<1969>

 

 

НЕИЗВЕСТНЫЙ

 

Он шел против снега во мраке,

Бездомный, голодный, больной.

Он после стучался в бараки

В какой-то деревне лесной.

 

Его не пустили. Тупая

Какая-то бабка в упор

Сказала, к нему подступая:

- Бродяга. Наверное, вор...

 

Он шел. Но угрюмо и грозно

Белели снега впереди!

Он вышел на берег морозной,

Безжизненной, страшной реки!

 

Он вздрогнул, очнулся и снова

Забылся, качнулся вперед...

Он умер без крика, без слова,

Он знал, что в дороге умрет.

 

Он умер, снегами отпетый...

А люди вели разговор

Все тот же, узнавши об этом:

- Бродяга. Наверное, вор.

 

 

ЗИМНИМ ВЕЧЕРКОМ

 

Ветер, не ветер -

Иду из дома!

В хлеву знакомо

Хрустит солома,

И огонек светит...

 

А больше -

           ни звука!

Ни огонечка!

Во мраке вьюга

Летит по кочкам...

 

Эх, Русь, Россия!

Что звону мало?

Что загрустила?

Что задремала?

 

Давай пожелаем

Всем доброй ночи!

Давай погуляем!

Давай похохочем!

И праздник устроим,

И карты раскроем...

Эх! Козыри свежи.

А дураки те же.

 

 

ДАЛЕКОЕ

 

В краю, где по дебрям, по рекам

Метелица свищет кругом,

Стоял запорошенный снегом

Бревенчатый низенький дом.

 

Я помню, как звезды светили,

Скрипел за окошком плетень,

И стаями волки бродили

Ночами вблизи деревень...

 

Как все это кончилось быстро!

Как странно ушло навсегда!

Как шумно - с надеждой и свистом -

Промчались мои поезда!

 

И все же, глаза закрывая,

Я вижу: над крышами хат,

В морозном тумане мерцая,

Таинственно звезды дрожат.

 

А вьюга по сумрачным рекам,

По дебрям гуляет кругом,

И весь запорошенный снегом

Стоит у околицы дом...

 

<1969>

 

 

КОНЕЦ

 

Смерть приближалась,

                              приближалась,

Совсем приблизилась уже, -

Старушка к старику прижалась,

И просветлело на душе!

 

Легко, легко, как дух весенний,

Жизнь пролетела перед ней,

Ручьи казались, воскресенье,

И свет, и звон пасхальных дней!

 

И невозможен путь обратный,

И славен тот, который был,

За каждый миг его отрадный,

За тот весенний краткий пыл.

 

- Все хорошо, все слава Богу... -

А дед бормочет о своем,

Мол, поживи еще немного,

Так вместе, значит, и умрем.

 

- Нет, - говорит. - Зовет могилка.

Не удержать меня теперь.

Ты, - говорит, - вина к поминкам

Купи. А много-то не пей...

 

А голос был все глуше, тише,

Жизнь угасала навсегда,

И стало слышно, как над крышей

Тоскливо воют провода...

 

 

СКАЧЕТ ЛИ СВАДЬБА...

 

Скачет ли свадьба в глуши потрясенного бора,

Или, как ласка, в минуты ненастной погоды

Где-то послышится пение детского хора, -

Так - вспоминаю - бывало и в прежние годы!

 

Вспыхнут ли звезды - я вспомню, что прежде

                                                                    блистали

Эти же звезды. И выйду случайно к парому, -

Прежде - подумаю - эти же весла плескали...

Будто о жизни и думать нельзя по-другому!

 

Ты говоришь, говоришь, как на родине лунной

Снег освещенный летел вороному под ноги,

Как без оглядки, взволнованный, сильный и юный,

В поле открытое мчался ты вниз по дороге!

 

Верил ты в счастье, как верят в простую удачу,

Слушал о счастье младенческий говор

                                                             природы, -

Что ж, говори! Но не думай, что, если заплачу,

Значит, и сам я жалею такие же годы.

 

Грустные мысли наводит порывистый ветер.

Но не об этом. А вспомнилось мне, что уныло

Прежде не думал: «Такое, мне помнится, было!»

Прежде храбрился: «Такое ли будет на свете!»

 

Вспыхнут ли звезды - такое ли будет на свете! -

Так говорил я. А выйду случайно к парому, -

«Скоро, - я думал, - разбудят меня на рассвете,

Как далеко уплыву я из скучного дому!..»

О, если б завтра подняться, воспрянувши духом,

С детскою верой в бессчетные вечные годы,

О, если б верить, что годы покажутся пухом, -

Как бы опять обманули меня пароходы!..

 

 

* * *

В жарком тумане дня

Сонный встряхнем фиорд!

- Эй, капитан! Меня

Первым прими на борт!

 

Плыть, плыть, плыть

Мимо могильных плит,

Мимо церковных рам,

Мимо семейных драм...

 

Скучные мысли - прочь!

Думать и думать - лень!

Звезды на небе - ночь!

Солнце на небе - день!

 

Плыть, плыть, плыть

Мимо родной ветлы,

Мимо зовущих нас

Милых сиротских глаз...

 

Если умру - по мне

Не зажигай огня!

Весть передай родне

И посети меня.

 

Где я зарыт, спроси

Жителей дальних мест,

Каждому на Руси

Памятник - добрый крест!

Плыть, плыть, плыть...

 

<1970>

 

 

* * *

«Чудный месяц плывет над рекою», -

Где-то голос поет молодой.

И над родиной, полной покоя,

Опускается сон золотой!

 

Не пугают разбойные лица,

И не мыслят пожары зажечь,

Не кричит сумасшедшая птица,

Не звучит незнакомая речь.

 

Неспокойные тени умерших

Не встают, не подходят ко мне.

И, тоскуя все меньше и меньше,

Словно Бог, я хожу в тишине.

 

И откуда берется такое,

Что на ветках мерцает роса,

И над родиной, полной покоя,

Так светлы по ночам небеса!

 

Словно слышится пение хора,

Словно скачут на тройках гонцы,

И в глуши задремавшего бора

Все звенят и звенят бубенцы...

 

<1970>

 

 

* * *

Село стоит

На правом берегу,

А кладбище -

На левом берегу.

И самый грустный все же

И нелепый

Вот этот путь,

Венчающий борьбу,

И все на свете, -

С правого

На левый,

Среди цветов

В обыденном гробу...

 

 

ФЕРАПОНТОВО

 

В потемневших лучах горизонта

Я смотрел на окрестности те,

Где узрела душа Ферапонта

Что-то Божье в земной красоте.

И однажды возникло из грезы,

Из молящейся этой души,

Как трава, как вода, как березы,

Диво дивное в русской глуши!

И небесно-земной Дионисий,

Из соседних явившись земель,

Это дивное диво возвысил

До черты, небывалой досель...

Неподвижно стояли деревья,

И ромашки белели во мгле,

И казалась мне эта деревня

Чем-то самым святым на земле...

 

<1970>

 

 

* * *

Уже деревня вся в тени.

В тени сады ее и крыши.

Но ты взгляни чуть-чуть повыше -

Как ярко там горят огни!

Одна у нас в деревне мглистой

Соседка древняя жива,

И на лице ее землистом

Растет какая-то трава.

И все ж прекрасен образ мира,

Когда в ночи равнинных мест

Вдруг вспыхнут все огни эфира,

И льется в душу свет с небес,

Когда деревня вся в тени,

И бабка спит, и над прудами

Шевелит ветер лопухами,

И мы с тобой совсем одни!

 

<1970>

 

 

ПОВЕСТЬ О ПЕРВОЙ ЛЮБВИ

 

Я тоже служил на флоте!

Я тоже памятью полн

О той бесподобной работе -

На гребнях чудовищных волн.

 

Тобою - ах, море, море! -

Я взвинчен до самых жил,

Но, видно, себе на горе

Так долго тебе служил...

 

Любимая чуть не убилась, -

Ой, мама родная земля! -

Рыдая, о грудь мою билась,

Как море о грудь корабля.

 

В печали своей бесконечной,

Как будто вослед кораблю,

Шептала: «Я жду вас... вечно»,

Шептала: «Я вас... люблю».

 

Люблю вас! Какие звуки!

Но звуки ни то ни се, -

И где-то в конце разлуки

Забыла она про все.

 

Однажды с какой-то дороги

Отправила пару слов:

«Мой милый! Ведь так у многих

Проходит теперь любовь...»

 

И все же в холодные ночи

Печальней видений других

Глаза ее, близкие очень,

И море, отнявшее их.

 

<1970>

 

 

СТОИТ ЖАРА

 

Стоит жара. Летают мухи.

Под знойным небом чахнет сад.

У церкви сонные старухи

Толкутся, бредят, верещат.

 

Смотрю угрюмо на калеку.

Соображаю, как же так -

Я дать не в силах человеку

Ему положенный пятак?

 

И как же так, что я все реже

Волнуюсь, плачу и люблю?

Как будто сам я тоже сплю

И в этом сне тревожно брежу...

 

<1970>

 

 

В ДОРОГЕ

 

Зябко в поле непросохшем,

Не с того ли детский плач

Все назойливей и горше...

Запоздалый и продрогший

Пролетел над нами грач.

Ты да я, да эта крошка -

Мы одни на весь простор!

А в деревне у окошка

Ждет некормленая кошка

И про наш не знает спор.

Твой каприз отвергнув тонко,

Вижу: гнев тебя берет!

Наконец, как бы котенка,

Своего схватив ребенка,

Ты уносишься вперед.

Ты уносишься... Куда же?

Рай там, что ли? Погляди!

В мокрых вихрях столько блажи,

Столько холода в пейзаже

С темным домом впереди.

Вместе мы накормим кошку!

Вместе мы затопим печь!..

Молча глядя на дорожку,

Ты решаешь понемножку,

Что игра... не стоит свеч!

 

<1970>

 

 

ДОРОЖНАЯ ЭЛЕГИЯ

 

Дорога, дорога,

Разлука, разлука.

Знакома до срока

Дорожная мука.

 

И отчее племя,

И близкие души,

И лучшее время

Все дальше, все глуше.

 

Лесная сорока

Одна мне подруга.

Дорога, дорога,

Разлука, разлука.

 

Устало в пыли

Я влачусь, как острожник,

Темнеет вдали,

Приуныл подорожник,

 

И страшно немного

Без света, без друга,

Дорога, дорога,

Разлука, разлука...

 

 

* * *

Осень! Летит по дорогам

  Осени стужа и стон!

Каркает около стога

  Стая озябших ворон.

Скользкой неровной тропою

  В зарослях пасмурных ив

Лошадь идет с водопоя,

  Голову вниз опустив.

Мелкий, дремотный, без меры,

  Словно из множества сит,

Дождик знобящий и серый

  Все моросит, моросит...

Жнивы, деревья и стены

  В мокрых сетях полутьмы

Словно бы ждут перемены -

  Чистой, веселой зимы!

 

<1970>

 

 

НАСЛЕДНИК РОЗЫ

 

В саду, где пела радиола,

Где танцевали «Вальс цветов»,

Все глуше дом у частокола,

Все нелюдимей шум ветров.

 

Улыбка лета так знакомо

Опять сошла с лица земли!

И все уехали из дома

И радиолу увезли...

 

На огороде с видом жалким,

Как бы стыдясь за свой наряд,

Воронье пугало на палке

Торчит меж выкопанных гряд.

 

Порой тревожно - не до шуток! -

В рассветном воздухе седом

Мелькнет косяк последних уток

Над застывающим прудом.

 

Вот-вот подует зимним, снежным.

Все умирает... Лишь один

Пылает пламенем мятежным -

Наследник розы - георгин!

 

 

СЕНТЯБРЬ

 

Слава тебе, поднебесный

Радостный краткий покой!

Солнечный блеск твой чудесный

С нашей играет рекой,

С рощей играет багряной,

С россыпью ягод в сенях,

Словно бы праздник нагрянул

На златогривых конях!

Радуюсь громкому лаю,

Листьям, корове, грачу,

И ничего не желаю,

И ничего не хочу!

И никому не известно

То, что, с зимой говоря,

В бездне таится небесной

Ветер и грусть октября...

 

<1970>

 

 

ПОД ВЕТВЯМИ БОЛЬНИЧНЫХ БЕРЕЗ

 

Под ветвями плакучих деревьев

В чистых окнах больничных палат

Выткан весь из пурпуровых перьев

Для кого-то последний закат...

Вроде крепок, как свеженький овощ,

Человек, и легка его жизнь, -

Вдруг проносится «скорая помощь»,

И сирена кричит: «Расступись!»

Вот и я на больничном покое.

И такие мне речи поют,

Что грешно за участье такое

Не влюбиться в больничный уют!

В светлый вечер под музыку Грига

В тихой роще больничных берез

Я бы умер, наверно, без крика,

Но не смог бы, наверно, без слез...

Нет, не все, - говорю, - пролетело!

Посильней мы и этой беды!

Значит, самое милое дело -

Это выпить немного воды,

Посвистеть на манер канарейки

И подумать о жизни всерьез

На какой-нибудь старой скамейке

Под ветвями больничных берез...

 

<Лето 1970>

 

 

* * *

Мы сваливать

              не вправе

Вину свою на жизнь.

Кто едет,

        тот и правит,

Поехал, так держись!

Я повода оставил.

Смотрю другим вослед.

Сам ехал бы

                и правил,

Да мне дороги нет...

 

 

* * *

Я умру в крещенские морозы.

Я умру, когда трещат березы.

А весною ужас будет полный:

На погост речные хлынут волны!

Из моей затопленной могилы

Гроб всплывет, забытый и унылый,

Разобьется с треском,

                              и в потемки

Уплывут ужасные обломки.

Сам не знаю, что это такое...

Я не верю вечности покоя!

 

<1970>

 

 

ГОСТЬ

 

Гость молчит,

               и я - ни слова!

Только руки говорят.

По своим стаканам снова

Разливаем все подряд.

 

Красным,

        белым

                 и зеленым

Мы поддерживаем жизнь.

Взгляд блуждает по иконам,

Настроенье - хоть женись!

 

Я молчу, я слышу пенье,

И в прокуренной груди

Снова слышу я волненье:

Что же, что же впереди?

 

Как же так -

           скажи на милость! -

В наши годы, милый гость,

Все прошло и прокатилось,

Пролетело, пронеслось?

 

Красным,

        белым

                 и зеленым

Нагоняем сладкий бред...

Взгляд блуждает по иконам...

Неужели Бога нет?

 

 

РАСПЛАТА

 

Я забыл, что такое любовь,

И под лунным над городом светом

Столько выпалил клятвенных слов,

Что мрачнею, как вспомню об этом.

 

И однажды, прижатый к стене

Безобразьем, идущим по следу,

Одиноко я вскрикну во сне

И проснусь, и уйду, и уеду...

 

Поздно ночью откроется дверь.

Невеселая будет минута.

У порога я встану, как зверь,

Захотевший любви и уюта.

 

Побледнеет и скажет: - Уйди!

Наша дружба теперь позади!

Ничего для тебя я не значу!

Уходи! Не гляди, что я плачу!..

 

И опять по дороге лесной,

Там, где свадьбы, бывало, летели,

Неприкаянный, мрачный, ночной,

Я тревожно уйду по метели...

 

<1970>

 

 

Я люблю судьбу свою,

Я бегу от помрачений!

Суну морду в полынью

И напьюсь,

Как зверь вечерний!

Сколько было здесь чудес,

На земле святой и древней,

Помнит только темный лес!

Он сегодня что-то дремлет.

От заснеженного льда

Я колени поднимаю,

Вижу поле, провода,

Все на свете понимаю!

Вон Есенин -

             на ветру!

Блок стоит чуть-чуть в тумане.

Словно лишний на пиру

Скромно Хлебников шаманит.

Неужели и они -

Просто горестные тени?

И не светят им огни

Новых русских деревенек?

Неужели

        в свой черед

Надо мною смерть нависнет, -

Голова, как спелый плод,

Отлетит от веток жизни?

Все умрем. Но есть резон

В том, что ты рожден поэтом,

А другой - жнецом рожден...

Все уйдет. Но суть не в этом...

 

<1970>

 

 

ЧТО ВСПОМНЮ Я?

 

Все движется к темному устью.

Когда я очнусь на краю,

Наверное, с резкою грустью

Я родину вспомню свою.

 

Что вспомню я? Черные бани

По склонам крутых берегов,

Как пели обозные сани

В безмолвии лунных снегов.

 

Как тихо суслоны пшеницы

В полях покидала заря,

И грустные, грустные птицы

Кричали в конце сентября.

 

И нехотя так на суслоны

Садились, клевали зерно, -

Что зерна? Усталым и сонным,

Им было уже все равно.

 

Я помню, как с дальнего моря

Матроса примчал грузовик,

Как в бане повесился с горя

Какой-то пропащий мужик.

 

Как звонко, терзая гармошку,

Гуляли под топот и свист,

Какую чудесную брошку

На кепке носил гармонист...

 

А сколько там было щемящих

Всех радостей, болей, чудес,

Лишь помнят зеленые чащи

Да темный еловый лес!

 

<1970>

 

 

ВОСПОМИНАНИЯ СОВРЕМЕННИКОВ

 

Мария Корякина

ДУША ХРАНИТ

 

«Получили книгу Николая Рубцова. Спасибо, спасибо! Какие хорошие, какие удивительные стихи! Всю прочитали вслух. Сразу! Большое удовольствие! Замечательные стихи!

Захотелось больше узнать о нем. И как это так получилось? Погиб талант...

Взяла литературную энциклопедию, чтобы посмотреть, прочитать о нем. Подала сыну. Посмотрел и сказал: «О нем нет ничего. Не включен».

Это строки из письма Матрены Ивановны - матери поэта Евгения Фейерабенда из Свердловска. Я послала им сборник стихов Николая Рубцова «Зеленые цветы», вышедший, когда поэта уже не было в живых.

Прочитав письмо Матрены Ивановны, я - в который уже раз, только со все возрастающей, терзающей сердце горечью - подумала, что тоже так мало о нем знаю, хотя не один год жила с ним в одном городе, больше того - по соседству, встречались часто на улице, в магазине, в Союзе писателей, у друзей и знакомых, и еще - он очень часто бывал у нас. И при этом невольно вспоминаю письмо одной матери, несколько лет тому назад напечатанное в «Комсомольской правде». Ее спросили: что она могла бы рассказать о своем сыне, погибшем на фронте в Великую Отечественную войну, чем он выделялся дома, в школе, в жизни? И она горько, искренне призналась, что был он в семье не один, учился средне, бывало, шалил, не слушался, болел - не без этого. Тогда и заметила, что вырос, когда на войну добровольцем пошел. Если бы знала, что так все выйдет, если б предполагать могла, что убьют на войне, каждое бы слово, им сказанное, запомнила, каждый шаг. Если б только знала...

Вот так и я - тоже бы запомнила каждое слово, им сказанное. Тем более что собеседник он был удивительный, обладал великолепной памятью, знал много, рассказывал интересно и сам умел слушать, радостно удивляться и глубоко печалиться, а стихи мог читать сколько угодно...

...Знакомство наше произошло в феврале 1969 года, когда семья наша приехала в Вологду. Поезд прибывал вечером. Народу на перроне оказалось много, и не сразу к вагону пробились нас встречающие. Пока здоровались, знакомились, обнимались в толчее, разбирали вещи, Коля стоял чуть отстраненно, а когда я подала ему руку, обрадовавшись догадке, что это и есть Николай Рубцов - я видела его портрет, - он, чуть улыбаясь, уставился на меня своим острым в прищуре взглядом, вроде даже колючим, и сказал серьезно, чуть с вызовом:

- Рубцов!.. Вы обратили внимание: встречать вас явилась вся писательская Вологодская организация! Вот и я пришел тоже... чтобы в полном составе...

Тогда мне это показалось желанием выглядеть оригинальным и не очень понравилось, и недоумение посетило: Рубцов, написавший «Звезду полей», и этот - один и тот же человек! Это, может быть, еще и потому, что я по стихам вообразила его себе вовсе не таким. На Коле темное ношеное пальто, шапка пирогом, шарф, пестренький, довольно легкий для зимы, небрежно высовывался одним концом поверх пальто, на ногах - разношенные валенки, а на руках - деревенские варежки-самовязки из овечьей шерсти, новые, видать, даже не запушились еще, не обмялись. Руки отчего-то все время он держал напряженно, прижав большие, острозавершенные пальцы варежек к ладоням. И мне опять показалось: он нарочно руки так держит, напоказ, как бы «работает» под деревенского мужичка. Отчасти это так и было. Я после не раз буду убеждаться, что ему иногда нравилось «выглядеть» неряшливо: пальто - будто с чужого плеча, широкое, с длинными рукавами, помятое, шапка - тоже, валенки - стоптаны... Объяснял он это тем, будто проверяет, как же друзья и вообще люди к нему относятся, что думают о нем и что в нем ценят больше: его внешний вид или душу и талант.

А в тот раз, присмотревшись повнимательней, решила, что варежки ему просто велики. И тут не удержалась, уж пристальней посмотрела ему в лицо и опять встретилась с его прищуренным взглядом, не только колючим, пронзительным, но и настороженным, неспокойным, что ли, необыкновенным, одним словом. Почти точное определение его взгляду - «тяжелый» - я уже после смерти поэта прочту в стихотворении Станислава Куняева, посвященном Николаю Рубцову. Прочитаю и удивлюсь, как тонко, как точно, как проникновенно сказал о нем С. Куняев: «Кровный сын жестокой русской музы!» Прекрасно сказано! И взгляд его, «ни разу не терявший беспокойства», - все точно.

На другой день нашего приезда в Вологду к нам зашли друзья-писатели, и мы пошли к собору Софии, на берег реки Вологды. Смотрели на древнее рукотворное чудо - на храм удивительный, тихо переговаривались.

На реке народу видимо-невидимо - люди праздновали масленую неделю: взрослые и ребятишки катались на санках, на фанерках с не очень крутых берегов; другие скользили на лыжах, третьи играли в снежки. Шум, хохот... А чуть в стороне от Софии, в загородке, как хоккейная коробка, в углу которой дымила тоненькая труба, перед темной, парящей прорубью присели на корточки или припали на колени, подсунув под них сухие половички или рукавицы, женщины - полоскали белье.

- Мы в детстве тоже... - вдруг заговорил подошедший Николай, заметив, с каким радостным изумлением наблюдаем мы за весельем яркого многолюдья. Но отчего-то не про детство, не про зимние проказы стал он рассказывать, а про то, как он любит летом провожать пароходы. - Сяду на зеленый в одуванчиках берег, закурю, задумаюсь и жду гудка пароходного, не сравнимого ни с каким другим, смотрю, смотрю... А пароход белый-белый! А берега зеленые-зеленые!.. И сделается охота побежать по траве босиком... как в детстве, сшибая ярко-желтые, а то уж воздушно-светлые головки - чтобы подольше не терять из виду пароход...

Вечером того дня все собрались отметить наш приезд. На столе - вино, закуски, шаньги! Не ватрушки, а именно шаньги, с картошкой, с творогом, со сметаной - на любой вкус! Каждая с тарелку величиной. Наверное, только в Вологде выпекают такие пышные да аппетитные и продают их всюду, на каждом углу. И едят их все походя.

Скоро заговорили все разом, смеялись, читали стихи. Николай Михайлович почти весь вечер играл на гармошке. Пил он мало, то ли не в настроении был, то ли не хотел производить плохое впечатление - не знаю. А пел много - и так пел! Пел свои стихи, подладив под них музыку, - сочетание необычное, великолепное, великолепное еще, быть может, потому, что, как пел сам он свои стихи-песни, так никто не сможет.

Я и потом, уже после его смерти, буду часто слышать его песни в семейном кругу, в кругу друзей, даже сама буду подпевать, и все будет вроде бы так и уже не так.

А Николай, устроив гармошку на узеньких коленях, чудно переплетя ноги - он их действительно как-то по-чудному переплетал, как бы обвивая одной ногой другую! - прошелся по клавишам, посмотрел в пространство, мимо или сквозь сидящих за столом и, отвернувшись вполоборота, запел:

 

Меж болотных стволов красовался восток огнеликий...

 

Слова-то какие! Шесть слов - а перед глазами целая картина - видение природы!

 

Вот наступит октябрь - и покажутся вдруг журавли!

И разбудят меня, позовут журавлиные крики

Над моим чердаком, над болотом, забытым вдали...

 

Рубцов откинул голову, веки почти смежены, лишь бритвенно сверкают глубоко в прищуре глаза его, мглисто-темные, остро-лучистые, брови горестно сдвинуты, на шее напряглась и пульсирует, бьется крутая бугристая жилка, и голос уже вроде на пределе, в нем тоска и боль, тревога и сожаление, ожидание и отрешенность...

 

Широко по Руси предназначенный срок увяданья

Возвещают они, как сказание древних страниц.

Все, что есть на душе, до конца выражает рыданье

И высокий полет этих гордых прославленных птиц...

 

Смолк, расслабил руки, склонил голову.

Притихло застолье. Некоторые запокашливали, за сигаретами потянулись...

- Коля! Это же прекрасно! - произнес Саша Романов. - Эти журавли... - Сдвинув брови, он попытался мысленно сравнить их с чем-то таким же, им под стать, и чувства свои выразить хотел, но не смог в момент этот и воскликнул: - Что ты с нами делаешь, Коля!

Опять все заговорили, зашумели, задвигали стульями...

И так будет всякий раз, когда Николай запоет свои песни: не будет вокруг равнодушных, не будет спокойных, каждый по-разному, каждый по-своему, но каждый будет переживать смятение и радость, тоску и восторг, боль и наслаждение - чувства удивительные, необъяснимые, непременно возвышенные.

Время идет. Я уже знаю о незадавшейся личной судьбе Николая Михайловича, о том, что у него есть жена и дочка - живут в Тотемском районе, в Николе. По рассказам уже представляю их себе. Но он никогда не рассказывал о том, как переживает разлуку, даже не разлуку, а разрыв с родным человеком, со своей женой, то ли так и не ставшей ему близкой, то ли отчуждившейся в силу каких-то иных обстоятельств. Не доведется мне услышать от него такое, хотя мы будем часто и подолгу вести с ним всякие разговоры у нас дома, когда Николай зайдет «попроведать», как он говорил. Дочку он вспоминал часто, говорил, какая она смешная, что зуб вот передний выпал, что любит ее и жалеет, тоскует и мечтает, что вот поедет туда и целыми днями будет с нею. Или с нетерпением ждет, когда привезут ее в Вологду.

Казалось бы, все хорошо, все нормально, все как у людей, но чем Дальше, тем все чаще он будет ловить на себе осуждающий взгляд Женщины - матери жены, будет выслушивать от нее упреки за то, что он-де посиживает на шее у жены да у тещи, пописывает стишки, в лес похаживает... А люди все работают, семьи кормят, одевают. И ей от людей совестно, что достался такой зятек, у которого ни в себе, ни на себе...

И все-таки Николай Михайлович, вместо того чтобы сесть за руль комбайна и «зашибать» большие деньги, как ему настоятельно советовали, по-прежнему ходил в лес, потому что не представлял жизни без природы, без шума сосен, без кукушки и коростеля, без клюквы и морошки. Но часто ходил уже не просто так, не радости и удовольствия ради, а собирал, точнее, заготовлял грибы и ягоды, сдавал их и вырученные деньги отдавал семье. И по-прежнему писал стихи, потому что они для него были самым главным, самым тем, ради чего он жил, о чем мечтал, в чем видел и находил истинное наслаждение и удовлетворение.

В одном из писем к Боккаччо Петрарка писал так: «Перестать писать - это значило бы отказаться от жизни...» Так, наверное, было и для Николая Рубцова...

...Помню, у нас на новоселье Николай был в ударе, весь вечер играл на гармошке и очень много читал стихов, особенно Тютчева. И еще несколько раз в тот вечер играл любимый им «Вальс цветов». Я уж позже услышу о том, что этот вальс связан с его первой любовью, нежной, трепетной, робкой, светлой, о которой он даже не напишет стихов - будто бы боязно ему было прикоснуться, боязно опечалить или осквернить воспоминание о том «чудном мгновенье».

На другой день, под вечер, он снова пришел к нам, со смущенной улыбкой сказал: «Вчера мне вовсе не хотелось уходить, да отдыхать вам надо было... Вот и пришел опять...» Вскоре он повел разговор о Гоголе, да так интересно, с юмором, с удивленной радостью, наизусть цитируя отрывки и реплики из «Мертвых душ». Мы смеялись до слез. Николаю это очень нравилось. Прощаясь, пообещал в следующий раз развеселить нас рассказами из литинститутской жизни.

И этот случай, и вообще то, что он часто, чаще, чем другие, заходил к нам, разговаривал, читал стихи, с улыбкой говорил, как у нас хорошо, уютно...

Не помню, на второй или третий день после майских праздников перед обедом приходит к нам Николай Михайлович, постриженный, в голубой шелковой рубашке, смущенно-улыбчивый, руки спрятаны за спину, а сам все улыбается, и загадочно и радостно. За ним вошла женщина, светловолосая, скромно одетая, чуть смущенная, но полная достоинства. Мы как раз пили чай и пригласили их. Войдя в кухню, Николай торжественно поставил на стол деревянную маленькую кадушечку, разрисованную яркими цветами, - такие часто продают на базаре. В ней - крашеные разноцветные яички. Заметив наше удивление, тут же выпалил радостно: «Сегодня же Пасха! А вы и не знали? Я же говорил, что они не знают, - сказал он, обратившись к своей спутнице. - Христос воскресе! - весело воскликнул он. - А можно похристосоваться-то?»

Всем сделалось весело. Сели за стол. Разделили на части одно расписное яйцо, остальные оставили в кадушечке - очень уж красиво. Николай сообщил, что яички эти привезла Гета, и указал на женщину. Я поблагодарила, поинтересовалась, откуда и когда она приехала. Мне тоже захотелось сделать ей приятное, и я спросила, есть ли у нее дети, чтоб послать им гостинцы. Она потупилась, как-то странно улыбнулась, на Колю взглянула и, тряхнув головой, ответила, что есть - девочка.

Коля перестал есть и, подумав, сказал серьезно:

- У этой женщины живет моя дочь... Лена...

Я поняла, что опрометчиво поступила.

Когда выходили из-за стола, Рубцов задержался на кухне, чтобы докурить сигарету. Я спросила: «Чего ж ты не познакомил с женой-то? Же-е-енщина! У нее живет моя дочь... - передразнила я его. - А она, кстати, очень приятная, славная, и ты напрасно...» - «Ой, да что вы! Вы же все понимаете...»

После пели песни. Николай заливается. Мы подтягиваем. А Гета, чуть откинувшись на спинку дивана, полуприкрыла глаза и все смотрит, смотрит на него. Что свершалось в ее сердце, о чем думала, что переживала она? Мне казалось, она вот-вот заплачет и все будет именно так, как он когда-то написал в одном из своих стихотворений: «Слезами она заливалась, а он соловьем заливался...», или поднимется и уйдет - навсегда. И хотелось сказать, чтоб перестал он терзать ее такими песнями, чтоб пел о другом или разговаривал бы... Но тут нам позвонили - пригласили в гости. Гета сказала, что ей нужно идти на вокзал, нужно ехать, потому что там еще за реку надо попадать, а дорога вот-вот откажет...

Дойдя до автобусной остановки, мы попрощались с Гетой и начали было уговаривать Николая, чтобы он приходил, когда ее проводит. А он подал женщине руку, сказал: «До свидания, Гета!» - и направился впереди нас. «Ну ты даешь! - изумились мы. - Почему не проводил-то?» «Так даже лучше!» - громко отозвался он, оглянулся, поднял руку, мол, будь здорова! И пошел.

Пока шли, Николай с удивленной радостью, как об открытии, рассказывал, как совсем случайно он недавно оказался у одних знакомых и увидел у них прибитую сверху к форточке прозрачную пленку, разрезанную на узенькие ленточки. «И эти ленточки все время трепещут, пошевеливаются... и как бы ветер слышится! И я спросил: «Вы тоже ветер делаете?» Они так удивились! Ну вот как вы сегодня... что Пасха... И тогда я им рассказал, что у себя тоже делаю ветер - ставлю в форточку пустую бутылку и слушаю. В самом деле, как настоящий ветер, тихонько завывает-посвистывает...»

Николай Рубцов не был легким и удобным в общении человеком, сознавал это и казнился потом. Вот, например, что он писал в записке к Н. С: «Н.! Я понимаю, что мало извиниться перед тобой (мне все рассказала Анастасия Александровна). Это говорил не я. Это говорило мое абсолютное безумие. Поэтому не придавай абсолютно никакого значения дурости. По-прежнему Н.».

Спустя несколько дней Николай зашел к нам пьяный, мрачный, раздраженный. Покачиваясь на стуле, что-то говорил о смысле жизни поэта, начал было развивать какую-то умную мысль, но тут снова заговорило его «абсолютное» безумие. Я смотрела на него, совсем другого Колю, неухоженного, нетерпимого, и уж вроде начинала сомневаться, один ли и тот же человек Николай Рубцов, написавший много прекрасных стихов, и этот, изможденный выпивкой, косноязычный, растрачивающий себя и свой талант так безрассудно.

А время идет, жизнь идет, и Николай снова у нас, застенчиво-тихий, бледный. Сидим, пьем чай с рябиновым вареньем, разговариваем. Не заметили, как по радио зазвучала музыка, заслушались, замолчали. Исполнялась Вторая симфония Калинникова. Когда музыка кончилась, Николай, как бы очнувшись, грустно так улыбнулся и сказал:

- Как интересно! Вернее, как хорошо: можно пить чай... с прекрасным вареньем и... слушать музыку! Вы ведь тоже заслушались? Иногда я что-то подобное, очень похожее слышу в лесу или на реке. А вот послушать бы в Большом театре!

Рубцов не был у нас более недели. Вернувшись из Москвы, явился чистый, бодрый, с неизменным томиком стихов Тютчева. Еще не отойдя от порога, сказал:

- А я был в Москве!

- Ну и как? Что там нового? Как съездил?

- Вы знаете, я ведь в Москве не люблю бывать, - признался он и, с прищуром посмотрев в окно, добавил: - Напьешься там, устанешь, разругаешься... - Заметил, что я улыбаюсь. - А чего вы смеетесь? Как ни бейся, а к вечеру напейся, как говорится.

- Ну, мало ли что говорится! Лучше расскажи, что нового у тебя. Давно не был. Сейчас мы с тобой пообедаем, поговорим. Как у тебя с книгой?

- Все нормально. Все хорошо. И вообще все хорошо! И в Москву в этот раз съездил хорошо. Был в институте, в издательстве, даже на встрече с какими-то иностранными журналистами. Сам не заметил, как все получилось! А вообще-то интересно, вернее, забавно... Называли новые имена в литературе, в поэзии, и меня упомянули! - хохотнул он, помолчал, закурил. - Еще был в ЦДЛ. Не успел зайти в зал, как тут же привязался ко мне один: «Ты - Рубцов! Я тебя знаю! Я тоже поэт! А ты меня знаешь?» А я же трезвый был, голова светлая, на душе хорошо... И не хотелось, чтоб кто-нибудь испортил мне мое прекрасное настроение, и я ответил ему: «Не знаю! И знать не хочу!» - И ушел. И даже сам себе понравился.

Мне ясно представилось, как все это происходило. Пока пили чай, Рубцов рассказывал, кого из знакомых встретил, о чем говорили, что, мол, кого ни послушаешь, все грозятся в Вологду нагрянуть, посмотреть, что это за город такой, шибко литературный...

- Да ну их! - отмахнулся Николай и взял в руки Тютчева. Полистал и начал читать «На кончину брата».

Он часто читает это стихотворение, и кажется мне, всякий раз читает по-разному, по-особому. Вот и сейчас, заложив пальцем нужную страницу в книге, прикрыл глаза:

 

Дни сочтены, утрат не перечесть,

Живая жизнь давно уж позади;

Передового нет, и я, как есть,

На роковой стою очереди...

 

В этот раз после ухода Николая Михайловича как-то неспокойно, тревожно, даже боязливо сделалось на душе.

С Николаем Рубцовым мы часто, иногда не по одному разу на день, встречались на улице. Он жил в доме, где было почтовое отделение, и я часто туда заходила; покупали хлеб и продукты в одном магазине, в кулинарии покупали горячие вологодские шаньги; пока у нас не было телефона на квартире, звонили с одного автомата. И, пожалуй, до последней осени такие даже мимолетные, неожиданные встречи были всегда веселыми, радостными, и я не могла допустить мысли, что наступит время, когда я буду избегать их, потому что будет невыносимо видеть бредущего Колю, мрачного, озлобленного. И всякий раз после таких встреч долго не будут покидать меня думы, тягостные и тревожные, и стихи его будут приходить на память под стать переживаниям и тревогам.

Иногда думалось, что на него так гнетуще действует слякотная осенняя пора, потому что, когда заходил разговор о том, как разные поэты в разные времена возвышенно воспевали и воспевают осень: «Люблю я пышное природы увяданье...» или «Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора: весь день стоит как бы хрустальный, и лучезарны вечера...», Николай как бы недоумевал, рассуждая, что это именно очень краткая пора и поэтому ее и осенью-то назвать нельзя, это, скорее, конец лета. Осень же - самая унылая и долгая пора из всех времен года.

В середине октября того же года почти все вологодские писатели выехали в Архангельск на выездной секретариат. И там вечером второго дня собрались у нас в номере друзья, много говорили о том, какой прекрасный доклад сделал Сергей Павлович Залыгин, он как бы дал настрой всей работе секретариата, толковали, кто о чем собирается сказать с трибуны, а потом пошли разговоры разные. Запели «Вниз по Волге-реке». Запели и удивились: как складно повторяются две последние строчки каждого куплета! Так же ведь и у Кольцова, и у Некрасова... Да и у Пушкина «Вновь я посетил...» - белый стих, а этого не замечаешь. А у Рубцова - «Осенние этюды»! И в этот именно момент открылась дверь, вошел Коля в таком состоянии, когда «заговорило вновь его абсолютное безумие...».

Настроение испортилось, потому что после его ухода уже было трудно избежать разговора о Рубцове, о его жизни. Я не стала бы писать об этом, если бы теперь не сожалела о том, что избегала тоже его пьяного, не терзалась бы, что сознательно сокращала время общения с ним. Но, наверно, психика наша так устроена, что, прежде чем «среагирует» ум, она уже защищает себя от «перегрузок» всякого рода, и мы медлим, а подчас и не думаем утруждать себя «дополнительными» нравственными обязанностями и либо легко прощаем человеку человеческие слабости, либо, если они изнурительны и докучливы, ограждаем себя от них и только позже, как бы издалека, когда ничего уже нельзя изменить и поправить, понимаем, как уязвим человек слабостями, будь он простой смертный или гений.

А между тем смутные за Колю тревоги и переживания делались уже постоянными, может, еще и оттого, что выглядел он часто усталым безмерно, будто очень пожилой и очень больной человек. В стихах он однажды скажет:

 

О, моя жизнь! На душе не проходит волненье...

Нет, не кляну я мелькнувшую мимо удачу,

Нет, не жалею, что скоро пройдут пароходы,

Что ж я стою у размытой дороги и плачу?

Плачу о том, что прошли мои лучшие годы.

 

Мне трудно определить, чего здесь больше: безысходности или слабости, усталости или отрешенности? Но здесь нет жажды жизни. А в стихотворении «Я буду скакать по холмам...» строка «Все понимая, без грусти пойду до могилы...» уже звучит как пророчество.

А Николай жил и жил дальше, с нами по соседству, жил, любил, страдал, играл в шахматы, пел под гармошку, писал стихи... Как-то провел он у нас три дня. Зашел, сказал, что плохо что-то себя чувствует, сердце что-то и голова болит... Мы дали ему лекарство, напоили чаем горячим, устроили на раскладушке. Он попросил выпить, но Виктор Петрович (Астафьев. - Сост.) пододвинул ему стакан с чаем и сказал раздумчиво, что насчет выпить не выйдет, что весь ведь больной... так и погибнуть недолго... здоровье не богатырское, а ты вон... да еще не ешь ничего...

- Ну и что, и погибну! - с вызовом воскликнул Коля. - И погибну! И умру!.. И... похоронят меня... - со злорадной усмешкой продолжал он.

Через несколько дней после этого Николай зашел вечером и отчего-то не захотел раздеться, посидеть или хотя бы отойти от двери. Он долго стоял в нерешительности и наконец попросил денег в долг:

- Мне нужно расплатиться за машину, за грузовую... за перевозку вещей... - пояснил он.

Возвратить долг Коля пришел не один, а вместе со своей будущей женой. Оба пьяненькие, оба наспех одетые.

- Я пришел вернуть долг! - сказал он, уставившись на меня пронзительным, не очень добрым взглядом.

- Хорошо! - сказала я. - Теперь у тебя все в порядке? На житье-то осталось? А то не к спеху, вернешь потом.

- Нет, сейчас! Вот! - Вытащил из одного кармана скомканные рубли и трешки, порылся в другом, пальто расстегнул: - А можно или нельзя мне войти в этот дом? Чтоб долг отдать... - резко, с расстановкой заговорил он.

- Конечно, Коля! Проходи! - посторонилась я.

- А она - талантливая поэтесса! - кивнул он в сторону своей спутницы, оставшейся на лестничной площадке этажом ниже.

- Возможно.

- И она же - моя жена! - он опустил голову, что-то тяжело посоображал и опять уставился на меня в упор: - Ничего вы не знаете! Я тоже ничего знать не желаю! - выпятился из прихожей на площадку и с силой закрыл за собой дверь.

Да, я уже знала, что она пишет стихи, что печаталась. Читала подборку ее стихов в журнале «Север» - простые, славные два стихотворения. Кроме того, в отделении Союза писателей как-то состоялось обсуждение стихов молодых поэтов, и ее в том числе. Читала она тогда, кажется, три или четыре стихотворения. Одно из них запомнилось мне особенно - о том, как люди преследуют и убивают волков за то лишь, что они и пищу и любовь добывают в борьбе, и что она (стихотворение написано от первого лица) тоже перегрызет горло кому угодно за свою любовь, подобно той волчице, у которой с желтых клыков стекает слюна... Сильное, необычное для женщины стихотворение.

Виктор Петрович толкнул легонько Колю в бок - они сидели рядом - и сказал: «А баба-то талантливая!»

- Ну что вы, Виктор Петрович! Это не стихи, это патология. Женщина не должна так писать.

И оттого, наверное, что поэтесса читала свои стихи детски чистым, таким камерным голоском, это звучало зловеще, а мне подумалось: такая жестокость, пусть даже в очень талантливых стихах, есть нечто противоестественное.

И вот я подошла к тому, о чем больно и горько рассказывать.

19 января 1971 года не стало Николая Рубцова.

Было обычное зимнее утро, в меру морозное. Я вышла из дома и направилась на почту. В этом почтовом отделении меня знали. Бывало, увидят в очереди, подойдут, кто свободен, примут мои бандероли или оставят, чтоб после оформить.

В этот раз мне почему-то сказали: «Подождите немного. Мы только вот этих отпустим...»

Я подождала. Когда народу не осталось, самая молоденькая из работниц спросила:

- Вы знаете Рубцова? - а сама таращит на меня непривычно неулыбчивые глаза.

- Знаю.

- Он живет в шестьдесят пятой квартире? - допытывалась другая.

В это время подошли еще женщины.

- Точно не знаю номер квартиры, но расположение ее знаю, на пятом этаже.

- Его сегодня ночью убили...

В первый момент меня ошеломила эта ужасная весть, затем возникла спасительная мысль - ошибка!

- Девочки! Так шутить... - начала было я подавленно, повернулась и пошла к Рубцову.

Задумавшись, как объясню ему свой ранний приход, не заметила, что направилась не в ту сторону, дошла до угла, опомнилась, вернулась. Поднимаюсь спешно с этажа на этаж, дышится от волнения тяжело, но остановиться или хотя бы замедлить шаг не могу: скорей, как можно скорей разувериться...

Две соседки на лестничной площадке, заслышав шаги, уже открыли двери из своих квартир, смотрят на меня.

Звоню сильно, долго.

И тогда они в голос:

- Вам кого?

- Николая Рубцова.

- А его только что увезли... в морг...

Прислонилась к пожарной лестнице, ведущей на чердак, закрыла глаза. «При чем тут морг?»

Одна из женщин принесла в кружке воды, дала мне попить.

Иду, плачу, хочу представить Колю, поверить... Слезы душат. Как скажу об этом своим?

Пришла домой, раздеваюсь, а рыдания рвут душу, ничего не могу с собой поделать. Прошла в кухню. Виктор Петрович услышал, что я плачу, решил, что ходила в больницу - плохо себя чувствовала последнее время - и мне предложили ложиться, а я не хочу и вот реву.

- Что случилось? - спрашивает.

- Колю Рубцова убили.

- Кто?!

- Жена.

- Как?.. - не поверил, ушел к себе, сел за стол, развернул газету, отбросил, вернулся. Начал звонить.

Собрались в отделении Союза писателей, собрали деньги, чтобы купить костюм, белье, обувь. Все были заняты хлопотами: кто в морг, кто оформлять документы, кто заказывать гроб, венки, могилу...

Гроб с телом поэта установили в Доме художников, в большом зале. Стены увешаны гирляндами из пихтовых веток, увитых и скрепленных красными и черными лентами. На фоне желтых штор, скрывших окна, спускаются черные полотна, и на них строфы из стихов покойного поэта. На одном:

 

Но люблю тебя в дни непогоды

И желаю тебе навсегда,

Чтоб гудели твои пароходы,

Чтоб свистели твои поезда!

 

А на втором:

 

С каждой избою и тучею,

С громом, готовым упасть,

Чувствую самую жгучую,

Самую смертную связь.

 

Два больших портрета: один - фото, другой взят с выставки - работа художника Валентина Малыгина. И музыка, музыка... Почетный караул меняется через каждые пять минут.

В 15 часов 15 минут началась гражданская панихида. Зал переполнен. Проститься с поэтом пришли люди знакомые и незнакомые, которых он собрал вокруг себя в этот горький час и объединил этим горем. Они все идут, идут, обходят вокруг гроба и отходят в сторону, уступая место другим... На короткое время все замерли в молчаливом прощании, не было слышно ни голосов, ни плача, ни движения.

Художники, писатели, друзья стали обращаться к покойному поэту со словами прощания. Виктор Петрович Астафьев сказал:

«Друзья мои! Человеческая жизнь у всех начинается одинаково, а кончается по-разному. И есть странная, горькая традиция в кончине многих больших русских поэтов. Все великие певцы уходили из жизни рано и, как правило, не по своей воле...

Здесь сегодня, я думаю, собрались истинные друзья покойного Николая Михайловича Рубцова и разделяют всю боль и горечь утраты.

У Рубцова был тяжелый путь, его судьба была трудна и горька. Это отразилось и в его стихах, полных печали и раздумий о судьбах русского народа. В этих щемящих стихах рождалась высокая поэзия. Она будила в нас мысль, заставляла думать...

...В его таланте явилось для нас что-то неожиданное, но большое и важное. Мы навсегда запомним его чистую пусть и недопетую песню».

Бывшая жена поэта, Генриетта Меньшикова, приехавшая из Тотемского района - ехала на грузовой машине всю ночь, - сидела по-русски красивая, скорбная и одинокая. Она долго-долго смотрела на лицо покойного мужа, не сдержалась, зашлась в рыданиях. После, поняв, что скоро все кончится, что скоро его совсем не будет, остановила в себе плач и уже не сводила с него взгляда.

Разобрали венки, подняли гроб и понесли. На кладбище было долгое прощание, короткие, горькие, клятвенные речи. Я все пыталась до конца понять, осознать, что вот ушел из жизни Николай Михайлович Рубцов. Чувство такое, будто не один он ушел из жизни, а много поэтов, прекрасных внешне и духовно, умных и интересных, ярких и содержательных, добрых, мудрых, сложных, наивных, нежных... И мысленно все повторяла: «Прости, дорогой Коля, за то, что мы, живые, так мало думаем и делаем для того, чтобы люди жили долго, жили чистой и достойной жизнью и сами были бы достойны ее, потому что не всегда способны понять, оправдать и научить добру даже ближнего своего... Прости меня...»

 

 

Виктор Астафьев

 

«ТАМ, ЗА ДЫМОМ И РЕКОЙ...»

Отрывки из интервью

 

...Коля делал обзоры поэтические для «Вологодского комсомольца», а редакция тогда была в здании горкома партии. Забрел как-то Коля пьяненький в горком, а там вахтер, дядя Вася, тоже кирюшник, пустил его. Он же знает: человек постоит, подремлет - дальше пойдет. Тепло ведь немножко в горкоме. А тут бежит молодой доморощенный большевик, противные они, вологодские эти большевики - обязательно какие-то бачки отпустит, галстучек научится завязывать, крутится, маленький такой, выбился в начальство... И вот бежит сверху, а среди колонн мраморных стоит мужик, качается, в валенках черных. Ну, ходил Коля в валенках черных, что ты с ним сделаешь? Придет к нам, я ему: «Коля, сними валенки!» - «Да у меня и носки грязные...» - «И носки снимай, сейчас дам тебе сухие...»

Так вот, партиец на него, это же что такое? Среди колонн стоит пьяный человек и малость дремлет еще... «Ты кто такой? Вы почему здесь пьяный стоите?» Коля открыл глаза и говорит: «Пошел ты...» Послал, в общем. Выскочили комсомолята-то, отбивают, ничего не получается. Какого-то Восьмеркина-секретаря послал - что ты!.. Долго потом разбирались, потащили его к какой-то шишке, заведующему отделом агитации, тот начал ему права качать, а Коля: «Чего вы ко мне лезете? Я к нему не лез. Я стою и думаю, как примирить две идеологии: учение Христа и Ленина, а он лезет...» За голову схватились: «Две идеологии!» С Колей разбираться - это, Господи помилуй!

Потом его вообще было трудно взять, кирюшники отобьют его просто. Не посмеют его взять просто так.

- А сколько его мытарили с жильем...

- Да с жильем у него... Мы в молодости больше мытарились, чем он. С жильем было так. Ему сперва дали на той стороне реки с подселением комнатушку, и надо же - попался в соседи секретарь райкома. У того вся квартира, у Коли - комната. Поставил тот Ленина, книжки, иконку вологодскую повесил - уже модно было, ковришко прибил, побежал знакомиться с соседом, а тут лежит человек, у него одна раскладушка в комнате, и та без матраса, и половины пружин, как видно, нет. Пол-литра тут же...

- Гармошка...

- Гармошка у нас была; то у нас, то у Васи Белова. Пока он еще не перевез. Так вот, прибегает знакомиться, а тут лежит пьяный человек. Но встал, как следует: «Рубцов». С первой встречи - конфликт. Он перестал в той квартире бывать. Всякий раз скандалы, ключи потеряет, пинает дверь: «Открывай, моя квартира!..» То бабу приведет, и тогда - гармошка. Партийный деятель отдыхает, а он поет...

Как-то, мы на Урицкого еще жили, вышел я тут за булочную. Коля идет. В валенках этих вот. «А-а, Петрович, здорово!» - говорит. «Здорово». А он меня очень любил... «Пошли?» - «Пошли, Коля, ты куда?». - «Да-а, туда вот...». - «Пойдем...» Цигарка у него торчит. «У тебя спичек нету?» «Коля, - говорю, - откуда они у меня? Ты же знаешь, я не курю...» «А-а-а, все курить бросили, пить бросили...» И вот тут с угла, где театр теперь, вырывается громила - телогрейка на голом теле, тут, на груди, татуировка «Умру за горячую землю!» и чем-то возбужден. Коля его останавливает и говорит: «Мужик, у тебя спички есть?» Он говорит: «Есть...» И так, не глядя, подает. Ага... Коля это мог разыграть. Коля так берет, чиркает и бросает, чиркает и бросает. А громила куда-то вдаль смотрит, слава Богу. Я так думаю, нас сейчас обоих приделают, и я - цап у Коли коробок: «На, зараза, прикури!» Коля прикурил, я коробок - громиле: «Спасибо». Тот взял и пошел. Я говорю: «Коля, ты что делаешь? Ты видел, кто перед тобой?..» «А-а...» - говорит. «Он тебе бы, - говорю, - как дал бы, и мне, старику, твоему сопровождающему, досталось бы, оба тут бы легли». «Ничего - я бы тоже как дал!»

Чем тощей Коля становился, тем больше перился. Но интересно что... (Астафьев на несколько минут умолкает, вздыхает). И это удивительная вещь! На Коле многое можно было проверять. Это же ма-аленькое такое, ангелоподобное дитя где-то в середине него жило. И сверху - этот детдомовец. Ершистый, вредный бывал - спасения нет, со всеми отношения мог испортить, когда переберет...

Однажды он, видимо, невыспатый был... Он страшно любил «поплавок». Не знаю, стоит ли он там, у речного вокзала в Вологде, ресторан на дебаркадере, в дерьме плавает... Стоит? Вот-вот. Там краснуху как-то давали - пока дождешься... Я говорю: «Коля-а, ну, пойдем к нам, моя Марья пельмени нам пожарит, а то будем тут до утра...» Нет, сидит. Ему романтика тут, герань какая-то хилая стоит, пальма скорченная. И вот однажды он пришел туда один...

Как рождались эти стихи, мои самые любимые-то, я хочу рассказать. «Вечерние стихи» они называются. Я их любил и люблю, потому что я знал историю эту...

Так вот, заказал он вина и задремал. А тут сидели какие-то ребята в плащах, в резиновых сапогах, на перепутье. А он задремал. И эта вот официантка - стерва она, хоть красноярская, хоть вологодская - пришла и так его торкнула: «Ты чего, спать сюда пришел?» У него рука-то сорвалась, и он лицом об стол. Ну, это он не мог стерпеть, он ее толкнул, она там загремела: «А-а, бьют!» Конечно, прибежал мент, начали разбираться. И весь ресторанишко, какой тут был, - все за него, за Колю. Тут геологи вступились: «Так она сама ж виновата, зараза. Ну, он дремал, чего она толкается? А он спросонья ее и толкнул...» Скандалили-скандалили, и его отпустили. И вот тогда он написал эти стихи вечерние. У посредственного поэта они были бы обязательно злые: я там разнесу до последнего венца, довели народ, все такие-сякие, официантка мордой об стол бьет и вообще... А нет, от этого у него стихи стали еще печальнее и пронзительнее, он в душе простил эту бабу. Как человек он, может, ее и шарашит: я тебе, мол, дам кулачишком!.. А в душе он ее простил. Потом его геологи к себе посадили за стол, он выпивал с ними, пел у них, потом которые ушли, которые уплыли, тут другие геологи нашлись... Стихи стали добрее, пронзительнее и печальнее. Только всего... Вот это первый признак большого поэта и писателя. Он не опустился до зла, до мести.

- Ни в одних стихах Рубцова даже тени нет озлобленности...

- Ни-ни... Я просто знаю первоначальный вариант, они от этого происшествия стали лучше и чуть-чуть длиннее. Какая интонация точная: «Когда в окно осенний ветер свищет и вносит в жизнь смятенье и тоску, не усидеть мне в собственном жилище, где в час такой меня никто не ищет. - Я уплыву за Вологду-реку». И вот потом: «Она спокойно служит в ресторане...» Нет, дальше так: «Перевезет меня дощатый катер с таким родным на мачте огоньком! Перевезет меня к блондинке Кате...» Она не Катя, Нинка ее зовут. Он мне потом показал ее, они помирились. А он ее назвал Катей... «Катя» - «катер», рифмуется хорошо. «И снова я подумаю о Кате...»

- Я всегда думал, что это стихи о любви...

- Да-а, о любви. «И снова я подумаю...» Прекрасные стихи... А человек, способный ожесточаться, с беспеременчивым, каким-то железобетонным злом в душе - он не должен браться за литературу, не должен. Русская литература в большом своем проявлении всегда была мироподобной, и она умела прощать. Даже своему народу умела прощать. Есть, конечно, вещи беспощадные, те же «Кому на Руси жить хорошо», «Деревня» бунинская, где народу этому достается. И у Гоголя достается. «Деревня» - это вообще такой мордобой русскому мужику, что недаром же на нее демократическая печать напала...

- А Рубцов многие свои стихи пел?

- Он пел последнее время «Журавли», «Я уеду из этой деревни», «В горнице», потом пел на смерть брата Тютчева, он очень Тютчева любил. Других я не помню. Но эти он пел прекрасно.

- Кажется, никто не записал его песни, ни одной...

- Но кто думал, что так случится. Когда не думаешь, не готов, вот что получается... Был у нас еще такой случай с ним. Мы втроем сорвались на самолетик и улетели в Усть-Кубену - Витька Коротаев, он и я. С вином было плохо, какой-то напиток «Осенний», градусов семнадцать, взяли в Усть-Кубене и поплыли на лодке, уплыли на берег. Витька зарыбачил - клюет, а мы с Колей пили-пили, он упал по ту сторону бревна, я лег по эту. Комары нас чуть не съели. Встали утром. Витька ругается: «Ой, вашу мать, рыбачить собрались раз в век, а вы...» А нас, с вечера начиная, вороны обобрали, все съели, утащили, сидят над нами, каркают. Хорошо, что вороны глаз не выклюнули мне последний - и то спасибо. Но окунишек Витька наловил, на уху хватит. Ну вот, опять давай ворочать кривым удилищем. Коля сидел-сидел, я уху сварил и осталась у нас одна бутылка, и то под бревно закатилась. Но Витька где-то спрятал еще одну, достает: «Нате!» Наперчили уху, на колени встали, налили, выпили, уху похлебали. Они - купаться голые, оба хорошо плавают, а я только мылся. Вот вышли. Коля пригладил свои волосенки, а вдали там работающий собор был, так, на высотке стоит. Коля говорит: «Ну ладно, вы рыбачьте, я пошел...» «Ну давай...» И вот он ушел, долго нет его. Витька говорит: «Или он, падла, запил, или пропал, к кому-то затесался, и теперь нам его ждать...» А нам улетать вечером. Ну, говорю, поищем. Смотрим - идет. Ме-едленно так идет. Вологодский-то бережок с травкой высокой. Благостное лицо, сияющие глазки такие, излучают какой-то свет, маленькие они у него были, выразительные, черненькие... И говорит: «Ребята! Как я погулял-то хорошо, в храме был, книжки старинные смотрел, с попом разговаривал, а на обратном пути началось во мне стихотворение...» «Коля, ну давай, почитай...» И Коля прочитал четыре строчки изумительного совершенно начала... Но вот Витька не напрягся, не запомнил, я - с похмельем, записать мы их нигде не записали, и мы так их потом и не нашли. Вот так эти стихи ушли с ним. Они такие... Я ничего не помню.

- Мне кажется, он вообще очень много унес с собой.

- Ну да, ну да... Его же спрашивали: «Николай Михалыч, как вы пишете стихи?» «Очень просто. Ставлю наверху «Н. Рубцов» и столбиком записываю». Он слагал стихи. Так Кольцов слагал... После смерти стали говорить, что Рубцов пьяный писал стихи - это клевета. Он где-то уединялся и там писал. Как-то Бог руководит.

 

Виктор Коротаев

«ГИРЯ ДОШЛА ДО ПОЛУ...»

 

Очень долго казалось, что вот прозвенит звонок, я открою дверь и на пороге увижу его - тихого, похудевшего, с внимательным взглядом и почему-то виноватой улыбкой.

- К тебе можно? - спросит он настороженно.

А потом будет долго курить, кружить по комнате и говорить, говорить... И я пойму, как он, в сущности, одинок и как ему не хватает обыкновенного человеческого участья. Слова о том, что талант всегда одинок, - мало кого утешают. Талант - прежде всего человек. То и дело в моем нынешнем дому названивает звонок, но я уже никогда не дождусь того заветного, раннего и осторожного, - звонка Николая Рубцова.

А он, бывало, придет с мороза, достанет из моей холостяцкой кладовки полосатый поролоновый матрас, положит его на пол поближе к длинной ребристой батарее, прижмется спиной и блаженно улыбнется:

- Почти как на русской печке!

Кто первый пустил это дурацкое прозвище «шарфик», которое с особым смаком повторяют столичные снобы в меховых шубах и теплых шапках, ~ не знаю. Но это настолько бестактно и оскорбительно по отношению к Рубцову. Не замечают ревнители изящной словесности уничижительного оттенка в этом прозвище. А потом Рубцову просто-напросто всю жизнь не хватало тепла. Тем более при его скудных харчах. Вот он и ежился в вечном своем демисезонном пальтишке и кутался в неизменный простенький шарф. Но никогда не жаловался, стеснялся признаться в своей необеспеченности и неустроенности. Если ему нужно было занять червонец-другой на прожитие, он мучился и не знал, как произнести это вслух, и обычно, улыбаясь, предлагал:

- Давай будем переписываться.

И, приладясь к краешку стола, в самых застенчивых и неуклюжих выражениях излагал свою нужду: «Не можешь ли ты мне на некоторое время выделить...» И кто понимал его, тот никогда не отказывал.

Когда мы узнали о гибели Николая Рубцова и с разрешения следователя Меркурьева пришли с Василием Беловым и Александром Романовым в квартиру поэта, чтоб перебрать и унести рукописи, то неожиданно в письменном столе обнаружили последние его 22 рубля наличными и ни копейки на сберкнижке. Невольно подумалось, что если бы он остался жив, то именно с этой суммы ему пришлось бы начинать новый день.

Но его уже не было в живых, и новый день мы начинали без него. Начинали с горечью и ожесточением, стараясь не смотреть друг другу в глаза, а если и смотрели, то сурово и требовательно, словно спрашивали: как же мы допустили такое?

Этот же вопрос задавали много раз нам люди близкие и сторонние, но ставить вопросы - особенно такие - проще всего. Не то, что на них отвечать. И приходилось защищаться тоже вопросом: «А как же вся Россия не могла спасти от гибели Пушкина? А за ним - и Лермонтова?»

И начинался длинный и путаный разговор о том, что время другое, обстоятельства - тоже, и т. д. и т. п. Знаем мы эти разговоры!

Но чувство вины не истаяло до сих пор, поэтому снова и снова перебираешь в памяти годы, встречи, выискивая момент, где ты проглядел, недопонял, упустил.

А моменты такие, безусловно, были... Ведь приходил он в редакцию газеты и не однажды и не случайно спрашивал: когда пойдет его подборка? Значит, ее скорейшее появление было жизненно важно для него, и можно было - и нужно! - поторопить редактора с напечатанием, попросить бухгалтерию выплатить аванс. Да не какой-нибудь десятирублевый, а посолидней, как настоящему поэту, вполне показавшему свою состоятельность. Можно было это сделать? Безусловно! Но вечно мешает нам то ли врожденная невнимательность, то ли благоприобретенный формализм, то ли обыкновенное наплевательство на все, что лично нас не касается...

А разве нельзя было поостеречь от надвигающейся грозы? Ведь многие чувствовали по запаху ее приближение. Одна знакомая прислала поэту новогоднюю открытку с недвусмысленным текстом: «Береги свою голову...» А я даже стихи об этом начал. При его жизни... Они напечатаны теперь в книге «Солнечная сторона» да и в некоторых других:

 

Потеряем скоро человека,

В этот мир забредшего шутя.

У законодательного века

Вечно незаконное дитя.

Тридцать с лишним лет как из пеленок,

Он помимо прочего всего

Лыс, как пятимесячный ребенок,

Прост, как погремушечка его...

 

Сам испугался написанного: «Что это я раскаркался раньше времени?» И - бросил.

Дописывать пришлось вскоре. Но уже после смерти Рубцова.

Отчетливо виделось, что не по себе он выбрал «пассию». Слишком вспыльчива, неуступчива, яра. Да и неопрятна как-то вся, если говорить о чисто женских качествах. «Не то бы ему надо, не то...» - страдальчески морщились друзья. Но не полезешь же со своими советами в таком деликатном деле. Вот и доинтеллигентничали...

Больно говорить об этом, и лучше кончить. А вспомнить что-нибудь повеселее. Пусть даже с некоторыми временными перебоями.

Помню, как пришли в редакцию газеты «Вологодский комсомолец», где я работал литконсультантом, стихи Николая Рубцова. Быстро ответил ему, очень хорошо отозвавшись о стихах, и попросил при случае зайти в редакцию. После отзыва о стихах, которые готовились к обсуждению в скором времени на совещании молодых писателей нашей области, приписал чернилами: «Дорогой Коля Рубцов! Я уже много слышал о Вас хорошего и много (впрочем, так ли уж много?) читал Вас. Мне бы хотелось увидеться с Вами и поговорить. Буду надеяться, что это когда-нибудь случится...» Хотелось познакомиться лично с автором уже тогда написанных строк:

 

Взбегу на холм

                  и упаду

                             в траву.

И древностью повеет вдруг из дола!

Засвищут стрелы будто наяву,

Блеснет в глаза

                    кривым ножом монгола!

Пустынный свет на звездных берегах

И вереницы птиц твоих, Россия,

Затмит на миг

В крови и жемчугах

Тупой башмак скуластого Батыя!..

 

Таков был ранний вариант этого ныне хрестоматийного стихотворения. А потом был семинар молодых литераторов в Вологде, где мы наконец и познакомились лично.

С людьми Николай Рубцов сходился непросто и не сразу, хотя за его плечами был детдом, который, казалось бы, должен приучить к большей контактности. А возможно, эта трудная «сходимость» касалась только литераторов, к которым он относился зачастую подозрительно и даже недружелюбно. Ведь не однажды я видел, как он запросто подходил на улице к простым мужикам, прося прикурить, и так же запросто завязывал разговор и с явным удовольствием его продолжал и развивал. Но литераторы - это не простые мужики...

Мне повезло: мы сошлись быстро и оставшиеся его годы жили широко и дружно. Не скованные никакими цепями - ни семейными, ни бытовыми, - могли легко подняться и покатить либо по грибы, либо на рыбалку. А еще он любил прийти ночью и предложить:

- Поедем к твоей маме...

Она тогда жила в Череповце. Я понимал его, не помнившего, - по существу, не знавшего, - что такое прикосновение материнской ладони к твоим волосам, плечу, щеке...

Мы объявляемся на пороге - и вот уже нас кормят горячим куриным бульоном, жарят котлеты и предлагают отведать пирогов. Рубцов тает от переполняющего чувства благодарности и с горечью спрашивает:

- Александра Александровна, ну почему жены-то не могут вот так?

- Могут, Коля, да не хотят. Постарше будут - тогда поймут.

Но такие ответы его не устраивают...

- Пока они поймут, я уже, может, помру...

- Ну что ты, Коля, что ты!

Матери хочется перед работой еще часок соснуть, и она предлагает:

- Давайте укладываться, ребята. Ведь наверняка всю ночь не спали.

Это точно. Ночной пригородный поезд ходит всегда пустым. Редкий полуночник войдет в вагон и через остановку-две выйдет. И опять мы одни, и можно хохотать и резвиться, сколько влезет. Благо проводница спокойная и сама не прочь покемарить в собственном купе.

А Рубцов уже вошел во вкус и сыплет историю за историей, экспромт за экспромтом. Мы долго не можем угомониться. И матери приходится на нас прикрикнуть: «Спать!» И, переваливаясь через него, я плюхаюсь на диван, который уже постелен для нас. Рубцов бурчит:

- Ну, медведь!

Предлагаю продолжить нашу ночную дорожную игру:

- Срифмуй со словом «балдеть».

- Тогда не мешай.

Он молчит несколько минут, потом читает:

 

Кто-то в верности партии клялся,

Кто-то резался с визгом в лото,

И стремительно в ночь удалялся

Алкоголик, укравший пальто,

В это время заснул Коротаев,

Как в берлогу залегший медведь,

Потому что у строгих хозяев

До утра не позволят... балдеть.

 

Какой уж тут сон! Мы, повизгивая, хохочем, пока мать снова не выходит из соседней комнаты и не взывает к нашему благоразумию.

Когда она возвращается с работы, мы идем втроем гулять, и Рубцов - больше, конечно, для матери, чем для меня, - без конца рассказывает, как он служил на флоте, жил в детдоме, первый раз влюбился. И я понимаю: он с ней говорит так, как, наверно, говорил бы со своей матерью; и когда слышу речи о том, что Рубцов ни перед кем не раскрывался да конца, - всегда вспоминаю эти прогулки...

В 1969 году меня пригласили учиться в Москву на Высшие литературные курсы. Я передал свои немудреные обязанности литконсультанта по газете Николаю Рубцову:

- Конечно, Коля, сорок рублей - не велики деньги, но все-таки твердый заработок... хотя бы на хлеб.

Он согласился. Но проработал недолго. Да не очень и держался за такое место: у него в Москве готовилась к печати новая книга «Сосен шум». Он просил меня зайти в «Советский писатель», где у меня тоже была на выходе книга стихов, и узнать, как там идут его дела. В рубцовском архиве каким-то чудом уцелело одно из моих писем той поры. Вот оно: «Коля! Заходил я тут на досуге в «Советский писатель». Спросил, как твои дела. Говорят, все нормально. Дело идет к набору. Передали тебе отпечатанные, но не вычитанные стихи, которые пойдут. Но предупредили, что это еще не окончательный вариант. Это посылают экземпляр просто тебе. Так что прочитывай. Большой привет тебе от Михаила Павловича Еремина[5]. Он жалуется, что у него украли подаренную тобой «Звезду полей». Если найдешь свободный экземпляр, то пошли. Уж больно хороший мужик. И любит он тебя по-настоящему. Я скоро приеду и сам подарю выправленный свой «Жребий». Так что до встречи.

Твой В. Коротаев. 26.11.69».

Я нарочно передаю текст письма так дотошно. Хочется во всех наших писаниях прежде всего точности. Потому что о Николае Рубцове и так наплетено слишком много. И наша задача - всеми силами противостоять этому мутному потоку. А средство у нас одно - правда, точность, документальность. Ведь не исключена возможность, что наши беглые заметки кому-то пригодятся и в будущем, потому что мы были живыми свидетелями могучего взлета русского таланта.

Наши встречи в Москве были редкими, но запоминающимися. Однажды Николай Рубцов ночевал у меня. Перед этим мы долго и радушно посидели в компании его поклонников, а наутро я должен был лететь в длительную командировку по Сибири, где до этого ни разу не бывал и рвался туда. Уже были получены командировочные деньги и Удостоверение. Наутро нам обоим так не захотелось прощаться, что мы решили: Сибирь никуда не уйдет и рано или поздно мы ее посетим, а Дружба - дело и редкое, и деликатное, и неизвестно, долго ли нам дано ею наслаждаться. С этим мы и спустились не торопясь с седьмого этажа общежития Литинститута и отправились на поиски новых радостей.

Вспоминая теперь тот случай, я утешаюсь тем, что не улетел в Сибирь: нам действительно оставалось дружить очень недолго.

Накануне Нового, 1971 года я приехал в Вологду на зимние каникулы. Рубцов поджидал свою дочку Лену с мамой в гости. Приготовил елку, хотя заранее не стал ее наряжать. Видимо, хотел этот праздник подарить самой девочке. Но праздника не получилось: дочь не привезли. И так вышло, что Новый год мы с Николаем Михайловичем встречали врозь. Наутро я со своей невестой пришел его проведать. Рубцов был не один. Они всю ночь просидели вдвоем со знакомым художником и были угрюмы. Но хозяин встретил нас радушно, достал свежего пива, угостил, старался развеселить. А мы пытались сделать вид, что нам действительно хорошо, и беззаботно болтали, но мешала веселиться ненаряженная елка, сиротливо стоящая в переднем углу. Но - ничего! Мы знали, что скоро пошумим на славу, поскольку нами были замыслены сразу две свадьбы и была договоренность: сначала он развертывает гармонь на моей, а потом я - на его. С этими радужными надеждами я вскоре уехал на недельку к матери в Череповец.

А дальше началась мистика...

На другой же день почувствовал странную и страшную тоску, не мог найти себе места и понял, что меня неодолимо тянет обратно в Вологду.

Уже в поезде почувствовал облегчение, успокоился. Потом, после грянувшей трагедии, в мельчайших подробностях восстанавливал свои порывы, движения, чувства и понял: что-то требовало, звало меня быть в роковую минуту поблизости, если уж ничего нельзя изменить.

На следующий день, 19 января, рано поутру ко мне позвонили. Вошел работник газеты «Вологодский комсомолец» Женя Некрасов, бледный, с трясущимися губами, с мученическим лицом:

- Ты пока ничего не знаешь?

И я ему, еще боясь поверить, почти утвердительно ответил:

- Рубцов...

- Да... сегодня ночью убили.

Все остальное прошло как в беспамятстве: вместе с друзьями укладывал в гроб, стоял в почетном карауле и не мог отвести взгляда от совершенно прекрасного, не обезображенного смертью - с застывшей иронической улыбкой - лица и рассеянно слушал, как художник Валентин Малыгин, тоже потрясенный этим живым выражением губ, персиковым цветом кожи, все повторял, глядя на такие чуткие, всегда приподнятые рубцовские уши:

- Слышит... Все слышит!

Потом несли на руках гроб, говорили последние прощальные слова над могилой, поминали в Доме художников и читали его стихи...

И все это без отчетливого понимания, что - безвозвратно, что - навсегда.

 

 

Диво дивное

 

 

 

МАЛЕНЬКИЕ ЛИЛИ

(Для детей)

 

Две маленькие

                   Лили-

                           лилипуты

увидели на иве желтый прутик.

Его спросили Лили:

- Почему ты

             не зеленеешь,

                                    прутик-лилипутик? -

Пошли

     за лейкой

                    маленькие Лили,

на шалости не тратя ни минуты.

И так усердно,

                 как дожди не лили,

на прутик лили

                   Лили-

                           лилипуты.

 

1960

 

 

ВОРОНА

 

Вот ворона сидит на заборе.

Все амбары давно на запоре.

Все обозы прошли, все подводы,

Наступила пора непогоды.

 

Суетится она на заборе.

Горе ей. Настоящее горе!

Ведь ни зернышка нет у вороны

И от холода нет обороны...

 

<1963>

 

 

ПО ДРОВА

 

Мимо изгороди шаткой,

Мимо разных мест

По дрова спешит лошадка

В Сиперово, в лес.

 

Дед Мороз идет навстречу.

- Здравствуй!

- Будь здоров!..

Я в стихах увековечу

Заготовку дров.

 

Пахнет елками и снегом,

Бодро дышит грудь,

И лошадка легким бегом

Продолжает путь.

 

Привезу я дочке Лене

Из лесных даров

Медвежонка на колене,

Кроме воза дров.

 

Мимо изгороди шаткой,

Мимо разных мест

Вот и въехала лошадка

В Сиперово, в лес.

 

Нагружу большие сани

Да махну кнутом

И как раз поспею к бане,

С веником притом!

 

Ноябрь 1965

 

 

МЕДВЕДЬ

 

В медведя выстрелил лесник.

Могучий зверь к сосне приник.

Застряла дробь в лохматом теле.

Глаза медведя слез полны:

За что его убить хотели?

Медведь не чувствовал вины!

Домой отправился медведь,

Чтоб горько дома пореветь...

 

 

ЛАСТОЧКА

 

Ласточка носится с криком.

Выпал птенец из гнезда.

Дети окрестные мигом

Все прибежали сюда.

 

Взял я осколок металла,

Вырыл могилку птенцу,

Ласточка рядом летала,

Словно не веря концу.

 

Долго носилась, рыдая,

Под мезонином своим...

Ласточка! Что ж ты, родная,

Плохо смотрела за ним?

 

<1968>

 

 

ПРО ЗАЙЦА

 

Заяц в лес бежал по лугу,

Я из лесу шел домой, -

Бедный заяц с перепугу

Так и сел передо мной!

 

Так и обмер, бестолковый,

Но, конечно, в тот же миг

Поскакал в лесок сосновый,

Слыша мой веселый крик.

 

И еще, наверно, долго

С вечной дрожью в тишине

Думал где-нибудь под елкой

О себе и обо мне.

 

Думал, горестно вздыхая,

Что друзей-то у него

После дедушки Мазая

Не осталось никого.

 

<1969>

 

 

ВОРОБЕЙ

 

Чуть живой. Не чирикает даже.

Замерзает совсем воробей.

Как заметит подводу с поклажей,

Из-под крыши бросается к ней!

И дрожит он над зернышком бедным,

И летит к чердаку своему.

А гляди, не становится вредным

Оттого, что так трудно ему...

 

<1969>

 

 

КОЗА

 

Побежала коза в огород.

Ей навстречу попался народ.

- Как не стыдно тебе, егоза?

И коза опустила глаза.

А когда разошелся народ,

Побежала опять в огород.

 

 

МАЛЬЧИК ВОВА

 

Подошла к нему корова.

- Уходи! - сказал ей Вова.

А корова не уходит.

Вова слов уж не находит.

Не поймет, что это значит,

На нее глядит и плачет...

 

 

МАЛЬЧИК ЛЕВА

 

Горько плакал мальчик Лева

Потому, что нету клева.

- Что с тобой? - спросили дома,

Напугавшись пуще грома.

Он ответил без улыбки:

- Не клюют сегодня рыбки...

 

 

ЖЕРЕБЕНОК

 

Он увидел меня и замер,

Смешной и добрый, как божок.

Я повалил его на травку,

На чистый солнечный лужок!

И долго, долго, как попало,

На животе, на голове,

С восторгом, с хохотом и ржаньем

Мы кувыркались по траве...

 

 

ПОСЛЕ ПОСЕЩЕНИЯ ЗООПАРКА

 

Ночь наступила.

Заснули дома.

Город заснувший

Окутала тьма.

Спать малыша

Уложили в кровать.

Только малыш

И не думает спать.

Мама не может

Понять ничего.

Мама негромко

Спросила его:

- Что тебе, милый,

Уснуть не дает?

- Мама, а как

Крокодил поет?

 

 

УЗНАЛА

 

В дверях из метели старик-водовоз

Утром вошел, и Аленка сказала:

- Мама, ты видишь, пришел Дед Мороз,

Я его сразу-пресразу узнала!

 

 

ЯНВАРСКОЕ

 

Мороз под звездочками светлыми

По лугу белому, по лесу ли

Идет, поигрывая ветками,

Снежком поскрипывая весело.

И все под елками похаживает,

И все за елками ухаживает, -

Снежком атласным принаряживает!

И в новогодний путь - проваживает!

А после сам принаряжается,

В мальчишку вдруг преображается

И сам на праздник отправляется:

- Кому невесело гуляется? -

Лесами темными и грозными

Бежит вперед с дарами редкими,

И все подмигивает звездами,

И все поигрывает ветками,

И льдинки отвечают звонами,

А он спешит, спешит к народу

С шампанским, с музыкой, с поклонами

Спокойно прожитому году;

Со всеми дружит он и знается,

И жизнь в короткой этой праздности

Как будто снова начинается -

С морозной свежести и ясности!

 

 

РАЗБОЙНИК ЛЯЛЯ

(Лесная сказка)

 

1

Мне о том рассказывали сосны

По лесам, в окрестностях Ветлуги,

Где гулял когда-то Ляля грозный,

Сея страх по всей лесной округе.

 

Был проворен Ляля долговязый.

Пыль столбом взметая над слободкой,

Сам, бывало, злой и одноглазый,

Гнал коня, поигрывая плеткой.

 

Первым другом был ему Бархотка,

Только волей неба не покойник, -

В смутной жизни ценная находка

Был для Ляли друг его, разбойник.

 

Сколько раз с добычею на лодке

Выплывали вместе из тумана!

Верным людям голосом Бархотки

Объявлялась воля атамана.

 

Ляля жил - не пикнет даже муха! -

Как циклоп, в своих лесистых скалах.

По ночам разбойница Шалуха

Атамана хмурого ласкала...

 

2

Раз во время быстрого набега

На господ, которых ненавидел,

Под лазурным пологом ночлега

Он княжну прекрасную увидел.

 

Разметавши волосы и руки,

Как дитя, спала она в постели,

И разбоя сдержанные звуки

До ее души не долетели...

 

С той поры пошли о Ляле слухи,

Что умом свихнулся он немного.

Злится Ляля, жалуясь Шалухе:

- У меня на сердце одиноко.

 

Недоволен он своей Шалухой,

О княжне тоскует благородной,

И бокал, наполненный сивухой,

Держит он рукой своей холодной.

 

Вызывает он к себе Бархотку

И наказ дает ему устало:

- Снаряжай друзей своих и лодку

И немедля знатную молодку

Мне доставь во что бы то ни стало!

 

А за то моя тебе награда,

Как награда высшая для вора,

Все, как есть, мое богатство клада...

Что ты скажешь против договора?

 

Не сказал в ответ ему ни слова

Верный друг. Не выпил из бокала.

Но тотчас у берега глухого

Тень с веслом мелькнула и пропала...

 

3

Дни прошли... Под светлою луною

Век бы Ляля в местности безвестной

Целовался с юною княжною,

Со своей негаданной невестой!

 

А она, бледнея от печали

И от страха в сердце беспокойном,

Говорит возлюбленному Ляле:

- Не хочу я жить в лесу разбойном!

 

Страшно мне среди лесного мрака,

Каждый шорох душу мне тревожит,

Слышишь, Ляля!.. - Чтобы не заплакать,

Улыбнуться хочет и не может.

 

Говорит ей Ляля торопливо,

Горячо целуя светлый локон:

- Боже мой! Не плачь так сиротливо!

Нам с тобой не будет одиноко.

 

Вот когда счастливый час настанет,

Мы уйдем из этого становья,

Чтобы честно жить, как христиане,

Наслаждаясь миром и любовью.

 

Дом построим с окнами на море,

Где легко посвистывают бризы,

И, склонясь в дремотном разговоре,

Осеняют море кипарисы.

 

Будет сад с тропинкою в лиманы,

С ключевою влагою канала,

Чтоб все время там цвели тюльпаны,

Чтоб все время музыка играла...

 

4

- Атаман! Своя у вас забота, -

Говорит Бархотка, встав к порогу, -

Но давно пришла пора расчета,

Где же клад? Указывай дорогу!

 

- Ты прости, Бархотка мой любезный,

Мне казна всего теперь дороже!

- Атаман! Твой довод бесполезный

Ничего решить уже не может!

 

- Ты горяч, Бархотка, и удачлив,

Что желаешь, все себе добудешь!

- Атаман! Удачлив я, горяч ли,

Долго ты меня морочить будешь?

 

Атаман, мрачнея понемногу,

Тихо сел к потухшему камину.

- Так и быть! Скажу тебе дорогу,

Но оставь... хотя бы половину.

 

- Атаман! Когда во мраке ночи

Крался я с княжной через долину,

Разве я за стан ее и очи

Рисковал тогда наполовину?

 

- А не жаль тебе четвертой доли? -

Ляля встал взволнованно и грозно.

- Атаман! Тебя ли я неволил?

Не торгуйся! Поздно, Ляля, поздно...

 

Ляля залпом выпил из бокала

И в сердцах швырнул его к порогу.

- Там, где воют ветры и шакалы,

Там, в тайге, найдешь себе дорогу!

 

5

Поздний час. С ветвей, покрытых мглою,

Ветер злой срывает листьев горсти.

На коне испуганном стрелою

Мчится Ляля в сильном беспокойстве.

 

Мчится он полночными лесами,

Сам не знает, что с ним происходит,

Прискакал. Безумными глазами

Что-то ищет он... и не находит.

 

- Где княжна? - вскричал разбойник Ляля

Сквозь тугой порыв лесного гула.

И сказал Бархотка, зубоскаля:

- Вечным сном княжна твоя уснула...

 

Атаман, ушам своим не веря,

Вдруг метнулся, прочь отбросил плетку,

И, прищурясь, начал, как на зверя,

Наступать на хмурого Бархотку.

 

- Жаль! Но ада огненного чаша

По тебе, несчастная, рыдает!

- Атаман! Возлюбленная ваша

Вас в раю небесном ожидает!

 

Тут сверкнули ножики кривые,

Тут как раз и легкая заминка

Происходит в повести впервые:

Я всего не помню поединка.

 

Но слетелась вдруг воронья стая,

Чуя кровь в лесах благоуханных,

И сгустились тени, покрывая

На земле два тела бездыханных...

 

 

Переводы

 

 

 

Хазби Дзаболов

С осетинского

 

ОБЩЕЕ ГОРЕ

 

В гнездах покинутых рылись вороны,

И гибель носилась вокруг.

В избе, где вручили листок похоронный,

Рыданье послышалось вдруг!

И все, кто услышал, тотчас зарыдали,

Как листья осины одной,

И всем представлялись холодные дали,

Где муж или сын их родной...

 

 

КОГДА КРИЧАЛА СОРОКА

 

Закричит возле дома сорока -

Мать, волнуясь, глядит из сеней:

О! Наверное, гость издалека

С доброй вестью торопится к ней!

Но... войну накричала сорока!

Сколько зим пронеслось, сколько лет

После этого скорбного срока!..

Но сороке доверия нет.

Закричит возле дома сорока -

И тотчас, будто что-то стряслось,

Мать встревоженно смотрит с порога:

Злой иль добрый появится гость?

 

 

НА МОГИЛЕ ОТЦА

 

Ты был землепашцем на этой земле.

Но отдыха время настало -

Сложив свои руки, без мук на челе,

Заснул ты устало, устало.

Я знаю, что там темнота, забытье...

Но здесь, где живут в непокое,

Пусть светлым останется имя твое

И долго звучит, как живое!

 

 

ОГОНЬ

 

Было видно село издалека

Даже темною ночью, как днем:

Вся земля озарялась жестоко

Ослепительным смертным огнем.

Падал с воздуха огненной свечкой

Самолет, и дымилась стерня...

А чтоб только не выстудить печку,

Часто не было в доме огня!

Не смолкали горящие звуки...

А соседки, сквозь пули, тайком,

Чтоб над печкой погреть свои руки,

Шли к другим за живым огоньком.

 

 


Дата добавления: 2021-04-15; просмотров: 107; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!